Я исповедуюсь Кабре Жауме
Леклер удивленно посмотрел на племянника. И после долгого молчания произнес:
– Я завидую тебе, шелудивому щенку?
Виал покраснел как рак. В голове у него помутилось, парировать выпады дядюшки он не мог.
– Будет лучше, если мы не станем вникать в детали, – произнес он, только чтобы хоть что-то сказать.
Леклер посмотрел на него с презрением:
– А по мне, так самое время вникнуть в детали. Чему я завидую? Внешности? Сложению? Влиянию в обществе? Обаянию? Таланту? Моральным качествам?
– Разговор окончен, дядюшка Жан.
– Он закончится, когда я сочту нужным! Ну, чему же я завидую? Уму? Образованию? Богатству? Здоровью?
Леклер взял скрипку и сымпровизировал пиццикато. С уважением посмотрел на инструмент:
– Скрипка необычайно хороша, но это не имеет значения, понятно? Я хочу одного – отправить тебя в тюрьму.
– Значит, плохой из вас родственник!
– А ты – мерзавец, которого я наконец вывел на чистую воду. Знаешь что? – Он широко улыбнулся, приблизив лицо почти вплотную к лицу племянника. – Скрипка достанется мне, но за ту цену, которую назначил Ла Гит.
Леклер дернул за шнурок звонка. В комнату из дальней двери вошел носатый слуга.
– Ступай к комиссару, пусть придет поскорее.
И бросил племяннику:
– Сядь, подождем месье Бежара.
Но они не сели. Гийом-Франсуа Виал, направляясь к креслу, прошел мимо камина, схватил кочергу и ударил по голове любимого дядюшку. Жан-Мари Леклер Старший не сказал больше ничего. Без единого стона он рухнул на пол, кочерга так и осталась торчать у него в черепе. Капля крови упала на деревянный футляр со скрипкой. Виал, тяжело дыша, отер руки о камзол и произнес: ты не представляешь, как я ждал этого момента, дядюшка Жан. Затем огляделся, схватил скрипку, уложил в испачканный кровью футляр и вышел на террасу. Несясь через сад средь бела дня, Виал подумал, что стоит нанести визит – отнюдь не дружеский – Ла Гиту.
– Насколько мне известно, – продолжал синьор Носеке, стоя посреди улицы, – на этом инструменте не играли хоть сколько-нибудь регулярно. Как и на Мессии Страдивари[120]. Вы понимаете меня?
– Нет, – ответил Ардевол нетерпеливо.
– Я говорю вам о том, что эти обстоятельства придают ей еще большую ценность. След этого инструмента теряется сразу после создания, когда она попала в руки Гийома-Франсуа Виала. Возможно, на нем кто-то и играл, но сказать об этом с уверенностью не могу. А теперь он вдруг появляется здесь. Эта скрипка бесценна.
– Это я и хотел от вас услышать, caro dottore[121].
– В самом деле она появилась впервые? – с любопытством спросил сеньор Беренгер.
– Да.
– И все-таки я должен предупредить вас, сеньор Ардевол. Это большие деньги.
– Она того стоит? – спросил Феликс Ардевол, глядя на Носеке.
– Я бы заплатил не глядя. Если бы такие деньги у меня были. У нее восхитительный звук.
– Мне плевать, какой у нее звук.
– Да, но еще и исключительная символическая ценность!
– Вот это действительно имеет значение.
– Мы сейчас же вернем ее хозяину.
– Но он мне ее подарил! Клянусь, папа!
Сеньор Пленса надел пальто, сделал незаметный знак глазами жене, взял футляр и энергичным кивком приказал Бернату идти за ним.
Бернат чувствовал себя так, словно в траурном молчании шел за гробом на похоронах. Он проклинал тот миг, когда решил похвастаться перед мамой и показать ей настоящий инструмент Сториони. А та сразу же позвала: иди-ка сюда, Жуан, посмотри, что принес наш сын. Сеньор Пленса помолчал несколько минут, рассматривая скрипку, после чего воскликнул: чтоб мне провалиться, где ты ее взял?
– У нее волшебный звук, папа!
– Да, но я спрашиваю, где ты ее взял?
– Жуан, пожалуйста!
– Давай, Бернат! Это все не шутки. – И нетерпеливо повторил: – Где ты ее взял?
– Нигде. То есть мне ее дали. Ее владелец мне ее отдал.
– И как же зовут этого идиота?
– Адриа Ардевол.
– Это скрипка Ардеволов?
Молчание. Родители переглянулись. Папа вздохнул, взял скрипку, спрятал ее в футляр и сказал: мы сейчас же вернем ее хозяину.
Дверь открыл я. На пороге стояла женщина моложе мамы. Очень высокая, с красивыми накрашенными глазами – она вызывала симпатию и понравилась мне. Нет, на самом деле – больше чем понравилась, я влюбился в нее сразу и навсегда. И тотчас захотел увидеть ее раздетой.
– Ты – Адриа?
Откуда она знает мое имя? И еще этот акцент… удивительно.
– Кто там? – крикнула Лола Маленькая из глубины квартиры.
– Не знаю, – ответил я, с улыбкой глядя на это явление.
Гостья улыбнулась мне в ответ, подмигнула и спросила, дома ли мама.
Лола Маленькая вошла в прихожую. Прекрасная незнакомка, как мне показалось, решила, что это и есть мама.
– Это Лола Маленькая, – пояснил я.
– Синьора Ардевол дома? – спросила женщина ангельским голосом.
– Вы – итальянка! – предположил я.
– Прекрасно! Мне говорили, что ты очень способный мальчик.
– Кто говорил?
Мама с утра пораньше разбиралась с делами в магазине, но прекрасная незнакомка сказала, что ей не составит труда подождать. Лола Маленькая сухо указала ей на банкетку и ушла. Гостья села, глядя на меня. Я заметил маленький, очень красивый золотой крестик у нее на шее. Женщина спросила: come stai?[122] Я ответил с радостной улыбкой: bene[123]. В руках у меня был футляр со скрипкой, потому что я шел на урок к Манлеу. Чего маэстро совершенно не терпел в других, так это непунктуальности.
– Ciao![124] – тихо сказал я, открывая дверь на лестницу.
Моя ангелоподобная незнакомка осталась сидеть на банкетке. Но послала мне воздушный поцелуй, от которого сердце мое оборвалось и бешено заколотилось. Ее красные губы произнесли ciao, которого я не расслышал. Но такие вещи слышишь сердцем. Я закрыл за собой дверь тихо-тихо, чтобы от хлопка прекрасное видение не исчезло.
– Не затягивай, дитя мое! Ты воспроизводишь ритмы негроидные, эпилептические, присущие духовым инструментам.
– Что?
– Смотри, смотри, смотри!
Маэстро Манлеу берет скрипку и страшно утрированно исполняет портаменто, как я никогда не делал. И, не опуская инструмента, говорит: это – отвратительно. Понимаешь? Безобразие, грязь и гадость.
Я уже тоскую по Трульолс, а ведь прошло всего десять минут от третьего урока у Манлеу. Потом он – явно чтобы подчеркнуть свою значимость – начинает рассказывать, что в своем возрасте, ой, в твоем возрасте: вот я был очень одаренным ребенком. И в твоем возрасте играл Макса Бруха[125], хотя меня никто этому не учил.
А потом снова хватает скрипку и принимается выводить соооль-си-ре-соль-сии-ля-диез-фааа-соооооль. Си-ре-соль-сиии – и так далее, как прекрасно.
– Вот это – концерт, а не та учебная тягомотина, которую ты играешь.
– А можно мне начать учить Макса Бруха?
– Как ты собираешься учить Макса Бруха, если ты сам даже высморкаться как следует не умеешь, деточка? – Он возвращает мне скрипку и подходит почти вплотную, чтобы я лучше слышал. – Если б ты был как я – да. Но я – неповторим! – И сухо бросает: – Упражнение двадцать два. И не думай, Ардевол: Брух – посредственность, случайно попавшая в «десятку». – И он сокрушенно качает головой, расстроенный несправедливостью жизни: если бы я мог больше времени посвещать композиции…
Упражнение двадцать два, dei portamenti[126], было нацелено на тренировку портаменто, но маэстро Манлеу, услышав первое портаменто, вновь был возмущен и пустился в рассуждения о своей необычайной одаренности. На сей раз – на примере концерта Бартока[127], в котором он, пятнадцатилетний, солировал и был, без сомнения, звездой.
– Ты должен знать, что хороший исполнитель к обычной памяти прибавляет особую память, которая позволяет держать в голове не только партию солиста, но и всю партитуру оркестра. Если у тебя ее нет – ты ни на что не годен. И твой удел – колоть лед или зажигать фонари на улицах. А потом не забыть погасить.
В общем, я делал упражнение на портаменто без исполнения самого портаменто. На этом мы закончили: портаменто ведь можно тренировать и дома. А Брух – посредственность. Чтобы я понял это как следует, три последние минуты третьего урока с маэстро Манлеу я провел в прихожей – с шарфом, замотанным вокруг шеи, переминаясь с ноги на ногу, – пока он отводил душу и критиковал бродячих скрипачей, которые играют в барах да кабаре и наносят вред подрастающему поколению, увлекаясь неумеренными ненужными портаменто. Ты сразу поймешь, что они так играют, просто чтобы понравиться женщинам. Их портаменто приемлемы лишь для mariques. До следующей пятницы, деточка.
– До свидания, маэстро!
– И запомни хорошенько: пусть у тебя, как каленым железом, на лбу отпечатается все, что я тебе говорю на уроках и буду говорить потом. Не всякому выпадает счастье заниматься у меня.
Что ж, как минимум я узнал, что таинственное понятие marica как-то связано со скрипкой. Однако поиск в словаре ничем мне не помог: этого слова я там не нашел. Брух, видимо, был посредственным marica. Я так думаю.
В то время Адриа Ардевол был поистине ангелом бесконечного терпения. Поэтому тогда уроки у маэстро Манлеу не казались ему столь ужасными, как кажутся мне сейчас, когда я рассказываю о них тебе. Я вынес их все и помню – минута за минутой – годы, которые я провел, таща на себе это ярмо. Помню, что после нескольких занятий меня озадачил вопрос, на который я так и не нашел ответ: как так получается, что для исполнения необходимо лишь техническое совершенство? Можно быть ничтожеством и одновременно – виртуозом. Как маэстро Манлеу, который, по-моему, обладал всеми мыслимыми недостатками, но на скрипке играл великолепно.
Дело в том, что достаточно сравнить игру Манлеу и Берната, как сразу слышишь разницу между техничностью первого и подлинностью второго. Меня интриговало вот что: я не понимал, почему Бернат недоволен своими способностями к музыке и упрямо, словно одержимый, все пишет книгу за книгой, которые терпят провал. Оба мы были большие мастера по обнаружению причин быть недовольными жизнью.
– Но ведь ты не делаешь ошибок! – говорит он мне, шокированный, пятьдесят лет спустя, крайне удивленный моими сомнениями.
– Но важно знать, что я могу их совершить. – Озадаченное молчание. – Не понимаешь?
По этой причине я и забросил скрипку. Но это уже другая история… По дороге в школу я подробно рассказываю Бернату про урок у Манлеу. И мы никак не дойдем до места, потому что Бернат прямо посреди улицы Араго, где от выхлопных газов машин чернеют фасады, изображает – без скрипки – все, что мне говорил Манлеу, а прохожие с интересом смотрят на нас. Потом дома он снова все повторил, и, честное слово, такое ощущение, что теперь по средам и пятницам у великого Манлеу двое учеников.
– В четверг вечером остаетесь после уроков. У вас третье опоздание за две недели, господа! – Дежурный, усатый блондин, улыбается на входе: он доволен, что поймал нас.
– Но…
– Никаких «но». – Он достает ненавистную записную книжку и вытаскивает карандаш. – Имя и класс.
И теперь в четверг вечером, вместо того чтобы дома тайком изучать бумаги отца – царствие ему небесное, – вместо того чтобы дома у Берната или у меня делать домашние задания, мы обязаны торчать над раскрытыми учебниками в классе 2 «Б» в компании двенадцати или пятнадцати таких же несчастных, наказанных за опоздания. А герр Оливерес или профессор Родриго будет надзирать за нами с кислой миной.
Когда я возвращался домой, мама с пристрастием расспрашивала меня про уроки у маэстро Манлеу, допытываясь: могу ли я сыграть какой-нибудь известный концерт – слышишь, Адриа? – из тех, что считаются первоклассными, как ей обещал Манлеу?
– Какой, например?
– «Крейцерову сонату». Что-нибудь из Брамса, – сказала она однажды.
– Это невозможно, мама!
– Не существует ничего невозможного, – ответила она, почти как Трульолс, которая сказала «никогда не говори никогда, Ардевол». Но хоть этот совет и был очень похож, он не произвел на меня никакого эффекта.
– Я играю не так хорошо, как ты думаешь, мама.
– Ты будешь играть превосходно. – И, воспользовавшись отцовским приемом, который позволял ему избегать любых возражений, вышла из комнаты.
У меня не было возможности сказать ей, как я ненавижу эту виртуозность, которая требуется от исполнителя, и прочие бла-бла-бла… Мама ушла в дальние комнаты к сеньоре Анжелете, а я загрустил, потому что мама, как раньше, говорила, почти не глядя на меня, и интересовалась только тем, становлюсь ли я виртуозом. А меня терзало неотвязное желание смотреть на голых женщин, и на простыне появились какие-то непонятные пятна… Хотя, конечно, я совершенно не желал, чтобы это стало темой для разговора. Но как я разучу портаменто дома, если меня ему не учат?
Дома или ушла? Подойдя к лестнице, я мысленно вернулся к своему ангелу, оставленному на произвол судьбы из-за урока музыки с негроидными ритмами маэстро Манлеу. Я поднимался, перескакивая через две ступеньки, думая, что ангел, должно быть, уже улетел, что я опоздал и никогда не прощу себе этого. Я нервно давил на кнопку звонка. Дверь открыла Лола. Я обогнул ее и посмотрел в сторону балкона. Там меня встретила алая улыбка и сладчайшее ciao, и я почувствовал себя самым счастливым скрипачом в мире.
Через три часа после появления чудесного ангела пришла мама. Лицо у нее стало озабоченным, когда она увидела незнакомку на банкетке. Мама вопросительно посмотрела на Лолу Маленькую, вышедшую ее встречать. Потом в ее глазах появилось понимание, и, не дожидаясь объяснений, она прошла в кабинет отца. Спустя три минуты оттуда послышались крики.
Одно дело – четко слышать разговор, а совсем другое – понимать, о чем речь. Адриа использовал сложную систему подслушивания, чтобы быть в курсе происходящего в отцовском кабинете. Но другого способа у него не было, потому что он вырос и больше не мог прятаться за диваном в углу. Услышав первые крики, я понял, что хоть как-то должен защитить моего ангела от маминого гнева. Из кладовки дверь вела на галерею и в прачечную, где я вставал возле окошка с матовым стеклом, которое никогда не открывалось. Оно выходило в кабинет отца, через него туда проникало немного дневного света. Устроившись под этим окошком, можно было слышать разговоры внутри. Очень ясно. Я всюду совал свой нос у нас дома. Почти. Мама, очень бледная, закончила читать письмо и смотрела в стену.
– Откуда мне знать, что это правда?
– Потому что я наследую дом в Тоне.
– Простите?
Мой ангел вместо ответа протянула ей другой документ, согласно которому нотариус Гаролета из Вика подтверждал дарение всего имущества – дома, амбара, гумна, водоема и трех участков земли – усадьбы Казик Даниэле Амато, рожденной в Риме 25 декабря 1919 года, дочери Каролины Амато и неизвестного отца.
– Усадьбу Казик в Тоне? Но она не принадлежала ему, – парировала мама.
– Принадлежала. А теперь принадлежит мне.
Мама попыталась унять дрожь в руке, держащей документ, и с презрительной улыбкой вернула его владелице:
– И как далеко распространяются ваши аппетиты? Чего вы еще хотите?
– Магазин. У меня есть на него право.
По тону я понял, что мой ангел произнесла это с нежной улыбкой, которую мне захотелось покрыть поцелуями. На месте мамы я бы отдал ей не только магазин, а все, что она захочет, лишь бы всегда видеть эту улыбку. Но мама вместо этого рассмеялась. Она делала вид, что ей смешно, но это был искусственный смех, недавно появившийся в ее репертуаре. Я испугался, потому что не знал об этой стороне маминой личности: безжалостной, антиангельской. Я видел маму либо тихо опускающей взгляд рядом с отцом, либо отсутствующей и холодной, когда она стала вдовой и принялась планировать мое будущее. Но никогда – ломающей пальцы, лихорадочно изучающей снова и снова дарственную на усадьбу в Тоне и произносящей потом: ни черта не значит эта ваша ссучья бумажка.
– Это официальная бумага. И у меня есть право на часть магазина. Поэтому я и приехала.
– Мой адвокат ответит отказом на любое ваше предложение. На любое.
– Я дочь вашего мужа.
– Да? С тем же успехом вы можете назваться дочерью папы римского. Пустые выдумки.
Мой ангел ответила: нет, сеньора Ардевол, это никакая не выдумка. Она внимательно осмотрелась вокруг и повторила: никакая не выдумка. Пятнадцать лет назад я была в этом кабинете. И тогда мне тоже не предложили сесть.
– Какой сюрприз, Каролина! – Феликс Ардевол смотрел потерянно, открыв рот. Голос его охрип от испуга. Он пригласил двух женщин войти и провел их в кабинет, до того как Лола Маленькая, занятая разбором приданого Карме, заметит незваных гостей.
Все трое стояли в кабинете, а в остальной квартире царил беспорядок, связанный с переездом: грузчики поднимали по лестнице мамину мебель, бабушкин комод, зеркало из прихожей, которое Феликс распорядился поставить в гардеробную. Люди заходили и выходили, а Лола Маленькая хоть и была тут всего пару часов, но уже изучила каждую кафельную плитку в доме сеньора Ардевола: боже мой, какая шикарная квартира будет у девочки! За дверью кабинета скрылись какие-то люди, чей визит не обрадовал сеньора Ардевола, но кто она такая, чтобы совать нос в его дела.
– Ты занят? – спросила старшая из женщин.
– Весьма. – Он развел руками. – Мы в разгаре переезда. – Затем сухо спросил: – Чего ты хочешь?
Она улыбнулась открытой улыбкой. Он не знал, куда деть глаза. Чтобы хоть немного снять напряжение, Феликс кивнул в сторону молодой женщины и, хотя и знал ответ, спросил: кто эта прелестная сеньорета?
– Твоя дочь, Феликс.
– Каролина, я…
Каролина была почти такой же, как и в тот день, когда ее семинарист с ясным взглядом порядочного человека трусливо разлюбил свою избранницу. После того, как она попросила положить ладонь на живот.
– Мы же спали с тобой всего три или четыре раза! – пробормотал он, испуганный, бледный, трясущийся, потный.
– Двенадцать раз, – ответила она серьезно. – Хотя могло хватить и одного.
Молчание. Спрятать испуг. Думать о будущем. Бросить взгляд на входную дверь. Посмотреть девушке в лицо и слушать, как она говорит с блестящими от эмоций глазами: правда, замечательно, Феликс?
– О, еще как!
– У нас будет ребенок, Феликс!
– Как здорово! Какая радостная новость!
А назавтра он сбежал из Рима, бросив все. И более всего сожалел о том, что не смог дослушать курс отца Фалубы.
– Феликс Ардевол? – изумленно воскликнул епископ Муньос. – Феликс Ардевол-иГитерес? – Он покачал головой. – Не может быть!
Епископ сидел за столом в своем кабинете, а моссен Айатс стоял перед ним с папкой в руках, содержимое которой так изумило его преосвященство. Через окна епископского дворца в комнату проникал скрип тяжело груженной повозки и сердитый голос женщины, бранившей ребенка.
– Увы, может. – Секретарь епископа не смог скрыть удовлетворения. – К несчастью, именно в этом он повинен. Женщина забеременела и…
– Избавьте меня от подробностей, – оборвал его епископ.
Чтобы справиться с внезапно обрушившейся на него информацией столь интимного свойства, монсеньор Муньос удалился помолиться, потому что его душа была в смятении. Хорошо еще, что монсеньор Торрас-иБажес смог скрыть это постыдное деяние того, кого многие считали жемчужиной епископата. А моссен Айатс скромно опустил взгляд, уж он-то давно знал, что собой представляет эта «жемчужина» – Ардевол. Очень способный, знаток философии и все такое – да. Но законченный мерзавец.
– Как ты узнала, что я завтра женюсь?
Каролина ничего не ответила. Ее дочь не сводила глаз с лица сеньора, который был ее отцом, и почти не участвовала в разговоре. Каролина посмотрела на Феликса – пополневшего, лишившегося своего обаяния, постаревшего, с потемневшей кожей и морщинами вокруг глаз – и спрятала улыбку.
– Твою дочь зовут Даниэла.
Даниэла. В честь ее матери.
– В тот день, вот прямо здесь, – сказала мой ангел, – ваш муж подписал и юридически оформил дарственную на мое имя на дом в Тоне. А когда вы вернулись с Майорки, то уточнил ее.
Поездка на Майорку с мужем, который уже не снимал шляпу, когда встречался с ней, потому что они целые дни были вместе, и уже не мог сказать: как дела, красавица? Или – мог, но просто не хотел. Очень внимательный вначале, постепенно муж все больше погружался в свои молчаливые размышления. Я никогда не знала, что делает, о чем молчит и думает целыми днями твой отец, сын. Все время молчит и думает. Лишь иногда разражаясь криками или отвешивая подзатыльник тому, кто подвернется под руку. А все потому, что ему приходит на ум эта проклятая итальянка. По которой он, оказывается, скучал и которой подарил дом в Тоне.
– Как вы узнали, что мой муж умер?
Мой ангел подняла глаза на маму и сказала, будто не слышала вопроса:
– Он обещал. Нет, он поклялся, что у меня будет доля в наследстве.
– Ну так вы должны знать, что завещания нет.
– Он не думал умереть так скоро.
– Всего хорошего! Передайте привет вашей матушке.
– Она тоже умерла.
Мама не сказала «соболезную» или что-то подобное. Она открыла дверь кабинета. Мой ангел повернулась к ней и, прежде чем выйти, произнесла:
– Мне принадлежит доля в магазине, и я буду бороться за нее столько, сколько будет нужно, пока…
– Всего хорошего.
Входная дверь громко хлопнула, как и в тот день, когда отец вышел из дому в последний раз перед смертью. Я, по правде говоря, понял не очень много. От подслушанного разговора во мне лишь укрепились какие-то смутные подозрения. В те времена латинская грамматика была проще простого, а вот жизнь казалась загадкой. Мама вернулась в кабинет, плотно закрыла дверь. Она какое-то время что-то перебирала в сейфе, а потом вытащила зеленую коробочку. Раскрыла ее, подняла розовую ватку и вынула золотую цепочку, на которой висел очень красивый золотой медальон. Потом положила все обратно в коробочку и выбросила в мусорную корзину. Затем опустилась на диван и заплакала – так, как не плакала со дня свадьбы. Теми горько-сладкими жгучими слезами, которые рождаются из сочетания злости и вины.
Я был ловким мальчиком. В компании хитроумного Черного Орла (да, это было поступком малолетки, а не подростка, но иногда моральная поддержка просто необходима), когда все заснули, я пробрался в отцовский кабинет и на ощупь перебрал в темноте все содержимое мусорной корзины, пока не нашел квадратную коробочку. Я схватил ее, благородный вождь арапахо жестом призвал меня быть очень осторожным. Следуя его указаниям, я зажег свет возле лупы, открыл коробочку и вытащил медальон. Потом закрыл коробочку и аккуратно положил обратно вглубь корзины. Адриа погасил свет и на цыпочках вернулся к себе в комнату. Он плотно закрыл за собой дверь. В доме двери никогда не закрывали, их обычно держали прикрытыми. Ардевол включил лампу на прикроватном столике, жестом поблагодарил Черного Орла и с колотящимся сердцем принялся рассматривать медальон. На нем в примитивной манере была выгравирована Дева Мария. Похоже, изображение какой-то романской статуи. Что-то вроде Муренеты[128]. С крошечным Иисусом на руках. Любопытно, что рядом с Девой было изображено огромное дерево с пышной кроной. Оборотная сторона медальона, где я надеялся найти разгадку, оказалась гладкой. И только одно слово «Пардак», грубо выгравированное внизу. И больше ничего. Я понюхал медальон, надеясь обнаружить аромат моего ангела. Не знаю почему, но я был твердо уверен, что эта вещь глубоко внутренне связана с моей большой, единственной и вечной итальянской любовью.
Мама каждое утро проводила в магазине. Входя туда, она раскрывала глаза пошире и уже не ослабляла внимания до ухода. Она чувствовала себя там как на войне и никому не доверяла. И это оказалось хорошим решением. Она неожиданно атаковала сеньора Беренгера, когда тот был совсем не готов к нападению и не нашел способа уйти от ответа. Позже, совсем состарившись, он сам рассказывал мне, что временами невольно восхищался своей противницей. Никогда и подумать не мог, что твоя мама знает, что такое счета или чем эбеновое дерево отличаетя от вишневого. Но она знала и это, и о серых торговых операциях твоего отца.
– Серых операциях?
– Даже, скорее, о черных.
То есть она взяла управление магазином в свои руки и начала распоряжаться: ты сделаешь вот это, а вы – вот это, не глядя никому в глаза.
– Сеньора Ардевол! – сказал сеньор Беренгер однажды, входя в кабинет сеньора Ардевола (он так навсегда и остался кабинетом сеньора Ардевола). Он произнес: сеньора Ардевол, и голос его звенел от негодования.
Она молча и настороженно посмотрела на него.
– Мне кажется, что у меня после стольких лет есть право рассчитывать на другое обращение. Я хорошо разбираюсь в делах, я езжу, я покупаю и знаю цены покупки и продажи. Я умею торговаться. Я! Ваш муж всегда доверял мне. И несправедливо сейчас так со мной обходиться. Я знаю свою работу!
– Ну так и выполняйте ее. Но теперь задания вам даю я. В частности, что касается тех трех туринских консолей. Купите две, если третью нам не подарят.
– Но лучше все три! Так цена будет…
– Две! Я сказала Оттавиани, что вы приедете завтра.
– Завтра?
Не то чтобы ему не нравилось путешествовать, наоборот – очень нравилось. Но уехать на несколько дней в Турин значило оставить магазин в руках этой ведьмы.
– Да, завтра. Сегодня вечером Сесилия купит билеты. А вернетесь послезавтра. Если будет необходимо принять какое-то решение, которое мы с вами не обсудили, позвоните мне.
Да, в магазине все изменилось. Сеньор Беренгер несколько недель так и жил – с раскрытым от удивления ртом. А Сесилия эти несколько недель прожила, старательно пряча от него улыбку: в кои-то веки для нее все сложилось удачно и бутерброд маслом вниз упал не у нее. Какая сладкая вещь – месть!
Но сеньор Беренгер все видел. И тем утром, перед тем как сеньора Ардевол пришла в магазин и перевернула там все с ног на голову, он встал перед Сесилией, уперев руки в стол и наклонившись к ней всем корпусом: чему же ты радуешься, а?
– Да так… Просто радуюсь, что наконец-то кто-то наведет здесь порядок, а вас возьмет на короткий поводок.
Сеньор Беренгер заколебался: влепить ей пощечину или задушить. А она посмотрела ему в глаза и добавила: этому и радуюсь.
Сеньор Беренгер редко терял контроль над собой. Он обогнул стол и схватил Сесилию за руки с такой силой, что казалось, сейчас сломает ей кости. Она вскрикнула от боли. Когда сеньора Ардевол ровно в десять часов вошла в магазин, то тишина там стояла такая, что ее можно было резать бритвой. Тут кто угодно заподозрил бы неладное.
– Добрый день, сеньора Ардевол.
Сесилия не могла дать объяснения хозяйке, поскольку в магазин вошла клиентка, желавшая купить два стула, которые бы составили гарнитур с комодом на этом фото, видите, вот с точно такими же ножками, посмотрите!
– Пройдите ко мне в кабинет, сеньор Беренгер.
Они все решили про поездку в Турин за пять минут. Затем сеньора Ардевол открыла каталожный шкаф сеньора Ардевола, достала оттуда ящик, поставила на стол и, не глядя на свою жертву, сказала: а теперь потрудитесь дать мне объяснения, почему это, это, это и вот это не сходится. Покупатель заплатил нам двадцать, а в банк поступило только пятнадцать.
Сеньора Ардевол начала постукивать по столу пальцами так, как это делал лучший в мире детектив. Потом посмотрела на сеньора Беренгера: вот здесь, здесь и здесь – больше сотни сделок в ущерб нам. Сеньор Беренгер посмотрел, скривив лицо, на первое «здесь» и понял, что она знает. Как ей это удалось, черт побери…
– Мне помогла Сесилия, – сказала мама, словно догадавшись о мыслях в голове сеньора Беренгера. – Одна я бы не разобралась.
Вот чертовы шлюхи – что одна, что другая! Что значит работать с женщинами!
– И как давно вы проделываете такое в ущерб интересам нашей семьи?
Он с достоинством молчал. Словно Иисус перед Пилатом.
– С самого начала?
Он продолжал молчать – с еще бльшим достоинством, чем Иисус.
– Я буду вынуждена сообщить в полицию.
– Я делал это с разрешения сеньора Ардевола.
– Так я и поверила!
– Вы ставите под сомнение мою порядочность?
– Еще бы! С какой стати моему мужу позволять вам обкрадывать нас?
– Я никого не обкрадывал! Это моя доля по справедливости.
– Из каких же соображений мой муж позволял вам такие комиссионные?
– Потому что он знал, что мое жалованье слишком маленькое по сравнению с тем, что я делаю для вашей семьи.
– Отчего бы ему просто не повысить вам жалованье?
– Это надо спросить у него! Извините. Но так и есть.
– У вас есть документ, подтверждающий ваши слова?
– Нет. Это была устная договоренность.
– Стало быть, придется сообщить в полицию.
– Знаете, зачем Сесилия подсунула вам эти квитанции?
– Нет.
– Потому что хочет свести со мной счеты.
– Зачем? – Мама, заинтригованная, оперлась на кресло в вопросительной позе.
– Тут надо начинать издалека…
– Сядьте! У нас есть время – ваш самолет улетает вечером.
Сеньор Беренгер сел. Сеньора Ардевол поставила локти на стол и оперлась подбородком на руки. Потом посмотрела ему в глаза, приглашая начать рассказ.
– Идем, Сесилия, у нас мало времени.
Сесилия похотливо улыбнулась, как делала это, когда их никто не видел, и позволила сеньору Ардеволу взять себя за руку и отвести в кабинет.
– Где Беренгер?
– В Сарриа. Поехал за вещами из дома Перикас-Сала.
– А Кортес туда не поехал?
– Он не доверяет наследникам. Они хотят спрятать вещи.