Я – инопланетянин Ахманов Михаил
ГЛАВА 9
БАКТРИЙСКАЯ ПУСТЫНЯ
Дни восьмой и девятый
Покинув руины Лашта, мы двигались тридцать минут, затем остановились на ночлег рядом с маяком, снабдившим нас кое-какими припасами. В ту ночь я долго не мог уснуть; лежал и слушал тихое дыхание Фэй, глубокое и мощное — Макбрайта, ловил скрип камешков под башмаками нашего стража да поглядывал в сумрачные беззвездные небеса. По моим расчетам было полнолуние. Мгла у восточного горизонта казалась чуть-чуть посветлей, и, наблюдая за небом в течение часа, я убедился, что светлое пятно перемещается, всплывая к зениту. «Быть может, флер начинает редеть?.. — мелькнула мысль. — Отчего бы и нет? Вуаль тает, фрагменты ее распадаются, и, вероятно, эти туманные структуры наверху тоже не вечны. Вдруг исчезнут? Проснемся, а над нами — голубое небо…»
Я усмехнулся этой наивной надежде и приказал себе уснуть. Но перед тем активировал крохотный участок памяти, где хранилось нечто приятное, обещавшее отдых и разрядку после блужданий в развалинах Лашта. То был один из детских снов о Рахени; теперь он меня не пугал, воспринимаясь как драгоценный дар минувшего, сказочная реальность, полная алого света, зеленоватых океанских волн, брызг, поднятых ударами плавников, звонкого посвиста ветра и ощущения необъятной, неограниченной свободы. Я снова стал хранителем и воином, стремительным, подвижным, сильным; я мчался в малахитовой воде, высматривая скопища кальмаров или огромных медуз, чтобы пронзить их бивнем, разметать, освободить дорогу для детенышей и самок. По временам волны подбрасывали меня, тело изгибалось, как напряженный лук, взмывало в воздух, насыщенный морскими испарениями, и тогда я видел соплеменников, других хранителей-бойцов, что мчались слева и справа широкой дугой от горизонта до горизонта. Я видел их и слышал их воинственную песню и, раскрывая жаберную щель, тоже кричал и пел, сливая голос с хором других голосов, знакомых и незнакомых, но одинаково родных. Были среди них друзья, были дарившие радостью самки, были детеныши-наследники, но я не могу назвать их имен и не могу произнести названий тех вод, отмелей и глубин, которыми мы плыли. Нет, я не забыл их, но звучат они в памяти, ибо человеку — не важно, с Уренира ли, с Земли — так не сказать, не выкрикнуть, не протрубить. Не хватит ни сил, ни легких…
Утром Фэй, взглянув на меня, промолвила:
— Этой ночью, командир, вы отдыхали в яшмовом дворце Хуанди[40] на девятом небе?
— Сон, — ответил я. — Просто хороший сон.
— Что же вам снилось?
— Я был огромной рыбой, величиной с касатку, и плавал в бирюзовых водах, в бескрайнем океане, в котором нет ни островов, ни континентов. Плавал, сражался и пел.
Она подняла тонкие брови.
— Разве рыбы поют?
— Случается. Не на Земле и не совсем рыбы.
Весь день мы шли по базальтовому плато и одолели километров сорок. Местность была довольно ровной, без глубоких расселин и каменных россыпей, и до границ этого огромного бассейна ни Фэй, ни я достать не смогли. Я питал надежду, что зона безопасного пространства тянется к самому Тиричмиру и, возможно, еще дальше, к Шахрану[41] и даже к Чарикару[42] и Кабулу, но это был бы слишком щедрый дар, каких Фортуна просто так не преподносит. Действительно, к вечеру Фэй доложила, что впереди вуаль и кое-что еще — вода и будто бы намек на зелень, кусты или деревья.
Я тоже это ощутил — вуаль, и близость водного потока, и что-то похожее на растительность, но необычную: скорее высокие травы, чем лес или заросли кустарника. Но если и так, это было великим открытием! До сих пор нам не встречались озера и реки, тем более что-то живое; мы не нашли ни единой былинки в этой пустыне, ни червяка, ни крохотного насекомого. Да и цветовая гамма, если не считать «катюх», была унылой — серое, бурое, черное… Мысль, что мы увидим зелень, нас приободрила; Фэй разулыбалась, Джеф слегка повеселел, и даже Сиад кивнул с довольным видом.
Возможно, они почувствовали влияние эоита. До его активной области оставалась сотня километров, однако живая энергия уже пронизывала нас — слабые, очень слабые токи, струившиеся сверху вниз и снизу вверх. Это меня успокоило. Каким бы ничтожным ни казался ноосферный ветер, главное, он был, и, значит, эоит не поврежден и связь с Вселенной сохранилась. Впрочем, как ее разрушить? Ноосфера материальна, но все же это объект иной природы, чем металлический рельс или скала; ее не развеешь в воздухе взрывом, не уничтожишь лазерным лучом. В то же время она явление тонкое, хрупкое, деликатное, зависящее от совокупной мыслящей массы, и, если число живущих на планете меньше определенного предела, канал вселенской связи не откроется. Открывшись, может закрыться через год или век — при деградации общепланетного разума или же в случае катаклизмов, снизивших численность населения.
Я знал о подобных феноменах, однако знание не уменьшало тревоги — ведь катастрофа, случившаяся здесь, была так необычна! Это с одной стороны, а с другой — что нам известно о ноосфере Вселенной? В общем-то, лишь факт ее существования да кое-какие мелкие детали… Вполне объяснимое неведение; как я говорил, человек не в силах разгадать все тайны природы, а лишь моделирует тот или иной процесс с тем или иным успехом. Наш человеческий мозг и наше тело, наши чувства и органы восприятия ставят познанию границу, но в этом нет трагедии — ведь мы способны изменить свой облик и перейти в иное качество, если желаем познать те истины, что были прежде недоступны. Например, превратиться в Старейших, для коих Мироздание — открытая книга…
На девятый день, в пятом часу пополудни, мы добрались до крутого склона, ведущего к равнине. Его пересекал речной поток, довольно широкий и быстрый; воды текли по плоскогорью с северо-запада, бурно свергались по склону и уходили на юг у подошвы обрыва, повторяя все ее изгибы. Утесы и камни, торчавшие тут и там, делили реку на три рукава, которые сливались внизу в большое, похожее на развернувшегося питона озеро, вытянутое вдоль лабиринта скал. За их грядой трепетало под ветром серо-зеленое море какой-то растительности, а дальше, замыкая горизонт, громоздилась новая скалистая стена.
Макбрайт, который до того был молчалив и угрюм — видимо, переживая крушение проекта по изучению вуали, — приблизился к речному берегу, взглянул на водопад и буркнул:
— Переправимся западнее, босс? Течение там не такое мощное, в провал не снесет. Форсируем реку и спустимся к скалам у озера, а затем — в лес… Годится?
Я посмотрел на девушку, уже предчувствуя, что она скажет.
— Не годится, мистер Макбрайт. Вуаль. — Она повела рукой слева направо, словно задергивая занавес. — Весь склон прикрыт вуалью и оба берега реки — там, на западе. Там мы не сможем к ней приблизиться. — Фэй сморщила носик, склонила голову к плечу и сообщила: — Но, кажется, в воде вуали нет.
— Кажется или точно? — нахмурившись, спросил Макбрайт.
Не отвечая, Фэй сбросила рюкзак, спустилась по камням к бурлившему потоку и, погрузив в него ладони, замерла. Мы терпеливо ждали. Восстановив в памяти карты местности, я попытался сообразить, что за река перед нами. Рич или Ярхун, самые северные притоки Инда? Вряд ли. Рич струился с севера на юг, Ярхун — с востока на запад и где-то в районе Лашта тоже сворачивал к югу; затем обе реки сливались километрах в двадцати восточней Тиричмира. К тому же Рич и Ярхун были горными реками, питавшимися от ныне исчезнувших ледников и не такими полноводными, как эта внезапная преграда. Мысленно обозревая ее, протягивая ментальный щуп вверх по течению, я ощутил, что воды бьют из-под земли где-то неподалеку, что их исток прикрыт вуалью и что река глубокая, холодная и чистая, однако безжизненная. Ни рыб, ни водорослей, ни микроорганизмов… Стерильный дистиллят.
Фэй выпрямилась и повернулась к нам. Капли падали с ладоней на ее оранжевый комбинезон, оставляя темные пятна.
— В воде вуали нет. Русло глубокое, в три-четыре человеческих роста. Вуаль начинается сразу над водной поверхностью, и здесь, — она махнула в сторону правого речного рукава, — ее ширина наименьшая. Думаю, метров тридцать… Левее вуаль расширяется до берега озера, и это будет… — Фэй прищурилась, оценивая расстояние. — Да, не меньше половины километра.
Мне полагалось кое-что спросить, и я спросил:
— Плотная?
— Нет, командир. Не такая, как на границе Анклава. Похожа на ту завесу, что была перед Лаштом.
Макбрайт сплюнул в воду и оглядел бурливший под нами поток, клыки утесов, что поднимались из ожерелий пены, и хаос скал на другом берегу. Потом презрительно фыркнул:
— Не Ниагара! Опять же, тридцать метров… Можно поднырнуть.
— Вода ледяная, — сообщила Фэй, растирая покрасневшие ладошки.
— В комбинезоне… — начал Макбрайт, но тут же, оборвав фразу, пробормотал: — Дьявольщина! Наши рюкзаки!
— Еще ледорубы и мачете, — добавил я. Мы переглянулись.
— Трос? — вымолвил он.
— Трос. — Сдвинув брови, я изучал берег за правым речным рукавом, нагромождения бурых глыб и скал, исчерканных провалами расселин. — Дистанция двести — двести сорок метров, страховочного троса хватит. Если его закрепить здесь, у берега, а там — на вершине скалы, перепад высот составит метров семьдесят… Набравший скорость груз пролетит за мгновение. Через вуаль, — уточнил я и начал разоблачаться.
— Уверены, что справитесь? — спросил Макбрайт, едва заметно показав глазами на Сиада.
— Справлюсь. Мы, люди севера, к холоду привычны. — Стащив комбинезон и башмаки, я сделал несколько быстрых приседаний. В общем-то, имитация разогрева; я не нуждался ни в тепле, ни в энергии. — Отправите груз, потом прицепите к канату страховочные концы на роликах, и в воду. Лучше плывите в комбинезонах. Первая — Фэй, за нею Сиад. Вы, Джеф, идете последним. — Немного поколебавшись, я добавил: — Сиаду присматривать за Фэй. Без нее мы тут и шага не ступим.
Девушка вздернула подбородок, но промолчала. Мой чернокожий спутник кивнул, выкладывая на земле ровные кольца каната. Джеф уже собирал арбалет, щелкал затвором, прилаживал деталь к детали; они с Дагабом были людьми опытными и не нуждались в подробных инструкциях. «До сумерек часа три, успеем переправиться», — мелькнула мысль, когда я приблизился к воде. Дурные предчувствия меня в этот миг не терзали, даже наоборот — было приятно стоять на камнях, ощущая ступнями их шероховатые спины, ловить чуть заметный поток энергии, струившейся сквозь меня, и думать о том, что завтра он будет еще сильнее. Почти бессознательно я попытался открыть пространственный канал, но ничего не вышло, и это меня не расстроило. Анклав есть Анклав… К счастью, имеются руки, ноги и самый обычный способ перемещаться.
За моей спиной звонко лязгнула пружина арбалета.
— Готовы? — спросил Макбрайт.
— Пошел! — откликнулся я и прыгнул в воду. Поток был стремителен и неистов; его тугие струи подхватили меня, спеленали с жестокой властной силой, обожгли холодом. Восстановив терморегуляцию, я вверил бешеным водам свою драгоценную плоть, позволил обнять и нести ее вниз, к утесам, где водопад разделялся натрое; я падал вместе с ним, в брызгах пены и оглушительном рокоте, и на мгновение мне показалось, что я опять несусь по волнам океана Рахени, взмывая к небу и соскальзывая в пропасти между валами. В следующий миг я осознал, что приближается стена вуали, и скрылся от нее в глубине, стараясь держаться у правого берега. Я опустился к самому дну и, не прекращая стремительного движения, провел пальцами по каменной тверди речного ложа — она была гладкой, отполированной, будто река струилась здесь не считанные годы, а миллионы лет, шлифуя, разрезая и снова шлифуя край базальтового монолита. Затем камень под моей рукой резко пошел вниз, турбулентные вихри попробовали вытолкнуть меня к поверхности, и, сражаясь с ними, я оставил эту мысль.
Держаться внутри водопада — нелегкий труд, гораздо проще оседлать его и рухнуть в полную рева и грохота бездну. Я проделывал это не раз, снова и снова восторгаясь невиданным для Уренира чудом — мощью вод, что падают и падают тысячелетия, не останавливаясь, не иссякая, не умолкая. Самый величественный из водопадов, позволивших мне прокатиться на своих плечах, — Игуасу на границе Бразилии и Аргентины. Он чуть меня не прикончил, слизнув запас энергии и вышвырнув в тихие воды избитым, оглушенным и не способным телепортироваться даже на длину руки. Дело случилось лет пятьдесят назад, после трагедии с Ольгой, когда, пытаясь забыться, я перебрался в свое поместье в Мисьонесе[43]. Я плыл в ночное время, чтоб избежать внимания публики, плыл и плыл, думая о своей утрате, не зная, жив ли еще или умер, плыл в темных медлительных водах, пока не вылез на западном берегу Параны. Там, в болотистой сельве, я и схватился насмерть с ягуаром — тот решил, что я посягаю на агути, его законную и недоеденную добычу. Свирепый зверь, опаснее суукского катраба! Вразумить его мысленно не удалось, пришлось ломать хребет… Зато мне достался агути, которого я и съел.
Стена вуали больше не висела надо мной, холодные острые струйки не кололи кожу, течение сделалось более плавным и несло вперед не с той необоримой стремительностью, как прежде. Я вынырнул и, энергично загребая воду, поплыл к западному берегу. Поток старался утащить меня в озеро, швырнуть на камни, но это ему не удалось — я был сильнее и выиграл наш недолгий спор. Серьезный водопад, но все же не Ниагара, не Игуасу… И речка не того калибра, и звери вокруг не водятся… Я фыркнул, представив, что среди скал меня поджидает какой-нибудь хищник — не ягуар, а, как положено в Азии, барс или бенгальский тигр. Волна подхватила меня, бросила к берегу с явным намерением переломать все кости, но подвернувшийся камень лишь ободрал колено. Я вылез из воды, отдышался, остановил кровь и завертел головой в поисках подходящего утеса.
На обрыве, над пенной завесой водопада, суетились три фигурки: одна, зеленая, целила прямо мне в живот, оранжевая с желтой возились с мешками, привязывая к ним мачете и ледорубы. Я помахал рукой, зеленая фигурка дернулась, и арбалетный болт сверкнул в тусклом послеполуденном свете, разворачивая и вытягивая почти невидимую нить. Затем в трех шагах от меня звякнуло, я подхватил с земли острый титановый штырь, намотал на запястье конец тросика и полез на ближайшую скалу — из тех, что была повыше.
Полимерный трос был прочным, легким и практически нерастяжимым, усилие разрыва — около двенадцати тонн. Я обмотал им выступ на вершине утеса, торчавший словно гигантский палец, затем полюбовался своей работой: чуть поблескивающая линия падала сверху к моим ногам, пронзая стену вуали в самом тонком месте. Прошла минута, затем другая; канат вибрировал, тихо гудел, но был по-прежнему прочен и надежен. Далекий крик Макбрайта, чуть слышный за рокотом вод, раскатился вдоль обрыва: спу-у-ска-ать? Я снова взмахнул рукой, и фиолетовый мешок с привязанным к нему оружием скользнул по натянутому тросу.
Его полет свершился быстро — полминуты, не более, и прибыл он ко мне без всяких повреждений, какие могла бы причинить вуаль. Правда, грохнулся о камень, но ни фарфоровых чашек, ни хрустальных рюмок мы с собой не брали. Отстегнув карабин, я вытащил свою одежду, натянул ее, зашнуровал башмаки, подпоясался и пристроил мешок с остальным добром у камня, чтобы смягчить удар в финальной точке траектории. Мне благополучно спустили еще три рюкзака, и я перетащил их вниз, в расселину с неглубокой нишей у основания скалы.
Сумерки еще не наступили, видимость была отличной, и наша переправа могла завершиться в ближайшую четверть часа. Троим моим спутникам полагалось проплыть по западному рукаву, нырнуть под вуаль и выбраться к скалам; плыть в комбинезонах и со страховкой — тросиком, скользившим вдоль каната на роликовом карабине. Этот страховочный конец удержит их, если течение начнет сносить в центральную или восточную протоку, что маловероятно, если не удаляться от правого берега. Главное, вовремя уйти ко дну и не высовывать носа пару секунд, пока не протащит под вуалью… Еще, конечно, не разбить о камень голову, не вывихнуть шею, не переломать костей и не лишиться чувств — но это для экстремальщиков не проблема. По-настоящему я беспокоился только о Фэй.
Наверху о чем-то спорили. Сиад ждал, равнодушно отвернувшись от спутников, Джеф размахивал руками, показывая то вниз, на падавшую в пропасть воду, то на блестящую ниточку троса; Фэй слушала, по временам склоняя голову или делая отрицательный жест. Прикидывают длину страховки, подумал я и недовольно нахмурился. Что за пустые споры? Метров сорок — сорок пять; свобода маневра обеспечена, и хватит, чтоб не снесло к востоку. Я посмотрел на канат — он, казалось, чуть-чуть провис, но это скорее всего было игрой воображения.
Фэй и Макбрайт разом кивнули — видно, пришли к согласию. Сиад, согнувшись и стоя спиной к обрыву, что-то привязывал к поясу девушки — наверное, страховочный конец; Джеф присел, защелкнул на канате роликовый карабин. Это было простое, древнее, но надежное приспособление, с петлей, которая закреплялась под мышками, и тормозом для регулировки скорости спуска. Но ни петля, ни тормоз не нужны; Фэй не полетит, а поплывет, и потому…
В следующее мгновение я окаменел: Фэй пропустила петлю под мышками, с силой оттолкнулась и понеслась над водопадом. Ее оранжевый комбинезон был как язычок огня на фоне сумрачных небес; казалось, что под облаками вспыхнула комета и мчится теперь ко мне, с каждым мгновением набирая скорость. Вниз, вниз, вниз! Не притормаживая, все быстрее и быстрее, прямо в вуаль! Она преодолеет стену за секунды, мелькнуло в моей голове; затем — легкое усилие мысли, и я получил точный ответ. Три целых и двенадцать сотых… Ничтожное время, но как посмотреть: пересекая вуаль у городских руин, мы пробыли в ней гораздо меньше — меньше на порядок, подсказала память.
Я замер, не в силах пошевелиться; завеса времени отдернулась на миг, позволив мне заглянуть в грядущее. Ничего хорошего, ровным счетом ничего! Плотно сжатые губы Фэй и помертвевшие глаза — лишь это я увидел в приоткрывшуюся щелку. Но, кажется, она дышала… Или мне почудилось, что ноздри ее трепещут?..
Мое оцепенение прошло. Мысленно проклиная Макбрайта, я бросился к реке; камни скрипели и стонали под подошвами башмаков. Фэй уже была в опасной зоне, мчалась, будто чайка над волнами.
Обойдется?.. Нет?..
Тонкий звон лопнувшего каната был почти не слышен в шуме падавшей воды. Вуаль, подумал я, вуаль! Слишком долго провисел в вуали! Как действует она на полимер? Разъедает? Инициирует процесс старения? На миг мелькнула безумная мысль: может, вуаль каким-то образом повязана с законом Мэрфи — все, что способно ломаться, ломается, а заодно ржавеет и гниет? В самом стремительном темпе?
Выбросив эту идею из головы, я с ужасом следил за Фэй. Ее полет прервался; раскинув руки, она устремилась вниз словно планирующая птица, но вдруг тело ее обмякло и, взметнув фонтаны брызг, девушка рухнула в воду. За грядой камней в кипящих бурунах, и это было хорошо; но плохо, что ее потащило в среднюю протоку. Под вуаль! Если вынесет к дальнему берегу озера, тоже прикрытому вуалью, как до нее добраться? Но я уже знал, что не брошу ее, не оставлю — погибну, но загляну ей в лицо хотя бы один-единственный раз.
Сжатые губы и помертвевшие глаза… Не так уж приятны вести из будущего! Любые, хорошие или дурные — не важно; получив их и зная, что произойдет, мы покоряемся обстоятельствам. Река событий уносит нас, словно безвольную щепку, тащит и направляет к тому, что должно случиться, лишая главного — надежды. Прозрение будущего полезно лишь тогда, когда представляешь его как многовариантный и управляемый процесс; неумолимые тиски детерминизма противны человеческой природе.
Я уже плыл, сражаясь с течением и энергично загребая воду. С того момента, как рухнула наша переправа, прошло совсем немного времени, минуты две, но Фэй провела их в потоке, который нес ее через вуаль — возможно, мертвую или израненную, но я надеялся на лучшее. Комбинезон и каска были хорошей защитой, да и камней в нижнем течении нет — плыви и только старайся не задохнуться. А вот вуаль… В мозаике, которую я терпеливо складывал, зияли слишком большие прорехи, чтобы ответить на главный вопрос: что происходит с живым организмом? С одной стороны, быстрое — очень быстрое! — пересечение вуали нам не повредило, с другой — останки китайской экспедиции и Лашт, заваленный костями… Возможно, дело в сроках? Малый не опасен, большой ведет к летальному исходу… Но что это значит — большой? Месяц? Сутки? Час? Тридцать три минуты — срок, за который износился трос?
Оранжевое пятнышко мелькнуло среди волн, и я устремился к нему с надеждой в сердце. Течение вынесло Фэй из-под вуали и толкало теперь к берегу, к лабиринту утесов и глыб, где находились наши рюкзаки. Она, очевидно, была в сознании и дрейфовала на спине, чуть пошевеливая руками, стараясь, чтобы не заливало рот; шлем ее был целым, даже бинокль не поврежден — знак отсутствия серьезной травмы. Приблизившись к ней, я нашарил маленький насос у пояса и подкачал немного воздуха в комбинезон. Она протяжно вздохнула.
— Командир?
— Да. Как ты, девочка?
— Не вижу… ничего не вижу… все мелькает… кружится…
— Чувствуешь боль?
— Нет. Но…
— Тогда помолчи.
Я поплыл к скалам, подталкивая ее перед собой и ощущая странную ауру покоя, которая окружала девушку. Покой, но не тот, что приходит на смену усилию, напряжению, схватке за жизнь и, к счастью, не вечный — умирать она явно не собиралась. Скорее апатия, сонное безразличие, какое охватывает контуженых… Ударилась о воду? Или все-таки протащило по камням?
Пришлось повозиться, пока мы выбирались на берег: дно тут было глубоко, а накат течения — жестокий и сильный. Наконец я справился с ним, поднял Фэй на руки и зашагал к той нише, где было сложено наше имущество. Кажется, этот момент явился мне в видении — ее лицо с плотно стиснутыми губами, и глаза, глядевшие вверх, но, вероятно, не замечавшие ничего. Была еще какая-то странность, к которой я не присматривался — путь по камням был нелегок и поглощал меня целиком.
В нише я вытряхнул вещи из рюкзака, надул его и перенес Фэй на это упругое ложе. Потом осмотрел, освободив от башмаков, комбинезона и шлема. Их яркий цвет поблек, но вмятин и разрывов не нашлось; на теле тоже ничего, ни переломов, ни открытых ран, лишь пара синяков. Однако ее сонливость и апатичный вид внушали опасения. В наших аптечках имелись всякие бодрящие снадобья, и, будь мы не одни, я вколол бы ей адреналин с глюкозой или дал таблетку алеф-стимулятора. Но в это время и в этом месте таиться не было нужды.
Я прикоснулся к ее вискам, провел по нежной коже пальцами, нащупывая контактные зоны, почувствовал едва заметное тепло и, дождавшись, когда оно перейдет в покалывание, что было признаком резонанса, послал энергетический импульс. Не очень мощный, но достаточный, чтобы справиться с ее апатией, восстановить истраченные силы и подстегнуть обмен. Фэй вздрогнула; черты, до той поры расслабленные, вялые, внезапно отвердели, и я, отшатнувшись в изумлении, на миг закрыл глаза.
Потом открыл и посмотрел в ее лицо.
Знакомое и будто без особых перемен: брови, приподнятые к вискам, густые, загнутые вверх ресницы и вертикальная морщинка над переносицей, яркие, изящных очертаний губы, ямочка на подбородке, глаза, словно темный янтарь, бледно-смуглая гладкая кожа… Но детская припухлость щек исчезла, а вместе с ней — та мягкость, неопределенность черт, которая свойственна юности и околдовывает многих, скрывая, как полупрозрачный туман, будущую красоту и тайну. Многих, но не меня; мне нравятся формы зрелые и завершенные, пришедшие в гармонию и обещающие тайны не в грядущем, а сейчас.
Я смотрел на Фэй, она смотрела на меня. Уже не девочка — женщина, каким-то чудом шагнувшая за две минуты к порогу тридцатилетия.
Она пошевелилась и села, прикрыв ладошками нагие груди.
— Что? Что-то не так с моим лицом?
— Не так, — подтвердил я. — Ты стала много краше. Это бывает с девушками, когда они взрослеют.
— Но разве я…
— Не волнуйся. Ничего плохого с тобой не случилось. Даже наоборот.
Я поднялся и вылез из расщелины. О том, что произошло с Фэй, могли быть разные мнения: то ли она потеряла годы жизни, то ли нет. Останется такой, как нынче? Или механизм перемен, запущенный вуалью, будет раскручиваться все быстрей, от зрелости — к увяданию, от увядания — к дряхлости? Впрочем, маловероятно; слившись с Фэй в момент резонанса, я не нашел никаких патологий. Ровным счетом никаких, кроме одной-единственной: в биологическом смысле она постарела лет на восемь-десять.
Внезапная мысль кольнула меня. Быть может, все дело во времени? Нет никакой субстанции, ни газа, ни силового поля, ни коллоида, которые могут ускорить процессы распада, а просто в вуали оно течет иначе? Десять лет за две минуты… Месяц за секунду… Шагнув через вуаль у Лашта, мы потеряли несколько дней, чего, пожалуй, не заметишь, но трос, провисевший полчаса, состарился на полтора столетия и лопнул… И все эти люди, что жили в Анклаве или пытались его исследовать, погибли естественной смертью, состарившись также стремительно, как наш канат… Люди и животные, дома и техника, и кости, и тот ковер в мечети… Вспомнив про кости и ковер, я решил, что в разных зонах время может течь по-разному — или, возможно, этот процесс связан с плотностью вуали. Кто ведает? Высокие звезды! Время — такая тонкая материя! Даже на Уренире оно остается тайной, полностью открытой лишь Старейшим; мы, существа из плоти и крови, кое-что знаем о времени, но не умеем им управлять.
Смеркалось. Я уже не различал цветов, и две фигурки над обрывом были одинаково темными: побольше — Сиад, поменьше — Макбрайт. Увидев меня, он замахал руками, подавая сигналы в принятом у экстремальщиков коде, — спрашивал, как Фэй. В порядке, ответил я и погрозил ему кулаком. Руки Джефа снова пришли в движение — теперь он интересовался, должны ли они с напарником форсировать преграду. Я сделал отрицательный жест, потом уточнил: «Слишком темно. Переправитесь завтра. Ночуйте на плоскогорье».
С вершины скалы, служившей нам убежищем, свисал канат. Большая часть его полоскалась в воде, унесенная течением, и я потратил несколько минут, чтобы вытянуть ее, уложить аккуратной бухтой и осмотреть место разрыва. Трос был диаметром в пять миллиметров, но кончик его утончался, словно прочнейший полимер растягивали год за годом, десятилетие за десятилетием, пока он не лопнул, сбросив в пропасть непосильный груз. Не стоило на него обижаться; он честно отслужил нам больше века.
Вытащив нож, я обрезал подвергшийся старению конец и вернулся в нишу. Фэй, по-прежнему нагая, сидела на матрасе-рюкзаке, скорчившись и уткнувшись лицом в колени. Ее дыхание было неровным; кажется, она старалась не разрыдаться, но всхлипы и стоны, едва слышные, все же нарушали тишину. У босых ног девушки лежало зеркальце — круглое, маленькое, в треть ладони.
Я опустился рядом и обнял ее за плечи.
— Командир… — Долгий протяжный всхлип.
— Зови меня Арсеном. И говори на русском. Это ведь наш родной язык, твой и мой.
Фэй приникла ко мне, дрожа. Но не от холода; я знал, что полученный ею импульс живой энергии бодрит и согревает.
— Что со мной, Арсен? — Она произнесла мое имя так просто, так естественно, что не было сомнений: произносила его не раз, но лишь в мечтах и снах. — Что с моим лицом?
Я погладил ее шелковистые волосы.
— А как ты думаешь?
— Я постарела, да? Я совсем дряхлая и некрасивая?
— Ну, я бы не сказал. Ты стала ближе мне по возрасту, хотя бы внешне. Это плохо?
— Не знаю. Еще не знаю. — Она помолчала, шмыгнула носом, вытерла глаза ладошкой. — Вы… ты… ты понимаешь, что случилось? Воздействие вуали?
— Вероятно. Что ты почувствовала?
— В первый момент — ничего. Потом темнота… Нет, не так! Все будто расплылось перед глазами, размазалось, замелькало… серый фон и тишина… такая тишина, будто умерли все звуки… Я знала, что плыву, дышу и шевелю руками, но это было знание, не ощущение… — Фэй откинула головку и посмотрела на меня. — Я ничего не чувствовала, понимаешь? Ни тела, ни воды, ни ударов о камни… Потом ты меня выловил. Это все.
— Уже немало, — заметил я. — Совсем немало! Выходит, я удачливый рыбак — выловил жемчужину из моря жизни, такого обширного и бурного. Большая редкость, славная добыча!
— Смеешься… Знаешь, ты повторил сейчас слова моих наставников в Хэйхэ. Они говорили, что жизнь — служение, долгое унылое служение, и радости в ней редки, как жемчуг в море… Разве не так?
Она прижалась ко мне еще тесней, словно боясь, что я разомкну объятия. Кожа девушки пахла водой, текущей с гор, и ветром, что носился над ковыльной степью.
— Не так. Твои наставники лгали, Фэй; жизнь — не служение, а праздник, и радость в ней частая гостья. Просто бывают радости большие и малые. Такие, как жемчуг, и такие, как скромное колечко из перламутра.
Слезы ее высохли, дыхание сделалось жарким. Щекоча губами мое ухо, она прошептала: Я твоя большая радость? Да, Арсен?
В голосе Фэй было столько надежды, такое желание найти тот самый драгоценный жемчуг, что я невольно вздрогнул. Я одинок, но в этом мире одиночество не исключение, а правило; лишенные связующей телепатической сети, мои земные соплеменники не в силах разделить ни горя, ни тоски, ни радости друг друга. Этот грех отчасти искупается любовью, но и она — редкостный дар, который скудные сердцем и разумом путают с похотью, физиологией или инстинктом продления рода. Любовь совсем иное чувство, синтез красоты и веры, ума и искренности, самоотверженности и отваги, а это даровано не всем. Одним — одно, другим — другое, и вечно чего-то не хватает…
Ольга, моя радость, моя боль… Был ум, была красота, и были самоотверженность и искренность… Чего же не хватило? Смелости и веры?..
Хватит ли у этой девочки?
Я поцеловал ее. Губы Фэй, сухие и горячие, обжигали. Я видел ее лицо в наступающих сумерках — повзрослевшее, полное жажды понять и разделить. Ее аура обволакивала меня любовью, теплом и желанием.
Но нет, еще не сейчас, не сейчас…
— Скажи, о чем вы спорили с Макбрайтом? Был приказ не лезть в вуаль, но ты его нарушила. Как он тебя уговорил?
Она виновато моргнула.
— Хитрый, словно змей… Сказал, что мы прошли через вуаль у Лашта и ничего плохого не случилось… сказал, что ты напрасно осторожничаешь… сказал, что мы еще пересечем вуаль, пересечем не раз, если не сегодня, так завтра… — Фэй стиснула руки, и я почувствовал, как тело ее напряглось. — Когда-нибудь придется пересечь, — пробормотала она, — и ты это сделаешь первым, меня не пустишь… Тем более что ты не слеп. Зачем тебе мои глаза?
«Ловко!.. — подумал я. — Не вышло с Сиадом, так сыграл на чувствах девушки, чтобы отправить ее в вуаль! Но с какой целью?»
Ответ был прост: Макбрайту хотелось собрать побольше информации. Тем или иным путем, правдой или неправдой, даже рискуя жизнью Фэй, нашего проводника в этой гибельной пустыне. Как ни удивительно, меня он считал большей ценностью — чем-то наподобие компьютера, который все запоминает, раскладывает по полочкам и может сделать выводы из собранных фактов. Мне казалось — нет, я был уверен! — что нежелание делиться с ним моими гипотезами и наблюдениями раздражает Макбрайта; он, несомненно, привык, что всякий смертный, удостоенный беседы, будет горд подобной честью.
Такова психология миллиардеров, королей, народных избранников и прочих власть имущих, одна из их божественных прерогатив… Но они, как правило, лишнего не болтают, не выдают секретов фирмы и, контактируя со смертными, излучают харизматическую силу и уверенность, чего о Макбрайте не скажешь. Странная личность и странные комплексы…
Стемнело. Небо придвинулось к нашему убежищу, накрыв его темным сукном, кое-где истертым до дыр, — и, приглядевшись, я понял, что вижу силуэты созвездий. Свет встававшей на востоке луны казался более ярким, чем вчера, и, значит, с флером действительно что-то происходило: он таял, редел, расплывался. Вуаль подрагивала в отдалении, словно колеблемая ветром кисея, мертвые речные воды бились о берег, долгий протяжный вопль донесся с равнины за лабиринтом скал.
— Что-то живое, — промолвил я. — Чувствуешь? Фэй кивнула. Ее дыхание грело мой висок.
— Арсен?
— Да, милая?
— Я хочу сказать… Я…
Она замерла в нерешительности, сжалась, будто испуганный зверек. Выбор, схватка между любовью и долгом, мелькнуло в моей голове. Но что она должна Великому Китаю? Не больше, чем я — России или любой другой стране в этом нелепейшем из миров. Долг за право родиться на определенной территории, впитать идеи, что выгодны властям, и получить толику знаний? Нонсенс! Бессмыслица в сравнении с реальными долгами — перед любимым человеком, своим потомством, будущим и всей планетой, наконец.
Судорожный вздох. Мне не хотелось выпытывать ее тайну, но дело могло закончиться слезами.
— Тебе что-то поручили? Следить за мной? За Макбрайтом и Дагабом?
— Следить, да… И еще… Еще, если узнаю что-то важное, уйти. Бросить вас в Анклаве.
— А если не узнаешь?
— Тоже бросить и уйти. Я должна вернуться одна. Так велели.
Кто велел, выспрашивать не стоило — ясно, что не Жиль Монро, координатор. «Вот тебе и сбалансированный состав участников экспедиции! — подумал я. — Каждый подводит свой баланс, и если с Фэй мы разобрались, то остальная бухгалтерия темна, словно доходы мафиози».
Фэй всхлипнула — переживала совершенное предательство. Любовь и государственные интересы… «Да здравствует любовь!» — подумал я и отыскал ее губы.
Спустя минуту, задыхаясь, плача и смеясь, она спросила:
— Ты не сердишься? В самом деле, не сердишься?
— Нет, моя фея.
— И я тебе нравлюсь? Нравлюсь такой, как сейчас? Правда?
Был лишь один способ доказать ей, что я не притворяюсь и не лгу.
Моя рука потянулась к застежке комбинезона.
ГЛАВА 10
СОХРАНЕННОЕ В ПАМЯТИ
Не бойся предателей и убийц, сказал мудрец, бойся равнодушных, ибо с их молчаливого согласия в мире свершаются предательство и убийство.
Конечно, он был не прав. Равнодушие — смерть разума, гибель ноосферы, но, если она еще цела, это означает, что на Земле нет равнодушных людей; каждый преследует те или иные цели, каждый обуреваем чувствами, возвышенными или низкими, каждый кого-то благословляет или проклинает, любит или ненавидит, а если и притворяется равнодушным, то исключительно из страха. Страх, не равнодушие, плодит насильников, убийц, предателей; страх, что не успеешь урвать кусок, страх, что тебя опередят другие, страх перед властью, начальниками, богатыми, бедными, умными, глупыми и просто непохожими на тебя, боязнь унижения, недугов, пыток, смерти. Разумеется, страх перед собственной неполноценностью, который побуждает к глумлению над красотой, над существами беззащитными, как репликанты в раю элоев на тверской дороге или как в прошлом над рабами. Мне могут возразить, что страх функционален и полезен, ибо хранит популяцию от вымирания; в древности люди страшились холода, голода, безвластия и беззакония и потому сумели выжить. Но это наивный подход к проблеме, так как неясно, о людях ли речь или всего лишь о сырье, которое преобразуется в людей в далеком будущем. Прежде чем толковать о пользе страха, надо задаться основным вопросом: что есть человек? Задаться им, отбросив земной антропоцентризм и ссылки на разумность двуногого бесперого: насильник, терзающий детей, бесспорно, разумен и двуног, но человек ли он?
Я определяю человека как существо разумное, свободное в своих желаниях, не ведающее, что такое страх. Эта формула — как генератор с обратной связью: если желания благонамеренны, то страха нет, а если страха нет, то, значит, и желания благонамеренны. Иными словами, ваша личная свобода не вредит другим разумным существам; они вас не боятся, а вы не боитесь их. Примерно так, как на Сууке.
Из всех разновидностей страха я понимаю — и оправдываю — лишь одну: страх перед неведомым. Страх перед тем, что ждет нас за гранью земного круга, трепет перед непонятной силой, перед крушением реальности — той, которая была незыблема, как три кита, держащих Ойкумену. Этот страх дано изведать всем, кто приближается к концу пути, но в молодые годы он настигает немногих. Мечтателей, фантазеров, отшельников или людей, которые чувствуют остро и тонко и потому, узрев необъяснимое, приходят в ужас…
Случается, что шок, испытанный ими, очень силен. Настолько силен, что угасает разум и рвутся жизненные нити.
Ольга…
Мы встретились в начале восьмидесятых. Не самые плохие времена, но душноватые, как воздух перед бурей, — а в том, что буря близится, я не сомневался. Реальность наступала, мифы отступали вместе с мечтами пожить при коммунизме или хотя бы в отдельной квартире; не хватало мяса и хороших книг, но угля и нефти было вдоволь; диссидентов почти не сажали, а клеймили всем трудовым коллективом и высылали за рубеж; в космосе летали спутники, в Афганистане шла война, Берлинская стена еще стояла, и на прилавках — не очень часто, чтоб не разбаловать народ, — желтели апельсины и бананы. Верхи еще могли, низы еще терпели, и ситуация была не хуже обычной. Правда, не в египтологии, к которой я прикипел всеми печенками и селезенками. Согласно державной установке, за первобытно-общинным строем следовал рабовладельческий, и мы, из российского далека, из эры цветущего социализма, пытались найти мириады рабов, строителей храмов, пирамид, каналов[44], стонавших под пятою фараона и угнетателей-рабовладельцев. Пытались, не находили и черной завистью завидовали генетикам и кибернетикам — их науки, продажные девки империализма, давно перешли в разряд солидных дам, каких не насилуют партократы. Но история — дело другое; история связана с идеологией, а значит, не допускает компромиссов.
Мне, ассистенту восточного факультета, было двадцать восемь, Ольге, физику с геологического, — двадцать шесть. Она трудилась на кафедре кристаллографии — как говорили в те годы, «выпекала» атомные структуры на дифрактометре. Это серьезный прибор; не синхрофазотрон, но все же внушительная установка, почти вершина земной технологии. Киловольтовый источник питания, две стойки с автоматикой, сверкающий круг гониометра, компьютер, графопостроитель… Компьютер нас и обвенчал. Досталась мне британская программа для прорисовки демотики и иероглифов[45], что было прекрасным подспорьем в трудах, если б нашелся к ней компьютер. Но на востфаке о таких роскошествах не слышали и не мечтали, а вычислительный центр университета уже перебрался в Петергоф. Не слишком большая помеха для меня; чтоб не толкаться в электричках, я мог обзавестись машиной, использовать телепортацию или, наконец, перенестись в свое калифорнийское поместье, где недостатка в компьютерах не наблюдалось. Но в ситуациях обыденных нельзя прибегать к подобным мерам; отлучки и дефицитные предметы вроде «Жигулей» лишь привлекают внимание автохронов, а телепортация стоит изрядных энергетических затрат. Словом, я двинулся самым обычным маршрутом, на биофак и геофак, чтобы найти доброхотов с нужной техникой. И нашел.
Кое в чем мы с Ольгой были схожи, это привело нас к быстрому сближению. Когда-то она увлекалась спортом, скалолазанием — и тут нашлись общие темы и даже общие знакомцы; еще она любила гулять, бродить по городу и по музеям, обожала музыку и полагала, что ей повезло: ведь вместо Северной Пальмиры она могла бы очутиться в каком-нибудь совсем неподходящем месте, в Тамбове, Лондоне, Чикаго или — страшно представить! — в Москве. Как и я, она потеряла родителей, и это вкупе с неудачным замужеством, разводом и разменом жилья поубавило в ней жизнерадостности; она казалась цветком, свернувшимся с приходом сумерек в плотный и тугой бутон, застывший в ожидании тепла. Но я был уверен, что роза распустится, если ее обогреть и понежить, — распустится и явит счастливому садовнику свои чарующие краски и дивный аромат.
Словом, не прошло и месяца, как Ольга перебралась ко мне, в дом на углу Дегтярной и Шестой Советской, покинув убогую коммуналку с тараканами и мрачными соседями. Мы прожили вместе пару лет, и я вспоминаю об этом времени с тоской, как о прекрасном даре, как о сокровище, посланном мне Вселенским Духом, которое не удалось сберечь. Две одинокие души, два существа вдруг обрели любовь и пестовали ее с трепетом, стараясь защитить, укрыть и одарить друг друга, соревнуясь лишь в щедрости ласки… Что важнее во Вселенной? Пожалуй, ничего — даже тайная миссия, с которой я явился в этот мир.
Помню, что облик ее меня пленял. Внешностью Ольга не походила на бледных светлоглазых северянок; кожа ее была розово-смуглой, лицо — скуластым, глаза — чуть-чуть раскосыми, доставшимися от татарских предков. Чарующие глаза! Того колдовского оттенка, какой заметен в меде или янтаре, а еще — в темных полированных панелях из бука или дуба… Маленький рот и яркие сочные губы напоминали уренирских женщин, и волосы, и носик, и подбородок с ямочкой… Я целовал ее, и Ольга, смеясь, шептала что-то нежное, такое, чего не услышишь ни на Сууке, ни на Рахени — быть может, ни на одной из планет, где мне довелось или суждено побывать. Она была смелой в любви, более смелой, естественной, раскованной, чем в мыслях; любовь принадлежала только нам, а в мысли, помимо воли и желания, вторгалось мелкое и неприятное: факультетские склоки, очереди в магазинах, туфли со сломанным каблучком, деньги, которых всегда не хватает, — в общем, та российская действительность, что не спешила издыхать под гром реляций о боевых и трудовых победах.
Ольгой все это воспринималось всерьез. Не сразу, но со временем я понял, что, кроме ее милых тайн — загадочного блеска глаз, с которым она сбрасывала платье, или билетов в филармонию, вдруг попадавших в мои бумаги, — есть у нее другой секрет, такой же, как у всех землян, давно знакомый и оттого обидный в близком человеке. Люди этого мира не ощущали себя просто людьми, искрами разума и света во Вселенной; их самоидентификация зависела от обстоятельств, и это означало, что в некий момент моя возлюбленная — женщина, пылкая, как пламя, в другой — ученый, замкнутый среди унылых кафедральных стен, а в третий — человек, который привязан к определенному месту и времени, к своим занятиям, обычаям, стране и языку. Привязан, уверен в их неизменности и потому пугается странного, как убежденный атеист, которому явился черт. Не рядовой, а Мефистофель из галактической огненной бездны…
Мог ли я упрекнуть ее в этом? Конечно, нет; лишь гениальный ум или провидец вроде Аме Пала имеет силу подняться над обыденным, и лишь фанатик верит слепо в чудеса и принимает их как данность. Ольга не была ни гением, ни провидцем, ни фанатиком; милая женщина, очень неглупая, с чувствительным сердцем, однако без склонности к фантазиям. Жаль, что она не историк, а физик, думал я; историки, погруженные в древность, видят мир иначе, сквозь призму воображения, что расщепляет луч событий на вероятное и реальное. К такому способны и физики, но лишь гениальные, как Эйнштейн или Пенроуз, из тех, кого судьба одарила провидением. Все остальные — Ольга в их числе — воспринимали Мироздание как сумму фактов, среди которых что-то понятно, что-то — не очень, но, уж конечно, нет места чудесам.
Случалось, мы спорили на эти и другие темы. Разум Ольги был зажат в тисках идеологии и воспитания; она доверяла множеству мифов, внедренных в сознание землян убогими философами, хитрыми политиками и тем чиновничьим аппаратом, который, к собственной выгоде и пользе, эксплуатировал догмат божественного. Идеология в разных частях Земли была различной, но мифы — одинаковыми, будто цыплята в инкубаторе, и столь же обманчивыми, как радостный сон в преддверии казни. Бог безусловно есть, или его безусловно нет… Будь добр, почитай мудрых, и ты проживешь счастливую жизнь… Спорт — основа здоровья… Законы Вселенной познаваемы, и если разобраться с ними до конца, то на Земле наступит рай… Трудись, двуногое бесперое, и ты всего добьешься…
Это не так, говорил я Ольге, совсем не так. Нрав, здоровье и таланты запрограммированы генетически, и человеку не добиться большего, чем позволяет сей природный дар. Границы есть и у познания, но главное не в этом и даже не в технологической догме, которая обещает грядущий рай; главное — представить, какой она будет, эта жизнь в раю, наметить ее контуры, понять, к чему следует стремиться. Что до реальности бога, то это непростой вопрос, не поддающийся бинарной логике. Бог не существует объективно, вне разума его творцов; бог есть артефакт, частица ноосферы, и в этом смысле он абсолютно реален. Так же как идея колеса или понятие о шарообразности Земли…
Ольга улыбалась, щурила колдовские глаза. Милый мой философ!.. Что ты знаешь о человеке и Вселенной? Ты, обитающий среди гробниц, папирусов и сфинксов? Вселенная — дело математиков и физиков, а человек проходит по разряду медицины и биологической науки… Suum cuique[46].
Меж тем время шло, поторапливало, и присутствие Ольги становилось все более обременительным — конечно, не для меня, для дела. Дело потихоньку двигалось, но, как всегда на новом месте, имелись кое-какие сложности. Одна проблема — с талгами, которые, случалось, вступали в контакт в самые неподходящие моменты; другая — строительство сети и поддержание ее в порядке. Всякий уренирский эмиссар, попавший в жесткие объятия технологической культуры и не лишенный способности к телепортации, обязан позаботиться о трех вещах: надежной нише в обществе, источниках существования и сети опорных пунктов. С первой задачей я справился, найдя убежище под сенью пирамид, и разрешил вторую — ту, что называлась «деньги». Ряд небольших изобретений, запатентованных в Штатах под именами Ники Купера и Жиго Кастинелли, принес мне состояние; вложив его в информационный бизнес, я получил такие дивиденды, что мог скупить Луксор, Карнак и всю Долину Мертвых[47], если б их выставили на торгах у Сотби. Финансовый успех позволил заняться опорными пунктами: действуя осторожно и вдумчиво, я приобрел поместье с домом в Калифорнии, ранчо в Мисьонесе, квартиры в двух десятках городов — от Монреаля и Нью-Йорка до Мельбурна и Дели. Такие пункты — большое подспорье для Наблюдателя, ибо обеспечивают мобильность и скрытность; было бы странным, если бы я возник из пустоты на оживленной улице Каира или Рима, а выбирать для этого пустыни неудобно. В пустынях, как правило, ничего не происходит, и, чтобы стать очевидцем событий, нужно перебираться в города.
Как объяснить все это Ольге? Мои отлучки и неожиданные возвращения, материализацию между плитой и кухонным столом, царапины, что заживают в пять секунд, слова на уренирском, вырывающиеся во сне, и ночи, когда, переполненный энергией, я не могу уснуть? Как объяснить мои познания в социальной динамике и математике, биологии и астрофизике? И как ответить на вопрос о пачках денег в ящике серванта, о книгах на двадцати языках, теснящихся на стеллажах? Или о лицах — нечеловеческих, страшных! — которые вдруг выступают из стены? От женщины в твоей постели ничего не скроешь… Да я и не хотел скрывать.
Для Наблюдателя есть два запрета: глобальное воздействие на биосферу и дипломатический контакт. В остальном он инструкциями не связан и может хранить свою тайну личности или поделиться ею с кем-то — с родичем, другом, возлюбленной либо случайным прохожим. Это шаг естественный и временами необходимый; трудно жить десятки лет без близких, а близость располагает к доверию и откровенности. К какой конкретно, решать Наблюдателю, в зависимости от обстоятельств, своего желания и здравого смысла доверенных лиц. Как правило, эти признания ничем серьезным не грозят, поскольку разгласивший их мостит себе пути в психушку. Случается, и попадает в нее, не в силах выдержать тяжести тайного знания и леденящей душу правды. Я понимаю, что она на первый взгляд действительно ужасна: выяснить, что близкий человек — двуликий Янус, оборотень, повенчанный до самой смерти с каким-то существом, инопланетным монстром, джинном, неприкаянной душой или астральным призраком, а может быть, даже с дьяволом — выбор обширен, как список земных верований.
Во время моих предыдущих миссий такие проблемы не возникали. Хоть на Сууке и Рахени я не был свободен от сердечных привязанностей, однако общества в этих мирах гораздо проще, чем земное, как в социальном, так и в биологическом смысле. Да и телепортироваться там я не мог… Но на Земле все было иначе — и так похоже на древний Уренир! Так знакомо по старинным книгам и сотни раз перекопированным мнемозаписям! Здесь, на Земле, союз с любимой женщиной значил нечто большее, чем близость душ и общая постель; его непременными атрибутами являлись дети, дом, имущество, общественный статус, определяющий уровень благ, и тот контроль, который живущие вместе осуществляют друг за другом. Эта последняя функция не связана ни с желаниями, ни с какой-то особой подозрительностью землян, а обусловлена исторически; если угодно, это еще одно доказательство всеобщей несвободы. И, разумеется, страха — страха потерять свою женщину или своего мужчину, лишиться нажитого и обездолить детей.
Страх и недоверие… Они стояли между нами магической стеной, заметной только мне; стеной, отделяющей тесный город от земли и неба, от океана и солнца, от звезд и Вселенной, полной чудес. Мог ли я не разрушить эту стену? Мог ли не попытаться?
Мы познакомились ранней осенью, а летом, почти через год, сняли дачу на Карельском перешейке. Маленький домик, комната и веранда; вокруг — ни огородов, ни садов, только двор с колодцем да лес с озерами и ручейками. Ольга, хоть и казалась по внешности южанкой, любила север. Прохлада, темные леса и небо — не синее, а нежно-голубое — были милы ей в той же степени, как валуны, заросшие мхом, болота с голубикой и мелкий дождь, который не барабанит по крыше, а усыпляюще тихо шелестит. Помню, каждое утро она распахивала настежь окна на веранде, блаженно потягивалась, жмурилась и шептала:
— Сосны, Даня… Чувствуешь, какой аромат? Божественный!
Я соглашался, что аромат чудо как хорош, хотя не разделял ее восторга. Дубы мне больше по вкусу; энергия дуба — легкая, чистая, светлая, а у сосны она темна и тяжела, да и делятся сосны ею неохотно. Не от жадности, само собой, а потому, что нет излишков. Что поделаешь, север, шестидесятая параллель… Мало солнца, прохладные дни, холодные ночи и долгая снежная зима…
Мохнатые лапы сосен кивали нам, раскачиваясь на ветру.
— Они ведь очень древние, да? — спросила Ольга, уважительно понизив голос. — Древнее всех деревьев, милый? Им миллионы лет?
— Половина миллиарда, — уточнил я. — Карбон, каменноугольный период, самый конец. Тогда появился их предок, кордаит.
— Пятьсот миллионов! — Ольга с опасливым восхищением уставилась в окно. — Бездна времени! И они — мощные, древние, несокрушимые… Ровесники мира, его неизменный символ…
— Мир гораздо старше, родная. И то, что перед нами, — лишь крохотная его частичка.
— Но такая прекрасная!
«Как ты», — подумал я, а вслух промолвил:
— Прекрасная для нас, но где-то на другой планете — пусть она называется Суук — эти деревья сочли бы жалкими недомерками. К тому же колючки вместо листьев, нет цветов, зато есть липкая смола и несъедобные шишки… Да, на Сууке это не вызвало бы восхищения!
Она, повернувшись ко мне, взмахнула длинными ресницами.
— Ты нечестивец, Данька! Ну почему ты так?
— Потому, что есть различные точки зрения на прекрасное. А также на время, пространство, Вселенную и наше место в ней. Мир, моя радость, вообще-то не таков, каким он кажется человеку. Мир — это…
Ольга взъерошила мне волосы.
— Я знаю, как мир устроен. Частицы и кванты, что мчатся, кружатся и превращаются друг в друга, вечная смерть и рождение, хаос реакций — ядерных, химических, биохимических… Вещество, пронизанное полем, поле, порождающее вещество, и каждый их кирпичик, электрон, мезон, фотон, размазан по всей необъятной Метагалактике… Во всяком случае, так утверждали Шредингер и Паули! — Она вдруг с озорством улыбнулась. — Знаешь, Даня, в этой картине частицы мне как-то ближе. Основательные господа! С массой покоя, спином и всем, что положено… Протон к нейтрону — ядро, электроны к ядру — атом, атом к атому — и вот, пожалуйста, кристалл… Великолепный, совершенный… Чем мне заниматься, если бы не было кристаллов?
— Дарить мне счастье, — предложил я и после недолгих колебаний рискнул заметить: — Ты говоришь о квантах и частицах, их смерти и рождении, круговороте вещества и поля, говоришь так, словно все это реальность. Но они, Олюшка, иллюзия, искусственный мираж, сотворенный из чисел, графиков и уравнений, окрошка из вашей математики с приправой априорных истин. На самом деле мир — структура целостная, и во Вселенной нет границ, отделяющих одно от другого, живое от мертвого, твои кристаллы от этих деревьев или от нас.
Кажется, она не понимала, к чему я клоню; в ее ментальных волнах сквозило удивление с оттенком боязни. Ваша математика… Это вырвалось помимо моей воли, придав беседе некий тайный смысл: может, с физиком спорит историк, а может, с человеком — некто иной, владеющий нечеловеческим знанием. Мне не хотелось ее пугать, но раз уж начал… Словом, даже недозволенную сказку надо привести к концу.
Я прищурился, глядя на солнце; свет его, профильтрованный кронами сосен, будто плавал в воздухе, напоминая миниатюрное облако Старейшего.
Старейшие… Хороший пример иллюзорности мира!
— Природа не терпит редукционизма и разделения на черное и белое, левое и правое, — промолвил я. — Вот, например, вы видите человека и поток фотонов и утверждаете, что это разные сущности, — но только потому, что вам не встречалась иная форма жизни. А если встретится? Как ты ее определишь в рамках земных понятий? Думаю, ты назвала бы ее полем, а я — разумным существом, принявшим нужное ему обличье, удобное, как пара разношенных туфель.
Напряженная улыбка Ольги совсем погасла.
— Удобное для чего? — спросила она, взирая на меня испуганным взглядом, словно боялась, что я вдруг рассыплюсь на кванты и атомы.
— Ну, предположим, для того, чтобы приобщиться к вечности, стать вечным самому, обрести свободу и могущество, странствовать среди звезд и галактик, видеть и слышать то, что недоступно нам, — биение пульса Вселенной… Разве этого мало?
— Стать вечным самому… — протянула Ольга, вздрогнув. — Вечность… Ни конца, ни начала… Даже подумать об этом страшно, не то что приобщиться к ней!
— Вовсе не страшно. — Я обнял ее, коснулся губами виска и зашептал: — Согласен, вечность пугает, если думать о ней как о чем-то, что не имеет ни начала, ни конца. Но есть у нее и другие стороны. «Вечности очень подходит быть всего лишь рекою, быть лошадью, в поле забытой, и воркованьем заблудившейся где-то голубки…»
Стихи оказывали на нее магическое действие. Я ощутил, как напряжение покидает Ольгу; глаза ее закрылись, аура стала подобна спокойной водной глади.
— Ты не историк, ты поэт… — пробормотала она.
— Не я, милая, не я. Это Рафаэль Альберти[48].
То был один из наших разговоров, звено в цепи событий, протянувшейся от счастливой встречи до грустного финала. Я полагал, что подготавливаю Ольгу так осторожно, как только в моих силах; слово — здесь, намек — там, и шаг за шагом неофит все ближе к тайной истине. Расстаться с нею я уже не мог. Я пережил бы наш разрыв; память Асенарри нашептывала мне, что он не первый и, конечно, не последний. Я — Наблюдатель и, двигаясь сквозь череду миров, сменяя телесные обличья, подвержен всем случайностям судьбы, ее трагедиям и фарсам, разлукам, встречам, смерти близких. Нет, дело было не во мне!
Ольга… Не ум, не красота, не тонкость чувств главенствовали среди ее талантов, а дар любви. Он мог обернуться несчастьем, излившись на того, кто не достоин или не готов его принять, и мог расцвести волшебным цветком, какого не найдешь в садах Аллаха. Сорвать его и бросить? То же, что и убить… Я знал, что Ольга не переживет разрыва, и это знание терзало мою душу.
Вот цена, которую мы платим за привязанность. Вот ловушка, о которой знают все Наблюдатели Уренира: любовь и порожденная ею дилемма — признаться?., не признаться?.. Конечно, есть ситуации и ситуации; возможно, ваш близкий силен и справится с шоком, возможно, он не поймет признаний, возможно, его вера в вас крепка, как монолит, и вы для него — божество, сошедшее к смертному. Все возможно, но случай с Ольгой был не тот.
Да, она меня любила, но не могла превозмочь свою натуру, вырваться из западни обыденного. Ее любовь была как занавес, скрывающий другие чувства: тревогу, неуверенность и страх. Почти не различая их, я ощущал лишь некий эмоциональный фон, темную тучу, висевшую где-то на горизонте, незаметную за торжествующим блеском радуги. Казалось, что свет ее сильнее туч и не померкнет никогда.
Мы бродим у Смольного собора по берегу Невы. Излюбленное место для прогулок: недалеко от дома, от шумных улиц и проспектов, но в то же время тихое, уединенное. Май, начало белых ночей. Десять вечера, но еще светло. Нева — как серебристое зеркало с осыпавшейся амальгамой запоздавших катерков и лодок. Над рекой — облака, клочья ваты, разбросанные по небу, нежно-голубому в зените и розоватому у крыш домов на другом берегу; над ними — бледный диск полной луны.
Набережной за Смольным еще нет — ее проложат лишь через два десятилетия, спрятав под асфальтом следы моей любимой. Но я сохранил этот миг в своей бездонной памяти: ее фигурку в сиреневом платье, улыбку, скользнувшую по губам, янтарный блеск волос, стройные ноги — вот она замерла, высматривая, куда ступить, а вот повернулась ко мне и поманила пальцем… Я вижу ее так ясно, так отчетливо! Я вспоминаю ее и шепчу: «Найдем ли мы путь, живые, туда, где она сейчас? Но к нам она путь отыщет и, мертвая, встретит нас…»[49]
Тогда она промолвила:
— Я думаю о том, что ты рассказываешь мне… эти истории о Вселенной и вымышленных мирах с красивыми названиями — Уренир, Суук, Рахени… Временами мне кажется, милый, что ты и правда там побывал, плавал в океане с огромными дельфинами, жил в городе на деревьях, с Фоги, твоим родичем… Смешно!
— Не смешно. Все это правда, ласточка, кроме того, что Фоги мне не родич, а у'шанг, наследственный сосед.
Она рассмеялась.
— А я — твоя наследственная возлюбленная! В прежнем рождении я была Лакшми, супругой Вишну, а ты — его сын от какой-то наложницы, посмевший на меня взглянуть. Ну, понимаешь, не тем взглядом… таким, как смотришь сейчас… И за это тебя упрятали в бутылку и бросили в море. Но ты такой настырный! Просидел в бутылке двадцать тысяч лет, но все-таки выбрался из нее и заполучил меня!
— Похоже на истину, Олюшка. Но вместо бутылки был луч — луч из частиц, которые ты назвала бы квантами мысли или живой энергии.
— Биохимической?
— Нет. Скорее она имеет отношение к психике, чем к биохимии. Видишь ли, то, что вы считаете полями, гравитационным, электромагнитным, ядерным, на самом деле… — Я нахмурился и щелкнул пальцами, подбирая нужные слова. — На самом деле это пространственно-временной континуум широкого диапазона, причем не линейный, а как бы замкнутый сам на себя, замкнутый циклически в бесконечности и в бесконечном числе измерений. Одно из них ноосфера, другое, скажем, магнитное взаимодействие… Человеку — такому, как ты и я, — этого не понять, ведь мы не ощущаем многомерности. Однако принадлежим к ней, и наш мозг — что-то вроде генератора в пространстве ноосферы. Это не биохимия, а область чувств, инстинктов, мыслей, стихия подсознательного, и каждое живое существо там…
— …сингулярная точка? — с серьезным видом подхватила Ольга.
— Да. Это подходит. Можно сказать и так.
— И что можно делать с помощью живой энергии?
— Ну, например, перемещаться из пункта «а» в пункт «б». Мгновенно. Без поездов, самолетов и прочих железок с крыльями или колесами.
Она вздохнула, будто пробуждаясь от сна.