Грот в Ущелье Женщин Ананьев Геннадий
– Успею, – ответил тот и, сменив вдруг тон на строгий, упрекнул: – Перечить командиру не след! Прыгай знай. Время пришло!
– А вдруг с вами что? Крови столько потеряли. Не уйду. Как хотите! Не уйду, и все!
– Ишь ты, уйду не уйду… Как на ярмарке, – поперечил лейтенант, но уже не та строгость в голосе. – А случится что, большая ли беда? Вместе со своей посудиной…
С морского охотника крикнули:
– Пора, Леонид Степанович! Глубины малые уже, – а лейтенант гладит ручку телеграфа и ничего, похоже, не слышит. На глазах – слезы. Конохов окликнул его: «Товарищ лейтенант», но тот молчит. Смотрит на берег, до которого уже метров тридцать, и, похоже, не видит его.
– Товарищ лейтенант!
Никакой реакции. Гладит ручку телеграфа, как головку любимого внука, вдруг тяжело занедюжившего.
Скребнул килем буксир по подводному камню, пополз дальше. До берега двадцать метров. С морского охотника тревожный призыв:
– Пора, Леонид Сидорович!
Конохов решился. Обхватил лейтенанта, прижал к себе, как прижимал теленка, которого носил в детстве к корове, и вышел на палубу. Так, не выпуская из рук лейтенанта, перешагнул на «мошку» и не осмелился опустить его на палубу, притихшего, обмякшего, потяжелевшего. Голова лейтенанта в окровавленных бинтах ткнулась Конохову в плечо, судорожный вздох передернул тело старика: словно не старенький обшарпанный буксиришко уходил под воду, а спускали в могилу гроб с самым родным человеком.
Где она, та спокойная выдержка? Куда подевалась? Конохов был буквально поражен свершившейся переменой. Неужели можно вот так любить корабль? Его, сына хлебопашца, море еще не покорило. Он еще в полной мере не мог понять старого помора. Но в память его крепко врезались те минуты. Не единожды он станет вспоминать о них. Особенно тогда, когда море и корабль станут безраздельными властителями его судьбы.
…Мили, мили, мили – немеряные, торосистые, штормовые. И нет им ни конца, ни края. Отстоял вахту за рулем, отоспал положенные часы, а то и пораньше поднялся, чтобы позубрить корабельный устав, либо командные слова и – снова на вахту. Тягучую. Утомительную от ничегонеделания. Ответишь: «Есть так держать», – и держишь потом час, другой, третий. Да и походы-то какие? Новая Земля, пролив Велькицкого, Мурманск, Архангельск, Диксон. Встречать и провожать караваны транспортов. Охранять их от подводных лодок, налетов авиации. Далеки от фронта эти курсы. Ох, как далеки. Тишина здесь, словно вообще не гремят фронты артиллерийскими канонадами, не сшибаются в рукопашную батальоны, словно вообще не льется кровь – нет войны, идет мирное время. Вот уже больше месяца ходит Конохов на сторожевом корабле, а ни фашистской лодки не встречал, ни фашистского самолета. Даже в Кольском заливе (они уже дважды побывали в Мурманске) обходилось без боя.
Одно лишь успокаивало: в трюмах вот этих пузатых транспортов – оружие для фронта. Пшеница, свиная тушенка, яичный порошок – все тоже для фронта. Хотя, если быть откровенным, утешение это не ахти какое. Не так представлял Конохов службу на пограничном сторожевом корабле. Не такой.
Степан предполагал свою дальнейшую службу так: поправятся лейтенант, Петр, другие члены команды, дадут ей новую посудину, и станут они снова ходить на Рыбачий, но Конохова вызвали в штаб и вручили ему орден Красного Знамени, а потом – предписание. Пояснили:
– Дальнейшую службу будете проходить в отряде пограничных сторожевых кораблей. ПСКР, на который вы назначаетесь рулевым, сейчас в Йоконьге. Через час туда идет эсминец, на нем и отправляйтесь.
Растерянный пришел в лазарет к своей команде. Но лейтенант ободрил:
– Знаешь, сынок, с кем служить станешь? Нет? С боевым народом! Высокая проба у них. Моряки – что надо. Храбрость взаймы брать не пойдут. Своей вдосталь.
– Когда они в своей базе стояли, на том берегу залива она у них была, почти напротив нас, – поддержал командира Петр, – приходилось ходить с ними. Парни – огонь! Десяток, почитай, подлодок фашистских на дно пустили. Самолетов посшибали, куда как с добром. Сейчас транспорты лендлизовские охраняют. Слух доходит: крепко стерегут. В горле Белого моря вражескую подлодку ПСКР на таран взял. На флоте не было еще такого.
И на эсминце с уважением рассказывали о боевых делах моряков-пограничников. Кто-то даже сказал:
– Повезло тебе, матрос, считай. Моряком настоящим станешь.
Успокаивающими были все те слова, обнадеживающими.
К новому кораблю проникся Степан уважением с первой встречи.
Стройный. В щетине пулеметов и орудийных стволов. На корпусе и на надстройках и старые, и совсем новые заплаты, пылающие красным суриком. Как шрамы храброго воина. Всего неделю назад подняли его со дна Йоконьского рейда. Дрался с сотней фашистских пикирующих бомбардировщиков, обороняя причалы. Добрая половина команды еще не сняла бинтов. Что пережил экипаж, Конохову рассказывать было не нужно.
И его приняли сразу, как сказал он, что с корабля, затонувшего после бомбежки. Значит, одной судьбы. И хотя он доложил, что всего опыта и знаний – два рейса от Кольского залива до Рыбачьего, его посчитали уже обстрелянным матросом. Да и орден говорил о многом. И чтобы не ударить в грязь лицом, проводил Конохов бессонные ночи за изучением навигационных наук, уставов, инструкций и наставлений. Считал, что и на будущее пригодится, когда нужно будет не только «так держать».
Шли дни, шли недели. Конохов все больше и больше сожалел, что его перевели на этот корабль. Может, думал он, негожим оказался для прежнего экипажа? Но вроде труса не праздновал, не пасовал. Возникшие сомнения, однако, не отступали, и он присматривался к матросам и офицерам пограничного корабля, сравнивая их с теми моряками, которые надели формы почти в пенсионном возрасте, и пытался представить, как поведут себя в бою эти молодые, немного лишь старше его, Конохова, парни. И не окажется ли он, Степан Конохов, слабее их? Не спишут ли его и отсюда после трудного испытания? Но разве мог он сделать вывод в чью-либо пользу? Там он видел поморов в бою, здесь слышал только рассказы. Да и сам тоже ничем не проявил себя. Бросили якорь в уютной Новоземельской бухте, и сразу же матросы начали вспоминать, как они здесь пустили ко дну подводную лодку. Это когда они пришли сюда первый раз. Задача – выбрать место для строительства базы. Было тогда принято решение разместить на Новой Земле отряд пограничных кораблей, чтобы удобней было конвоировать транспорты с лендлизовским грузом. Ну а раз база, стало быть, береговая и зенитная артиллерия, подразделения обслуживания и охраны – значит, нужно удобное место. В ход пошли не только новые, но и старинные поморские карты. Вспомнили о стариках поморах, хранителях древних легенд о Новой Земле. Определились предварительно и вышли, как говорится, разобраться на месте. Вошли в первую бухту, выбранную по картам и рассказам. Якорь бросили. Удобная вроде бы. Берег, правда, высоковат, зато глубины везде хорошие. Чуть-чуть подрубить скалы, площадки разровнять, и готовы причалы. Если еще на берегу есть приличная ровность, лучшего места и искать не нужно.
Высадились представители штаба на берег. Старпом с ними, боцман и несколько матросов. Помаячили минут десяток наверху и скрылись за скалами. А через полчаса бежит, пригибаясь и прячась за камнями, боцман. Спустился пониже и семафорит: «За мысом в бухте всплыла фашистская подводная лодка. Высаживает десант». Вот тебе и на! Новая Земля обжита, оказывается, фашистами. Всплывают безбоязненно.
– Ну, что, други, спровадим на дно фашистскую субмарину? – спросил вахтенных командир корабля старший лейтенант Теплов и сам же ответил: – Не упускать же.
– Разрешите боевую тревогу? – с готовностью отозвался вахтенный офицер.
– Ударим в колокола громкого боя, фашисту знать дадим, что мы здесь? Так, что ли?
– Ясно, товарищ старший лейтенант. Разрешите собрать личный состав?
– Действуйте.
Через несколько минут ПСКР снялся с якоря и заскользил самым малым к выходу из бухты. Все боевые посты приготовились к бою.
Тихо, почти бесшумно шли вдоль мыса. Спешить некуда – лодка наверняка никуда не уйдет, пока не вернется десант. Не подняла бы раньше времени шум группа, высаженная с корабля.
Нет. Все спокойно. Вот уже конец мыса. Развернулись – и как на ладони подводная лодка. Длинная. Словно задремавшая гигантская акула. В центре ее темной спины толпились матросы. Выбрались из отсеков подышать свежим воздухом. Беспечно созерцают дикие скалы, нависшие над бухтой. И, наверное, завидуют тем, кто на двух резиновых шлюпках подгребает к берегу. Вот-вот они вступят на твердую землю.
– Курсовой угол… Дистанция… – прозвучала команда, и жерла орудий уставились на подводную лодку, готовые выплюнуть смерть.
На шлюпках увидели СКР, несколько очередей в воздух дали знать команде об угрозе, и вмиг опустела палуба.
– Открыть огонь! – приказал Теплов, и корабль вздрогнул от дружного залпа.
– Как всегда – класс, – удовлетворенно оценил Теплов, увидев, что почти все снаряды попали в цель, и лодка погружается не по воле экипажа.
– Полный вперед!
Нужно спасать тех, кто успеет выскочить через люк. И не только потому, что так требуют закон гуманности, но и потому, что флоту «язык» не помешает.
Вышла из своих укрытий десантированная группа, и подводники на шлюпках, увидев пограничников на берегу, побросали автоматы в воду. Так закончился бой на Новой Земле. И как потом узнали пограничники от пленных, фашистские подлодки заходили сюда не первый раз, чтобы запастись водой, подзарядить аккумуляторы, пособирать яйца чаек и кайр. Облюбованы ими был еще несколько удобных бухт.
Здесь, на берегу этой бухты, и началось строительство базы. А вскоре по всей Новой Земле стали создавать укрепленные районы.
Охотно рассказывали моряки-пограничники о тех трудных месяцах. Очень охотно. И Конохов, слушая их, делал вывод: скучают и они по настоящим боям. Живут прошлым. Хотят топить фашистов. Топить, а не вспоминать, как топили. Но по молодости лет не мог он тогда сделать вывод, что не только скучали матросы, но и копили в себе злость. Думали о мести. Когда проходили мимо острова Мухи, приспускали флаг на месте гибели «Сибирякова», подвиг экипажа которого покорил сердца видавших виды моряков-североморцев. Арктическим «Варягом» назвали они «Сибиряков» А фашистов как назовешь? Акулами если, то даже акулам обидным покажется. Вот и копили злость на извергов.
Да и как не гореть местью. Как не восхищаться героями-сибиряковцами?
Неожиданно и скрытно пробрался в Арктику сквозь льды фашистский рейдер «Адмирал Шеер», чтобы топить караваны судов в проливе Вилькицкого. «Шеер» уклонялся от встреч с советскими судами, не вел даже переговоры по рации, только работал на прием, чтобы не выдать себя. И вдруг пошел на сближение с «Сибиряковым». Фашист вынужден был пойти на это – ему нужна была ледовая обстановка в проливе, без нее он мог бы тыкаться среди льдов, как слепой котенок. Да и уверены были немцы, что по первому их требованию этот почти безоружный пароходишко спустит флаг, как спускали их многие, даже военные корабли – фашисты считали, что ледовая обстановка у них уже в руках.
Но как могли забыть фашисты, что те корабли были не советские.
Ответ «Сибирякова» был дерзким – он пошел на таран. Старенький пароходишко ледокольного типа с двумя пушчонками, установленными в начале войны, рванулся на фашистский рейдер.
«Сибиряков» погиб. Славно погиб. Заслонив собой Арктику от фашистского пирата. Он стал примером мужества. Не случись этого подвига, быть может, не рискнул бы пограничный сторожевой корабль выйти навстречу рейдеру, который, стремясь получить ледовую обстановку, взял курс на Диксон. Не случись той первой дерзости, не дрогнул бы рейдер перед новой, не менее отчаянной дерзостью, и не бежал бы из Арктики с позором.
Не потонул пограничный корабль. Дотянул, изрешеченный, истерзанный, до порта. Вернулся победителем. И экипажи всех пограничных кораблей гордились тем героизмом – они были готовы повторить его, если возникнет в этом необходимость.
Не мог всего этого осмыслить Конохов. Он, побывавший в первые дни своей службы в настоящих боях и вдруг оказавшийся вдали от взрывов бомб, не находил утешения. Его мечта, ради которой он добавил себе года, – мечта мстить за погибших мужиков Лихих Пожней, не воплощалась в реальность. И это угнетало его. В длинные часы вахты Конохов обдумывал рапорт. Текст его был совершенно продуман, убедительный, страстный, но писать рапорт Степан отчего-то медлил. А что его сдерживало, Конохов даже сам себе не мог ответить. Либо надежда на то, что будут и здесь бои, как те, о которых рассказывали, либо сознание нужности этой скучной службы конвоя: ведь оттого фашисты не нападают на караваны транспортов, что не раз получали отпор и потеряли много подводных лодок и самолетов, вот и не хватает смелости; или сдерживало то возникшее при первой встречи уважение к кораблю, израненному бойцу моря; либо то доброе отношение матросов, которое Конохов почувствовал с первых дней на корабле и которое сохранилось все эти долгие недели – а может, главным виновником того, что рапорт не появлялся на свет, был штурман лейтенант Агибалов, весельчак, с лихо сдвинутой на затылок фуражкой. Да, скорее всего, он. Лейтенант первым, пожалуй, определил состояние новичка и однажды, когда Конохов сменился с вахты, позвал его в штурманскую.
Тесная клетушка с маленьким столиком и двумя тяжелыми табуретками. На столе – карта, углы которой придавлены свинцово-тяжелыми, похожими на пирамиды, грузиками; карандаши, массивная металлическая линейка, такие же массивные транспортир и циркуль. На переборках – стойки с уставами, справочниками, лоциями.
– Не приглянулась, вижу, келья моя? Ну-ну, не топчись, как слон на привязи, смелей правду-матку режь. – И вдруг улыбнулся лукаво. – До революции как девок замуж выдавали, слыхал? Один сказ: свыкнется – слюбится. И попробуй поперек шагнуть – за косы и чересседельником. Были времена, позавидуешь! А? Как думаешь? Не согласен? Верно. Я не эксплуататор-изверг, ты не красна девица. У меня чересседельника нет, у тебя лоб под нулевку. И все же садись давай. Свыкнется – слюбится. Моряком хочешь быть?
– Я добровольцем пошел, чтоб фашистов бить.
– А-а-а… Тогда конечно. Ну а побьешь всех фашистов, что станешь делать?
– Хлеб растить.
– Да, разные мы с тобой люди. Я – пахарь моря. С юнги начал. Море ровняет наши борозды, не то, что жирный чернозем. – Чуток помолчал, затем себе же возразил: – Но мы не меньше пользы приносим людям. Не меньше, – затем решительно повторил: – Не меньше! И как ни кинь, ручки плуга и штурвал корабельный очень штуки схожие.
Снова помолчал немного и, сбросив с лица серьезность, с широкой улыбкой сам себя упрекнул:
– Расфилософствовался, лейтенант. Словно дед мудростью обремененный. Но одно твердо знаю: беда, друг, в том, что не так скоро мы фашиста одолеем, нескоро ты к плугу сможешь вернуться. Помозолишь руки о штурвал. А как мой дед говаривал: жить нужно мастером. Первым во всем. Вот и предлагаю тебе познавать штурманское дело. Чтобы классным рулевым стать… И вообще, как дед мой говорил: знать да уметь – не мешок за спиной носить. Что, принимается предложение?
– Согласен.
– Тогда начнем… Первым делом я тебе о своем конфузе расскажу. До войны еще случилось. Идем в Архангельск. Веду я прокладку, как положено. И вдруг мой курс в один из Соловецких островов упирается. А тут, как на грех, командир спрашивает, где находимся. Отвечаю, к Соловкам приближаемся. Командир в ответ приказывает, серьезно так: «Снимите фуражку, товарищ лейтенант. Святое место все же». Я ее и сдернул. На ГКП чуть переборки не выломались от хохота вахтенных. Вот так. Понял, какая наука – штурманское дело?
– Ясно, товарищ лейтенант.
С тех пор подолгу сиживал Конохов в штурманской. Слушал, смотрел, запоминал. А лейтенант Агибалов между делом говорил и о том, как нужен фронту и стране лендлизовский груз и сколько его в каждом транспорте. И выходило, что без них, пограничных сторожевых кораблей, никак здесь не обойтись.
Вот и теперь ведут они очередной караван. Третий час стоит на вахте Конохов, а не за что глазу зацепиться: море и море. Гладкое, неоглядное, и кажется, будто и небо, и море слились в единую серо-голубую бесконечность. Третий час не меняется курс, и тягуче-медленно тянется время, как вон те, перегруженные транспорты, ползущие в кильватере в нескольких кабельтовых правее сторожевика.
Вдруг взгляд натолкнулся на черную точку. Будто гриб в центре серой бескрайности. И голос сигнальщика врезался в монотонный, усыпляющий шум машин:
– Прямо по курсу – шнек!
Лейтенант Агибалов (он был вахтенным офицером) поднял бинокль к глазам и подтвердил:
– Верно. Рыбалит. Только не по курсу, а левей кабельтов в трех… – затем пояснил Конохову: – Там рифы. На картах они без названия, поморы же их называют Дальними кошками. Милях в двадцати к берегу – Оленьи острова. В салме есть кошки, их называют Островными или Ближними.
И принялся рассказывать о тех островах. Будто карта расстелена перед лейтенантом, так уверенно называет расстояния до невидимых отсюда островов, губ и мелей, время от времени повторяя: «Запоминай». А как запомнишь столь необычные названия: салма, губа, баклыши, озерко, наволок – для него, привыкшего чаще слышать про супони, гужи, лемехи, все это было необычным и трудным для восприятия; но Конохов все же старался запомнить и представить себе места, о которых говорил Агибалов.
– Сутки хода – и Кильдин. Подлодки фашистские сюда побаиваются соваться, зато самолеты – ухо востро держать следует. Не раз перепадало нам. Но и фрицы получали отменно по зубам.
Замолчал. Время от времени прикладывал к глазам бинокль, смотрел на шнек: действительно ли мирный рыбак? А вскоре большую лодку можно было уже разглядеть без бинокля и даже определить, что на ее борту один человек. Похоже, перемет вытаскивает, неспешно снимая с крючков рыбу.
– Сигнальщик сбился потому, – начал объяснять Агибалов, – что не знает о рифах в этом месте. Зрительно на таком расстоянии трудно определить, если на два или три кабельтов от курса цель. Такие ошибки…
– Слева по борту – перископ! – обрубил неторопливые пояснения лейтенанта доклад сигнальщика.
– Боевая тревога! – крикнул Агибалов, поправив фуражку, отчего будто сразу улетучился ее залихватский вид, и с искренним недоумением ругнулся:
– Чертовщина какая-то?! Кошки же там!
Вбежал на ГКП командир корабля старший лейтенант Теплов. Встал у телеграфа. Командует:
– Лево на борт!
– Есть лево на борт.
Конохов понял: корабль сейчас будет атаковать лодку. Он молниеносно выполнил команду и только начал докладывать: «Руль лево на борту», как услышал:
– По левому борту – след торпеды!
Всего секунду-вторую размышлял командир корабля, а затем спокойно, спокойней обычного, скомандовал:
– Право на борт! Лечь на прежний курс.
– Есть лечь на прежний курс!
Дзинькнул телеграф, и корабль будто напрягся, ускоряя ход. А Теплов нагнулся к переговорной трубе и попросил:
– Братцы, все что можно выжмите. Торпеду нужно перехватить.
Екнуло сердце у Конохова: это же – конец. В щепки разнесет торпеда этот небольшой корабль. В щепки.
А Теплов еще раз склонился к переговорной трубе и попросил:
– Добавьте еще чуть-чуть, братцы…
Конохов видел бурливый след торпеды. И верно – борозда. Как после плуга. Только эта борозда – смертельная. Смерть пашет море. Смерть. Конохов глянул на Агибалова. Смотрит на торпеду в бинокль и с досадой бранит ее:
– Что ж ты, гадина, прешь так быстро!
Фуражка у него вновь лихо сдвинута на затылок.
Командир тоже смотрит на бурун, стремительно несущийся слева. И у Конохова взгляд невольно приковался к буруну. Провел линию от него к транспорту – идет с упреждением. Точно пересечется курс, если даже застопорит ход транспорт, все равно не остановиться ему – инерция не покорна воле человека. СКР же может не успеть подставить свой борт торпеде. Хорошая у нее скорость.
«Правее нужно взять», – подумал Конохов и тут же, почти не осознавая этого, повернул руль на несколько градусов.
– Ты что? – спросил Теплов. В голосе тревожные нотки: не струсил ли, не встать ли самому на руль? Но тут же понял действие Конохова и похвалил: – Молодец! Уцелеешь, будешь моряком!
Последние метры. Последние секунды. Успеет корабль или нет?! Больше никаких мыслей. Только сердце бьется, как у того зайчика, которого Степан поймал на сенокосе. Кажется, что и штурман, и командир корабля могут услышать трусливый стук сердца, и это было страшнее всего.
«Что?! Не человек я, что ли?!»
Стиснуты зубы. Штурвал крепко зажат сильными руками. Не дрогнет корабль, не изменит курса.
Успели. Вздыбился сторожевик обломками переборок.
Вода обожгла холодом, сдавило дыхание, замерло сердце. Конохов лихорадочно заработал руками и ногами. Вынырнул. И на его счастье рядом оказалась перевернутая шлюпка – Конохов навалился на нее грудью, она осела, и течение, сильное морское течение, понесло ее прямо на кошки.
Он не видел, как дед Савелий (а именно он рыбачил на кошках), бросив недосмотренный ярус, погреб шлюпке наперерез – Конохов жил одной мыслью, одним желанием: удержаться, не потерять сознание в неимоверно холодной воде. Для чего? Он не думал об этом. Инстинкт самосохранения. Распластав на киле шлюпки руки, он держался за нее из последних сил. Их уже не оставалось. А он держался. Мир сузился для него вот до этих гладких, старательно выкрашенных досок.
Шлюпка ткнулась в шнек. Дед Савелий, подавая весло Конохову, крикнул: «Цепляйся», – и подтянул его к борту. Когда Конохов перевалился, тяжело, с натугой, через борт шнека, его заколотило, как при приступе малярии.
– Под брезент лезь, – приказал дед Савелий, а сам навалился на весла, чтобы поспешить ко второй шлюпке, которую течение проносило правее шнека и за которую держалось пять человек – Конохов увидел все это, увидел худого, как велосипед, мужичишку, подумал, много ли нагребет и решительно потребовал:
– Дайте мне!
Рванул весла, еще рванул, и услышал:
– Тихо ты, бугай. Сломаешь весла, погибнут товарищи твои.
Спокойней погреб. Ровней пошел шнек, но и течение несло шлюпку с людьми быстро. Пока шнек догнал ее, двое не дождались. Троих вытащили. Первым – лейтенанта Агибалова.
С транспортов были уже спущены катера, и они засновали по морю в поисках людей, а сторожевые корабли успели «зацепить» подлодку и теперь угощали ее глубинными бомбами.
Один из катеров принял на борт со шнека спасенных дедом Савелием моряков. Незнакомый говор, виски, дружеское похлопывание по плечу, долгий, до боли, массаж – все это смешалось в одно тягуче-туманное, подавленное одним желанием: спать, спать, спать… И Конохов уснул. В беспамятстве сбрасывал одеяло, жадно хватал теплый сухой воздух кубрика, тяжело, с надрывом кашлял и хрипло стонал. То вдруг порывался встать, и дежуривший возле него, как на вахте, американский матрос с трудом удерживал его, а когда Конохов обессиленно успокаивался, заботливо укутывал его одеялом и вновь прикладывал ко лбу мокрое полотенце.
Не пришел Степан Конохов в себя ни когда его понесли на носилках из кубрика в санитарную машину, ни когда переодевали в госпитале и переносили из приемного покоя в палату – несколько дней он метался в бреду, и врачи все эти дни не могла сказать, будет ли он жить или нет. Как не могли сказать и об остальных, вызволенных из ледяной воды Баренцевого моря. Еще не было ясно, спасены ли они.
Медленно возвращалось сознание к Степану Конохову. То он услышал какое-то непонятное слово: «Коллапс», – и сердитый приказ: «Шприц!», – и даже подумать успел: зачем шприц – но тут же вновь утонул в неведение; то вдруг почувствовал необычное жжение на груди, будто кто положил на нее горячий утюг – очнулся окончательно от резкой боли в ягодице, дернулся и услышал:
– Спокойней, больной! Спокойней.
Много времени было у него для того, чтобы еще и еще раз осмыслить все то, что произошло у Дальних кошек. Очень много. Он вспоминал каждый жест, каждое слово командира корабля и пытался понять, откуда у него была такая уверенность, что весь экипаж согласен с его решением подставить борт под торпеду?
Гастелло, Матросов, Зоя – много героических имен было тогда на устах всех. Им завидовали, ими гордились. Им старались подражать. Но каждый из этих героев решал сам за себя в критический момент. Он распоряжался своей жизнью по своей воле. А здесь – целый экипаж. И решает за всех один человек – командир. Смело. Уверенно решает Даже не усомнился в нем, Конохове, совсем недавно ставшем членом экипажа. Не заменил его на руле. Где истоки той уверенности и смелости?
Нет, не под силу ему было, едва начавшему возвращаться к жизни молодому деревенскому пареньку, ответить на этот вопрос. Ответ придет потом, когда немереные мили останутся за кормой; но тогда, в госпитале, он понял одно: Теплов командир, что надо. Именно тогда он решил остаться на флоте и стать таким же, как Теплов. Чтобы, командуя экипажем, знать: в критический момент он выполнит твой приказ, приняв его за веление своей совести, своего долга.
Через всю жизнь пронес Степан Конохов эту мечту. И, как ему виделось, сегодня она становилась реальностью. Экипаж его корабля и он, командир, – единое целое.
Глава пятнадцатая
На Кувшине мы уже несколько часов. Я раньше читал, что в Древнем Китае применяли казнь звуками. Усомнился тогда: что это за казнь? Теперь оценил.
Как только мы поднялись на верхнюю площадку, все, что сидело на ней, поднялось в воздух, надрывно крича. Особенно старались запугать нас чайки. Самые смелые даже бросались на нас, чтобы отогнать от своих яиц. Но это было что-то вроде настройки инструментов. Концерт начался чуть позже, когда мы, уложив рацию, вещмешки и теплую одежду в центре острова возле небольшого камня, подошли к противоположному краю острова, где на крутом берегу, в расщелинах и утесах-зубьях, прилепился птичий базар. Со скал и из расщелин взмыли сотни кайр, и подняли такой гвалт, что хоть затыкай уши. Кайры орущим водоворотом метались над нами, захватывая в свою массу белые комки чаек, вплетая их похожие на стон крики в свой горластый хор, усиливая его настолько, что, казалось, не выдержат наши перепонки. Меня обуревало желание выхватить пистолет и выпустить всю обойму в пятнистую тучу, чтобы она распалась и хоть чуть-чуть утихла, но разве позволительно было это делать? В конце концов должны же они привыкнуть к нашему присутствию. Смириться с нами на худой конец, поняв, что мы их не обидим.
Неспешно прошли мы по краю поляны, откуда были видны все расщелины почти отвесного берега и все заливчики, которые море словно выгрызало в твердом граните, внимательно осмотрели каждый метр скал, кое-где еще с заплатами снега, грязно-ноздреватого, где совсем голых, где облепленных кайрами, где подернутых сухим ягелем, но ничего чуть-чуть подозрительного не обнаружили. Заливчики чистые; водоросли на оголившихся при отливе скалах, словно аккуратно расчесанные, маслянисто поблескивают; ягель, примостившийся в затишках на каменной глади, лежит, какой уже век, в девственных кружевных узорах, словно накидка, сотканная нежными руками великой мастерицы – все, как говорится, на своих местах.
Прихватив совики, мы вернулись к той части острова, где неведомо кем был обеспокоен птичий базар, и улеглись на краю поляны. Почти весь берег, обращенный к морю, отсюда просматривался, и мы решили наблюдать с одного места. Лежать на совиках было тепло и даже не так жестко, да еще и базар вскоре утихомирился – благодать, лежи и гляди вниз. Все и дело. Даже можно разговаривать и курить: в море не услышат говора, не учуют запаха дыма.
Пролетели, однако, блаженные минуты быстро, потянулись неуютные часы. Все сильней и сильней ныло уставшее от лежания тело. Вскочить бы, да бегом, бегом по кругу, как конь на корде. Только никак не совпадают желание с возможностью. Шевелиться и то стараешься медленно, чтобы не пугать базар.
До боли устала шея, утомились глаза от беспрерывного напряженного вглядывания в морскую глубь. Хоть закрывай их совсем. Но здесь выход мы нашли: стали наблюдать по очереди – один смотрит, другой либо лежит с закрытыми глазами, либо, чтобы добротно отдохнули глаза, рассматривает трещинки на камешках, которые лежат рядышком. Передохнул немного, и снова взор вниз.
Вдруг там что подозрительное прозеваешь.
Вот к гвалту приспособиться вовсе не приспособишься. Что предпринять? Поначалу, когда утихомирился базар, понявший, что мы не причиним ему зла, нам показалось, что наступила тишина. Увы, это была иллюзия. Гвалт только поубавился. Бранились между собой, как базарные торговки, кайры из-за ровного пятачка гранита, с которого не скатятся отложенные яйца в море. Дело доходило даже до щипков. Более скромные красногрудые топорки, теснившиеся небольшими группами в расщелинах, сосредоточенно отбивались от кайр, которые старались во что бы то ни стало захватить себе местечко поудобней, а свою агрессию сопровождали недовольным, даже возмущенным криком. Словно удивленно не понимали: почему их не пускают? А на площадке шла своя возня. И тоже крикливая. Обиженная поморником чайка возвращалась с жалобным стоном, оббегала соседок, словно пересказывала им свою обиду, и когда вор-поморник, проглотив в воздухе чужую добычу, садился на поляну, чайки поднимали неимоверный шум и долбили вора, едва он приближался. Поморник увертывался от щипков молча. А что ему оставалось делать? Рыбину назад не отберут, а щипки – мелочь, когда желудок сыт и зоб полный.
Разговаривать при таком шуме все же можно, но у нас и разговор не ладился. Сказывалась утомительность от долгого лежания, да и какой может быть серьезный разговор, если тебе нельзя посмотреть в глаза собеседнику – либо ты смотришь вниз, либо туда устремлен взгляд Гранского. Плюс ко всему сам Гранский, чувствовалось, держался настороженно. Предполагал, что я, возможно, стану «ставить точки над и». Перед собой-то он, наверняка, не кривил душой и, скорее всего, ждал откровенного разговора с ним, опасаясь его. Не мог он не понимать, что мне-то известны истинные мотивы его подчеркнутой неприязни к Полосухину. Особенно после того, как я устроил ему встречу с Надей. И так получилось, что я больше говорил о себе, о любви к лошадям, о Гавриле Михайловиче Рогозине, об учебе в училище, об игре в пушбол, о встрече с Леной.
– А вы счастливы? – спросил он, продолжая вглядываться в толщу прозрачной морской воды. – Счастливы с ней?
Вот это – вопрос. Неужели внимательный солдатский взгляд уже заметил малюсенькую трещинку в наших с Леной отношениях? Но если бы я был совершенно несчастен, жалел бы о сделанном опрометчивом шаге, я все равно не сказал бы об этом. Мне всегда казалось, что мужчина, который жалуется на свою жизнь, жалок. Его счастье – в его руках. Каждый создает его себе сам, по своему разумению. Разве мог я утверждать, что, допустим, Полосухин, расставшись с Олей (временно или насовсем) – несчастлив. Видимо, он понимает счастье семейной жизни по-своему, мне же оно видится по-иному. Гранский, может быть, мечтает о своем счастье тоже, исходя из своего понятия о жизни. У каждого оно свое. Хотя и утверждают: счастье у всех одинаково, лишь несчастлив каждый по-своему. Я уверен: это не так. Но как обо всем этом сказать Гранскому? Тем более что искренность ответа может побудить ответную искренность.
– За счастье, Павел, борются. Никто не подаст его на подносе, как плов. Только, понимаешь, в основе этой борьбы за счастье (а штука это очень личная) должна лежать далеко не личная категория – честность. Видишь, поморник от чаек тумаки получает и молчит. Вроде тоже доволен жизнью. Конечно, отнял рыбу, сыт, а презрение пернатых, каких-никаких, а сородичей, его не волнует. Иной человек тоже думает: стыд не дым – глаза не ест. Вот ты больно делал капитану Полосухину отчего? Мне ты можешь не отвечать, но ведь себе ты уже ответил. Еще на катере, когда волны нас прополаскивали. И все же не можешь окончательно пересилить себя. Личное в основе. На твое счастье, как ты решил, совершено покушение. Только выдумано это все. И покушение, и счастье.
– Почему выдуманное? – с явным волнением в голосе спросил Гранский.
Я не сразу ответил на этот вопрос. Я стал рассказывать о хотя и сложных, но честных взаимоотношениях Полосухина с Олей и Надей. Говорил подробно, не скрывая ничего. Не думал я тогда, верно ли поступаю, имею ли я право пересказывать то интимное, что мне поведано в порыве откровенности; меня сейчас волновало другое – чтобы этот наш разговор остался бы в памяти юноши надолго, навсегда. Ведь Гранскому еще предстояло жить и жить, а воспитателю, будь то отец или мать, учитель в школе или командир в армии, не безразлично, какой станет жизнь воспитуемого. Говорил я откровенно, не обтесывая углов.
– Вот и суди сам, может Надя тебя любить? А сам ты, как мне думается, лишь приучил себя к мысли, что влюбился. Возразишь: кто, дескать, может судить о любви и ее проявлениях? Верно, любовь – вещь в себе. И вряд ли она будет, даже через века, познана. Но одно непременно: если любишь, зла любимой не сделаешь, кроме счастья, ничего ей не пожелаешь, многое простишь. Иначе – эгоизм, а не любовь. Не любовь к женщине, а любовь к себе. Вот у тебя она, похоже, такая. Если я не прав, опровергни.
– В отношении капитана – вы правы, – с трудом выдавил Гранский. – Я много думал сам. Я даже хотел при всех извиниться, обо всем сказать, но не решался. Ведь можно на боевом расчете… Выйти из строя…
– Публичное раскаяние? Эффектно. И мне, как воспитателю, приятно: переломил воспитуемого. Но знаешь, главное все же не слова, не жест. Главное – дело. В себе хорошенько разобраться, да так, чтобы не на один день, не на один год… Делом оправдайся. А перед строем? Не знаю, нужно ли? Решай сам. Искреннее решение, каким бы оно ни было, будет оценено и понято. Всеми. Пусть не сразу, но разве это изменит суть дела? Быть честным перед самим собой, это, пожалуй, важнее всего. А молва – пустой треск. Время все разложит по полочкам, воздаст каждому по заслугам. Непременно воздаст.
Мне думалось, что после такого разговора, даже для меня, признаться, трудного, настороженность Гранского сменится холодным отчуждением, и я не мог предположить, что закончится он столь откровенным признанием ефрейтора, но, даже услышав его слова и вздохнув с облегчением, я посчитал, что осадок неприятный все же останется, и нужно время, чтобы он прошел. Хоть какое-то время. Я, однако, ошибся. Гранский, и это удивило меня, сразу же после моего наставления, предложил:
– Товарищ старший лейтенант, вы бы отползли. Пообедайте, разомнитесь. Если что, я дам сигнал.
И так просто сказал, словно мы были с ним большими друзьями, и я непременно исполню его просьбу… А в самом деле, есть ли смысл отказываться от разумного совета?
Медленно, чтобы резким движением не поднять базар, отполз я от края поляны, и когда птицы меня совсем уже не видели, поднялся. Чайки, какие были поближе, взметнулись вверх, но я замер, вот и не поддержали остальные своих пугливых соседок. Ноги у меня неприятно зудили, как будто я их отсидел, и руки сами тянулись к икрам, чтобы помассировать их, я, однако, стоял, пока взлетевшие чайки не вернулись к свои гнездам, если так можно назвать маленькие углубления или трещинки в камнях, где лежат два или три яйца, больших, в коричневых или голубых бесформенных пятнышках и полосках, под которыми нет даже никакой подстилки – но раз чайки оберегают их, считая своим гнездами, значит, так оно и есть, нельзя же игнорировать их понятие о гнезде, если не хочешь поднимать на острове еще больший гвалт. А он явно не нужен.
Подогрев на таганке сухим спиртом баночку рисовой каши с мясом, я пообедал с аппетитом, потом выпил кружку еще горячего чая, переговорил с заставай (ничего нового, все тихо) и поспешил, насколько было можно, не пугая чаек, к Гранскому.
Теперь мы часто менялись, и стало легче лежать в «секрете». Постепенно, однако, заползало к нам в душу сомнение, и начиналась психологическая борьба двух начал. Сперва я думал, что только меня гложет злой червь сомнения, но когда Гранский сказал: «Знаю, нельзя расслабляться, а в голову все же лезут чертовы мысли», – понял: и он пересиливает себя. Я тогда сказал ему так:
– Сколько придется, столько и будем лежать. Нужно это. Очень нужно. Для ясности.
– Верно, – согласился Гранский. – Никак иначе нельзя.
Сутки минули. Тихо. Мы уже вздремнули поочередно, когда серость ночная подернула море и берег. Я все чаще думал о жене и сыне – как они там? Но от подмены отказался. Зачем тарахтеть катеру по салме? Договорились так: через двое суток, если ничего не обнаружим, нас сменят.
Двое суток. Сорок восемь часов. Это – не фунт изюма. Но идет час за часом, скользит солнце над вершинами сопок, вновь к морю пробивается, чтобы нырнуть в него на пару часиков, передохнуть хоть малый срок, ведь скоро и того урвать не придется – крутись бесконечно по горизонту, и все тут.
Идут вдали теплоходы: громадные сухогрузы и танкеры, поменьше – рыбаки. А вот один к салме повернул. Держит курс между Трехгорием и Маячным. По силуэту – малый рыболовецкий траулер. Все ближе и ближе. Точно, колхозный МРТ. Никита Савельевич Мызников ведет свою команду на отдых. Теперь дня на два-три выбьется из колеи становище, зайдутся приземистые хатенки в хмельных песнях и в гулком переплясе.
Не предполагал я в тот момент, что не удастся рыбакам не то чтобы всласть посидеть за семейным столом, но даже заглянуть в свои дома. Поцелуют на пирсе жен и детишек, прибежавших встречать своих кормильцев, и вновь заведут машину. Выйдут в салму, к Маячному, пока полная вода. Пока же я провожал взглядом МРТ, который уже заходил за Трехгорий, и чуточку завидовал им: они могут ходить, сидеть, даже бегать по палубе, если захотят, а через полчаса сойдут на берег и встретятся с семьями…
Гранский толкнул меня в плечо (наблюдение вел он) и прошептал:
– Пловцы. Вон, в Подкове.
Это мы так окрестили для себя бухточку, которая была под нами. Когда смотришь на нее сверху, то кажется, что приложил кто-то огромную подкову на край берега и вырубил по ее краям заливчик. Он был, как мне рассказывали, любимым местом для рыбалки Ногайцева. Глубокий, тихий, с узкой горловиной. Часто в нем таскал Ногайцев треску на поддев. Высадит наряд на Кувшин, и пока тот осматривает остров, успевает на уху для всей заставы надергать.
Глянул я вниз и обмер. Я ждал этого момента, ради него терпел все неуютности, но, признаться, была у меня надеждишка, что подозрения наши так и останутся подозрениями, что жизнь и служба войдут в обычную колею. Что же от нее, от той надеждишки, осталось в один миг? Малейшего следа даже не сохранилось – в заливчик вплывали подводные пловцы. Первый держался за похожий на торпеду аппарат, второй – за ноги первого. Скорость, видимо, они уже погасили, и потому двигались медленно. Костюмы их были под цвет воды. И если бы море чуть-чуть рябило, вряд ли мы бы смогли их увидеть.
Неспешно, вразвалку, если сравнивать с движением на земле, пересекли они узкую горловину, а как только миновали ее, словно растворились в воде. Не сразу я догадался, что виной тому изрядная глубина заливчика, отчего вода в средине заливчика темней и прекрасно маскирует пловцов.
«Молодец Гранский! Засек точно», – мысленно похвалил я ефрейтора и машинально подвинулся вперед, чтобы лучше видеть ту часть берега, которая была под нами, но тут же отпятился. Наверняка, как я посчитал, они вынырнут, как сделали это прежде, всполошив базар, и могут увидеть нас. Тогда потеряется весь смысл столь длительного скрытного ожидания. Но беда была в том, что берег под нами укрывался скалами, и если пловцы вынырнут в том месте, мы не сможем увидеть, что они делают.
Пока я решал, как поступить, пловцы выплыли на мелководье и вновь стали видны. Они приближались к левому берегу, который лежал перед нами открытый как на ладони. Можно было даже немного отпятиться. Я приказал Гранскому:
– Давай назад чуток…
С замиранием сердца я следил за пловцами. Удивительно, но я ощущал то же, что ощущал однажды в засаде, когда увидел скользивший из темноты прямо на меня силуэт. И жутко, и радостно: «Вот он, голубчик! Сколько не петлял, а попался!» И страшно, что вот сейчас враг увидит или почувствует засаду и снова исчезнет в кромешной темени, и тогда придется лежать неподвижно час, два, пять; тогда придется всей заставе продолжить поиск еще неизвестно сколько времени – я буквально замер, затаил дыхание, вдавился в землю, и нарушитель подошел вплотную. Сейчас я тоже затаил дыхание, и даже мысли не возникло, что пловцы под водой не услышат не только дыхание, но и громкого разговора. Хотя это было очевидным, я все же боялся, что они почувствуют неладное и скроются. Куда? Ищи ветра в поле. Его, наверное, и то полегче найти.
Там, в ночной засаде, для меня никаких «белых пятен» не существовало: граница нарушена, нарушителя нужно задержать. И пусть он как угодно хитрит, нового-то много не придумает. След порошком посыплет – дело известное. По ручью пробежит вверх или вниз – тоже не великая хитрость. Заберется в чащобу день скоротать – и такое не в новинку. Сохатого копыта или медведя лапы на ноги и руки наденет – кого сегодня этим удивишь? Хоть с шестом прыгай, хоть задом наперед иди, хоть неси один другого – все известно, против всего есть противоядие: мастерство, сообразительность и упорство пограничников. А здесь попробуй предугадай, что дальше эти вот пловцы предпримут? И вообще что им на острове нужно? Не наблюдение же отсюда вести?
Но, в общем-то, с острова хорошо видны Атай-губа, причалы, берег с мертвой дорогой на несколько километров. Удобный наблюдательный пункт. А при подходе катера либо корабля – в воду. И нет следов.
Мне казалось, я открыл истину. Прояснился для меня план действий. Но как я вскоре понял, пловцы вовсе не собирались выбираться на берег. Они подплыли к тому месту, где над водой угрюмо навис гладкобокий утес, а под ним на небольшой глубине лежала терраса, в зеленых плешинах водорослей. Один из пловцов блаженно распластался на террасе, раскинув руки и ноги, второй поднырнул под утес с аппаратом, похожим на торпеду.
«Что?! Грот?! Лучше нас знают остров!»
Вернулся пловец с большим баллоном, похожим на армейский термос, подплыл к напарнику, который продолжал недвижно лежать на террасе, и склонился над ним, подтянув баллон.
– Теперь все ясно, – сказал громко Гранский, и я даже вздрогнул от неожиданности. – Перевалочная база. Дозаправятся и – в Атай-губу.
Вроде бы и впрямь все становится на свои места. Им берег не нужен, их задача – изучение дна в Атай-губе, в салме, вокруг островов. Берег фотографируется с воздушных шаров. Но, сделав это новое умозаключение, я опасался, что и оно окажется далеким от истины, хотя понимал: истину знает только нарушитель, пограничник же действует согласно своим гипотезам, выдвигая и отбрасывая их в соответствии с обстановкой. Поближе бы они к действительности были – вот главное.
Пока пловцы дозаправлялись воздухом, а затем выплыли из Подковы, у меня созрел план: переждать пару часов, потом кораблю Конохова подойти к острову и повытаскивать все из грота. И буксировочный аппарат, и баллоны с кислородом. К тому времени кислород у пловцов будет на исходе, и им никак не добраться до Дальних кошек. Остается один выход: берег.
Когда подводные пловцы миновали горловину и скрылись в водной толще, я приказал Гранскому:
– Продолжай наблюдение. Могут появиться новые. Я – к рации.
Пополз осторожно, чтобы не взбаламутить чаек, ибо осторожность еще никогда никому не вредила. Тем более что я понимал: моя гипотеза, всего лишь – гипотеза.
С Полосухиным мы говорили недолго. Доклад о пловцах он выслушал, а когда я стал рассказывать свой план действий, он прервал меня:
– Дождись, когда вернутся. Тогда примем окончательное решение.
Не хотел излишнего риска начальник заставы и, наверное, был прав. Действительно, почему я уверился, что они не выйдут на берег? Удобное место для хранения сжатого воздуха и аппаратов-буксиров они нашли, теперь у них, как говорится, руки развязаны. Кинет сюда часть своих сил начальник заставы, а нарушители могут выйти на берег, упрятав ласты и маски вот в такой же укромной бухте, которую тоже, вполне возможно, нашли. Вот тогда действительно – ищи ветра в тундре. КСП, к сожалению, здесь нет, а гладкого гранита, который, как и море, не хранит следов, хоть отбавляй. Ведь как образовался, если верить народному юмору, Кольский? Бог благоустраивал мир, израсходовал все лучшие запасы своего щедрого мешка, искал-искал, что бы получше подобрать для Севера, но так и не нашел. Одни каменья остались. Досада взяла Бога, да еще и притомился он, как-никак – неделю целую трудился, вот и махнул рукой: а, все равно, дескать, – и сыпанул все остатки вниз. Угодил между Белым и Баренцевым морями. Так вот и лежит камень на камне, многие тысячелетия. Умеючи можно десятки километров пройти, не оставив приличного следа.
Волей-неволей перестрахуешься.
Как потом выяснилось, думая так, я был совсем близок к истине. Действительно, Полосухин не хотел, точно не распознав намерения пловцов, распылять силы. Но его заботы, как я потом узнал, не ограничивались только тем, чтобы плотней прикрыть побережье. Он готовился и к тому варианту действий, какой хотел предложить ему я. Как только МРТ вошел в реку, Полосухин поспешил на причал, и едва траулер прижался щербатым бортом к бревнам причала, перепрыгнул через фальшборт на палубу.
– Лихо, Северин Лукьяныч. Не иначе, как крепить натуго швартовы резону нет? – встречая Полосухина, спросил капитан.
– Не знаю, Никита Савельевич. Посоветоваться вот хочу.
– В каюту тогда пошли. – И сказал экипажу: – По домам пока погодите.
– Пловцы в салме, Никита Савельевич. Если не такая сложная обстановка, разве пришел бы я сейчас к вам? Сколько дней дома не были, – заговорил Полосухин, когда они вошли в каюту капитана, очень маленькую, с крохотным столиком и узким диванчиком. Лишь койка задернутая шторкой, не была игрушечной. Севши на диванчик, Полосухин продолжил: – Вот и пришел совет держать. Берег мы перекрыли, если сунутся – прихлопнем. Но мы пока ничего определенного не можем сказать о планах нарушителей.
– Ишь чего захотел… Ты возьми их, тогда план на ладонь тебе и ляжет.
– Предположение же такое: на Дальних кошках – база подводная. У Кувшина – вспомогательная. Нужно поднять все это наверх, но рассчитать так, чтобы воздух у пловцов был на исходе. Чтобы путь им один остался – берег. Я предложил Конохову: его корабль недалеко, чтобы у Кувшина поднять, а затем на Дальних кошках. А он в ответ: это, дескать, все равно, что трап снизу вверх мыть.
– Резон. Пока суд да дело, оттоль выбегут, кто есть, прихватив и этих пловцов. Поминай как звали. Сам же на лекции сказывал: полста миль – не путь нынче для пловцов. А там подберут.
– Вот-вот. Поэтому и пришел. Мне-то катер вот как нужен, – Полосухин приставил ребро ладони к горлу. – У берега челночить.
– Хорошо, Северин Лукьяныч. Пошли к рыбакам.
Коротка была речь Никиты Савельевича:
– Пограничникам нужда в помощи нашей. Неволить, однако, не стану. Кому невмоготу – ступай домой.
– Не то говоришь, кормчий, – загудели рыбаки. – Иль ты устав поморский запамятовал? Иль не сказано там: «В дружном спомоществовании быть должны»?
– Тогда так: сниматься будем, пока вода не палая.
– Одного только дам я пограничника. Сержанта Фирсанова. Больше не могу.
– Что ж, дело. Сержант ладный, – согласился капитан.
МРТ вышел в море, встретился милях в пяти от островов с кораблем Конохова, взял себе на борт двух матросов с костюмами для подводного плавания и, вернувшись в салму, бросил якорь у Маячного. А Конохов повел свой корабль к Дальним кошкам и, не дойдя до них несколько миль, лег в дрейф.
Заставский катер тоже вышел из реки и заглушил мотор у Лись-наволока в Стамуховой бухте.
Все ждали нового доклада. И только по берегу от Падуна до Атай-губы и дальше за ней, продолжали осматривать берег наряды, а в наиболее удобных для выхода на берег пловцов местах лежали засады. Все было брошено на правый фланг участка, на левом же фланге Полосухин оставил только наблюдательный пост на Лись-наволоке.
Прошло почти три часа, а пловцы как в воду канули. Не высунули нигде носа. А тут еще, как на грех, ветерок подул. Легкий, теплый, и море теперь не дремало томно под лучами солнца, а стало игристо-веселым, необычайно красивым от искристой ряби, и у меня невольно вырвалось: «Невероятно!», хотя я понимал, что вот в этом, сбросившем дрему море пловцов разглядеть будет намного трудней.
Гранский об этом вслух сказал, как бы в ответ на мое восхищение:
– Ни к чему сейчас эта красота.
– Верно, – согласился я. – Будем вместе наблюдать. Надежней так.
Ныли бока, устала шея, до чертиков надоели базарные перебранки кайр с тупиками, бургомистров, альбатросов и моевок с поморниками – окружающее воспринималось уже расплывчато, туманно, как сквозь кисею; только на одном сконцентрировались все усилия: не прозевать пловцов, если они появятся в Подкове.
И все же мы не засекли момента, когда они проплыли горловину. Увидели мы их уже на подводной террасе. Как и в первый раз один из них блаженно раскинулся на ровном камне, другой поднырнул под утес, вытащил похожий на солдатский термос баллон и склонился над напарником.
– Дозаправка, – прокомментировал Гранский и спросил: – Куда теперь? Обратно? Или еще останутся?
Пловцы не взяли буксира. Положив на место баллон, они полежали немного на террасе и затем скользнули в затянутую рябью морскую глубь.
– Приличный рабочий день, – восхищенно проговорил Гранский. – Тренировочка!
– С мокрыми курицами нам никогда иметь дело не приходилось. Десятки различных центров готовят всяких командосов, да беретов, – ответил я Гранскому. – Только и мы ведь не лыком шиты. Вот и еще одна парочка натренированных отплавалась. Последние часы под водой.
Удивительно вело себя время. Глянешь на часы – всего пять минут проползло, а вроде бы час прошел. Даже досада взяла на часы, даже сомнения возникли: не испортились ли? Смешно, право. Непонятна и удивительна психология человека. Вроде бы все ясно: пройдет два с половиной часа, и поднимет якорь МРТ, наберет ход пограничный сторожевик, побежит близ берега катер – лежи пока и жди спокойно того мгновения, но нет, тянет взглянуть на циферблат, так тянет, что не удержишься. И всякий раз – разочарование. Один раз я даже к уху поднес часы: идут ли? Тикают, слышу. Четко, торопливо. Успокоился на немного. Смотрю, ефрейтор Гранский тоже приложил к уху часы. Тоже сомневается. Спросил я его с улыбкой:
– Идут?
– Не пойму. Вроде идут…