Как все было Барнс Джулиан

— Я тебя люблю.

Вот прямо так. Я, конечно, рассмеялась. Из уст Оливера, да еще в 8.45 утра… Я рассмеялась, но не презрительно, не обидно, а просто как будто это шутка, которую я поняла только наполовину.

Но вторую половину он мне не растолковал, а повернулся и бросился бежать. Правда, правда, со всех ног. Он убежал, а я осталась с его букетом в руках. Делать было нечего, пришлось внести цветы в дом и поставить в воду. Их было огромное количество, я наполнила три вазы и еще две пивные кружки Стюарта. А потом вернулась к работе.

Кончила пробы и принялась расчищать небо, я всегда начинаю с неба. Для этого особенной сосредоточенности не требуется, и я все утро снова и снова возвращалась к мысли о том, как Оливер стоял на пороге и не мог выговорить ни слова, а потом вдруг чуть ли не во всю глотку прокричал, что там ему вздумалось. Он явно сейчас в очень раздраженном состоянии.

Наверно, именно потому, что он, как мы знали, последнее время был постоянно на взводе — вспомнить хотя бы его странное появление тогда в аэропорту, — потому я так долго и обдумывала, что все это значит? Думала и никак не могла сосредоточиться на своей работе. Воображала разговор, который будет у нас со Стюартом, когда он вечером вернется:

— Смотри-ка, сколько цветов!

— Угу.

— У нас появился новый воздыхатель? Нет, правда, какая масса цветов.

— Это Оливер принес.

— Оливер? Когда?

— Минут через десять после твоего ухода. Вы с ним только-только разминулись.

— Но почему? С чего это он подарил нам цветы?

— Это он не нам подарил, а мне. Он сказал, что влюблен в меня.

Нет, такой разговор невозможен. Невозможно ничего даже отдаленно похожего на такой разговор. И значит, от этих цветов следует избавиться. Первая мысль была засунуть их в мусорное ведро. Но если Стюарт тоже вздумает туда что-то выбросить? Что бы вы подумали, окажись ваше мусорное ведро до отказа забито абсолютно свежими цветами? Тогда, может быть, перейти через улицу и выбросить их в контейнер для мусора? Но это выглядело бы довольно странно. Мы еще не обзавелись здесь друзьями среди соседей, но с некоторыми уже здороваемся, и честно признаться, я бы не хотела, чтобы кто-нибудь из них видел, как я отправляю в мусорный контейнер эдакую груду цветов.

И тогда я принялась запихивать их в размельчитель отходов. Брала пук за пуком цветы Оливера, совала лепестками вперед в дробилку, и за несколько минут от его подарка осталась только жидкая каша, которую смывала струя холодной воды и уносила в сточную трубу. Из сливного отверстия сначала еще шел сильный цветочный запах, но постепенно и он выдохся. А целлофановую обертку я скомкала и затолкала в коробку из-под хлопьев, которую мы опорожнили накануне. Две пивные кружки и три вазы я вымыла, насухо вытерла и расставила на обычные места, как будто ничего и не было.

Я не сомневалась, что поступила как надо. Не исключено, что у Оливера что-то вроде нервного расстройства, а если так, он будет нуждаться в нашей поддержке — и Стюарта, и моей. Когда-нибудь потом я расскажу Стюарту про эти цветы и как я ими распорядилась, и мы весело посмеемся, все трое вместе с Оливером.

После этого я вернулась к картине и работала над ней, пока не подошло время готовить ужин. Сама не знаю почему, но перед приходом Стюарта — он всегда возвращается в половине седьмого — я налила себе бокал вина. И хорошо сделала. Стюарт сказал, что весь день хотел мне позвонить, но не стал, чтобы не отвлекать от работы. Оказывается, по пути к метро он встретил Оливера в цветочном магазине тут у нас за углом. Оливер, по его словам, страшно смутился, и еще бы ему не смутиться, ведь он покупал букет цветов, чтобы помириться с девицей, у которой ночевал, но ничего не смог. Мало того, это была та самая испаноязычная девица, из-за которой его уволили из школы имени Шекспира. Отец вроде бы выставил ее из дому, и она теперь живет где-то неподалеку от нас. Накануне она пригласила Оливера в гости, но все получилось совсем не так, как он надеялся. Вот что поведал ему Оливер, сказал Стюарт.

Наверно, я реагировала на этот рассказ не так, как ожидал Стюарт. Ему, должно быть, показалось, что я невнимательно слушала. Я отхлебывала налитое в бокал вино, собирала ужин, а в какой-то момент между делом отошла к книжной полке и сняла оставшийся там цветочный лепесток. Голубой. Положила в рот, пожевала и проглотила.

Я в совершенной растерянности. Это еще мягко говоря.

8. Ладно, Булонь так Булонь

ОЛИВЕР: У меня есть мечта. У меня-а-а-а е-е-есть мечта-а-а-а. Вернее, не так. У меня есть план. Преображение Оливера. Блудный сын прекращает пировать с блудницами. Покупаю гребной тренажер, велоэргометр, дорожку для бега и боксерскую грушу. Вернее, нет. Но я предприму нечто равноценное. Я задумал фундаментальный поворот на 180 градусов, как уже было объявлено. Вы хотели бы иметь пенсию в сорок пять лет? По какому типу вы лысеете? Вам стыдно за то, что вы неважно владеете английским языком? Я получу эту пенсию, у меня на макушке счастливый завиток, а за мой английский мне уж как-нибудь не стыдно. Тем меньше поводов стесняться. Но в остальном я принял тридцатидневный план полного преображения. И пусть только кто-нибудь попробует мне помешать.

Я слишком долго валял дурака, это прискорбная истина. Немножко, пожалуй, можно, при условии если под конец уразумеешь, что всю жизнь выступать в роли Пето[34] несерьезно. Откажись от нее, Олли. Возьми себя в руки. Настал решающий момент.

Прежде всего бросаю курить. Поправка: я уже бросил курить. Видите, как серьезны мои намерения? Я столько лет выражал себя или, по крайней мере, украшал себя ароматными плюмажами табачного дыма. С первых обывательски-трусливых сигарет «Посольские» в незапамятно давние времена, через обязательное, шикарное, как шлепанцы с монограммой, «Балканское собрание», через кривляние с ментолом и грубо, нищенски урезанным содержанием никотина, через подлинные самокрутки Латинского квартала (с ароматическими добавками или без) и их фабричные эквиваленты (эти стахановские поленья с неискоренимым резиновым привкусом, от которого некуда деваться), и все это завершилось надежным, ровным плоскогорьем современных «Голуаз» и «Уинстон», и к ним изредка — острая приправа из маленьких шведских штучек, названных, как все дворняги — «Принц». Уфф! И от всего этого я теперь отрекаюсь. То есть уже отрекся, минуту назад. У нее я даже не спрашивал. Просто я думаю, что она этого захочет.

Во-вторых, я поступлю на работу. Это мне проще простого. Убегая из паршивой школы английского языка имени Шекспира, я прихватил с собой стопку их хамски шовинистской гербовой бумаги и теперь располагаю всевозможными рекомендательными документами, превозносящими мои таланты в расчете на вкусы самых разных потенциальных работодателей. Почему я оставил прежнее место? Увы, умерла моя матушка, и я вынужден был заняться поисками подходящего приюта для престарелых, чтобы поместить там бедного папашу. А если отыщется кто-то настолько бессердечный, что захочет в этой версии удостовериться, я к такому работать так и так не пойду. Моя матушка уже много лет умирает, это мне очень помогает в жизни, и бедный папочка часто нуждается в смене гериатрических подходов. Как он мечтает любоваться зеленым лесным прибоем! Как любит вспоминать те давние времена, когда голландский жук-древоточец еще не погубил рощи английского вяза, когда подножия холмов Англии еще не заросли колючим остролистом. Через окно в своей комнате мой старик смотрит в прошлое. Тук-тук-тук! — стучит в лесу верный топор древнего лесника, вырезая на узловатом стволе рунический знак в виде клина, чтобы предостеречь других лесников, что здесь произрастает ядовитый мухомор. А вон бурый мишка-медведь резвится на мшистой поляне… Ничего этого никогда не было, а мой отец, если хотите знать, — порядочная сволочь. Напомните мне, я вам как-нибудь в другой раз про него расскажу.

А в-третьих, я намерен вернуть Стюарту долг. Я не Гульельмо-Предатель.[35] Честность и простодушие будут впредь моим знаменем. Шутовская маска для сокрытия разбитого сердца мне больше не надобна — долой ее. Раскланиваясь, я вежливо приподниму на прощание пантофли с бубенчиками — если пантофли приподнимают. Иными словами, я прекращаю валять дурака.

СТЮАРТ: Я вот что думаю. Надо как-то помочь Оливеру. Это наш долг. Он бы сделал для нас то же самое, окажись мы в беде. Так было жаль его тогда, в цветочном магазине. У него нет работы. И нет уверенности в себе — а ведь Оливер с самых ранних лет всегда был в себе уверен. Он ни перед кем не пасовал, даже перед своим папашей. Это, я думаю, и лежит в основе всего. Если тебе пятнадцать лет и у тебя такой отец, а ты умеешь дать ему отпор, то тебе весь мир не страшен. Но сейчас Оливеру страшно. А все эта ужасная история с испаноязычной девицей. У прежнего Оливера ничего такого не могло приключиться, а даже если бы и приключилось, он бы наплевал и как-нибудь да вывернулся. Придумал бы какую-нибудь шутку, обернул бы все в свою пользу. Но чего уж точно бы он не сделал, так это не пошел бы и не купил ей наутро колоссальный букет, да еще потом попался бы на месте преступления. Он словно бы попросил: пожалуйста, никому не рассказывай, не раструби на весь свет, а то меня могут обидеть. В прежние времена никогда с ним такого не бывало. И как он жалостно тогда сказал: я засыпался сегодня ночью! Так школьники говорят. У него действительно все четыре колеса отвалились, уж поверьте мне. Мы должны постараться ему помочь.

ДЖИЛИАН: Не знаю, что и думать. У меня дурные предчувствия. Вчера вечером Стюарт вернулся вечером с работы, как всегда бодрый, жизнерадостный, поцеловал меня, обнял за плечи и усадил, словно собрался сообщить что-то важное. И спрашивает:

— Что, если нам поехать немного отдохнуть?

Я улыбнулась.

— Конечно, неплохо бы, но мы ведь только вернулись из свадебного путешествия.

— Ну, когда это было. Целых четыре недели назад. Вернее, даже пять. Поехали?

— М-м.

— Возьмем, может, с собою Оливера. Ему надо немного встряхнуться.

Я сначала ничего не ответила. Сейчас объясню почему. У меня была подруга — она и есть, но мы временно потеряли связь, — по имени Алисон. Мы учились вместе в Бристоле. Родные у нее жили в Сассексе в сельской местности, хорошая семья, нормальная, благополучная, любящая. Ее отец от них не убегал. Алисон вышла замуж сразу, как окончила университет, в двадцать один год. И знаете, что сказала ей мать вечером накануне свадьбы? Сказала совершенно всерьез, будто передавала совет, который у них в семье переходит от матери к дочери с незапамятных времен: «Полностью откровенной с ними быть не стоит».

Мы тогда вместе посмеялись. Но слова эти застряли у меня в памяти. Материнский совет дочерям, как управлять мужьями. Ценные истины, наследуемые по женской линии на протяжении столетий. И к чему же сводится эта накопленная мудрость? «Полностью откровенной с ними быть не стоит». На меня это нагоняло тоску. Я думала: «Ну нет, когда я выйду замуж, если выйду, у меня все будет честно и в открытую. Никаких хитростей, расчетов, недомолвок». И вот теперь начинаются недомолвки. Выходит, это неизбежно. Что же получается? По-вашему, иначе брак невозможен?

А что еще я могла сделать? Если честно, то я должна была рассказать Стюарту о том, как Оливер появился на пороге и как я распорядилась его цветами. Но тогда надо было бы рассказать и о том, что назавтра он позвонил по телефону и спросил, понравились ли мне цветы. Я ответила, что выбросила их, и в трубке стало тихо, а когда я в конце концов произнесла: «Алло, ты слушаешь?» — он только сказал в ответ: «Я тебя люблю» — и отключился. Надо было все это рассказать Стюарту?

Конечно, нет. Я просто обратила в шутку его предложение о поездке: «Значит, тебе со мной уже стало скучно?» Как и следовало ожидать, Стюарт понял все наоборот. Он решил, что я обиделась, забеспокоился, принялся уверять, что очень меня любит, а это было совсем не то, что я хотела в ту минуту услышать, хотя, с другой стороны, я, конечно, хочу это слышать всегда.

Я обратила все в шутку. Я ни о чем не умалчиваю, я просто обращаю все в шутку. Уже?

СТЮАРТ: По-моему, Джилиан обиделась на мое предложение поехать куда-нибудь нам втроем. Я хотел ей объяснить, но она вроде как оборвала меня. Ничего такого не сказала, но, как всегда в таких случаях, отвернулась и чем-то занялась и чуть-чуть против обычного помедлила с ответом. Смешно, но мне уже кажется, что эта ее манера мне знакома всю жизнь.

Тем самым поездка отменяется. Вернее, не отменяется, а изменяется. Только мы вдвоем, и всего лишь на уик-энд. Рано утром в пятницу мы едем на машине в Дувр и переправляемся во Францию. Понедельник — нерабочий день, так что у нас в распоряжении четыре дня. Отыщем где-нибудь маленькую гостиницу, полюбуемся красками ранней осени, побродим по рынку, накупим косиц чеснока, которые потом заплесневеют, прежде чем мы успеем их употребить. Не надо строить никаких планов — а я как раз люблю планировать все заранее, или, вернее, начинаю беспокоиться, если что-то не продумано и не спланировано. Наверно, сказывается влияние Джил в том, что я теперь все-таки могу вдруг предложить: «Давай поедем просто так?» Это ведь недалеко и ненадолго, и вероятность того, что во всех гостиницах Северной Франции не окажется ни одного свободного номера, крайне мала, так что мне в общем-то и не из-за чего беспокоиться. Но все равно для меня это что-то новое. Я учусь беззаботности. Это — шутка, между прочим.

Оливер, похоже, расстроился, когда я ему сказал. Это показывает, какой он сейчас ранимый. Мы встретились, зашли выпить. Я рассказал ему, что мы собираемся во Францию на уик-энд. У него лицо сразу вытянулось, будто мы его покидаем. Мне хотелось утешить его, что, мол, это ненадолго и вообще, но ведь такие вещи не говорятся между друзьями, верно?

Он сначала ничего не сказал, потом спросил, где мы остановимся.

— Не знаю. Найдем где-нибудь.

Он сразу оживился и стал обычным Оливером. Приложил мне ладонь ко лбу, как будто у меня жар.

— Ты не болен? На тебя совсем не похоже. Откуда этот новый дух безрассудства? Поспеши в аптеку, юноша, и купи валерьянки.

Несколько минут он так надо мной подтрунивал. Расспрашивал, на каком пароме мы поплывем, в Кале или Булонь, куда отправимся из порта, когда будем обратно, и так далее. Мне тогда не показалось это странным, но после, задним числом, я обратил внимание, что он даже не пожелал нам счастливого пути.

Прощаясь, я пообещал привезти ему беспошлинных сигарет.

— Не трудись, — ответил он.

— Ты чего? Какой это труд?

— Не трудись, — повторил он чуть ли не злорадно.

ОЛИВЕР: Господи, я так перепугался. Мы встретились в пивной, в этакой тусклой норе, где это косматое существо Оливер любит забиваться в старинный уголок у камина, оформленный в манере Нормана Шоу,[36] и попивать эль, как с доисторических времен попивали его крестьянские предки. Я ненавижу пивные, особенно с тех пор, как бросил курить (отречение, коего совершенно не заметил наш друг Стюарт). Да, и еще я ненавижу слово «тусклый». Пожалуй, перестану им пользоваться на некоторое время. Мигните мне, если обмолвлюсь, ладно?

И вот сидим мы с ним в этом кошмарном заведении, где «стаканчик белого» еще ядовитее, чем крестьянский эль, и выбор шотландского питья оставляет желать лучшего, а чужой никотин проникает мне в печенки (дыхните в меня табачным дымом, ну пожалуйста, — я продам родину за «Силк кат», предам друзей за «Уинстон»), и тут вдруг Стюарт с подлым, довольным выражением на лице сообщает:

— А знаешь, мы уезжаем.

— Ты что говоришь?

— Отплываем в пятницу утром. Из Дувра. Первым паромом. «И в облаке пыли скроемся с глаз».

Признаюсь, я жутко испугался. Решил, что он увозит ее навсегда. Мне представилось, как они уезжают все дальше и дальше — Страсбург, Вена, Бухарест, Стамбул, без остановок, без оглядки. Ветер треплет ее свежезавитые локоны в машине с опущенным верхом — по пути на восток, прочь от Олли… Потом я все-таки кое-как реставрировал свой обрушившийся шутейный фасад, но внутри бушевала паника. Он может ее увезти, думал я, вполне может, он способен причинить мне боль, это косматое существо, даже не заметившее, что я бросил курить. Он теперь обрел силу бессознательной жестокости, и дал ему эту силу я.

Но оказалось, разумеется, что он задумал всего лишь «прошвырнуться на уик-энд», говоря словами этого счастливчика, этого существа, которое летом погружается в спячку. А также осенью. И вообще на протяжении почти всей жизни. И это он, косматый Стюарт, вдруг обрел власть причинять боль.

Он пообещал прислать мне открытку. Представляете? Цветную открытку, черт бы ее побрал.

ДЖИЛИАН: Разговор происходил так.

— Можно мне как-нибудь поехать с тобой по магазинам?

— По магазинам? Конечно. Что ты хочешь купить?

— Я хочу купить что-нибудь для тебя.

— Для меня?

— Одежду.

— Тебе не нравится, как я одеваюсь, Оливер? — Я постаралась выдержать шутливый тон.

— Я хочу одеть тебя.

Я подумала, что надо реагировать немедленно, пока разговор не зашел слишком далеко.

— Оливер, — проговорила я тоном его матери (или, по крайней мере, моей), — Оливер, не говори глупости. У тебя даже работы нет.

— О да, я знаю, заплатить я не смогу, — саркастически подтвердил он. — У меня нет денег, не то что у Стюарта. — Затем пауза, и уже другим голосом: — Я просто хочу тебя одеть, вот и все. Хочу помочь. Поехать с тобой по магазинам.

— Это очень мило с твоей стороны, Оливер, — сказала я. И снова поторопилась поставить шутливую точку: — Буду иметь в виду.

Он сказал:

— Я тебя люблю.

И я повесила трубку.

Так и надо с ним. Я решила говорить приветливо, коротко и вешать трубку. Чушь какая-то. Он, видимо, совсем растерялся. И наверно — неосознанно, конечно, — завидует нашему счастью. Мы всюду бывали вместе, втроем, а потом мы со Стюартом поженились, а он почувствовал себя брошенным. Теперь нас не трое, а двое плюс один, и он это чувствует. Вполне естественно на самом деле. У него это, конечно, потом пройдет.

При других обстоятельствах я бы не отказалась поехать с Оливером по магазинам. От Стюарта, по правде сказать, проку мало. Не потому, что он не любит делать покупки, вовсе нет, но что бы я ни примерила, ему все нравится. На его взгляд, мне к лицу все цвета и все фасоны. Даже если бы я вышла из примерочной в мешке для мусора и с абажуром на голове, он скажет, что это мне идет. Очень, конечно, мило и трогательно, но пользы для дела никакой.

ОЛИВЕР: Я не фантазирую на этот раз. Вы-то, наверно, решили, что я насочинял для Джилиан бог знает какие одеяния: собольи меха из «Бориса Годунова», краски Римского-Корсакова, младенчески светлые летние горошки Россини, веселые аксессуары Пуленка… Нет уж, извините. Я не владелец неисчерпаемой чековой книжки, скупающий все без разбору (куда мне!), и не бредущий от витрины к витрине кастрат, просто я отдаю себе отчет в том, что мой глаз, мое чувство цвета, мое умение разбираться в тканях превосходят компетенцию Стюарта и Джилиан, вместе взятых. В квадрате. В кубе. Во всяком случае, если судить по результатам. Пусть человек не уделяет внимания одежде, все-таки он выглядит гораздо лучше, если то, что на нем, хорошо сшито. И пусть человек говорит, что ему безразлично, как он выглядит, на самом деле ему это не безразлично. Нет таких людей, которым не важно, как они выглядят. Просто некоторые думают, будто им к лицу, когда у них кошмарный вид. Само собой, для них в этом содержится вызов. Я выгляжу как чучело огородное, потому что мои мысли витают в более высоких сферах; потому что у меня нет времени на мытье головы; потому что если ты меня вправду любишь, то люби и немытым. Джилиан, конечно, совсем не из таких. Наоборот. Но я хочу ее переделать.

Переделать. Переиначить. А также, в муравьином мире бизнеса и финансов, представляющем интерес для Стюарта, это термин, означающий: переписать, передать кому-то во владение (предмет или право собственности). Переходный глагол.

СТЮАРТ: Мы чудесно провели эти несколько дней. Из Кале поехали по автостраде, повернули налево, когда нам вздумалось, оказались где-то вблизи Компьеня. Когда начало темнеть, остановились в какой-то деревушке. Сняли номер в гостинице для семейных, старинном здании углом, со скрипучей деревянной галереей, на которую выходят все номера.

Само собой, мы побродили по местному рынку и, конечно, купили две косицы чеснока, который заплесневеет, прежде чем мы его употребим. Надо будет часть подарить. Погода была немного сыровата, но какая разница?

Об Оливере, честно говоря, я первый раз вспомнил только уже на пароме. Вспомнил и подумал, что надо бы купить ему французских сигарет. Но Джилиан сказала, что он, оказывается, больше не курит. Как странно. И совсем на него не похоже.

ДЖИЛИАН: Не знаю, с чего начать. Не знаю, к чему все это приведет и чем кончится. Что происходит? Никакой моей вины тут нет, а я чувствую себя виноватой. Чувствую себя виноватой, хотя точно знаю, что моей вины тут нет.

Не уверена, что поступила правильно. Может быть, вообще ничего не надо было делать. Может быть, мой поступок был актом соучастия, по крайней мере с виду. Возможно, что лучше бы все — хотя ведь и не было ничего — вышло тогда наружу. А что тут такого? Но мы так славно провели те четыре дня, наверно, мне хотелось продлить это состояние.

Дождь перестал, только когда мы уже плыли на пароме из Булони обратно. Насмешка судьбы. В каком-то смысле из-за этого все и вышло.

На пути туда мы переплыли из Дувра в Кале. Дальше поехали на машине по автостраде. Свернули с нее почти наобум. И деревню, где остановиться, тоже выбрали почти наобум. Просто нас застали там сумерки. А в понедельник после завтрака снялись с места и обедали уже в Мондидье. Дальше поехали на Амьен. «Дворники» на лобовом стекле отчаянно ширкали туда-сюда, по сторонам мелькали сырые сараи и мокрые коровы. Уже за Амьеном я вспомнила, какая в Кале колоссальная паромная пристань. Там сначала надо объехать вокруг всего города, потом пройти тысячную очередь на посадку, теряется ощущение, что находишься в приморском городе и садишься на корабль. Ведь должно это чувствоваться, верно? Ну и я предложила Стюарту лучше завернуть в Булонь. Он было засомневался, потому что из Булони отходит меньше паромов. Но зато туда на тридцать километров ближе ехать под дождем, и я сказала, если по расписанию скоро парома не окажется, можно будет поехать дальше, до Кале. И это был не спор, как вам, наверно, подумалось по моему рассказу, а просто уютное обсуждение и легко достигнутое согласие. У нас со Стюартом так, он не дает мне почувствовать, что для него — вопрос самолюбия, как мы поступим, по-его или по-моему. Это мне в нем понравилось с самого начала. Большинство мужчин, если им предложишь отступить от заранее намеченного плана, воспринимают это, пусть и не осознанно — это иногда даже хуже, — как оскорбление, как покушение на их достоинство. Они не могут спокойно допустить, что ты думаешь иначе, чем они, даже о чем-то совсем незначительном. Но Стюарт, я повторяю, не такой. «Ладно, Булонь так Булонь», — сказал он, и в это мгновенье мимо пронесся автомобиль и заляпал нам жижей лобовое стекло.

Это я все к тому, что никто не знал, куда мы направились и где расположились. Утром мы выехали обратно, останавливались, когда в голову взбрело, совещались, передумали и отплыли на первом же пароме из порта, в котором не высаживались. Но на этом пароме был Оливер.

Всю дорогу шел дождь. Вообще он лил беспрерывно все четыре дня. И даже когда мы ждали своей очереди, чтобы въехать на паром. Внутри тоже все было мокрое — ступени, перила. Мы сидели в отгороженном углу большого общего салона. Окна запотели. Если их и протереть, все равно ничего не увидишь из-за дождя. И только примерно на полпути через пролив вошел человек в виниловом плаще, сел за соседний столик и сказал, что дождь наконец перестал; везет как утопленникам, сказал он. Когда мы со Стюартом это услышали, мы поднялись со своих мест и поискали глазами ближайший выход на палубу. Знаете, как бывает на паромах: теряешь всякую ориентацию, то ли ты на первой палубе, то ли на второй, и где окажешься, когда выйдешь, на носу, на корме или у борта. Мы прошли в ближайшую дверь, перешагнув через высокий порог, предназначенный, как я понимаю, для того, чтобы вода не захлестывала в салон при шторме, и оказались на палубе в средней части парома. Гляжу налево вдоль борта — а там футах в пятнадцати от нас стоит Оливер и смотрит на воду. Он был виден мне в профиль. На меня он не смотрел.

Я сразу повернулась, налетела на Стюарта, пробормотала: «Прости» — и пошла обратно в салон. Он за мной. Объясняю, что меня вдруг замутило. А разве не лучше выйти на свежий воздух? Но я сказала, что как раз от свежего воздуха мне и стало нехорошо. Мы снова уселись. Стюарт очень беспокоился. Я уверила его, что сейчас все пройдет. А сама не спускала глаз с той двери.

Немного погодя, убедившись, что я в порядке, Стюарт встал.

— Ты куда? — спрашиваю. Меня охватило страшное предчувствие. Его ни в коем случае нельзя пустить на палубу.

— Пойду, может, куплю Оливеру сигареты, — отвечает он. — Беспошлинные.

Я боялась, что меня выдаст голос.

— Он не курит, — говорю. — Бросил.

Стюарт погладил меня по плечу.

— Тогда куплю ему джин.

И ушел. А я шепотом повторила ему вслед:

— Оливер теперь не курит.

Я все время смотрела на дверь. Ждала, чтобы Стюарт скорее вернулся. Надо было сойти на берег, и он чтобы нас не заметил. Мне казалось, от этого зависит наше счастье. Я поторопилась первой стать в очередь на нижнюю палубу за автомобилями. Ступени были такие же мокрые и скользкие, как при посадке. Стюарт все-таки накупил французских сигарет. Сказал, что отложит их до того времени, когда Оливер снова закурит.

Что же происходит?

ОЛИВЕР: Я благополучно доставил их домой. Это все, что мне было нужно. А вы уж, конечно, предвкушали лязг морского сражения, развевающиеся по ветру зюйдвестки, судно, символически раздираемое между креном и качкой? Однако море было, во всяком случае, спокойное, и я благополучно доставил их домой. Благополучно доставил домой — ее.

9. Я тебя не люблю

СТЮАРТ: Что-то странное в последнее время творится с моим другом Оливером. Он говорит, что начал бегать, что бросил курить, что собирается возвратить мне деньги, которые у меня занял. Я правда ничему этому не верю, но даже то, что он все это говорит, показывает, что с ним что-то неладно.

Например, эта история с телефонами. На днях вечером он ни с того ни с сего вдруг принялся расспрашивать меня про новые марки мобильных телефонов — как ими пользоваться, какой у них диапазон, какие сколько стоят. Не иначе как надумал завести телефон в своем старом драндулете. Вот уж чего от Оливера никак не ожидал. Он такой… старомодный. Вы даже не представляете себе, как он весь настроен на старину. С виду он, наверно, производит впечатление просто художественной натуры, слегка витающей в облаках, но на самом деле все гораздо хуже. Честно сказать, он, по-моему, совершенно не приспособлен к жизни в современном мире — ничего не смыслит ни в деньгах, ни в бизнесе, ни в политике, ни в бытовой технике. Утверждает, что виниловые пластинки дают лучший звук, чем компакт-диски. Ну что прикажете делать с таким человеком?

ОЛИВЕР: Я должен быть возле нее, понимаете? Я должен завоевать ее, заслужить ее, но прежде всего я должен быть рядом с ней.

Кажется, я теперь представляю себе, что испытывают упрямые борцы за благосклонность масс, готовые на все, чтобы только пробиться на зеленые кожаные скамьи Вестминстера и получить право осыпать друг дружку оскорблениями. Они обходят дом за домом, порог за порогом, словно продавцы щеток или чумазые трубочисты, которые, впрочем, давно уже исчезли с наших улиц заодно с голосистыми разносчиками, молчаливыми точильщиками и улыбчивыми младшими бойскаутами, предлагающими услуги за два пенни. Как вянут и гибнут живописные старинные ремесла, остатки прежнего быта. Кто теперь стучится в вашу дверь? Только грабитель, страстно жаждущий вашего отсутствия; хмурый фундаменталист, требующий от вас обращения, пока не наступил Судный день; да женщина в сари и в кроссовках, сующая в почтовую щель пачку талонов на грошовые скидки, микроскопический флакончик с ополаскивателем или карточку с телефоном ночного таксиста для доставки в аэропорт. Ну и еще кандидат в Парламент. Могу я рассчитывать на ваш голос? Проваливай, чтоб духу твоего здесь не было. О, это интересно. Если у вас найдется минута, я бы изложил вам взгляды нашей партии по данному вопросу. Дверь захлопывается. Дальше — в соседний дом, где, так и быть, берут листовку и тут же суют в помойное ведро, как только вы повернулись спиной. И еще в следующий, где обещают поддержку в обмен на гарантии, что ваша партия — за преследование, тюремное заключение и по возможности смертную казнь для определенных категорий жителей с небелым цветом кожи. Как они добиваются своего? Почему не отступаются?

У меня хотя бы избирательный округ небольшой и ограниченный набор возможных унижений. Меня принимали за вора, за учтивого насильника, за мойщика машин без своего ведра, за бродячего стекольщика, не говоря уж о вкрадчивом кровельщике, доверительно сообщающем, что там у вас черепицы отошли, мэм, а мы как раз случайно оказались с лестницей в вашем квартале, так, может, поладим на восьмидесяти фунтах? И это притом, что я всего лишь скромно пытался снять жилище на несколько месяцев, одну комнату для непостоянного пребывания, плата, разумеется, вперед, сидеть с ребенком, к сожалению, не смогу. В ответ многозначительно переглядываются — оказывается, надо еще отвести от себя подозрение в том, что я ищу место для тайных любовных игр с несовершеннолетними жертвами разврата. Понимаете ли, мэм, я киносценарист, мне нужна отдельная студия, абсолютное одиночество, чтобы приходить и уходить когда вздумается, частые отсутствия, капризы гения, знаете ли, страсть к перемене мест, могу представить несколько поддельных рекомендаций от ректоров разных колледжей Оксбриджа, от директоров Шекспировских школ, одно даже на бланке Палаты Общин. Не бродяга, не взломщик, а настоящий, черт побери, Орсон Уэлс,[37] вот кто обращается к вам за помощью, хозяйка, и без пользования телефоном.

Едва не выгорело в № 67, и это было бы идеально. Но она предложила прекрасную комнату под самой крышей, окнами во двор. Мне пришлось изобразить страх перед испепеляющими лучами солнца. Мой хрупкий гений нуждается в северном освещении. А с окном на улицу никак нельзя?.. Увы, нет. И я уныло поплелся дальше и дошел до № 55, где перед фасадом сплетала ветки араукария и окна сильно страдали от глаукомы. Низкая калитка открылась со скрипом, расписавшись ржавчиной на моей ладони (Я ее приведу в порядок, мэм!), дверной звонок звонил, только если нажать его большим пальцем наискось с юго-юго-востока. Миссис Дайер оказалась крошечной; голова ее вращалась на тонкой шейке, как гелиотроп на стебле, а волосы прошли стадию белизны и желтели, как табачное пятно на цыганском пальце. У нее есть комната с окном на север, кино она и сама любила, пока глаза не сдали, и денег вперед ей не надо. Это было выше моих сил. С одной стороны, мне хотелось крикнуть ей: «Не доверяйтесь мне так, вы ведь меня не знаете, нельзя принимать на веру то, что вам говорят, это опасно, вы такая хрупкая, а я такой здоровенный»; а с другой стороны, подмывало шепнуть: «Я вас люблю, уедемте вместе вдаль, сядьте ко мне на колено, я всегда буду помнить вас. Вы так полны своим прошлым, а я так полон моим будущим».

Вместо этого я предложил:

— Хотите, я приведу в порядок вашу калитку?

— Она и так в полном порядке, — твердо ответила миссис Дайер, и меня захлестнула волна невыразимой нежности.

Теперь, неделю спустя, я сижу здесь, наверху, в сени моей араукарии, и смотрю через сумеречную улицу, поджидая, когда вернется домой моя любимая. Она скоро появится и будет выгружать из машины покупки — рулоны двухслойных бумажных полотенец, молоко и масло, джемы и соленья, хлебы и рыб, и зеленую жидкость для мытья посуды, и слоновую коробку отвратительных засыпок, которые Стю употребляет на завтрак, бодро тряся по утрам над тарелкой, как маракасы: шш-чак-а-чак. Шш-чак-а-чак. Как мне удержаться и не съехать по стволу араукарии прямо вниз, чтобы помочь ей в разгрузке ее маленького автомобиля?

Хлебы и рыбы. Для Стюарта она всего лишь мастерица покупать продукты. А по мне, так она творит чудеса.

ДЖИЛИАН: Телефон зазвонил, когда я выгружала покупки. Я с улицы услышала звонок. Но у меня в обеих руках были полные сумки, под мышкой — батон, ключи от двери в зубах, ключи от машины еще в кармане. Я ногой захлопнула дверцу, опустила одну сумку, заперла машину, подхватила сумку и побежала к двери, а на крыльце остановилась, уронила батон, не могла найти ключи, поставила сумки, вспомнила, что держу ключи во рту, отперла дверь, вбежала, и в этот момент телефон замолчал.

Я не огорчилась. Я теперь гораздо спокойнее отношусь к тому, что раньше так раздражало, и даже совсем скучные дела вроде покупок стали казаться увлекательными. А не попробовать ли вот это? Не знаю, любит ли Стюарт сладкий картофель? И так далее. Обычные заботы.

Снова зазвонил телефон. Я сняла трубку.

— Прости.

— Как вы сказали?

— Прости. Это Оливер говорит.

— Привет, Оливер, — снова деловито-веселым голосом. — За что просишь прощения?

Он молчал, как будто обдумывал очень глубокомысленный вопрос. Потом ответил:

— Я… э-э-э… я думал, ты, наверно, занята. Прости, пожалуйста.

В трубке вдруг зашуршало, затрещало. Голос слышался как бы издалека. Я подумала, что он уехал и звонит откуда-то, чтобы извиниться за прежние звонки.

— Оливер, где ты находишься?

Снова долгое молчание. Потом:

— Все равно где.

И тут мне представилось, что он принял какую-то отраву и звонит попрощаться. С чего это мне взбрело в голову?

— Что-то случилось?

Опять его стало хорошо слышно.

— У меня все отлично. Мне давно не было так хорошо.

— Вот и прекрасно. А то Стюарт о тебе беспокоился. Мы оба беспокоились.

— Я тебя люблю. Всегда буду любить. Никогда не перестану.

Я положила трубку. А как бы вы поступили?

Я все время анализирую: разве я его поощряла? У меня и в мыслях не было. Почему же я чувствую себя виноватой? Это несправедливо. Я ведь ничего не сделала.

Я отвлекла его от мысли поездить со мной по магазинам. Вернее, просто сказала, что поездка не состоится. Теперь он говорит, что хочет посмотреть, как я работаю. Я сказала, что подумаю. В дальнейшем я буду разговаривать с Оливером очень твердо, прямо и по делу. Он убедится, что ему нет смысла болтаться поблизости и притворяться влюбленным. Но Стюарту ничего не скажу. Пока не скажу, так я решила. Может, и вообще никогда. Я думаю, он был бы… ошарашен. Или придал бы этому слишком большое значение. А если Оливер хочет со мной видеться — может быть, это даже и неплохо, я бы ему немного прочистила мозги, — то я соглашусь только после того, как обсужу это со Стюартом.

Вот именно. Так и сделаю. Я решила.

Но я знаю, почему я чувствую себя виноватой. Вы, наверно, тоже догадались. Я чувствую себя виноватой, потому что Оливер кажется мне привлекательным.

МИССИС ДАЙЕР: Очень симпатичный молодой человек. Я люблю, когда в доме молодежь. Чтобы приходили, уходили. Он пишет для кино, как он мне объяснил. Обещал контрамарку на премьеру. У молодых вся жизнь впереди, это мне в них нравится. Он предложил починить калитку, только зачем? Послужит, меня еще из нее вынесут.

На днях я возвращалась с покупками домой и вдруг вижу, он выходит из машины. На Барроклаф-роуд, возле бань. Он вышел из машины, запер ее и пошел дальше пешком впереди меня. Пока я притопала домой, он уже у себя в комнате и весело насвистывает. Интересно, зачем ему было оставлять машину на Барроклаф-роуд? Все-таки за две улицы отсюда. А у нас возле дома сколько угодно места для парковки.

Наверно, стесняется своей машины. Даже я вижу, что она у него вся проржавела.

ОЛИВЕР: Я был словно чокнутый, но это потому, что мне было страшно до полусмерти. Тем не менее я это сделал, я доказал!

Я пригласил их ужинать в мою главную резиденцию. Приготовил баранину с абрикосами, томил ее в сухом австралийском вине из виноградников Маджи — веселенькая смесь, по крайней мере веселее, чем эта парочка, это уж точно. Глядя на сей неравный брак во плоти, я время от времени сникал, и тогда атмосфера становилась слегка напряженной. Я чувствовал себя Евгением Онегиным, перед которым надоедливый князь распевает дифирамбы своей Татьяне. А потом Джилиан возьми да выболтай Стюарту, что я хочу прийти посмотреть, как она работает.

— Тише, мое сокровище, — попытался я ее перебить. — Pas devant les enfants.

Но Стюарт теперь так пенится и пузырится от счастья, что я бы мог у него на глазах стать перед его женой на колени, и он удовлетворился бы объяснением, что я ей подкалываю булавками подол.

— Прекрасная мысль, — отозвался он. — Я сам все собирался. Прелесть, — продолжал он, смакуя (и вовсе не имея в виду упоительную Джил), — это телятина?

После кофе я намекнул, что не прочь прикорнуть под овчинным плечом Морфея, и они убрались восвояси. Дав им ровно три минуты форы, я стартую с места в карьер на своем железном коне. (На самом-то деле мне пришлось изрядно попыхтеть и повозиться, прежде чем удалось выжать из старого мотора упрямую, скупую искру; но ведь такова вся жизнь, не правда ли?) Стюарт, да будет вам известно, отвратительно кичится тем, что якобы может проехать по Лондону из конца в конец и не пересечь ни одного автобусного маршрута — срезая углы, ныряя в подворотни и виляя по темным переулкам, где крепко спят полисмены. А вот Олли уже усвоил, что в наши дни езда по Лондону темными переулками не дает выигрыша во времени, там те же пробки, образованные вот такими, как Стюарт, знатоками задворков, которые экономят бензин и на своих солидных олдсмобилях выписывают зигзаги и крутые повороты не хуже инструкторов на учебных полигонах. Всех их Олли учел заранее и преспокойно катит на своей колымаге (безусловно, не «Лагонде») по Бейсуотер-роуд, громыхает по Пикадилли и даже сбрасывает скорость на безлюдной Юстон-роуд, давая соперникам спортивный шанс.

Я успел прочитать миссис Дайер лекцию на тему о малых шедеврах Нормана Уиздома, после чего, насвистывая, улизнул в свою комнату, словно в порыве ночного вдохновения. А там выключил свет и уселся у окна, завешенного ершистыми побегами араукарии. Ну, где же они? Где? Что, если они перевернулись в каком-нибудь смрадном тупике? Если он… Но нет. Вон долгожданный взблеск металла. И вон ее мучительно мирный, ничего не подозревающий профиль.

Автомобиль остановился. Стюарт выскакивает и вперевалку идет в обход к дверце Джилиан. Она вышла, и он зарылся в нее лицом, как зверь в нору.

От такого зрелища вполне может схватить живот. Позже, когда я ехал домой, мне уже было не до шуток.

ДЖИЛИАН: Он держался очень спокойно. А я нервничала. Ожидала, что ли, что он набросится? Он увидел радиоприемник на скамеечке и спросил, включаю ли я его во время работы. Я ответила, что да, включаю.

— Тогда пусть играет, — тихо попросил он.

Передавали какую-то фортепианную сонату, похоже на Гайдна. Нежный звук то взбегал по клавишам вверх, то возвращался, вычерчивая фигуры, которые легко предугадываются, даже если слышишь вещь в первый раз. Я немного успокоилась.

— Объясни, что ты делаешь.

Я оторвалась от полотна, обернулась.

— Нет, ты работай и рассказывай.

Я снова наклонилась над картиной. Это был маленький зимний пейзаж — замерзшая Темза, люди на коньках, детишки резвятся вокруг костра, разведенного прямо на льду. Славная картинка и ужасно грязная — не одно столетие провисела в банкетном зале какой-нибудь ратуши.

Я рассказала, как делают первые пробы на месте полосы от рамы: сначала послюнишь кусочек ваты, а потом по очереди пробуешь разные растворители, чтобы подобрать подходящий для данного лака. А лак в разных местах картины может быть разный. И краски тоже — одни легко сходят, другие более прочные. (У меня, когда работаешь с нашатырем, всегда первыми размазываются красные и черные.) Я обычно начинаю со скучных мест вроде неба, а на закуску приберегаю что-нибудь интересное — лицо или, например, белое пятно. Расчистка — самая приятная часть работы, а ретушировка совсем даже нет (это его удивило). Старые краски прочнее, поэтому полотно XVII века гораздо легче размывать, чем XIX (это его тоже удивило). И все время, рассказывая, я катала по замерзшей Темзе ватные тампончики.

Постепенно вопросы кончились. Я продолжала работать. По окну тихо стучал дождь. Музыка строила в воздухе свои фигуры. Время от времени на спирали электрокамина что-то вспыхивало. Оливер сидел у меня за спиной и молча смотрел за работой.

Было очень спокойно. И он ни разу не сказал, что любит меня.

СТЮАРТ: По-моему, это хорошая мысль — чтобы Оливер иногда заглядывал к Джилли. Он нуждается в том, чтобы его кто-нибудь успокаивал. И наверно, с ней он может разговаривать так, как не может со мной.

— Вероятно, он заезжает после того, как побывает у Розы, — предположил я.

— У кого?

— У Розы. Это девица, из-за которой его выгнали. — Джил ничего не ответила. — Разве он тебе не рассказывает про нее? Я считал, что это у него главная тема.

— Нет, — сказала она. — Он о Розе со мной не говорит.

— Ты бы как-нибудь навела разговор на нее. Он, наверно, хочет, но стесняется.

ОЛИВЕР: Это замечательно. Я прихожу и сижу смотрю, как она работает. Захватываю жадным взором толстый стакан с кисточками, бутылки с растворителями — ксилол, пропанол, ацетон, — баночки с яркими красками, коробку со специальной реставраторской ватой (которая оказывается обыкновенными косметическими тампонами). А Джилиан, мягко изогнувшись, сидит у мольберта и осторожно смывает с хмурого лондонского неба трехвековые слои. Слои чего? Потемневшего лака, древесной копоти, сажи, свечного воска, табачного дыма и мушиного помета. Да-да, я не шучу. То, что я сначала принял за птиц в вышине, разбрызганных по мрачному небу небрежным поворотом запястья, оказалось просто засижено мухами. Растворители, перечисленные выше, да будет вам ведомо, над мушиными экскрементами не властны, так что, сталкиваясь с такой же проблемой у себя дома, пользуйтесь слюной или нашатырем, а если уж и это не поможет, тогда приходится соскребать каждую точечку скальпелем.

Я воображал, что промывка картины — дело однообразное и нудное, а ретушь дарит творческую радость, но оказалось, что все с точностью до наоборот. Я попытался подробнее расспросить Джилиан об источниках ее профессионального удовлетворения.

— Самое лучшее — это когда снимаешь слои записи и обнаруживается что-то, о чем заранее не знаешь. Когда двухмерное постепенно становится объемным. Например, проступают черты лица. Вот сейчас мне не терпится заняться вот этим местом.

Она указала кончиком тампона на фигурку ребенка, испуганно держащегося за спинку саней.

— Так приступай. Aux armes, citoyenne.[38]

— Я его еще не заслужила.

Видите, как все в этом мире сейчас исполнилось смысла, как одно аукается с другим? История моей жизни. Обнаруживаешь что-то, о чем раньше не знал. Плоское становится объемным. Ты можешь оценить лепку лица. Но сначала все это надо заслужить. Ну и прекрасно, я заслужу.

Я спросил, как она определяет, когда ее возня с тампонами и катышами уже сделала свое дело?

— Ну, вот на это, например, потребуется еще недели две.

— Да, но как ты определяешь, что готово?

— Чувствуется, в общем.

— Но должен же быть какой-то рубеж… когда смыто все дерьмо, и лессировка, и подмалеванные куски, когда снадобья Аравии сделали свое дело и ты сознаешь, что перед тобой та самая картина, какую видел живописец, столетия назад отложивший кисть. Те самые краски, что накладывал он.

— Нету рубежа.

— Нету?

— Нету. Обязательно или чуть-чуть перестараешься, или, наоборот, не дотянешь до последней черты. Нет способа определить точно.

— То есть если разрезать картину на четыре части — что, безусловно, пошло бы ей на пользу, если хочешь знать мое мнение, — и раздать четырем реставраторам, они все остановятся на разных этапах?

— Да. Конечно, все доведут работу более или менее до одного уровня. Но решение, когда именно остановиться, — дается искусством, а не наукой. Это чувствуешь. А не то что там, под слоями грязи, есть настоящая, подлинная картина.

Вот как, оказывается? О лучезарная релятивность! Никакой настоящей, подлинной картины там, под слоями грязи, нет. То самое, что я всегда утверждаю касательно реальности. Можно скрести и слюнявить, мыть и тереть, покуда с помощью ксилола, пропанола и ацетона не достигнем того, что представляется нам неоспоримой истиной. Видите? Ни одной крапинки мушиного помета. Но ведь это не так! Это лишь мое слово против того, что утверждают все остальные!

МИССИС ДАЙЕР: И еще одна его странность: он разговаривает у себя в комнате сам с собой. Я слышала. Говорят, люди творческие бывают немного со сдвигом. Но у него бездна обаяния. Я ему сказала: была бы я лет на пятьдесят моложе… А он чмокнул меня в лоб и ответил, что будет держать меня про запас на случай, если так и не доберется до алтаря.

ОЛИВЕР: Я же сказал вам, я решил наладить свое житье. Насчет спортивных снарядов это я приврал, сознаюсь, — да я бы, только напяливая кроссовки, уже умер от разрыва сердца. Но в прочих отношениях… Мне надо позаботиться о следующих двух вещах: во-первых, по будням всегда быть свободным после обеда, на случай если она меня пригласит; а во-вторых, зарабатывать довольно, чтобы оплачивать оба жилища — вавилонские чертоги в Вест-Энде и спартанскую нору в северной части Лондона. Как? Очень просто: я работаю по субботам и воскресеньям. Помимо всего прочего, это отвлекает мои мысли от стоук-ньюингтонского вомбата и его уютного логова.

Работу я сменил. Теперь работаю в «Английском колледже мистера Тима». Что-то в его имени мне подсказывает, что мистер Тим и сам не совсем, как бы это сказать, английской породы. Но я придерживаюсь гуманитарного взгляда, что именно это обстоятельство притягивает к нему симпатии разноязыкой вавилонской толпы, и она обращается к нему за помощью. Колледж этот пока еще не получил официального статуса — мистер Тим так перегружен пастырскими заботами, что все никак не соберется обратиться за одобрением в Британский Совет. (А ведь даже презренная школа имени Шекспира и та удостоилась признания.) Как следствие этого наши классы отнюдь не переполнены саудовскими принцами. Знаете, как некоторые наши учащиеся добывают себе средства на оплату учения? Расхаживают по людным улицам лондонского центра и раздают соответствующего вида прохожим листовки, рекламирующие «Английский колледж мистера Тима». Рыба кормится своим хвостом. Мистер Тим, между прочим, не признает таких педагогических новшеств, как лингафонные кабинеты, и таких вековых заведений, как библиотеки; и еще того менее он склонен к разделению учащихся по способностям. Вы не слышите ли в голосе Оливера, обычно вполне безразличном, нечто вроде визгливого морального негодования? Наверно, слышите. Наверно, я сам подвергся еще большим изменениям, чем моя работа. Я ведь преподаю английский как иностранный. Никто не улавливает иронию. Английский как иностранный. Не чувствуете? Но если учить английскому как иностранному, ничего удивительного, что наши выпускники не в состоянии купить себе в автобусе билет до Бейсуотера. Почему бы не учить английский как английский, хотелось бы мне знать?

Прошу прощения. Зря я так разошелся. Короче говоря, стоило мне только помахать перед носом у мистера Тима своей поддельной рекомендацией от Гамлетовской академии, и меня тут же напустили на группу дремлющих за партами заморских отроков и отроковиц. С золотыми дублонами дело обстоит хуже, мистер Тим боролся со мной за каждый грош. Я с трудом вытянул у него пять пятьдесят за час — против щедрых восьми в школе имени Шекспира. При таком жалованье бедняга Олли, пожалуй, кончит мытьем полов в школьных коридорах.

Почему, поинтересовался мистер Тим, подражая Берлитцевским аудиозаписям с шелковистым акцентом иннуита, почему мне так необходимы свободные часы после обеда? Тут снова прискакал на подмогу бедный папаша. Мы с ним близки, как Ахилл с Патроклом, пояснил я (зная, что двусмысленность этого сравнения останется мистеру Тиму недоступна). Я должен подыскать ему приют для престарелых, и чтобы у него было широкое окно с видом на рощу вековых вязов, и на глубокую лощину, и на журчащий ручей, и на волшебный колодец, у которого исполняются желания, и на зеленую поляну… Дай Бог ему, подлецу, удостовериться, что Босх ничего не преувеличил, что его «Торжество Смерти» — всего лишь идиллическая картинка в сравнении с тем, что его ждет на самом деле. Но умоляю, не позволяйте мне отвлекаться в эту сторону.

И теперь в послеобеденные часы я прихожу и сижу с нею, когда она меня пускает. Тряпица трет, шуршат кисти, тихо гудит электрокамин (я уже сентиментально прислушиваюсь, не затрещит ли пылинка на спирали?), таинственно напевает Радио-3, а она сидит ко мне в четверть оборота, и я вижу ее волосы, заколотые на сторону за ухом без мочки.

— Это ведь неправда, про Розу? — спросила она вчера.

— Что неправда?

— Что она живет тут поблизости и что ты ходишь к ней?

— Да, неправда. Я ее не видел с… тех пор.

Точнее выразиться я не смог, потому что мне было неловко — состояние духа, которое, как вы, наверно, представляете себе, случается у Оливера Рассела приблизительно так же часто, как появляется на небе комета Галлея. Мне было противно вспоминать исполненный мною убогий гавот эротического непонимания, противно сравнивать — думать, что, может быть, Джил сравнивает, — как я нахожусь в одной комнате здесь с ней и как находился в одной комнате с той, другой. Я испытывал смущение. Что можно к этому прибавить? Дурацкая неловкость возникла исключительно из-за того, что я принял решение говорить Джил неподкрашенную, неприпудренную правду. Честное благородное! Никаких прикрас. Крест на пузе.

Это заразно. Я прихожу, сижу у нее в комнате, мы почти не разговариваем. Я у нее не распоясываюсь, не курю. И мы говорим друг другу правду. Мг-м. Угу. Это скрипки? Обрывок ритмичного цыганского напева, проходящая мимо цветочница, фонарь освещает грустную, чуть завистливую улыбку. Можете смущать меня и дальше, пожалуйста, Олли к этому готов, он уже почти привык.

Понимаете, я знаю, что у меня репутация человека, который добавляет к правде приправу острее, чем традиционный английский гарнир. Два вида овощей и мясная подливка — это не мой стиль. Но с Джилиан все иначе.

Я придумал одно изящное сравнение. В мире живописной реставрации мода меняется — говорю это с новоприобретенным, проникновенным знанием дела. Сегодня требуется тереть с утра до ночи железной мочалкой. А на другой день уже главное — ретушь, замалевка всех пострадавших мест. Ну и так далее. Основной закон восстановления — обратимость. Это означает (простите, если я здесь немного упрощу), что реставратор должен (должна?) делать только то, что, как она знает, потом может быть удалено другими. Надо все время помнить, что сегодняшняя верность твоего решения верна только сегодня, его окончательность условна. Вот, например, какой-то политический маргинал с дикарским копьем в руке продырявил полотно кисти Учелло, уверенный, что этим вандализмом добьется отмены некоей вредной статьи закона. В лечебнице для картин рану заделали, дыры и царапины заполнили целлюлозной массой и готовятся приступить к ретушевке. С чего же начинает реставратор? Реставратор наносит слой изолирующего лака, который когда-нибудь даст возможность без особого труда удалить все позднейшие красочные наслоения — скажем, когда станет модно демонстрировать не только эстетические достоинства картины, но также и превратности ее исторической судьбы. Вот что понимается под словом «обратимость». То есть можно вернуться назад.

Видите, как оно подходит? Вы посодействуете, чтобы оно получило распространение, ладно? Вот текст сегодняшнего дня: «Мы удалим то, чего не надо было делать, и это пойдет нам на пользу». Обратимость. Я уже принимаю меры и запасаю изолирующий лак для всех церквей и контор гражданской регистрации.

Когда она сказала, что мне пора уходить, я напомнил, что я ее люблю.

ДЖИЛИАН: Надо это прекратить. Я совсем не думала, что так получится. Предполагалось, что он будет приходить и рассказывать мне про свои неприятности. А вышло так, что говорю главным образом я. Он сидит, смотрит, как я работаю, и ждет, чтобы я заговорила.

Обычно у меня негромко играет радио. Музыка не мешает сосредоточиться. Ее как бы не замечаешь. А вот чье-то присутствие, например, Оливера… Я никогда не думала, что смогу при нем работать. Оказывается, могу.

Иногда мне хочется, чтобы он вскочил и набросился на меня. Все, Оливер, убирайся вон, а еще называется лучший друг Стюарта, да, да, именно вон! Но он не набрасывается, и я с каждым днем все меньше уверена, что моя реакция была бы такой.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Группа боевых пловцов, «морских дьяволов» во главе с капитаном второго ранга Кириллом Мазуром выполн...
Конец семидесятых годов, СССР находится в апогее могущества… Во всех горячих точках наши военные про...
Пока в заснеженной Москве умирал генсек Брежнев, капитан-лейтенант Мазур с командой `морских дьяволо...
Роман «Пиранья. Первый бросок» открывает серию захватывающих бестселлеров о Кирилле Мазуре. В поиска...
Карибы – легендарный дикий мир свирепствовавших здесь когда-то пиратов, зарытых костей и сказочно бо...
Контр-адмирал Мазур идет по следу агента иностранной спецслужбы, но за шпионкой охотится и новое пок...