Кукушата, или Жалобная песнь для успокоения сердца Приставкин Анатолий
Лишь Хвостик не отходил от меня ни на шаг, да Мотя, всегда неторопливый, обстоятельный, окликнул на ходу:
– Ты не заболел, Серый?
– А что? – Я почему-то испугался.
– Вид у тебя…
– Какой… у меня вид?
– Ну… будто тебя взяли менты.
– Документы? – Я машинально потрогал за пазухой. Мне почему-то показалось, что Мотя сказал так: «Будто у тебя взяли документы!»
– Та к у тебя документы? – спросил сразу он.
Тут и Корешок с Бесиком подошли, вытирая от свеклы губы и сплевывая на землю жирную грязь. Они тоже стали слушать. А Хвостик с ходу подхватил:
– Менты – документы! Менты – документы!
И правда, в этом сочетании слов была какая-то неуловимая связь. А еще я почему-то подумал, что Хвостик тут в колхозе, среди поля, похож на молодого кабыздоха, выпущенного на свободу. Бегает, встает на четвереньки, как восторженный щен, и все нюхает, разве что не лает. Та к ему тут вольготно без режима! Ну, и нам, само собой. И без всяких документов тут свободно.
И вдруг я решил, что без документов мне будет лучше. Я полез за пазуху и достал сверток. Не тяжелый он, а вот стал я замечать, что давит он на грудь и мешает дышать. Мне даже почудилось, что он разбух от своих собственных нулей и стал толще, чем моя родная «История».
Я развернул не торопясь бумагу, извлек документы и положил их на землю. А Кукушата стояли, смотрели.
– Читайте… Завидуйте… – сказал я стихами Владимира Маяковского, которые мы изучали в школе, про какую-то красного цвета паспортину, и пошел прочь. «Читайте, завидуйте, я гражданин…» И чего поэт выставлялся… Я вот тоже гражданин… И ни хрена… Из штанин… И вовсе не из штанин, а из-за пазухи, в штанинах-то после шмона фиг что останется!
…Глупости всякие в голову лезли.
Я оглянулся через несколько шагов и увидел, что стоят Кукушата, вперившись глазами в бумажки, которые я положил около их ног, а взять в руки-то боятся. Может, потому и боятся, что никогда не держали в руках настоящих документов! Их документ – корзина!
– Читайте! Читайте! – добавил я, сам не знаю почему, угрожающе. И подумалось: будете знать, из каких корзинок дети берутся! Дети… Которые враги… Которые… Которого… В общем, народа…
По овражку, заросшему мелкими кустиками ивняка, дотопал я до ручья, пересек его по гнилому скользкому дереву, миновав кочкарник и болотце, вышел к сосновому бору.
Здесь было сухо и тепло, как в деревенской избе.
Я лег на мягкую хвойную подстилку и закрыл глаза.
Сомкнутому с остальными из «спеца», не только с Кукушатами, как сомкнуты звенья единой цепи, невозможно вычленить себя и остаться одному, даже на короткое время. Но сейчас я был один.
Я ведь не крикнул Кукушатам, что мы дети всяких врагов. Хотя из меня прямо-таки рвалось. Но одно дело услышать от Маши, а другое – самому произнести. Да и что чудно-то: когда Маша мне это толковала, я не принимал на свой счет. Будто про кого-то, а не про меня шла речь. Как в кино: там кругом, только потеряй бдительность, шпион или диверсант, и все норовят что-то поджечь да скорей украсть изобретение и продать его фашистам! А мы-то, если посудить, хоть и режимные, но советские, а значит, мы свои, против фашистов боремся под руководством нашего вождя и учителя товарища Сталина.
А теперь выходит: я вовсе и не борюсь с врагами, а сам враг, потому что сын врага! И Кукушата, как и остальные из «спеца», враги, потому что они дети не известных никому врагов, про которых мне вдалбливала моя Маша.
Я еще подумал, что если есть дети врагов, то должны быть и жены, и племянники, и двоюродные сестры врагов, а может быть, и отцы, и матери врагов. Всего этого я не смог представить. Ведь известно же, что люди, что кругом живут, кому-нибудь да кем-нибудь приходятся. И если бы у меня на самом деле была бы тетка, а у нее дети, то эти дети как двоюродные мне сестры и братья стали бы врагами лишь потому, что мой отец тоже был врагом. А если бы у них, когда они подрастут, появились дети, то и они тоже должны быть врагами, и так без конца. И выходило, что сплошь все, кто бы нам ни встретился, а может, вообще все в Советском Союзе – одни враги! Разве так может быть?
С такой чехардой в голове я и заснул. Сказалась беспокойная ночь, когда крутился я из-за документов, которые во сне копал. Но вот свалил свою ношу на Мотю, на других Кукушат, и сразу полегчало. Теперь-то я понял, почему люди говорят: «Покайся, и тебе полегчает». Это, значит, я каялся, хотя и не понимал, в чем именно. Может, в том, что я враг? Но хоть и враг, сын врага, но выспался вполне как честный человек, и к вечеру, вовсе успокоившись, я вернулся на полевой стан. Меня тут ждали.
15
– Значит, ты Егоров? – спросил Мотя.
Кукушата, сгрудившись, смотрели на меня. Даже Хвостик не бросился навстречу, а испуганно выглядывал из-за чужих спин.
«А ведь и правда как чужие», – подумалось вдруг.
Вспомнились слова Маши: «Ну какие они тебе свои… Они тебе не родня! Разве до тебя еще не дошло?»
А кто тогда свои? Маша? Нет, Маша еще не своя. И уж тем более неведомый мне Антон Петрович, хоть он и оставил мне деньги. А может, я теперь вообще без своих остался?
– Значит, Егоров? – повторил Корешок вслед за Мотей, но строже. Если он молчит, значит, говорит устами Моти, а если повторяет за ним, то слова Моти приобретают более суровый смысл.
– Может, и Егоров, – сказал я. – И что?
– А мы тогда кто? – выкрикнул Бесик и сделал ко мне шаг, будто собирался со мной драться на кулачках.
– Откуда мне знать?
– Но мы не Кукушкины? Да? Не Кукушкины?
– Чакай! Чакай! – миролюбиво произнес Ангел, вступаясь за меня. – Серый-то при чем?
– А ты… Если Кукушкин, а не какой-нибудь Егоров, – огрызнулся Бесик, поворачиваясь к Ангелу, – то говори, как все! А не чавкай! Чего ты сбиваешь своим чавканьем!
Ангел пожал плечами и тихо улыбнулся:
– Это не я… Я хотел лишь сказать «подожди», а получилось «чакай»… Но почему, скажи, Серый должен знать, Кукушкины мы с тобой или нет? Он и про себя толком ничего не знает… Потому и принес документы к нам… Правда, Серый?
– А почему к нам? Зачем нам документы?
– Вот я и говорю! – воскликнул Корешок. – Зачем тетка принесла эти документы? Без них жили, без них проживем!
– Тетка-то хорошая, – вздохнул Мотя.
– А наговняла, как плохая! – наступал Бесик.
– Она деньги принесла, что отец оставил.
– Значит, отец виноват!
– Виноват, что деньги оставил… Ну, ты даешь!
– А может, он и не отец вовсе!
– А кто?
– Сказано же: враг народов… Наворовал и ту-ту!
– А много он оставил?
Все испытующе посмотрели на меня.
А у меня язык не поворачивался назвать им сумму.
– Ну, сколько?
– Там написано, – сказал я.
Открыли книжку, и все Кукушата разом уставились на цифру, проставленную чернилами в верхнем левом углу. Но с ними случилось то же, что раньше со мной: сразу это понять было нельзя. Все разглядывали палочку с нулями и молча сопели.
– Серый! Серый! – крикнул Хвостик, продираясь ко мне. – А мне покажешь? Я тоже хочу видеть!
Я взял книжку и сунул ее Хвостику.
– Сколько здесь? – спросил невинно. Но я знал, что делаю. Хвостику-то ничего не стоило это произнести. И все уставились на Хвостика, ожидая.
– Сто, – сказал он сразу.
– Сто рублей?
– Ого! Гуляма! – воскликнул Ангел.
– Гуляем! – передразнил его Бесик.
– Десять пирожков с картошкой! – ахнул Сверчок.
– А я бы мешок махры купил, – мечтательно произнес Шахтер. – Во накурился бы… Из задницы бы дым пошел!
– А я бы калоши купил, – вздохнул Корешок.
А Сандра промычала протяжней обычного: она тоже знала, куда истратить такие деньги.
Один Мотя не восторгался. Я это сразу заметил. Он раньше других догадался, что на самом деле означает эта цифра. А догадавшись, уже не суетился и не мечтал. Переживать можно из-за червонца, скажем, или сотни. А когда денег столько, что невозможно вслух произнести, то и волноваться уже незачем. Это все равно что кому-то из Кукушат подарили бы для утоления голода элеватор с хлебом! А на хрена ему элеватор: как нищему дворец! Ему кусман хлебца дай, он будет счастлив, а уж предел мечтаний – бухарик!
Мотя поглядел на Хвостика, снисходительно поправил:
– Хвостик! Ты у нас известный грамотей! Но от цифры ты оставил один хвостик… Тут вовсе не сто рублей… Правда, Серый?
Оттого, что Мотя назвал меня моим привычным именем, стало не так тяжко.
– Правда, – ответил я и вздохнул.
– А сколько? – настаивал Корешок. – Двести? А может, целых триста?!! Нет, триста пятьдесят!!!
Мотя помотал головой.
– Нет, нет, – и посмотрел на меня выжидающе. И все посмотрели. А Хвостик привстал на цыпочки, заглядывая ко мне в рот, будто мог увидеть цифру, которая оттуда вылетит.
Я знал, что от меня ждут, но не мог себя заставить произнести вслух эту цифру. Не мог, и все. Получалось бы, что верю в нее. А я в нее не верил.
Мотя, странно усмехаясь, ответил за меня:
– Ладно уж, скажу. Там написано всего-то… – Он опять посмотрел на меня, а потом обвел глазами напряженные лица Кукушат. – Всего-то… Сто тыщ.
Он назвал «сто тыщ», нисколько не затрудняясь. И я сразу же подумал, что он тоже не верит в эту сумасшедшую цифру и смотрит на нее отвлеченно, будто разговор идет о задачке на уроке.
– Это сколько? Серый? – выкрикнул Хвостик. – Это больше ста рублей?
Но все остальные молчали. Уже не спрашивали. Вопрос повис в воздухе, потому что цифру назвал не я, которому могли и не поверить. Моте верили всегда. Он не умел врать.
В это время Сверчок, которому попала в руки сберегательная книжка, перелистнул страницы и нашел то, что другие не заметили.
– А вот тут, в конце, написано… – сказал он. – «К сведению вкладчика»…
– Давай! Читай! – приказал Бесик.
И Сандра после долгого молчания мыкнула требовательно. Она промышляла у фабрики мелочью, больше рубля ей не давали. Но она хотела знать подробности про такие деньги.
Сверчок громко прочел:
– Государство гарантирует тайну вкладов, их сохранность и выдачу по первому требованию вкладчика…
Мотя взял у Сверчка книжку и тоже стал читать. Оторвался, сказал:
– Тут написано, что арестовать могут!
– Кого? – закричали Кукушата в несколько голосов. – Серого? Арестовать?
Все посмотрели на меня с уважением. И правда, за такие деньги нельзя не сажать, это и дураку понятно. Спроси кого хошь, он скажет: у честного гражданина столько денег не бывает. А если есть, значит, награбил! Поинтерес уются ведь: «Откуда гроши, человек хороший?» А ты ни «бе» ни «ме»!! Антон Петрович какой-то подарил… Это чтой-то, господа-товарищи, не верится, что такие гроши у нас дарят задарма! А тащите-ка сюда самого Антона Петровича, пусть и он ответит, как у него, врага народов, такая несоветская цифра завелась, что люди выговорить не в состоянии! «Так его взяли», – скажут. «Ага, взяли, значит, не напрасно, у нас напрасно не берут». А теперь по стопам папочки и сынок пошел… Тоже огрести советское обчественное богатство ни за что ни про что мечтает! Так мы «гарантируем» ему вполне «тайно» десять лет!
За разговорами не заметили, что быстрые сумерки перешли в ночь. Все стояли вокруг Моти и не торопились в дом, где на полу была разложена солома и огромный брезент, которым мы укрывались. А для тепла мы на ночь влезали еще в мешки из-под картофеля.
– Тебе, Серый, надо ехать в Москву, – так мне сказали. – Лучше завтра. На свекле и без тебя управимся.
Тут Сандра громко замычала, и все подумали: с ней что-то происходит. Она разволновалась, слышно прямо было, как ее трясет.
– Чего она? – спросил Мотя.
– Хочет в Москву, – пояснил Корешок. – К товарищу Сталину. Она ведь к нему и раньше хотела!
– Ну, пусть и она едет! – решил Мотя. – Сталина увидит. Он в Кремле живет, это недалеко от вокзала.
16
Станция наша зовется Голятвино. Кратко так – Голяки. Ну и мы, естественно, голяки. А прямо за линией напротив вокзала стоят рядком шесть домов-бараков, к станции они повернуты торцом. Вот на этих торцах, раньше наверное белых, а сейчас серых от копоти, с каких-то довоенных пор намалеваны зеленой несмываемой краской слова известной песни: «МЫ РОЖДЕНЫ, ЧТОБ СКАЗКУ СДЕЛАТЬ БЫЛЬЮ!» На каждом бараке по слову. На первом бараке «МЫ», на втором – «РОЖДЕНЫ», на третьем – «ЧТОБ» и так далее до слова «БЫЛЬЮ».
Жизнь в бараках известно какая, а с песней, так вроде легче. А те, кто живет тут, тоже приспособились к песне, они по этим словам между собой бараки различают. Кто-нибудь спросит: «Вы постное масло где отоваривали?» А ему ответят: «В «Сказке» выбросили, да уже кончилось… А вот в «Былью» по мясным талонам селедку дают!»
Можно услышать и такое: «Вы, кажется, проживаете в «Рождены»?» – «Нет, мы оттуда переехали, мы снимаем угол в «Мы», а наши старики прописаны в «Чтобе»».
В «Былью», между прочим, и мы были, там расположена родимая голятвинская милиция. Чтоб она когда-нибудь сгорела! Не их, барак жалко! Не раз приходилось у них гостить. А рядом, в «Сказке», находятся «Похоронное бюро», «Загс», «Сберегательная касса» – к сожалению, не та, что нам нужна, – и другие поселковые заведения.
Сюда мы и пришли после двух часов быстрой ходьбы по пыльной проселочной дороге. Было еще темно. А выходили из стана при звездах.
Чтобы не волновать ментов и самим не волноваться, встали между бараками «Сделать» и «Былью», прикрываясь от посторонних взглядов дохлыми кустиками акации.
Решив согреться, Сверчок затеял песню. Известно, что когда поешь и под песню дрыгаешься, немного теплей.
- Мы рождены, чтоб сказку сделать былью,
- Преодолеть пространство и простор;
- Нам разум дал стальные руки-крылья,
- А вместо сердца – пламенный мотор!
Припев Сверчок спел иначе:
- Все выше и выше на крыше,
- Мы будем с тобой выпивать,
- А если поднимется шухер,
- Мы будем бутылки кидать.
«Если шухер поднимется, мы будем удирать!» – вот как надо петь. Песня-то вообще про нас. Еще вчера поездка в Москву казалась сказкой и вот превращается в быль. Если, конечно, легавые не пресекут да не снимут с поезда в самый последний момент. Мы знаем: вовсе нам не даны «стальные руки-крылья», и мотора нет, который бы заменил сердце! Руки, пальцы на руках у нас скрючились от холода, и мы согревали их, поднося ко рту, а что касается сердец, никаких не железных, они в тот миг, когда мы решили «преодолеть пространство и простор» аж до самой Москвы, где никто из нас не бывал, стучали изо всех сил, бились так, что нам казалось, слышит весь поселок!
Ангел, засевший вблизи насыпи, в траве, негромко прокуковал, что означало – поезд на подходе.
Мы тоже увидели три огненных пятна, надвигающихся из серого сумрака. Никакой команды не было. Мы разом бросились наперерез, оглядываясь на Сандру и на Хвостика, чтобы, не дай бог, не споткнулись да не попали ногой в стрелку! Но успели проскочить, и уж спиной мы почувствовали, как, злобно шипя и обдавая нас паром, сотрясая землю, прогудел за нами паровоз, и от него, как от шипящего котла, пахнуло жаром, горячим металлом, перегретым маслом и угольной гарью.
Но все эти громы и запахи сдуло вагонным ветром, поднялась пыль, и поезд встал. Мимо нас побежали люди.
Разбившись на несколько групп, чтобы не привлекать внимание ментов, мы оглядели вагоны, выбирая себе проводницу. Мы знали, какая она должна быть. У третьего вагона увидели: не молодая и не старая, в железнодорожной шинели с погонами, но в платке и валенках, она встала, загораживая собой дверь и оглядывая сонными глазами станцию.
Распределились мы так: я и Сандра, то есть отъезжающие, чуть в стороне, недалеко, чтобы в несколько прыжков оказаться у двери, Мотя посередке у окна вагона, рядом Корешок. А Сверчок и Ангел в разных концах от нас, для прикрытия и для шухера! Все было продумано еще вчера.
А к проводнице не спеша направился Шахтер, держа за руку Хвостика. Мы увидели, как он приблизился к ней и что-то спросил; она нехотя ответила. Он достал независимо пачку папирос «Беломор», закурил и ей предложил, ясно, от такого щедрого подарка она не откажется. Сейчас Шахтер скажет: «А мы батю встречаем, чего-то он не выходит, никак заснул…» – «Да я объявляла!» – удивится проводница. «Ну, – усмехнется Шахтер, – а он-то у нас глухой! Хоть бомбу над ухом взрывай!»
– Ох, господи, – донеслось до нас, – где же его искать-то!
Проводница оказалась и впрямь жалостливая, такую и выбирали!
– Вот, братишка покажет! – И Шахтер ткнул в спину Хвостика. – А я тут покараулю! Идите, не беспокойтесь!
– Ну да! Ну да! – И, подхватившись, проводница с Хвостиком скрылась в вагоне.
Шахтер сделал нам знак. Мы рванули и следом за проводницей влезли в вагон, прямо в гущу сидящих и лежащих пассажиров. Тут-то уж нас не достанешь!
Вжились, притерлись, стали сразу своими. Сандра нырнула на третью полку, отодвигая чужие мешки. И было слышно, как проводница окликает пропавшего Хвостика, который по нашему замыслу должен был для протяжки времени скрыться с ее глаз, а уж потом выскочить к Моте, в окошко!
Мимо снова пролетела проводница, торопясь к выходу, но без Хвостика, и тут же поезд дернулся и медленно поплыл, стукнули колеса. Я глянул в окно, стараясь увидеть кого-то из наших, хотя бы Шахтера, но не увидел. Тогда я посмотрел на Сандру; она лежала неподвижно, почти не дыша, только было заметно, как дрожит от напряжения ее щека. Небось вспомнила, как в таком же вагоне, от такой же полки ее с криком отдирали и тащили на выход.
Менты в таких случаях не церемонятся, заламывают назад руки и гнут позвонки, чтобы стирал носом пыль с пола. Такое ли забыть! И ждет, как раздастся у дверей: «Ату их! Бандюки проникли в вагон! Девка с парнем! Шуруйте, ищите, а то порежут всех!»
Но поезд набирал скорость, и люди, спящие на вещах, какие-то бабка со старичком, среди лета в тулупчиках, и военный с вещмешком, и женщина с двумя детишками, втроем на одной полке, и еще кто-то, зарытый в ватник, в тряпье, мирно храпящие, привели нас в чувство и внушили уверенность, что мы едем со всеми вместе. И никто нас не ищет.
Я приподнялся на мыски и тронул Сандру за руку, что означало: «Не дрейфь! Мы едем! Все нормально!»
Она вздрогнула от моего прикосновения, открыла глаза и попыталась улыбнуться. Но губы дрогнули, получилась гримаса. Тогда я полез на полку, втиснувшись рядом с чьим-то сундуком у ее ног. Я сидел и смотрел на нее, и видел, как она плачет, беззвучно, одними губами, даже слез не видать. Тоже наша «спецовская» школа – плакать втихаря… Но я ее не утешал: пусть выплачется, будет легче. Если бы нас схватили, она бы точно не плакала, она бы кричала и кусалась. А теперь она плачет от счастья, что все-таки нас не схватили.
17
Кто-то потянул меня за штанину. Я дрыгнул ногой, посмотрел вниз: там стоял Хвостик!
Стоял и лыбился, как на картинке Буратино, рот баранкой до ушей, глаза сияют от радости. Я даже ахнул про себя. Но вслух не произнес ни словечка: опасно. Народ расшевеливался, поднимал головы, уже как бы не спал, а додре мывал. Я соскользнул с полки от Сандры и, заталкивая младшего Кукушкина за вещи, прошипел в ухо:
– А ты откуда? Не успел выскочить? Да?
Хвостик радостно закивал. Громким шепотом пересказал, как он спрятался от неповоротливой проводницы под лавку, как она его там шарила, а он сидел не дыша, а когда она побежала к выходу, то поезд уже тронулся, а окно заело и не открывалось. И Мотя за стеклом лишь махнул рукой: мол, езжай, раз так вышло.
– Серый! А Серый! – звенел на ухо комариком Хвостик. – Я с вами буду, да? Я увижу Москву? Да?
Я кивнул и огляделся, мне показалось, что кто-то рядом шевельнулся и приоткрыл глаза.
– Серый! Смотри, что у меня! – Он разжал кулак и показал кусок сухаря.
Я сделал знак молчать, хотя сухарь – это, конечно, неплохо. Небось нашел под лавкой. Беда лишь, что для троих это не еда. Как не еда и свеколка в кармане у Сандры, которую мы с собой захватили. Вот Сандра проснется, да и вагон перестанет дрыхнуть, мы займемся делом.
– Ешь и помалкивай! – сказал я Хвостику одними губами. – А лучше, если ты уберешься к себе обратно под лавку! Надо будет, позовем!
Хвостик кивнул и исчез. А я на всякий случай прицельно оглядел пассажиров, чтобы на будущее решить, кто тут для нас опасен. Опыт, добытый собственной шкурой, подсказывал, что совсем безопасных людей не бывает. Сейчас вроде бы мирен, спит, а задень нечаянно, враз зубы покажет. Да весь мир, как ни крути, делится на нас, «спецов», и на них, всех остальных. Остальные разные: добрые и злые, энергичные и ленивые, или военные, или доходяги… Но опасаться надо всех! Вот и тут: опасна проводница, она на службе; опасен военный с вещмешком, он сильней остальных; опасны старички, они пужливы, стерегутся жулья и в каждом его видят! По той же причине опасна и женщина с детишками…
Та к оценив обстановку, я забрался обратно к Сандре на полку и стал ждать. Не заметил, как уснул, сказалась бессонная ночь перед посадкой, и сразу увидел Москву, множество длинных бараков, выстроенных в ряд, а на них крупными буквами слова: «СТОЛИЦА ПРИВЕТСТВУЕТ КУКУШАТ! ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, ДОРОГИЕ БЕСПРИЗОРНЫЕ!»
На перроне духовой оркестр яростно наяривает «Мурку», множество людей с флажками, с транспарантами, даже с цветами. Нас узнают, кричат «ура!», бросаются к вагонным дверям, отталкивая друг друга. Но вдруг люди расступаются, и откуда-то из-за их спин появляется в хрустящей форме, в сапожках, надраенных до блеска, в новой форменной фуражке Наполеончик. А следом за ним хвостом наши голятвинские: Чушка, Уж, Козел, Туся, Помидор, косорылый сторож и другие.
Я вижу, как сжимается, будто от удара, Хвостик и как отливает кровь на лице Сандры, да и у меня самого сердце куда-то падает, от страха мною овладевают неподвижность и немота. Бежать бы, но никуда не убежишь: сзади нас подпирает проводница, а впереди плотной стеной осаждает толпа.
– Серый! А Серый! – кричит сквозь шум Хвостик, задирая ко мне испуганное лицо. – Смываемся! А то возьмут!
И правда, идут так, будто уже на ходу нас судят, а лица у всех непреклонно-решительные, гневно-обвиняющие.
Наполеончик властным движением руки убирает шум. Будто он тут главный, а митинг лично для него устроен.
– Ну, а вы к кому приехали? – спрашивает, оглядывая нас, обшаривая быстрым профессиональным взглядом сверху вниз.
Хвостик молчит, а Сандра в сильном волнении оборачивается ко мне, ищет защиты; я вижу, как дрожит у нее щека, а глаза наполняются слезами.
Я отвечаю за себя и за Хвостика с Сандрой:
– Мы приехали к товарищу Сталину! Он, между прочим, нас ждет!
– А тут мы за него, – произносит с легкой усмешкой Наполеончик и, сняв фуражку, любуется на околышек и на зеркальный лаковый козырек. Для пущего блеска он дышит на него, вытягивая трубочкой губы, и надраивает суконным рукавом. Потом поднимает на нас всевидящие стального цвета глаза. – Мы тут за товарища Сталина! Разве не понятно, что говорю?
Сандра беспокойно дергается и опять смотрит на меня. Слезы текут по ее лицу и капают с подбородка. Я вижу, как она хочет сказать: «Не соглашайся! Нам нужен товарищ Сталин, а не он! Не он! Он нам вовсе не нужен! Он обязательно наврет!»
– Нам нужен товарищ Сталин! – повторяю я, хотя начинаю понимать, что дело наше проиграно. Еще раньше это поняли встречающие: толпа растаяла, а может, ее убрали или куда засадили.
– А зачем он вам? – интересуется Наполеончик, теперь он рассматривает свои сапоги, начищенные до блеска, сперва один, потом другой. – Товарищ Сталин-то зачем?
– Надо! Надо! – кричит, осмелев, Хвостик, но спиной жмется на всякий случай ко мне. – А вас я узнал! Вы просто легавый! Да! Да! Да!
– Он меня узнал! – хмыкает удовлетворенно Наполеончик, оборачиваясь к свите, ближе всех стоит Чушка и понимающе лыбится, глядя в землю. – А я такой, что меня нельзя не узнать! Я на картине Герасимова во весь рост изображен, два на три метра. Мы с товарищем Сталиным во время прогулки на Кремлевской стене! Кто не видел, можете в Третьяковке посмотреть! Там одно сукно, ого-го-го, как написано! И сапоги не хуже блестят!
– Серый! Не верь ему! Не верь! Я знаю, там на картине вовсе не он, а товарищ Ворошилов изображен! А его там нет! Нет! – кричит мне Хвостик из последних сил.
– Я и не верю, – говорю я. – Я сам у товарища Сталина спрошу.
– Он спросит! – качает головой Наполеончик и снова оборачивается к Чушке, который ему кивает. – Он спросит! – и вдруг зычно, словно на плацу, кричит: – Я те-е спро-шу! Ты за-ч-че-е-м в Москву приехал? К Сталину, гению всех народов, лучшему другу советских милиционеров! А пачпорт у тебя есть? Краснокожая из штанин паспортина? К Сталину в Москву беспачпортных не пу-ща-ют! Я вас сразу узнал: вы режимные, из «спеца», по вас в Москве Таганка плачет! Пересылка по вас плачет! И все магаданские лагеря!
– Серый! – кричит в отчаянии Хвостик и дергает меня за рубаху. – Он думает, у нас документов нет! А у нас есть документы! Скажи ему: у нас есть, есть!
Я спохватываюсь, торопливо ощупываю грудь. Но пусто под рубахой, потому что самые отъявленные жулики-милиционеры успели у меня все наше богатство в виде «Истории» и документов стянуть! Оттого и скалятся рожи сытые, московские, что уверены: у нас, «спецовских», ничего своего нет! И документов нет! И «Истории» своей нет!
Мы родом из корзины!
Я в страхе просыпаюсь, ощущая напоследок, как мой голос вязнет в глухоте окружающих, я пытаюсь кричать, но уже и самого себя не слышу: «Документы! Документы! Документы!»
Зато въяве снизу доносятся голоса, требующие документы. Я смотрю на Сандру, она уже не спит, тревожно прислушивается.
Высовываюсь, но едва-едва, краем глазка и вижу солдат с повязками, они проверяют бумаги у военного с вещмешком, у старичков тоже проверяют, и у женщины с детьми. Потом они задирают головы и торопливо окидывают взглядом полки и нас, торчащих наверху. Конечно, они видят нас, но ничего не спрашивают и уходят. Ясно, это не легавые, и мы их не интересуем.
Я говорю, чтобы успокоить Сандру:
– Видишь? – Будто она может знать о моем кошмарном сне с Наполеончиком. – Никаких пачпортов для Москвы и не требуется! Зря пугали!
Но сам торопливо ощупываю рубашку: слава богу! Книга с документами на месте!
18
Хвостик появился, как черт из-под печки, лишь только мы с Сандрой слезли сверху. А слезли мы для работы. Никто из пассажиров нам не удивился: ну слезли и слезли, значит, так и должно быть. Мы протолкнулись к середине вагона и встали так, чтобы Хвостик был впереди и все бы его видели. За ним Сандра, а потом я. Обращаясь к вагону, Хвостик звонким голосом объявил:
– Да-ра-гие па-па-ши, ма-ма-ши, се-стры, братья, моряки, летчики и советские боевые бойцы, а также трудовое население, которое в борьбе с проклятым фашистом кует нашу общую победу над врагом! От имени советских сирот, протерпевших от проклятого Гитлера голод и лишения, примите наш поклон и бедственные слова о помощи, которую мы просим!
- Проклятый Гитлер, что же ты наделал,
- Ты всю семью, родню мою убил,
- Родителей угнал моих в неволю
- И младшую сестренку погубил…
После стихов, прочтенных с пафосом, Хвостик набрал полную грудь воздуха и с жаром запел:
- Вставай, страна огромная,
- Вставай на смертный бой
- С фашистской силой темною,
- С проклятою ордой!
Тут уже и я подхватил, и Сандра замычала:
- Пусть ярость благородная
- Вскипает, как волна,
- Идет война народная,
- Священная война.
Люди, только восстав ото сна, оглядывались на нас, некоторые что-то жевали, но было заметно, что они прислушиваются к нам, да и как не прислушаться! Мы и сами знали, что в отличие от других попрошаек, которыми наполнены улицы и поезда, мы не поем жалостливых песенок про упавшего с неба летчика, которому изменила неверная курва-жена, а, прочтя чувствительные стишки про Гитлера, мы берем за горло песней, звучащей часто по радио, вроде бы привычной, но и непривычной… А вся непривычка в нашем исполнении: там ее поет суровый мужской хор, а тут всего два детских беззащитных голоса, а это для слушателя как обухом по голове! Я заметил – особенно возбуждались военные, а у них-то самые щедрые подачки! Мы-то наперед знали!
Дальше опять шли стихи, я громко их выкликнул:
- Ты слышишь нас, родной товарищ Сталин,
- Отмсти за нас врагу, сирот войны,
- За землю, что поругана врагами,
- Пусть в бой на смерть идут твои сыны…
И мы спели песню, посвященную нашему любимому вождю.
- Ордена недаром нам страна вручила,
- Это знает каждый наш боец,
- Мы готовы к бою, товарищ Ворошилов!
- Мы готовы к бою, Сталин, наш отец!
- В бой за Родину, в бой за Сталина!
- Боевая честь нам дорога!
- Кони сытые бьют копытами,
- Встретим мы по-сталински врага!
Мы не вертели головами, а были сосредоточены на выступлении и все-таки чутко ощущали, что происходит вокруг. Только проводницу я не сразу заметил, Сандра толкнула меня локтем: смотри, мол, и «эта» пришла! Надо ли оберегаться?
Я успокаивающе кивнул: «Пой, не бойся! Ничего страшного!» Но сам на всякий случай глянул, скосив глаза: проводница слушала, прислонясь к стенке, ничего угрожающего в ее позе и правда не было. Пускай слушает, лишь бы не мешала. Это вначале она могла нас схватить и выставить, а теперь не выставит, пассажиры не дадут! А нищих да сирот по вагонам вообще не принято обижать, особенно если они песни для людей поют.
- А мы тебя ждем, боец, после боя,
- Ждет мамаша твоя, и невеста, и отец,
- Они тебя обнимут и к сердцу прижмут при встрече,
- Когда с победой вернешься, герой-боец!
После таких торжественных стихов, обозначающих нашу тыловую верность фронтовикам, мы спели самую знаменитую и самую любимую песню: «На позиции девушка провожала бойца» – и завершили концерт.
Но мы не бросились тотчас собирать дань, а самую малость выждали, чтобы слушатели пришли в себя, оценив исполнение, и прикинули свои возможности. Ну то есть пошарили по мешкам, чего не жалко отдать! Но ждали мы недолго. Нельзя, чтобы о нас забыли или остыли от впечатления. Так втроем, с Хвостиком впереди – мы знали, что ему дадут больше, – мы двинулись по вагону, медленно поворачиваясь во все стороны, чтобы видеть каждого и никого не пропустить. От трех пар глаз не шибко-то отвернешься! А тому, кто нам подавал, мы громко, так, чтобы другие слышали, говорили: «Спасибо, дорогой дядя солдат (как вариант: «…дорогая тетя колхозница!») от имени всех советских сирот Советского Союза, несчастных жертв заклятого Гитлера!» А если отваливали горбушку хлеба, отломок жмыха или чего-то еще того богаче, мы прибавляли с поклоном: «Здоровья всей вашей родне и вашим детям, пусть им повезет больше, чем нам!»
Вагон сыпал на редкость щедро, в наших Голяках так не подают. А может, мы тут были сегодня первые. Летели рубли и червонцы, яички, картофелины, кусочки сухарей, несколько соленых огурцов, три крупинки сахарина в бумажке и две крошечные карамельки, облепленные табачной крошкой.
Все пассажиры валили Хвостику, а мы тут же у него забирали, подхватывая и ссыпая Сандре в подол, чтобы освободить ладошки Хвостика для новых даров!
Какая-то старушка отдала бутылку молока и торопливо перекрестила нас дрожащей рукой. А солдатик, молодой, сразу видно, не воевавший, растерянно шарил в своем фанерном чемоданчике, не находя ничего, и вдруг вытащил лезвие бритвы. Мы взяли бритву, такие вещи на улице не валяются!
Конечно, мы не могли не понимать, что на людей действовали не только наши песни, но и наши лица, и одежда, и поведение. И тревожа и возбуждая жалость у взрослых, мы сами, конечно, не чувствовали себя несчастными. И никого других мы не жалели. Я бы сказал так, мы были даже жестоки по отношению к этим людям, ибо лучше понимали, что мы с ними делаем, и мы точно рассчитывали наперед, за какие там ниточки внутри надо их подергать побольней, чтобы вызвать слезы, а значит, побольше получить!
Пройдя вагон, мы выскочили в тамбур и стали осматривать свое честно заработанное добро, тут же решая на ходу, что поскорей сожрать, а что оставить на потом или даже загнать. Наверное, мы разом подумали: тут для всех бы Кукушат хватило! Хвостик прыгал вокруг подола, заглядывая в него восторженно, и повторял:
– Серый! А Серый! Это все можно брать, да?
– По очереди, – сказал я строго.
Но очередь была именно его, Хвостика, пусть возьмет, что захочется, он заработал свой кусок. Я даже знал, чего ему захочется: карамельки в табачных крошках! Где это он еще получит!
Тут за спиной снова возникла проводница. Я кожей почувствовал ее и сразу оглянулся. А Сандра прижала к себе подол. И Хвостик ощетинился. Мы, конечно, решили, что она пришла получить свою долю, и уже торопливо в уме прикидывали, какой ценой мы от нее откупимся! Но проводница ничего не потребовала.
Она смотрела на нас так же, как там, в вагоне, и какой-то просительный огонек светился в ее глазах.
– Чего скукожились! – произнесла, глядя на Сандру. – Не кусаюсь! Пошли со мной! – и повторила: – Пошли, пошли! В моем дому и поедите, а я еще чаю дам.
Она привела в закуток в конце вагона, отгороженный от всех куском брезента, тут, на нижней полке, нас рассадила. Достала чайник, огромный, жестяной, и кружки, тоже железные, налила всем, а себе из флакончика чего-то вонючего. Мы ели, трескали за обе щеки и пили чай, а проводница молча на нас смотрела, лишь подливала себе из флакончика. А когда мы прибрали и то, что сперва хотели съесть, и то, что на опосля оставили, проводница заговорила.
– Ну вот, – произнесла облегченно, будто сама насытилась. – И ладно. И ладно… А зовут меня Дуня… Тетя Дуся, значит. А ведь я смекнула тогда, что вы меня одурачили. Насчет глухого батьки-то! Провели старуху… – и засмеялась, прикрывая рот ладонью, – там не было зубов. Потом обратилась к Сандре: – А ты чего, девка, все молчишь! Язык проглотила?
– Та к она, теть Дусь, без языка! – сказал Хвостик.
– Немая, что ли? А я гляжу… – и тетя Дуся покачала головой. – Зато ты у нас за двоих голосистый… Тебя кто учил петь? А?
Я посмотрел на Хвостика, испугавшись, что он сейчас брякнет про «спец». Но Хвостик ответил как надо:
– Жизнь научила!
– Вот-вот, – согласилась она. – И жизнь, и война.
С этими словами полезла под лавку, достала полотняный мешочек, а из него краюху хлеба. Каждому из нас отломила по куску, а Сандре самый большой дала, видать, та ей понравилась. И чай налила, а себе снова из флакончика.
– А я езжу, – сказала, выпив и нюхнув корочку. – Муж умер, детей на фронте поубивало. Младшенькому восемнадцатый шел… Та к чего я одна в холодной избе! Пошла баба колесить по стране, вот и езжу! А песни страсть как люблю. И петь тоже! Меня до войны на всесоюзную сельскую выставку в Москву с песнями-то посылали! – Тетя Дуся посмотрела на флакончик, даже руку протянула, но оставила. И вдруг запела протяжно и тоненько, прям как по радио:
- В понедельник я банюшку топила,
- А во вторник я в банюшку ходила,
- Среду в угаре пролежала,
- А в четверг я головушку чесала,
- Пятница день не прядущий,
- Не прядут, не ткут, не мотают,
- А в субботу родных вспоминают…
- Ох, ты милый мой, Амеля,
- Так проходит с тобой вся неделя!
Сандра слушала напряженно, я видел, что она разволновалась. А Хвостик даже в рот тете Дусе заглядывал, так ему интересно было ее пение.
А она оборвала и сказала Сандре:
– А то поехали, девонька, вместе… По Расее-то. Ты уж больно мне пришлась. Поехали, говорю, а?
– А я? – спросил Хвостик. – А я поеду?
– И ты… Чево не поехать! Будете со мной работать!