Я исповедуюсь Кабре Жауме
В английском меня очаровало произношение – всегда чудесным образом не совпадавшее с тем, как пишется слово. И еще меня радовала простота морфологии. И перекличка с немецким в плане лексики. Мистер Пратс был чрезвычайно застенчив – настолько, что не поднимал на меня глаз, пока читал мне первый текст на английском языке, который я тут не буду приводить из соображений хорошего вкуса. Чтобы ты могла себе представить: сюжет заключался в том, на столе лежит карандаш или под столом. Логически непредсказуемая развязка подводила к ответу, что он в кармане.
– Как идут занятия английским? – нетерпеливо спросил меня отец спустя десять минут после окончания первого же урока, за ужином.
– It’s all right[94], – ответил я, изобразив на лице безразличие. Но внутри я бесился, потому что, вообще-то, несмотря на отца, сгорал от желания узнать, как будет «раз, два, три, четыре» по-арамейски.
– Можно две? – спросил Бернат, всегда настаивавший на своем.
– Конечно.
Лола Маленькая дала ему две шоколадки. Потом поколебалась долю секунды и протянула вторую мне. Первый раз в этой ссучьей жизни мне не нужно было добывать их тайком.
– Только не крошите!
Мальчики отправились в комнату, и по дороге Бернат спросил: скажи, что там?
– Большой секрет.
В комнате я открыл альбом с вкладышами с гоночными машинами на главной странице и, не глядя в него, стал смотреть в лицо друга. Тот, к счастью, опустил глаза.
– Нет!
– Да!
– Они таки существуют!
– Да.
Это был тройной вкладыш с Фанхио возле «феррари». Да-да, ты не ослышалась, любимая: тройной вкладыш с Фанхио.
– Можно потрогать?
– Эй, только осторожно!
Таков уж Бернат: если какая-то вещь ему нравится, обязательно нужно ее потрогать. Как я. Так было всю жизнь. И сейчас так. Как я. Адриа, чрезвычайно довольный, наблюдал, как завидует друг, прикасаясь кончиками пальцев к изображению Фанхио и красной «феррари» – самой быстрой машины всех времен (кроме будущего).
– Мы же решили, что ее не существует. Как ты это достал?
– Связи.
Когда я был маленьким, то часто вел себя так. Наверное, подражал отцу. Или, может быть, сеньору Беренгеру. В данном случае «связи» – это одно чрезвычайно удачное воскресное утро на блошином рынке Сан-Антони. Там можно найти что угодно, потерянное во времени. От концертных платьев Жозефины Бейкер до посвященного Жерони Занне сборника стихов Жузепа Марии Лопеса-Пико. И тройной вкладыш «феррари» тоже, которого, как говорили, не было ни у одного мальчика в Барселоне. Изредка отец брал меня с собой на рынок, старался меня чем-нибудь занять, а сам беседовал с загадочными людьми с вечной сигареткой в углу рта, руками в карманах и беспокойным взглядом. Он записывал что-то таинственное в тетрадку, которая потом исчезала в каком-нибудь секретном кармане.
Тяжело вздохнув, они захлопнули альбом. Они должны были терпеливо ждать, сидя в комнате, как в засаде. Нужно было о чем-нибудь говорить, чтобы не сидеть молча. Поэтому Бернат решил спросить о том, что давно не давало ему покоя, но о чем лучше было не спрашивать, потому что дома ему сказали: лучше не поднимай эту тему, Бернат. Но он решился спросить:
– Как это так, что ты не ходишь на мессу?
– У меня есть разрешение.
– От кого? От Бога?
– Нет, от падре Англады.
– Ни фига себе! А почему все-таки ты не ходишь на мессу?
– Я не христианин.
– Вот черт! – Растерянное молчание. – А разве можно не быть христианином?
– Наверное. Я же не христианин.
– Но что ты тогда? Буддист? Японец? Коммунист? А?
– Я ничто.
– Разве можно быть ничем?
Я никогда не знал ответа на этот вопрос, вставший передо мной в детстве и наводивший на меня тоску. Разве можно быть ничем? Я стану ничем. Стану подобным нолю, который не является ни натуральным числом, ни целым, ни рациональным, ни вещественным, ни комплексным? Подобным нейтральному элементу среди целых чисел? Я полагаю, что и того хуже: когда меня не станет, я перестану быть необходимым, если я вообще необходим.
– Хау! Я совсем запутался.
– Слушай, не усложняй!
– Нет, что до меня…
– Помолчи, Черный Орел!
– Я верю, что Великий Дух Маниту защищает всех: и бизонов от опасностей в прериях, и людей от дождя и снега, – и выводит на небо солнце, которое нас греет и уходит за горизонт, когда пора спать, и направляет дуновение ветра и течение рек, и нацеливает зрачок орла на его жертву, и побуждает воинственный дух героя умереть за свой народ.
– Эй, Адриа, где ты витаешь?
Адриа мигнул и ответил: да тут я, тут.
– Иногда ты ускользаешь куда-то.
– Я?
– Дома говорят, это потому, что ты – мудрец.
– Из меня мудрец, как из дерьма – пуля. Хотел бы я иметь…
– Вот только не начинай!
– Тебя дома любят.
– А тебя – нет?
– Нет. Меня просчитывают. Высчитывают коэффициент интеллекта и говорят: надо послать его в Швейцарию, в специальную школу, надо, чтобы он мог пройти три класса за год.
– Ого! Разве это не здорово? – Он подозрительно посмотрел на меня. – Нет?
– Нет. Они спорят на мой счет. Но не любят.
– Да ну… По мне, так все эти поцелуи…
Когда мама сказала Лоле Маленькой «сходи в лавку Розиты», я понял, что наш час пробил. Как два вора, как те, кто говорит в сердце своем: не скоро придет Господин мой, мы вошли туда, куда вход нам был воспрещен. В полной тишине мы проскользнули в кабинет отца, чутко прислушиваясь к звукам в глубине дома, где мама и сеньора Анжелета разбирали одежду. Пару минут мы привыкали к темноте и насыщенной атмосфере комнаты.
– Тут странно пахнет, – сказал Бернат.
– Ш-ш-ш! – прошептал я, немножко мелодраматично, чтобы произвести впечатление на Берната сейчас, когда мы только начали дружить. Я сказал ему, что это не просто запах – так пахнет сама история, которую составляют предметы из папиной коллекции. Я не очень понимал, что говорю, и, если честно, не совсем в это верил.
Когда глаза привыкли к темноте, первое, что увидел с удовольствием Адриа, – изумленное лицо Берната. Тот уже почувствовал не странный запах, но дух самой истории, который испускали предметы коллекции. Два стола, заваленные манускриптами, над ними странная лампа… Что это? А, лупа. Фу, вот черт… И гора старых книг. В глубине – шкафы, заполненные еще более древними книгами, слева – стена, увешанная небольшими картинами.
– Они ценные?
– Ух!
– Ух – что?
– Вот эта – кисти Вайреды[95], – гордо пояснил Адриа, показывая на набросок.
– А-а.
– Знаешь, кто такой Вайреда?
– Нет. Дорого стоит?
– Ужас сколько. А это – гравюра Рембрандта. Она не уникальна, но…
– А-а.
– Знаешь, кто такой Рембрандт?
– Не-а.
– А эта вот маленькая…
– Она очень красивая.
– Да. Эта самая ценная.
Бернат приблизился к бледно-желтым гардениям Абрахама Миньона[96], словно хотел ощутить их запах. Точнее, словно хотел унюхать запах денег.
– И сколько стоит?
– Тысячи песет.
– Ого! – Он словно погрузился в транс на какое-то время. – А сколько тысяч?
– Не знаю точно, но очень много.
Лучше оставить его в неопределенности. Это было хорошее начало, а теперь нужно нанести решающий удар. Поэтому я подвел его к стеклянной витрине. Он замер, а потом воскликнул: вот черт, что это?
– Кинжал кайкен, самурайский, – гордо ответил Адриа.
Бернат открыл дверцу витрины – я нервничал и посматривал на дверь кабинета, – взял кинжал (такой же самурайский кайкен, как и в нашем магазине), заинтригованный, подошел к окну, чтобы рассмотреть его получше, и вытащил из ножен.
– Осторожно! – сказал я таинственным голосом – мне показалось, что он недостаточно впечатлен.
– Что значит «самурайский кинжал кайкен»?
– Это кинжал, которым японские женщины-самураи совершали самоубийство. – И повторил, понизив голос: – Орудие самоубийства!
– А зачем они убивали себя? – без всякого удивления, без сочувствия, как-то тупо спросил Бернат.
– Ну… – Я напряг воображение. – Если дела складывались не очень хорошо, чтобы покончить со всем.
И добавил, чтобы подвести черту:
– Эпоха Эдо, шестнадцатый век.
– Ух ты!
Он внимательно рассматривал кинжал, наверное представляя самоубийство японских женщин-самураев. Адриа забрал у него кайкен, вернул в ножны и, стараясь не шуметь, положил обратно в витрину. Тихо закрыл дверцу. Теперь он понял, что должен все-таки сразить друга наповал. До этого момента мальчик колебался, но сейчас принял решение: нужно заставить Берната забыть о сдержанности, заставить того выпустить наружу настоящие эмоции. Адриа приложил палец к губам, призывая к абсолютной тишине, включил свет в углу и начал вращать ручку сейфа: шестерка единица пятерка четверка двойка восьмерка. Отец никогда не закрывал его ключом, только на кодовый замок. Итак, я открыл тайную комнату сокровищницы Тутанхамона. Несколько связок древних бумаг, две закрытые коробочки, куча папок с документами, три пачки ассигнаций в углу и на верхней полочке скрипичный футляр с размытым пятном на крышке. Я вынул его не дыша. Затем открыл футляр, и перед нами возникла сияющая Сториони. Сияющая ярче обычного. Я перенес ее ближе к свету и показал Бернату на прорезь эфы.
– Читай, что там написано! – скомандовал я.
– Laurentius Storioni Cremonensis me fecit. – Он поднял голову, зачарованный. – Что это значит?
– Прочти до конца, – проворчал я, еле сдерживаясь.
Бернат снова начал вглядываться в полумрак скрипичного нутра. Я повернул скрипку так, чтобы было легче увидеть цифры: один семь шесть четыре.
– Тысяча семьсот шестьдесят четвертый, – не выдержал Адриа.
– Вот это да! Дай сыграть на ней что-нибудь. Чтобы услышать, как она звучит.
– Ну да. И отец сошлет нас на галеры. Ты можешь только прикоснуться к ней.
– Почему?
– Самый ценный предмет в доме, понял?
– Даже больше, чем желтые цветы… не помню как его?
– Больше. Гораздо больше.
Бернат дотронулся до скрипки пальцем, а потом, вопреки запрету, щипнул струну «ре». Она пропела нежно, мягко.
– Звучит низковато.
– У тебя абсолютный слух, что ли?
– Что?
– Откуда ты знаешь, что она звучит ниже, чем нужно?
– Потому что ре должно звучать чуть выше, самую чуточку.
– Черт, как же я тебе завидую! – Сегодняшний вечер должен был поразить Берната, а вышло наоборот.
– Почему?
– Потому что у тебя абсолютный слух.
– Что ты хочешь сказать?
– Ладно, об этом потом. – И я возвращаюсь к началу: – Тысяча семьсот шестьдесят четвертый, слышал, да?
– Тысяча семьсот шестьдесят четвертый… – Бернат произносит это с безыскусным восторгом, что мне очень нравится. Он снова нежно погладил ее и сказал: я закончил ее, Мария. И она прошептала ему: я так тобой горжусь. Лоренцо провел по ее коже, и инструмент как будто вздрогнул в его руках, а Мария невольно почувствовала укол ревности. Его пальцы восхищались плавными изгибами линий. Он положил скрипку на верстак в мастерской и стал отходить, пока не перестал ощущать тонкий восхитительный запах ели и клена. Теперь, полный гордости, он с расстояния продолжал любоваться своим детищем. Маэстро Зосимо учил, что хорошая скрипка должна не только прекрасно звучать, но и доставлять удовольствие своим видом и изящными пропорциями, в которых заключена ее ценность. Что ж, он чувствовал удовлетворение. Правда, слегка омраченное, ибо пока не представлял, сколько придется заплатить за материал. И все-таки удовлетворение. Это была первая скрипка, которую он от начала до конца сделал сам. И она была очень хороша.
По губам Лоренцо Сториони скользнула улыбка. Он знал, что после нанесения лака звук у скрипки приобретет необходимые оттенки. Лоренцо колебался: стоит ли ее показать сначала маэстро Зосимо или сразу предложить месье Ла Гиту, который, устав от Кремоны и ее обитателей, собирался скоро вернуться в Париж. Своего рода верность учителю заставила Сториони прийти в мастерскую Зосимо Бергонци с инструментом, еще бледным, подобно покойнику в гробу. Три головы поднялись, отрываясь от работы, когда он вошел. Маэстро тотчас понял, отчего на губах его полуученика играет улыбка, оставил деталь виолончели, которую полировал, и отвел Лоренцо к окну, выходящему на улицу, ибо оно давало наилучший свет. Лоренцо молча достал скрипку из соснового футляра и показал учителю. Первое, что сделал Зосимо Бергонци, – ласкающим движением пальцев прошелся по верхней и нижней деке. Маэстро сразу понял, что все сделано так, как он и предполагал, когда несколько месяцев тому назад тайно передал ученику прекрасное дерево, чтобы тот попробовал самостоятельно воплотить в жизнь все, чему научился.
– Вы в самом деле мне его дарите? – изумленно сказал Лоренцо Сториони.
– Более или менее.
– Но это же дерево из…
– Да. Из той партии, которую привез Иаким из Пардака. Сейчас самое время пустить его в дело.
– Я бы хотел знать его цену.
– Говорю тебе – не бери в голову. Сделаешь первый инструмент, тогда и скажу.
Никто не дарит такой материал. Много лет назад, в год Господень 1705й – задолго до рождения на свет Сториони, – когда Земля была круглее, а трава зеленее, так и не раскаявшийся Иаким Муреда из Пардака прибыл в Кремону с Блондом из Казильяка и привез с собой повозку, полную бесценной древесины. Это событие запомнилось надолго. Иакиму перевалило за тридцать, прожитые годы превратили его в крепкого и хмурого человека. Муреда оставил Блонда из Казильяка с грузом довольно далеко от города, а сам торопливо пошел в Кремону. Дойдя до дубовой рощи, он решил облегчиться. Иаким устроился укромном месте и присел, но тут увидел перед собой какие-то тряпки. Это немедленно перенесло его в тот день, когда он вот так же обнаружил куртку мерзавца Булхани Брочи из Моэны, ко всем несчастьям, которые затем обрушились на его голову, и к мыслям о том, что, возможно, судьба ему улыбнулась и все теперь закончится. И слезы потекли по его лицу от нахлынувших переживаний. Облегчившись и приведя себя в порядок, Муреда пришел в город и направился прямо в мастерскую Страдивари, где бывал несколько раз до этого. Его провели к маэстро. Иаким сказал ему, что знает о тех проблемах с древесиной, которые возникли после пожара в Паневеджио пятнадцать лет назад.
– Я беру дерево в других местах.
– Знаю. Из лесов Словении. Но из этого дерева выходят инструменты, дающие глухой звук.
– Другого материала нет.
– Еще как есть! У меня.
Для Страдивари этот визит стал полной неожиданностью. Взяв с собой самого молчаливого сына, Омобоно, и своего ученика, звавшегося Бергонци, он тихо покинул город и пришел к месту, где была спрятана повозка. Они, все трое, подвергли древесину самому тщательному осмотру: отпиливали маленькие кусочки, пробовали на зуб, рассматривали, а Иаким, сын Муреды, с удовлетворением наблюдал за ними, пока те внимательно рассматривали образцы. Уже стемнело, когда маэстро Антонио начал серьезный разговор:
– Где ты взял это дерево?
– Очень далеко отсюда. На западе, в очень холодном месте.
– Откуда я знаю, что ты его не украл?
– Вы можете доверять мне. Вся моя жизнь связана с деревом: я знаю, как оно должно петь, как должно пахнуть. И умею выбирать.
– Дерево отличное и правильно спиленное. Где ты этому научился?
– Я сын Муреды из Пардака. Можете спросить моего отца.
– Пардак?
– Здесь вы его называете Предаццо.
– Муреда из Предаццо умер.
Из глаз Иакима потекли непрошеные слезы. Как же это больно – отец мертв… и не увидит, как я вернусь домой с мешками, полными золота, которые позволят больше не работать ни ему, ни моим братьям и сестрам: Агно, Йенну, Максу, Гермесу-дурачку, Йозефу, хромоногому Теодору, Микура, Ильзе, Эрике, Катарине, Матильде, Гретхен и малышке Беттине, моей любимой незрячей сестренке, что подарила мне медальон с Пресвятой Девой, покровительницей Пардака, врученный ей матерью перед смертью.
– Умер? Мой отец?
– Да, от переживаний после пожара. И от переживаний после смерти сына.
– Какого сына?
– Иакима, самого любимого.
– Но я – Иаким!
– Иаким умер: утонул в озере Форте-Бузо, спасаясь от пожара. – Маэстро с иронией посмотрел на него. – Если ты сын Муреды, то не можешь об этом не знать.
– Иаким, сын Муреды из Пардака, – это я, – повторил Иаким, сын Муреды из Пардака, а Блонд из Казильяка слушал их разговор со все возрастающим интересом, хотя не все успевал разобрать, потому что они говорили слишком быстро для него.
– Ты меня обманываешь.
– Нет. Смотрите, маэстро!
– Что это?
– Пресвятая Дева, покровительница лесорубов из Пардака. Покровительница семейства Муреда. Медальон, принадлежавший моей матери.
Страдивари взял медальон и внимательно осмотрел. Символическое изображение Божьей Матери и дерево.
– Это ель, маэстро.
– Ель на заднем плане. – Он вернул образок. – Это и есть доказательство?
– Доказательство – та древесина, которую я вам предлагаю, маэстро Антонио. Если она вам не нужна, я предложу ее Гварнери или кому-нибудь еще. Я устал. Я хочу вернуться домой и посмотреть, все ли мои братья и сестры живы. Я хочу увидеть, живы ли Агно, Йенн, Макс, Гермес-дурачок, Йозеф, хромой Теодор, Микура, Ильза, Эрика, Катарина, Матильда, Гретхен и малышка Беттина, подарившая мне медальон.
Антонио Страдивари, не желая, чтобы его опередил Гварнери, был щедр и очень хорошо заплатил за древесину, которая сберегла маэстро силы и время и позволила спокойно стареть в своей мастерской. Теперь он обеспечил себе будущее. Отныне скрипки, сделанные им в следующие двадцать лет, не будут иметь себе равных. Однако он еще этого не знал. Но Омобоно и Франческо – знали, когда после смерти отца рачительно использовали бльшую часть этого загадочного дерева, прибывшего с запада. Когда и они умерли, то мастерская, в углу коей лежала древесина «с секретом», перешла к Карло Бергонци. А затем этот секретный источник Бергонци передал своим двум сыновьям. Сейчас младший Бергонци, давно ставший маэстро Зосимо, внимательно изучал первый инструмент юного Лоренцо, подставив под свет, льющийся из окна. Он смотрел внутрь скрипки:
– Laurentius Storioni Cremonensis me fecit, тысяча семьсот шестьдесят четвертый.
– Отчего ты написал «Кремонец»?
– Потому что горжусь этим.
– Это – твоя подпись. Ты должен будешь одинаково подписывать все свои скрипки.
– Я всегда буду гордиться тем, что родился в Кремоне, маэстро Зосимо.
Старик, удовлетворенный, отдал инструмент автору, чтобы тот убрал его в футляр.
– Никому не говори, откуда у тебя эта древесина. И купи ее с запасом, чтобы хватило на несколько лет. По достойной цене, если хочешь иметь будущее.
– Да, маэстро.
– И не оплошай с лаком.
– Я знаю, как работать с лаком, маэстро.
– Знаю, что знаешь. И тем не менее – не оплошай.
– Сколько я должен вам за древесину, маэстро?
– Ничего. Сделай мне только одно одолжение.
– Я полностью в вашем распоряжении…
– Держись подальше от моей дочери. Она еще совсем девочка.
– Что?
– Что слышал. Не заставляй меня повторять. – Зосимо ткнул рукой в сторону футляра. – Или верни мне скрипку и древесину, которую не потратил.
– Хорошо, я…
Лоренцо побледнел и сравнялся цветом со своей первой скрипкой. Юноша не осмелился встретиться взглядом с маэстро и вышел. В мастерской Зосимо Бергонци стояла тишина. Лоренцо Сториони провел несколько недель, с головой погрузившись в процесс нанесения лака. После чего начал новую скрипку. Все это время он размышлял над ценой, запрошенной Зосимо. Когда скрипка зазвучала как должно, месье Ла Гит, который все еще торчал в Кремоне, получил возможность любоваться легким каштановым оттенком лака – того, что отличал инструменты Сториони. Потом он передал скрипку молчаливому худощавому юноше, тот взял смычок и дотронулся до струн. На глаза Лоренцо Сториони навернулись слезы: от звука скрипки и из-за Марии. Это был самый прекрасный звук, который только мог быть. Мария, я люблю тебя. Столько непредвиденных слез и флоринов прибавилось к начальной цене…
– Тысяча флоринов, месье Ла Гит.
Несколько весьма неловких мгновений Ла Гит смотрел ему в глаза. Затем мигнул и перевел взгляд на худощавого молчаливого юношу. Мальчик опустил веки в знак согласия. Сториони подумал, что мог бы потребовать и больше, но этому еще предстоит научиться.
– Мы не сможем больше встречаться, Мария, любимая.
– Это слишком много, – сказал Ла Гит, скривив лицо.
– Ваша милость знает, что инструмент того стоит. – Лоренцо решительно взял скрипку. – Если не хотите, я подожду других покупателей. Они приедут на следующей неделе.
– Но почему, Лоренцо, любовь моя?
– Мои клиенты желают Страдивари или Гварнери… Вас же никто не знает. Сториони! Connais pas[97].
– Через десять лет все захотят иметь дма Сториони. – Он поместил инструмент в футляр.
– Твой отец запретил нам видеться. Поэтому и подарил мне древесину.
– Восемь сотен, – услышал он по-французски.
– Нет! Я люблю тебя! Мы любим друг друга!
– Девятьсот пятьдесят.
– Да, мы любим друг друга. Но если твой отец не хочет, чтобы… я не могу…
– Девятьсот. И только потому, что я тороплюсь.
– Убежим, Лоренцо!
– Договорились. Девять сотен.
– Убежим? Как ты можешь предлагать такое, если в Кремоне у меня мастерская?
Он торопился, это точно. Месье Ла Гиту не терпелось уехать с новоприобретенными инструментами, его почти ничего не держало в Кремоне, кроме ласк смуглой и страстной Карины. Торговец размышлял, что эта скрипка отлично подойдет месье Леклеру.
– Перенесем мастерскую в другой город.>
– Вдали от Кремоны? Никогда!
– Ты предатель! Трус! Ты не любишь меня!
– Если в будущем году я вернусь с новыми заказами, то мы пересмотрим цену в мою пользу, – предупредил Ла Гит.
– Конечно я люблю тебя, Мария! Всем сердцем! Но ты не хочешь понять…
– Договорились, месье Ла Гит.
– У тебя есть другая женщина? Предатель!
– Нет, конечно нет! Но ты знаешь своего отца. Он связал меня по рукам и ногам.
– Трус!
Ла Гит заплатил, больше не торгуясь. Он прикинул, что тот же Леклер в Париже заплатит в пять раз больше без раздумий, и почувствовал себя счастливым. Жаль только, что это последняя неделя, когда он спит в сладких объятиях Карины.
Сториони тоже чувствовал себя счастливым, завершив свою работу. Но и грусть одновременно, поскольку еще не свыкся с тем, что после продажи больше не увидит свое детище. А кроме скрипки, он потерял еще и любовь. Ciao, Мария. Трус. Ciao, любимая. У тебя нет оправданий. Ciao: я буду помнить тебя всегда. Ты променял меня на какое-то дерево, Лоренцо: да чтоб ты сдох! Ciao, Мария: ты даже представить не можешь, как мне жаль. Чтоб твои деревяшки сгнили. Или сгорели! Но еще хуже дело обстояло с месье Жаном-Мари Леклером из Парижа (или Леклером Старшим, или дядюшкой Жаном – кто как к нему обращался), потому что он заплатил непомерную цену за скрипку, за ее бархатистое нежное ре, которое случайно извлек из нее Бернат и которое едва успел услышать.
Потом много раз в жизни мне придется стойко выдерживать чужие капризы, но в тот момент я решил, что должен извлечь выгоду из превосходства Берната в музыке и обратить его в свою пользу. Однако для этого мне необходим эффектный ход. Наблюдая за тем, как мой новый друг подушечками пальцев гладит деку Сториони, я сказал: если научишь меня, как исполнять вибрато, сможешь взять ее на день домой.
– Да иди ты!
Бернат улыбнулся, но спустя пару секунд посерьезнел и вздохнул с сожалением:
– Это невозможно: вибрато не учат, его просто чувствуют.