Всё хоккей Сазанович Елена
– Срочно собирайтесь и уезжайте, и пока все не уляжется, поживите пока там. Заодно успокоитесь. Природа, птицы, цветы.
– А как же вы?
– Обо мне не беспокойтесь, я что-нибудь придумаю.
Я решительным твердым шагом направился к выходу.
– Вы забыли трость! – Надежда Андреевна догнала меня уже в дверях.
– Ах, да, спасибо, – я машинально взял трость. Некоторое время молча рассматривал. Подпрыгнул на месте, даже разбежался, и, размахнувшись, ударил по воображаемой шайбе.
– Похоже, она вам уже не понадобиться, – Смрнова сказала это с улыбкой, в которой была заложена и грусть и облегчение.
– Это трость вашего мужа. Пусть так все и останется.
– Пусть.
По лестнице я спускался вприпрыжку и нос к носу столкнулся с соседкой, как всегда авоська ее была полна пустыми бутылками от молока.
– Извините, – расшаркался я.
– Да чего уж, раз бегаете, значит все в порядке. Только, – она сморщила рябой морщинистый нос, – вы случайно не знаете куда запропастился слепой разносчик газет с собакой? К вам случаем не заходил.
– Да нет, – сердце почему-то кольнуло. Может быть от непривычки бегать? – Вот уже пару дней нету.
– Может, устал вот так, даром, разносить. Кто-то был недоволен, кто-то ворчал, что с утра надоедает звонком. Да и эти газетенки, кому они были нужны? Так хлам всякий, лишний мусор, даже не читая – в урну. А он все думал, что доброе дело делает. Чудак! Его и в глаза никто толком не видел! Наверное, считал, что добрые дела делаются незаметно. И сам мир не видел, и мир его. Невидимое добро. Жаль, что это добро никто и не оценил. Вот он, наверное, и отказался.
– Не думаю, – задумчиво протянул я. – От добра так просто не отказываются.
– Пусто без него как-то, – вздохнула старушка. – Уже третий день, налью себе какао и жду, когда в дверь позвонят. Словно без звонка и пить не могу. В горло не лезет. Да и мусорное ведро теперь по утрам пустое. Чего-то не то вот здесь… (Она постучала по высохшей груди.) Пусто как-то. Или я одна дура такая… Ты случаем не знаешь, где он живет, может помочь человеку надо?
– Не знаю, но попробую узнать, обязательно узнаю, – я положил ладонь на свою грудь. И огляделся вокруг себя. – Вы правы, пусто.
Потом я не сразу вспомнил о своем обещании найти полуслепого старика с собакой. Мои мысли тогда вертелись вокруг одного. Я думал о профессоре Маслове. И казалось, был близок к разгадке.
Выскочив из подъезда, я зажмурился – солнечный свет ударил в глаза, и навернулись слезы. Казалось в солнечных лучах горели дома, деревья, машины, люди. Казалось, весь город пылал в огне.
– Дяденька, – недалеко от автобусной остановки одернула меня за рукав маленькая девочка в красной бейсболке. Она еще не научилась читать. Она еще была счастливей нас, взрослых. – А здесь останавливается 247-й автобус?
Железное табло было усеяно множеством цифр с различными номерами.
– Сейчас, девочка, – я поспешно рылся в карманах в поисках очков. Но так их и не мог найти. – Вряд ли я тебе…
И запнулся. Я смотрел на железное табло и отчетливо видел все, все номера. Они были выстроены передо мной в строчки, в столбики, словно стихи. И эти стихи в этот миг были самыми дорогими моему сердцу.
Вслух, даже с выражением, словно на поэтическом вечере, я громко читал номера. Я их видел. Девочка уже давно запрыгнула в нужный автобус под номером 247, а я никак не мог остановить вдохновленное чтение. Я вновь отчетливо видел мир. Я вновь этот мир читал без очков, буква ложилась к букве, дом к дому, дерево к дереву, человек к человеку. Я открывал мир, словно новую книгу, безумно интересную, когда не можешь прерваться, перевести дух, остановиться. Когда хочется читать и читать, когда бездушные буквы, этот сгусток полиграфической краски рождает запахи, звуки, красоту движения, величину недвижимого, фигуры людей и каждого из них душу. Этот мир я уже не хотел потерять. Я им любовался. И когда закончил последнюю страницу, перевел дух и мог уже подумать. И вытащил пачку сигарет. Вместе с пачкой упали очки Смирнова в роговой безвкусной оправе. Нужны ли они ему были? Или он когда-то, как и я, добровольно решил видеть этот мир расплывчатым, мрачным, тусклым, мир, о котором не стоит жалеть. Я уже не был уверен, что он действительно был близорук. Он хотел быть близоруким. Он себя спасал. Как ему казалось. Полуслепому мир кажется безопасней. Не все опасности можно заметить. Как он ошибался. И как ошибался я.
Я хотел было со злостью отшвырнуть очки в сторону, но передумал. Это по-прежнему были очки ученого Смирнова. Это единственное оставалось фактом. А остальное – домыслы, фантазии, гипотезы прозревшего человека. Которому на миг показалось, что с видимым миром ему откроется и мир ведомый. Но это совсем не обязательно. Я хотел было вернуться и вернуть очки Смирновой. Но тоже передумал. Возвращаться – плохая примета. Я не хотел больше возвращаться. Мне хотелось идти вперед и вперед, даже неизвестно куда.
Куда идти, я не знал, не имел понятия. На сегодняшний день не было места, где бы я мог скрыться от назойливых телекамер, от лиц из прошлого, нагонявших удушье. А в настоящем у меня никого не было. Разве что Смирнова. Но я потерял и ее. И мне оставалось раствориться в толпе и бродить, бродить среди нее, словно в лабиринте, где меня не знали в лицо. И где я никого не знал. Мне оставалось раствориться в самом городе, в его удушающей гари, в визге машин и крике неоновых супермаркетов. Раствориться хотя бы до вечера. Когда много людей, много шума и много самого города. А когда наступил вечер, я испугался. Мне вдруг показалось, что я остался один. И на меня одного нацелены фары машин, огни реклам и удивленные взгляды людей.
Я провел ладонью по редким волосам и нащупал лысину. Глупо было бы надеяться, что и волосы станут такими же густыми как и прежде. В конце концов, волосы теряет каждый из нас. Просто у меня получилось быстрее. Но я нашел выход. Лысеющим ботаником я быть больше не хотел. Да и не имел права. Мне никогда не стать ни ботаником, ни ученым. Когда-то я был хоккеистом. Может, еще не пришло время вернуться к профессии, но вспомнить об этом пора. И я уверенно открыл стеклянную дверь парикмахерской.
– Странно, странно, что вы так рано лысеете, – мило улыбнулась мне белокурая девушка и почти нежно провела расческой по редким волосам. – Вы, наверное, ученый.
Я искренне, почти кокетливо улыбнулся ей в ответ.
– Нет, я просто хотел быть ученым. Но у меня ничего не получилось.
– Ну, и хорошо, – почему-то облегченно вздохнула она. – Значит у вас еще не все потеряно.
– Что – все? – задиристо ответил я ей.
Она покраснела и хихикнула в кулачок.
– Ученые такие умные и все лысые. А если вы передумали быть ученым, значит, совсем скоро все ваши волосы восстановятся. Особенно если вы последуете моему совету и купите вот этот препарат для восстановления волос, – она протянула бутылочку. – И у вас вновь будет густая шевелюра. Вам повезло. Вы можете даже стать артистом.
– Может быть, может быть. А вам нравятся артисты?
Белокурая парикмахерша почему-то вздохнула и посмотрела в окно.
– Их так много, кругом одни артисты. Кого ни стригу – артист. Аж зевоту вызывает. Мой сосед бывший монтажник и то артистом стал. А я хотела за него замуж.
– Так в чем проблема? У него звездная болезнь?
– Нет, скорее у меня. Если честно, я всегда мечтала, чтобы мой жених всегда был на высоте. В идеале – астроном или ученый. Ну, хотя бы монтажник. А он так низко пал.
– Только что вы мне расписывали все преимущества густой шевелюры, а тут…
Белокурая девушка рассмеялась звонким заливистым смехом.
– А как же иначе. Я же профессионал. Не лысину же мне рекламировать. Мой удел – шампуни и бальзамы для укрепления волос. Которые ничего не укрепляют и никому не помогают. Но это моя работа. И днем я это вдалбливаю всем клиентам, некоторого рода гипноз. А вечерами… (она мечтательно закатила глаза) я мечтаю о звездах и парне, таком серьезном, умном и непременно с залысиной… Жаль, что из вас не получился ученый.
– Совсем недавно вы говорили обратное.
– Совсем недавно я была на работе, – она посмотрела на часы. – Но вот и все, рабочий день закончился. Вы мой последний клиент. А последнему клиенту можно сказать гораздо большее. Утро еще можно начинать с вранья. А вот заканчивать лучше правдой. И как-то красивее правдой. Правда?
– Правда, – я потрепал ее по зардевшейся щечке и погладил свою бритую голову. – Знаете, даже если у меня так и не вырастут волосы, я никогда не буду об этом грустить. И всегда буду вас помнить. Особенно звездными вечерами. Желаю вам встретить астронома.
– Для начала я куплю телескоп.
Мы одновременно расхохотались. Другие парикмахерши на нас даже не обратили внимания. Похоже, эта девушка каждый свой рабочий день заканчивала именно так. Звонким смехом и маленькой правдой для последнего клиента, о которой так никто кроме них и не узнал.
Я вышел с парикмахерской посвежевший и приободренный. Взглянул на себя в зеркало витрины. Да, выглядел гораздо моложе своих лет. Тьфу, что я говорю! Я выгляжу на свои года! Боже, за это недолгое время я даже забыл сколько мне лет. А ведь еще не так уж и много. В эти годы многие еще начинают карьеру, многие встречают первую любовь, правда, некоторые последнюю. Но я не про этих некоторых, мне нужно было думать о себе. Да, черт побери, портил вид моя одежда – по-прежнему от Смирнова. Наверное, единственное, что у меня еще осталось от Смирнова. Вылинявшая тенниска, узкие брюки с оттянутыми коленками и скривленные старомодные сандалии. Нет, они тоже не от Смирнова. Ведь он был совсем другой. И я это помнил. Наверняка, когда он был с моей матерью, он напоминал меня. Этакий денди с небрежной вечно блуждающей ухмылкой на лице, твердым взглядом и уверенностью, что впереди еще много времени для надежд и их исполнения. Времени и впрямь оказалось много. Но для чего?
Меня уже не на шутку раздражала эта одежда, которая была от Смирнова. И тем более даже не от него. Ни от кого. От подопытного существа, который оказался в лаборатории ученого и не выдержал эксперимента. И в итоге погиб. Ни я, ни Смирнов никакого отношения к этой одежде не имели. Чего не скажешь о том над кем экспериментировал Смирнов и кого я, в конце концов, убил. И до меня вдруг дошла неправильная, нелогичная, антинаучная мысль. Я убил не Смирнова! Я убил того человека, под которого приспособился Смирнов. И которого в итоге не было. Который не познал любовь и ненависть до конца, предательство, провала, удачи, поиска новой любви, соглашательства и несоглашательства с миром, желания и нежелания этот мир изменить. Я убил кого угодно, но не Смирнова. И возможно только поэтому Смирнов простит меня за убийство (если давно уже не простил). И возможно только поэтому я имею право простить себя сам… Стоп. Остановись. С плаката на меня нацелился револьвер. Он в кого-то должен был выстрелить. И не имело значения – в загнанного зверя, в человека, который жил под чужой судьбой. Или в меня. В любом случае – убить. И факт убийства никто еще опровергнуть не мог. Случайный он или нет. Предумышленный или спонтанный. Факт убийства остается фактом. И каждый должен за него отвечать. Если не в рамках закона. То в рамках своей памяти обязательно. Но память не мешает мне вновь быть свободным и не мешает быть свободным закон.
А сегодняшняя свобода для меня заключалась в очень малом – в этом бессмысленном шатании по вечернему городу в поисках звезд, о которых что-то восторженно болтала парикмахерша, и, конечно, в изменении облика. Я должен был во что бы то ни стало поменять сегодняшнюю внешнюю оболочку, словно какое-то животное должно поменять окрас. Я непременно должен был надеть другой костюм. Но возвращаться в прежнюю квартиру не мог. Она наверняка была в окружении репортеров. Впрочем, в окружении репортеров сегодня находилась вся моя жизнь и жизнь Смирновой, и, наверное, жизнь, нет смерть ученого Смирнова. Смерть, возможно, как ничто более всего подвержена окружению. Потому что из него никто не ищет выход. Просто некому его искать. Мы же со Смирновой еще могли найти. У нас еще был шанс.
И я сделал самое простое. Я купил себе приличные джинсы, майку и темные очки. Не самое дорогое, не знаю почему, но с некоторого времени мне стало стыдно одеваться в фирменных магазинах. Не потому что я был такой хороший, просто мне казалось, что эти магазины слишком плохи.
Вот и все, зверь сменил свою шкуру. И что дальше? И куда этому зверю деться? Конечно, самое надежное укрытие – вновь в бесцельном шатании по городу. Дом никогда не дает надежного укрытия. Укрытие может дать только пространство, и чем его больше, тем лучше. Но я был еще не привычным к такой безграничной свободе, она пьянила меня и пугала. И в итоге сковывала. А это уже мало напоминало свободу.
Пока я раздумывал, где провести эту ночь, мои ноги давно уже это решили. Нет, не ноги, а мой разум или, скорее, чувства. Камера хранения наконец-то была отворена. Я наконец-то решился найти ключ от нее. И использовать по назначению. Благо, номер я ее помнил и хорошо уже видел.
Сам того не желая, я пришел к дому, где жила Тоня. Поначалу даже оправдывал себя, нелепо и неловко доказывая, что шел к Максу. Конечно, не с целью найти у него прибежища, а просто поговорить по-мужски. Просто дать в морду. Но эту были только отговорки. О Максе я и не думал. Как ни странно не думал даже о его мелкой книжонке, написанной на основе размышлений великого человека, ученого Смирнова о талантливом человеке, хоккеисте Белых. Я, конечно же шел к Тоне. И эта трость, отброшенная в угол, и это легкое прыганье по лестнице, и эта модная стрижка «под ноль», и эти очки, засунутые в карман, и эта стильная одежда. Это была дань моей любви, в которой я себе не признался и вряд ли смогу признаться этой девушке. Сегодня я все делал ради нее. Но не хотел верить в это. Не хотел допустить мысли, что мое возвращение в мир, нет, не к себе, к себе я не могу и не хочу вернуться, просто в мир в котором я смогу и, может быть, еще смогу обрести право на жизнь, принадлежит девушке Тоне. И поэтому тут же нашел веский предлог оправдаться. Я шел укрыться у нее. Поскольку прекрасно знал, укрываются там, где меньше всего шансов, что смогут найти. Вряд ли у них даже мысль возникнет, что я смогу искать прибежище у соседки гениального писателя Макса, творящего под псевдонимом никому не известного Вересаева, к тому же бывшего любовника девушки. Нет, они до этого додуматься не могли. До этого додуматься мог только я. Не потому что был умен, и не потому что у меня была изощренная фантазия. Просто я хотел увидеть Тоню.
Дверь на мой звонок быстро открылась. Но я не бросился навстречу Тоне и не сказал ей что-нибудь циничное, чтобы не показывать свою любовь. У меня не было для этого возможности. Передо мной стоял профессор Маслов.
– Что вы тут делаете? – хмуро спросил он.
– Как жаль, что вы меня узнали, – заметил я с досадой. – Думал, что я изменился.
– В какую сторону?
– Надеялся, в лучшую.
– Как знать. Лучшая сторона – как обычно изнанка. Не боишься запачкаться. В любой момент можно вывернуться.
– Спасибо. И все же.
– Все же вы в любом случае изменились. Вы не тот хоккеист Белых, о котором трубила эта взбалмошная страна, и не тот чокнутый ученый, о котором эта взбалмошная страна молчала. Вы середина. Поэтому я вас и узнал.
– Спасибо. Спасибо за мнение о моей стране и обо мне. А еще спасибо за середину. Она и есть сердцевина. Как правило, в пище мы именно ее и предпочитаем, самое сочное, вкусное и полезное, – я вдруг некстати вспомнил гастрономические уроки Смирновой.
– Вы хотите, чтобы я у вас взял автограф? Весьма ценный автограф достойного человека. Прожившего достойную жизнь и легко с чужой жизнью расправившийся.
Вообще-то он неожиданно осмелел. Прошел в Тонину комнату, сел в кресло, затянулся сигарой и даже поболтал для придания непринужденной обстановки ногой. И даже чем-то напомнил Макса.
Без приглашения и я прошел в комнату, и сел напротив. Сигары я не курил, поэтому вытащил сигарету. Но на всякий случай огляделся. Вдруг где-нибудь прячется Тоня? Она была бы кстати? Или некстати?
– Ее нет, – резко и сухо ответил он на мое мотание головы. – И я бы предпочитал, чтобы и вас не было тоже.
Как не было? В этой квартире? Или в этой жизни?
Мне показалось, он на секунду замешкался. Но тут же взял себя в руки. Он был хирург. Хирурги ошибок не допускают. Во всяком случае, это догма. Он эту догму знал. Равно как и знал, что любая догма небезгрешна. Всего лишь понятие, но не практика.
– Эту квартиру я подарил Тонечке. И она прекрасно знает, что я могу в ней жить. Или существовать.
– Или существовать?
– Вас что-то волнует? Моя племянница? Ее жених Макс? Она, кажется, у него. Можете убедиться.
Здесь он хотел ударить побольнее, как врач, он знал куда ударять, в сердце, он был кардиолог.
– Нет, увы, нет. Хотя эти люди мне небезразличны. Меня лишь волнует медсестра Женя. Кстати, вы знаете, что ее жених (я применил его метод удара в сердце) разбился недавно.
На его лице ни дрогнул ни одна мускул.
– Женя? Медсестра? Ее жених? Да, что-то припоминаю. Хотя про жениха меньше. А я-то при чем? Жаль, что они ко мне не обратились, может быть, я бы им мог помочь.
– Вряд ли. Женя с машиной свалилась с крутого склона, ее лицо было изуродовано до неузнаваемости, хотя, думаю, вы как человек долго с ней проработавший все же бы узнали ее. А ее парень разбился… Да так, пустяк, на гонках. Гонщик – это его профессия. Профессия часто убивает. Впрочем, он не умер, но это одно и тоже. Он лежит неподвижный. Парень, который ни секунду не мог удержаться, каждое его движение, мимика, слово, только они были смыслом его жизни. Он этот смысл потерял. Правда, теперь прослушивает записи с автогонок, с шумами машин на автострадах! Он так счастлив. Знаете, одни тишину слушают, другие пение птиц, третье – визги машин. Наверное, еще есть те, которые слушают заводской гудок, а другие – взрывы снарядов, а кто-то – просто голоса своих любимых людей. Разные есть люди. Возможно, только в неподвижности и познается человек. Его суть. И его мечты о жизни, какой она должна быть, а если нет, то какой она для него могла бы быть настоящей. Может, только в неподвижности и познается настоящая мечта.
– Вы романтик? Как странно! Я про вас читал совсем другое.
– Я про себя тоже другое читал. Но это не значит, что это не я. Я тогда был другим. Теперь перед вами тоже я.
– Кто передо мной? Человек, который убил, или человек, который оправдан? За убийство?
– И то, и другое. Ведь мы все убиваем. Но не все бываем оправданы, и далеко не все оправдываются. Наше убийство начинается с детства. Мы ходим по траве с жучками и паучками, иногда от детской непосредственности раздавим божью коровку или светлячка. Ну и что? Кто об этом плачет? Природа сама себя подставляет – для убийства, она не умеет защищаться… Уже позднее с нездоровым азартом мы стреляем в беззащитных лосей и зайцев. Неужели мы в этот момент так голодны? Если да, то это оправдывает все. И желание жить, и жить поколениям, и нашим детям, а если нет? Если просто так. От азарта? Что тогда это оправдывает? И почему каждый из нас спит спокойно? И никакое лекарство по уничтожению памяти им не нужно. Разве не так? Мы давно узаконили убийство растений, животных, тут же подвернули к нему убийство определенных рас, религий, политически неугодных обществу. Как осталось мало? Вам не кажется, как осталось мало? Просто узаконить убийство? Впрочем, негласное убийство давно уже узаконено. И нам остается лишь одно. Самое малое. И такое некрасивое и беспомощное. Мы должны думать не о том, чтобы не совершать убийства. А чтобы совершать их по минимуму. По минимуму. Потому что все убивают. Но, к сожалению, даже о такой малости думают лишь те, кто имеет сердце. Совершать убийства по минимуму.
– Вы о себе?
Он внимательно на меня посмотрел. Умные глаза, залысина, типичный ученый. Наверное, именно о таком мечтала парикмахерша. И о таком мечтала медсестра Женя. Настоящий ученый, может быть гений. И все же мне казалось, своей звезды он так и не увидел. А возможно, просто не любил смотреть на звезды.
– Я о человечестве,
– Вы сегодня выносите приговор человечеству, а не себе и не мне. А человечество несовершенно.
– Как и я, как и вы. Мы все совершаем убийство. Осознанное или нет. Но не каждый это сможет это признать.
– Я даю жизнь человечеству, более того, отбросив эти ненужные высокопарные фразы, я даю жизнь отдельному человеку. Понимаете, отдельному! У которого есть дом, родные, мечты, планы, возможности, и он имеет право на жизнь, черт побери! Он, отдельный человек, а не какое-то абстрактное человечество! И он каждый благодарен мне. Ведь я ни больше, ни меньше спас ему жизнь. Разве этого мало? Мало, чтобы списать мои прошлые ошибки, прошлые просчеты, прошлое невежество. Разве этого мало?
– Нет, это много. Очень много. Если вы человек с чистой совестью.
– А если не с чистой?
– Смотря что. Любой человек способен на слабости.
– А если этот человек виновен в смерти другого? Но за счет этого совершает немыслимое! Возвращает к жизни многих других! Десятки! Сотни! И кто вам скажет спасибо, если вы меня сможете в чем-то уличить? Кто?
Маслов стал нервно бегать вокруг круглого стола, нервно потирать руки и нервно дергать щекой. По-моему он хотел доказать что он гений. Самое интересное, что я это и не оспаривал. Потом он вдруг успокоился, обмяк и как-то опустился, не сел, а опустился на мягкое кресло.
– Я вообще-то считал, что я гений.
– Я тоже так считаю. Но я не считаю, что гений не имеет право на ошибки. И главное – не имеет право на память. Возможно, память и совесть это главные категории гения.
– Не думаю. Но все же…
– Все же… Женя погибла. И остальное вы можете сказать сами. А если не скажете, никто об этом и не узнает. Вы останетесь гением. И человеком, спасающим десятки жизней. Но вряд ли останетесь собой. Или тем, кем хотели бы статьё хотя бы в детстве…
Маслов прошелся по комнате, открыл настежь окно, словно хотел полной грудью вдохнуть свежий воздух. Но воздух был такой, что обожал его соперник, далеко не гений Матюхин – прогорклый, автомобильный, уничтожающий. Маслов не собирался уничтожаться. Он жил в той реальности, которая дала ему все, и карьеру, и деньги, и благополучие.
Он нервно посмотрел на часы. У меня с самого начала создалось впечатление, что он кого-то ждет. Очень ждет. И теперь с моим проходом он этого визита боится.
Маслов плеснул себе на дно бокала виски, предложил мне, но я отказался. Он пожал плечами и залпом выпил.
– Я еще не готов к разговору с вами. Мы говорим полутонами. Ни вы меня ни в чем пока не решаетесь обвинить, ни я не решаюсь на правду.
– Может, стоить попробовать? Вдруг другого случая не предоставиться? И жизнь непредсказуема. И мы с вами не менее непредсказуемы, – я не выдержал и, последовав его примеру, выпил. – В конец концов, вы знаете, что я пережил. И искренне за это раскаялся. Но судить кого-либо я уже не хочу, если хотите – просто боюсь. Искренне боюсь вмешиваться в чужую судьбу. Слишком много по моей вине произошло трагедий. К тому же мне нравится Тоня и, возможно, я даже по этой причине вновь пойду на сделку и с вами и с вашей совестью. А вы завтра не решитесь на правду, возможно, потому, что вновь увидите солнечное утро, больничные коридоры и благодарные глаза ваших пациентов. Может быть, у нас остается шанс лишь сегодня?
– Может быть, может быть, – неопределенно протянул он низким грудным голосом. – Но все так неоднозначно. Бывает, что смерть всего лишь одного человека приводит к жизни всего человечества. А бывает – наоборот. Жизнь одного человека может привести к смерти всего человечества. История знает немало примеров, или еще узнает. Знаете, я думаю, что Смирнов… Смирнов стоял на грани открытия против человечества. А вы… Вы изменили ход его судьбы. Вернее прервали ее. И выходит что? Что его смерть вышла в угоду людям? Во всяком случае, хорошим, нормальным людям. Подумайте, не вы его убили. Я думаю, вы здесь ни при чем. Как ни мелко и примитивно звучит, но его убила шайба. И вы здесь ни при чем. И если бы вы не корчили из себя мученика, то вполне возможно сколько бы вы еще дали побед нашей стране. И насколько ее возвысили.
– Вы пытаетесь оправдать меня или все же себя? Или просто убийство? Случайное или нет, но просто сам факт убийства. Вы идете по кругу, и меня за собой тянете. Чтобы я продолжал побеждать, мне не нужно было мучиться, по-вашему, проще уничтожить неугодную часть памяти. Но в таком случае Смирнов был на грани открытия не против человечества, а наоборот. И в итоге я как никто виновен в его смерти!
– Смирнов был ученый. Ученые часто погибают от собственных опытов. Они добровольно приносят себя в жертву на алтарь науке.
– Прежде всего, Смирнов был порядочным человеком. И потому он этот опыт решил прекратить и свое открытие уничтожить. Думаю, он так и сделал. Память нужна любая. Позорная, грязная, непрощенная – любая! Только она способна усовершенствовать человека!
Неожиданно раздался пронзительный звонок в дверь. Мы смотрели друг на друга и молчали. Я ждал, что придет Тонька и спасет меня, и опровергнет все мои тезисы и все мое аргументы. Он ждал чего-то другого. Возможно, правды. Возможно, оправдания.
Она зашла просто. Без вызова, без навязчивой вежливости, без натянутого молчания. Она зашла просто. Так. Словно ненадолго. И улыбнулась нам. Мило, просто, без всяких задних мыслей. Сбросила короткий серенький плащик в прихожей, аккуратно поставила маленький зонтик в углу прихожей и даже положила маленькую сумочку так, чтобы мы все ее заметили и не забыли.
– Здравствуй, – сухо сказал профессор Маслов.
Я не был с ней знаком и поэтому ответил вежливо.
– Здравствуйте.
Милая, славная, маленькая, как статуэтка она зашла в комнату и растворилась с ней, упав в кресло, она стала в нем практически незаметна. Маленькая, хрупкая женщина, как статуэтка. В ней все было миниатюрно. Кудрявая головка, точеные черты личика, тонкие пальчики, маленькие ножки. Она была словно не просто женщиной, а пробным экземпляром, эскизом, таким хрупким, которым можно только любоваться, но к которому боязно прикоснуться. Я невольно залюбовался этим макетом женщины. И перехватил на себе жесткий взгляд Маслова. И вздрогнул. Его взгляд не просто испугал меня. Его взгляд был настолько откровенен в этот миг, что не прочитать в нем любовь мог только слепой. С сегодняшнего дня я слепым не был. Я очки с толстыми линзами уже не носил.
Я хотел начать разговор. Маслов хотел начать разговор. Но начала она. Это было естественнее и милее.
– Спасибо, вам за сына. И я не знаю, что еще сказать, – она запнулась, и слезы градом покатились по ее впалым щечкам. По-моему, в ее блике самыми крупными выглядели слезы. И это меня до слез тронуло. – Я не знаю, не знаю, если бы было другое слово, чем спасибо. Но… в общем, спасибо. Вы спаси моего сына и этим все сказано.
– Правда? – Маслов неожиданно, уверенно повернулся ко мне и вновь прикурил сигару. – Ведь этим все сказано – я спас ее сына! Вам этого мало!
Я не мог отрицать. Это было много, очень много, спасение иногда дороже смерти. Но смерть разве не дороже спасения, если ее могло и не быть? Я это не знал. Но я верил, если человек талантлив, у него не может не быть совести. И я ее хотел встряхнуть, одушевить, дать ей право на жизнь.
Я приблизился к женщине. Слезы на ее лице высохли. Она полулежала как мумия, спокойная, умиротворенная и главное победившая, победившая смерть. Смерть сына. Она была подчинена не мне, не профессору Маслову, она была подчинена нечто большему, тому чему нельзя найти объяснение и то, чего нельзя высказать даже словом.
– Спасибо, спасибо, спасибо, – повторяла она единственное слово благодарности, которое знала, и которое было придумано очень давно, и не нами.
– И что вы теперь можете возразить? – еще более уверено спросил у меня Маслов. Он был на своей территории.
– По сути ничего, – я посмотрел на женщину. Она испуганно переводила взгляд с моего растерянного лица на уверенное лицо Маслова.
– Вот и весь спор разрешен. Так, по сути, легко разрешен.
– Я вам помешала? – она встала. Маленькая и хрупкая, она смотрела на нас снизу вверх. На таких больших и сильных. Как ей казалось сильных мира сего. В ее голосе слышался испуг. Словно она вторглась и посмела нарушить исторический ход наших мыслей.
– Нет, что ты, Галя, – ласково, почти нежно сказал этот лысый медведь Маслов. Так сказал, словно прикоснулся к ее разрумянившемуся лицу. – Ты нам очень, очень помогла.
– И, если можно, помогите еще, – с надеждой обратился я к ней. Я цеплялся за последнюю соломинку. – Галя, скажите, это очень важно и человеку со стороны виднее, вы согласны? Скажите, это всего лишь пример, всего лишь один из аспектов нашего спора. Если бы вы знали, что операцию вашему мальчику делает гениальный хирург, но очень плохой человек, ну, не знаю, подлец, негодяй, пьяница, что еще…
Маслов напрягся, его лицо побагровело. Галя сделала протестующий жест в мою сторону. Мне даже показалось, она хочет меня ударить. Но я решил идти до конца.
– Галя, вы меня не поняли, абстрагируйтесь, это всего лишь пример, это никого не касается. Взгляните на это со стороны. Ну, если бы какой-то врач, гений, спасающий множество жизней, вы бы узнали, что когда-то он совершил что-то страшное. Ну, случайно убил или сбежал с места происшествия, или…
Она резко приблизилась ко мне. Ее лицо пылало, наконец-то я получу пощечину. Я ее, пожалуй, заслужил. Так мне и надо. Неожиданно она провела ладонью по-моему лицу. Я вздрогнул. И услышал позади себя удивленное мычание Маслова.
– Боже, наконец-то я поняла. Вы ведь о себе говорите. Я ведь только теперь вас узнала. Вы тот несчастный хоккеист Белых, да? Ну, конечно! Вы случайно убили. Как же вы мучились!.. А последней главе я не верю. Мне кажется, ее дописали, специально, чтобы вам отомстить. Вы о себе? Можно ли вам продолжать играть? Можно ли вам доверить честь страны и вновь выпустить на площадку? Или доверить тренировать детей? Безусловно! У каждого человека за спиной не только хорошее, возможно, плохого гораздо больше. Да, конечно, я вам отвечу. То, что делает человек, конечный результат его работы это и есть он сам, мне так кажется. Откуда мы знаем поступки и характер человека, который изобретает самолеты, совершает гениальные открытия в астрономии, биологии. То, что двигает общество вперед. Откуда мы знаем их истинные поступки. И что у них в прошлом. Может, кто изменяет жене, еще хуже ее бьет, может кто обидел мать, кто предал друга, кто пьяница, а кто скандалист. Да мало ли пороков на свете? Мы больше знаем о композиторах, художниках, поэтах. И так ли уж много хорошего в их поступках и характерах? Вы молчите. Но результат! Не они остаются! Никто на этой земле из нас не останется. Останется то, что мы сделали. Останется гениальная музыка, картины, стихи, научные открытия и изобретения. А мы… Мы в итоге никто. И, безусловно, даже если бы я узнала о проступке, о страшном проступке врача, гения, который может спасти моего сына, я бы без раздумий закрыла глаза на его прошлое. Ничего не может быть важнее жизни.
– Потому что это касается лично вас. А те люди, родные, у кого погиб самый близкий им человек, как им жить дальше и что делать? Закрыть глаза и позволить гению и дальше совершать гениальные открытия?
– А вот это уже не наше дело, – Галя опустила глаза и вздохнула. – Это уже дело самого гения. Он сам должен все решить. И если он действительно гений, он поступит по совести. Вы, похоже, уже все для себя решили и с собой разобрались. Но я говорю за себя. Сегодня я готова простить все подлости и низости, и просчеты, и трагичные ошибки всех на свете врачей за одну, единственную жизнь моего ребенка.
Она тихо, плавно, как балерина приблизилась к профессору Маслову. Осторожно взяла его толстую руку и едва прикоснулась к ней губами.
– Спасибо.
Взяла маленькую сумочку, набросила короткий плащик, надела миниатюрные туфельки и бесшумно закрыла за собой дверь.
Профессор Маслов неподвижным взглядом смотрел на закрытую дверь. Словно эту дверь эта хрупкая, как статуэтка женщина закрыла не за собой, а за ним.
– Она вам очень нравится? – спросил я, хотя вряд ли имел право на этот вопрос.
– Это уже не имеет никакого значения.
– Но спор она-таки разрешила. И я больше не хочу копаться ни в вашей жизни, ни в вашем прошлом. Я понял одно, выйди я сейчас на улицу и спроси у всех больных и их родственников: хотели ли бы они видеть вас за решеткой или за операционным столом? они ответят в один голос одно. И ответ мы с вами знаем. Хорошо. Если они меня еще не отлупят за этот глупый, никчемный, провокационный вопрос. Вы великий врач, и никто это не оспаривает, более того вы спасли десятки жизней!
– Кроме одной. Такой маленькой хрупкой, может не такой уж и нужной. Но кто знает, какая жизнь нужна или нет? И простил себя за это.
Мы словно поменялись местами. Мне почему-то так хотелось его оправдать, словно в который раз я оправдывал себя. А ему так хотелось, чтобы его обвиняли, словно он об этом давно мечтал, но не признавался даже себе.
– Они хотели бы меня видеть меня за решеткой или за операционным столом?
– За операционным столом, – честно ответил я. – Но вы при этом видели себя за решеткой. И, по-видимому, не один раз. Вы делали операцию за решеткой, утро встречали за решеткой, провожали день, любили, не любили, радовались, огорчались, все – за решеткой. Вы не были свободны. Хотя не признавались в этом даже себе. Вы словно жили другой жизнью, которую у кого-то украли. А ваша, истинная жизнь, проходила мимо вас, за решеткой. Чтобы вы ни делали, а словно отбывали срок.
– Все мы на этой земле отбываем временный срок, – усмехнулся профессор Маслов. – Просто мне этот срок дался гораздо легче, уютнее и беспечнее, чем остальным. И я всегда себя мог оправдать. Своими действиями, а не словами. И не бессмысленными муками совести по ночам.
– Знаете, после разговора с этой женщиной… В общем я все понял. Вы давно себя оправдали. Даже если бы не было других операций, а только эта, только эта одна спасенная жизнь – ее сына… В общем, вы выиграли этот спор… Это даже не спор, вы выиграли эту идею. И я был тысячу раз не прав. Мы всегда ищем виновных в чужой смерти. Как-то легче, что ли оставаться жить с мыслью, что есть виновные. Даже в естественной смерти. Даже в смерти близких. Мы дотошно рассматриваем свои слова, поступки, мысли, всю ту боль, которую причинили. И обязательно находим. И виним себя. И упрямо доказываем себе, что если бы не мы… еще кто-то мог бы жить. Но я не думаю, что это так. Искать виновных в смерти – отрицать саму жизнь. Мы пришли на землю для испытаний. Испытания проводятся на каждом из нас. Нас испытывает судьба, и мы в той же степени испытываем ее.
– Странно, – Маслов разлил еще виски, и мы выпили. – Вы пришли, чтобы судить меня, и я так хотел оправдаться. Теперь вы оправдываете меня, а я… Я хочу, чтобы меня судили. Ведь я не выдержал тех испытаний, о которых вы говорили. И считал, еще недавно считал, что жить с мыслью о том, что сделал что-то ужасное, вполне возможно. И, кстати, жил. Неплохо жил.
– Вы не жили с этой мыслью. Эта мысль была уничтожена путем научного эксперимента. Вы забыли, что случилось тогда, в ту ночь, когда разбилась машина. Над вами просто проводился опыт. А если бы не проводился? Я уверен, что вы поступили бы иначе.
– Черт побери! – Маслов стукнул кулаком по столу, и стаканы задребезжали. Его всегда румяное лицо стало неестественно бледным. Он устало прикрыл глаза и сделал глубокий вдох. – Я сам согласился на этот опыт, понимаете, сам! Не ради великой цели, не ради науки, не ради спасения пациентов! Все гораздо проще! Я добровольно подверг свою жизнь эксперименту, чтобы сохранить свою жизнь! Проще говоря, спасти шкуру! Я был в отчаянии! В ту ночь… Я очень любил Женю, но я сказал, что не люблю! Понимаете, это была бессмысленная любовь! Я никогда бы не посмел бросить семью, только потому, что всю жизнь считал себя порядочным человеком. И я не мог перечеркнуть свою порядочную, безупречную жизнь, ради любви. Я не из тех храбрецов, которые ради любви способны на все. Для меня гораздо дороже… даже не репутация, а свое, свое же мнение о себе, и свое к себе уважение. Видите, как просто. Порядочности у меня хватило на тайную любовь. И потом, так же считая, что делаю все верно, по законам, я решил эту любовь разорвать! К тому же я нашел для себя тысячи оправданий, и даже подготовил тылы! Ведь у нее был парень! И я подозреваю, что именно она его и любила по-настоящему! А я… Я был слишком на него не похож, чтобы она не смогла мной не увлечься. Вот так я себя и оправдал. Мы забудем друг друга. Я уже тосковал о семье. А она… она так молода и импульсивна, и этот задиристый мальчишка обязательно сделает ее счастливой! Черт побери, ведь так и должно было быть! По всем законам логики!
– Да, я тоже так думаю, – я кивнул в знак согласия. – И до сих пор не перестаю удивляться, почему наша жизнь так не логична, если законы логики давно открыты?
– Да черт его знает, скорее всего, потому что сам человек нелогичен. Это ведь и пытался доказать Смирнов в свих теориях. Все зависит от человека, от логики его поступков. Но человек по-че-му-то предпочитает идти против них. Против них пошла и Женя.
Маслов со всей ладонью надавил на пульсирующие виски. Я видел, что ему больно вспоминать. И что наконец-то он хотел все вспомнить. И, наверное, без меня. Мы довольно долго сидели молча, я успел еще выпить виски и выкурить две сигареты. Я прекрасно знал, что Маслов не будет вдаваться в подробности. Он специально скажет главные факты, которые смогут его уличить до конца. А подробности он оставит для себя, для своих бессонных ночей, для своей совести, для всей оставшейся жизни. Меня подробности не касались.
– Да, вот так все и произошло, – словно на заседании суда начал он. Сухо, бесстрастно, безоговорочно. – Женя была пьяна, но за руль не села, несмотря на сумасбродность ее натуры, у нее было железное правило профессионала – пьяным за руль не садиться. К тому же она, наверное, очень хотела жить. Я был за рулем. Хотя, конечно, мне было бы легче оправдать себя, что это по-пьяни мы залетели в пропасть. Вернее, только она. Но я был трезв как стекло. В машине она вела себя нервно, впрочем, что вполне оправдано для женщины, которую бросают. Много говорила, много плакала и тому подобное. Мы выехали за город и неслись по обочине обрыва. Она в порыве… ну, в общем, просто в порыве схватилась за мою руку. Я потерял управление, и еле успел выскочить из машины. И уже на обочине обрыва смотрел, как она летит вниз. Что было дальше – плохо помню. Но, видимо, о своей шкуре помнил прекрасно. Я побежал. Бежал долго. До самого города. И все было на моей стороне. Ни одного свидетеля. Моего трусливого предательского побега. В городе я взял такси. Все разрешилось легко, просто. И в мою пользу. Чего не скажешь о девушке. Девушке, которую я… я очень… Впрочем, остальные слова излишни.
Он говорил, глядя куда-то вдаль, в одну точку на стене. Словно на суде излагал бесстрастные факты. Которые ударили сильнее любого красноречивого, пылкого признания. И мне показалось, что он впервые исповедовался. Не судье, не священнику, не господу Богу. А самому себе.
– Егор Николаевич, вы несознательно причастны к гибели девушки, – я сам не узнавал свой голос, он был хриплым, чужим. Я знал, что чувствует этот Маслов. Я ведь тоже был причастен к гибели человека. – Вы плохо соображали. В этот момент больше всего хочется, чтобы отключилась память. Кто-то напивается до умопомрачения, кто-то глотает пригоршнями успокоительное. Каждый хочет забыть. С надеждой проснуться и узнать, что это был лишь кошмар. Но, проснувшись, память возвращается. И как пережить эту память? И победить ее? Профессор Маслов вам помог забыть. Он был теоретик по изучению человеческих душ, практик и прагматик, и великий ученый. Он мог дать индульгенцию на право забыть. А значит индульгенцию на преступление. И он дал. Но судить мы его не можем. Он не был плохим человеком, он был великим человеком, он не был плохим ученым, он был великим ученым, и он не был плохим, он был великим. И мы этого не поняли и не поймем только потому, что нам это не нужно и вредно. И это он понял раньше нас, он отказался от своего открытия. И простил себя, и нас. И свою смерть. И наше будущее после него.
Мы долго смотрели друг другу в глаза. Мы молчали. Мне нравился этот человек. И я нравился ему.
– Я это и не оспариваю, – усмехнулся Маслов. – Более того, Смирнов очень рассчитывал на меня. Он думал, видел людей, умел угадывать их. И почему-то решил что я порядочный человек. И ошибся. Как и ошибся во многом другом. Его теории были выстроены. Если открытие существует, хотя бы в мозгах, ход его уже остановить невозможно. Я как ученый прекрасно это понимаю. Даже если открытие не в угоду человечеству. И Смирнов решил применить его на мне с минимальным ущербом для человечества. Просто испытать. А потом решить, нужно ли его обнародовать. Или нет. Но он почему-то отказывался понимать, что даже если он уничтожит изобретение, рано или поздно оно будет повторно изобретено, возможно, в гораздо изощренной форме. Открытия повторяются в мозгах, как, думаю, повторяются даже все великие произведения. Даже если бы художник нарисовал гениальную картину, никто ее не видел кроме него, и тут же ее сжег. Кто-нибудь, обязательно бы нарисовал точь в точь такую же. Если изобретение вышло в космос, уничтожай не уничтожай, это бессмысленно. Только формально можно его сжечь. Но оно уже обретает астральное тело, душу. И рано или поздно уже под чужим именем материализуется. Впрочем, я отвлекся. Я что-то говорил… Как всегда о себе…
– Только не все сказали, вы, как и Смирнов, тоже ученый и тоже великий. И тоже неплохой человек.
– Вы повторяете ошибку Смирнова. Хотя вам более позволительно ошибаться в людях, чем ему… Так вот, думаю, он и решил поэкспериментировать именно на честном, порядочном, талантливом человеке. Во-первых, это бы как-то оправдало его в том, что он умолчал о преступлении, более того способствовал умолчанию. Во-вторых, как я теперь думаю, он этот эксперимент не собирался затягивать. А потом… Потом он рассчитывал, когда я все вспомню, то моя совесть решит – что делать. И решит правильно. Он ошибся. Безнаказанность за преступление может привести к его повторению. Знаешь, я бы мог убить еще раз. Человек, убивающий хоть раз, способен еще на убийство, если забывает про прошлое. И особенно если есть что терять. А мне было что терять.
– Я знаю. Я ведь стал на вашем пути. И это вы были в машине, которая…
– Которая тебя чуть не переехала, если бы не твоя реакция. И случай. Более того, – глаза Маслова горели нездоровым огнем, они приблизил свое лицо к моему так, что слышалось его прерывистое дыхание. – Более того, я чувствовал, что могу убить еще и еще. Еще и еще. Всех, кто мешал бы мне жить так, как я уже жить привык. Хорошо жить! Понимаешь, какая парадоксальная вещь, ведь, как ни крути, только после того… ну, убийства Жени, а потом когда моя память начисто позабыла, я стал тем кем стал! И я стал гораздо больше, чем мог стать, если бы ничего этого не было. И имел я больше, чем мог бы иметь. Ведь до этого случая… Я был хорошим, очень хорошим врачом. Но не более того. И у меня вряд ли были бы перспективы! Не тот характер, не та хватка! И не та совесть! Вернее, слишком ее много уж было для того, чтобы в сегодняшнее время стать великим! И что получается!
– Что? – я нахмурился, но не отодвигал от него своего лица. Я неотрывно смотрел и смотрел в его горящие, пылающие глаза.
– Это страшно, но я пришел к этому выводу, независимо от Библии, независимо от Данте, независимо от человеческого опыта и независимо от Смирнова, человек, продавший душу, как-то невероятно быстро и безболезненно идет к вершинам. И все, все у него получается! Понимаешь, душа словно отягощает, словно лишний груз, мешающий карабкаться наверх. Тело без души становится легче, свободнее, независимее, оно может делать что хочет! Это как в дирижабле, чтобы выше подняться, надо больше балласта сбросить на землю. Особо это ощутимо в особые времена. Сегодня тоже особые времена. Когда перевес на весах у тела, а не у души. И души становится все меньше и меньше, она убывает и убывает. Человек уже свободно угождает своему телу и аппарат Смирнова не так уж и актуален. Потому что все подлости и так легко, добровольно забываются, разве только помогают подняться все выше и выше. Сегодня как никогда легко совершаются подобные сделки, как никогда за бесценок продается душа, выставляется на аукцион, вкладывается в акции, или никому не нужная валяется на помойке. Знаешь, сегодня сколько валяется бесхозных душ? Боюсь, что наша земля скоро вся превратиться в помойку, на которой будут валяться проданные души. Вот ты говоришь, я великий врач. Может быть, может быть. Я спасаю сердца людей. Я спасаю их жизнь. Это очень много. Галя говорила – это все. Но… Откуда мне знать – чьи сердца и чьи жизни я спасаю? Я ведь тоже ничего не знаю о своих пациентах. Как и они обо мне. А вдруг я спасаю убийц или потенциальных убийств? Вдруг не спаси я сегодня этого человека, завтра бы сотни остались живы? Откуда я могу знать? Спасая определенного человека, совершаю я подвиг или преступление? Если бы с сердцем я мог спасать души. Вот тогда… Только тогда я бы признал себя гением. И, наверное, оправдал!
Маслов перевел дух, словно он беспрерывно бежал и не мог остановиться. Бежал неизвестно куда, как тогда, в ту ночь, когда погибла его любимая девушка. Бежал от трагедии, от себя, от своей памяти.
– Вы – врач, – я положил руку на его плечо и слегка пожал. – Вы обязаны спасать. И больше ни о чем не думать. Вешать человека за преступление или вешать ему медали за подвиг – это уже обязанность других инстанций. А судить… Судить по-настоящему, всю его жизнь, всю его душу – это уже совсем высший удел.
– Даё пожалуй, – он опустил голову и закрыл лицо руками. И так же, не отрывая от лица рук, вновь заговорил, словно сквозь решетку из пальцев. Сквозь решетку, в которой он жил последнее время и не осознавал это.
– Смирнов на меня очень надеялся. К нему меня привел Макс. Мне кажется, вряд ли он сочувствовал мне. Хотя во всю изображал сочувствие.
– Вы познакомились с Запольским через Тоню?
– Нет, хуже того, это я их познакомил. Потом, когда нам двоим это было нужно. Именно нужно, выгодно. Расценивайте теперь мои слова через призму продажи души. И вы легче поймете. После той трагедии я не помню как добрался домой, у меня был по-моему жар, я метался, жена очень испугалась за меня. Но мне было легче, я забылся в жару. А утром… Вы правы, я проснулся и все вспомнил. И стало еще хуже. И уже не было жара. Я целый день с надеждой ждал, что за мной придет милиция, но мною никто не интересовался. Более того, кратко и бодро, вы заметили, как бодро они сообщают о смертях? Словно хотят их представить как нечто естественное, нормальное, за которое и переживать не стоит. Чтобы мы привыкли к их каждодневности, будничности, и не печалились по этому поводу. И души уже не хватает на каждую смерть, и души становится все меньше и меньше. Так вот бодренько сообщили в передаче о ЧП, что разбилась девушка, будучи пьяной за рулем. И все! Все! Как будто и не было девушки. Молодой, красивой, здоровой. Но я не о том, я опять о себе. К вечеру я уже понял, что если что-то не предприму, то сойду с ума. Я как врач знал, что смерть гораздо лучше умопомешательства. И у меня был выбор. Но я хотел жить. И к счастью моим соседом оказался Макс, я мало его знал, но в порыве тут же пришел к нему. И он встретил меня с распростертыми объятиями. Вот тогда и началась моя сделка. Выверенная, высчитанная, безошибочная. Потому что Макс никогда не ошибается. Ошибаются лишь те, кто душу имеет. А это не про Макса. В общем, я попал в точку. Я встретился с Максом. Он изобразил сочувствие. Это единственное, чему он научился в своей альма-матер. Игре. Я не то чтобы поверил. Но согласился с его игрой. И выложил все. В душе я надеялся, что он посоветует мне идти с признанием. Мне было бы легче. Но он умно, тонко, грамотно доказал, что пока это делать не надо. И я ни в чем, по сути, не виноват. Девушка вцепилась мне в руку, и я по ее вине потерял управление. И не мог же я по доброй воле броситься за ней в пропасть. Для Ромео я слишком уж умен, солиден и староват. В общем, веские аргументы. И тогда Макс посоветовал обратиться к ученому Смирнову. И заверил, что это и есть настоящий выход. Уже тогда Макс с моей помощи хотел завладеть научным открытием Смирнова.
Маслов перевел дух. И продолжил:
– Я сразу же понравился Смирнову. И он в меня поверил. Поверил, что я сгожусь для науки. Что я хорош для науки. И душу во имя науки никогда не продам. Я ее во имя науки не продал. А продал во имя другого. И гораздо дешевле.
Мы долго говорили со Смирновым. Это был незаурядный человек. Человек, что называется с широкой душой. Широким образом мыслей, и широким, если так можно сказать, жизненным размахом. Но создавалось впечатление, что он все это заключил в определенные рамки, и жизнь, настоящую жизнь сузил до таких пределов, в которые мог вместиться лишь его эксперимент. Мне даже казалось, он недолюбил, недострадал, недомечтал. Все у него было как-то недо… Впрочем, не мне его судить. Если он захотел. Мы сразу же стали с ним друзьями. И никто даже и мысли не мог допустить, что мы расстанемся врагами. И только теперь, после смерти, возможно только сегодня, вот в эти часы, мы вновь становимся друзьями. Впрочем, я не знаю, захотел ли он этого.
– Думаю, Егор Николаевич, нет уверен – он этого захотел. И ваше перемирие состоялось.
– Состоялось? – Маслов упрямо покачал головой. – Готово было состояться, возможно состоялось бы. Но состоялось… Об этом в настоящем времени еще рано говорить.
– Он с помощью своего изобретения действительно уничтожил вашу память?
– Ну, память, это громко сказано. Кто желает исключительного уничтожения памяти. И потом, думаю, подобное изобретение по уничтожению всей памяти уже состоялось. Вот именно, речь шла о более важном, и, наверное, для человечества более опасном эксперименте. Об уничтожении частичной памяти. Той, которая неугодна человеку. Которая мешает ему жить, работать, спать по ночам, смело смотреть людям в глаза. По сути это было частичное уничтожение совести. Как бы ненужное, как на холсте стирается то ненужное, что было нарисовано изначально, лишние штрихи. В общем, если говорить более ясно, откровенно и более смело, это был прибор по уничтожению грехов человека. Но Смирнов об этом не думал. Он хотел освободить человека не от грехов, а от мучений совести, которые жить мешают. И очень сильно разочаровался в своем открытии.
Мы провели несколько сеансов. И эксперимент действительно удался! Я помнил все, кроме Жени. Про ее существование я забыл начисто. Я вновь любил свою жену, обожал детей, и моя карьера пошла в гору. Но Смирнов ошибся в своих расчетах. Он считал, что это лишняя память удаляется навсегда. Но это не так. И в один прекрасный день я вновь проснулся. Проснулся с ужасом, что натворил. Но у меня уже не было и мысли бежать в милицию или прилюдно каяться, не было мысли и идти к психиатру. Я был другим! Все равно, независимо от моей памяти время ушло. Я словно излечился. И у меня уже все было прекрасно. Мои научные открытия признал мир, мои операции гремели на весь мир, родственники пациентов, кому я спас жизнь буквально падали передо мной на колени. Я купил дорогой дом, дорогую мебель, дорогую машину. Я привык к дорогой жизни. Более того я завел интрижку на стороне с премиленькой стюардессой, и совесть меня уже не мучила! И, безусловно, никакая вернувшаяся память не могла мне помешать жить именно так! Я душу был готов продать за эту свою, устоявшуюся жизнь!
Он опять сделал паузу.
– Впрочем, к тому времени я ее уже давно продал.
– Вы украли изобретение для Макса? – я испуганно подался вперед. Этого еще не хватало!
– Нет, но не потому, что не мог. А потому, что не успел. Но торговая сделка все равно состоялась. Изначально состоялась.
– Вы сделали Запольскому бесплатную операцию на сердце?
– И не только это. Я специально открыл при своей клинике для него центр по психологическому восстановлению больных после операции на сердце. Который естественно возглавил Макс. Он купался в деньгах и славе. Это был первый подобный центр в нашей стране, и реклама его была соответствующая. Иногда мне кажется, что единственное, в чем Макс виртуоз, так это в рекламе. Впрочем, для сегодняшнего времени это не мало, если вообще это не все! Но Максу и этого было мало. Он однажды увидел мою племянницу…
Я невольно сжал кулаки. Тоня. Эта девочка невольно оказалась всего лишь платой, товаром купли-продажи, лотом на аукционе совести.
– И не смотрите на меня так! – Маслов вздрогнул от моего взгляда. И махнул рукой. – Впрочем, мне повезло, что я могу на себя не смотреть, ведь зеркала легко разбиваются. Да, я познакомил их. Впрочем, Тоню в его объятия я не толкал. Она умная, честолюбивая девочка, с какой-то ноткой трагичности в душе и легким цинизмом, которым эту трагичность она прикрывает. Честолюбивой девочке Макс понравился. А ранимая, тонкая ее душа так и не смогла его полюбить. Я отдал ей свою машину, квартиру. Они стали соседями. Удобно, чтобы они жили рядом, удобно, чтобы они были вместе. Некоторая гарантия безопасности и хранения тайны.
– Но Тоня ни о чем не знала?
– Безусловно, и теперь не знает. Пока не знает. Про Женю. Более того, и я определенное время не знал. Я ведь забыл! А вот когда вспомнил, Тоня как никогда нужна была! Она была гарантией, что Макс не проболтается. В некотором роде заложницей. Красивой, молоденькой заложницей… Вы меня ненавидите?
Последний вопрос он произнес легко, просто, как само собой разумеющееся. И я только по этой фразе понял, насколько он ненавидит себя. И мне искренне стало его жаль.
– Продолжайте, Егор Николаевич. Мои чувства здесь ни при чем.
– Когда я проснулся и вспомнил тот кошмар, случившийся уже полтора года назад! Это целый кусок жизни! Я уже не мучился. И Женю вспоминал без тоски. Главная моя мысль была о спасении. И я решил по-прежнему изображать из себя человека с частичной потерей памяти. Макс это понял первый. И потребовал от меня, чтобы я украл изобретение Смирнова. Он меня шантажировал. В том числе и Тоней. А потом узнал Смирнов. Конечно не без помощи Макса. Ему нужно было во что бы то ни стало овладеть этим научным открытием, иначе он грозился открыть правду. И я чуть было не помог ему в этом. Но случай, судьба, Бог не захотели, чтобы Макс был хозяином этой научной теории. Ему во всем везло. Кроме науки. Она никогда не играла на его стороне. Хотя, возможно, он этого хотел больше всего на свете.
Я отлично помню тот вечер. Смирнов пришел ко мне в клинику. И потребовал объяснений. Изображать из себя придурка больше не было смысла. Он кричал, доказывал, что я не прав. И более того – не прав он! Что раскаяние ведет к совершенству человека, безнаказанность – к разрушению личности. И все в том же духе. Он говорил, что давно подозревал. Что я стал совсем другим. Что он породил во мне чудовище и хочет теперь его уничтожить во мне. И требует, просит… Он почти плакал, чтобы я добровольно явился с повинной. Но было уже поздно. Я даже не приводил аргументов в свою пользу. Я просто стоял и смотрел на него, такого маленького, лысенького, в безвкусных роговых очках, опирающегося на трость. Особенно меня рассмешил его пиджак! Такие носили сто лет назад, более того, я не знаю, вообще носили ли такие пиджаки. Или это придумка Смирнова. Один из методов его сценического образа. Я стоял, смотрел на него и улыбался. Я его не боялся. Он был слишком порядочен, чтобы настучать на меня. И слишком виновен, чтобы на меня настучать. И он это понял. И хромая направился к выходу и не выдержал и обернулся.
– Знаете, что самое страшное? Убив один раз случайно, но безнаказанно, всегда есть вероятность второго уже осознанного убийства, – сказал Смирнов.
– Не беспокойтесь, я вас не убью. – ответил я, почти смеясь.
– Лучше бы это был я. Во всяком случае, я это заслужил.
И тут я вспомнил об обещании, данном Максу. Мне нужен был этот аппарат! И улыбка сошла с моего лица, и я просто сказал.
– Юрий Петрович, покажите мне в последний раз то, что сделало меня счастливым.
– То, что уничтожило вашу душу, вы хотите сказать? – он уже откровенно улыбался. Достал аппарат из нелепой сумки, похожей на авоську и тут же, перед моим носом разбил его вдребезги.
– Видите, как легко разбиваются великие открытия. И как легко убивается душа. Как жаль.
Больше я его не увидел. Я узнал, что он погиб. Благодаря вам. И мне, и Максу это было на руку. И мы не плакали по поводу его смерти. Наверное, кто-то наверху, только не Бог, услышал наши молитвы, и этого человека не стало. Он унес тайну с собой. И это было выгодно мне. А Макс надеялся, что остались чертежи, что он не успел их уничтожить, и он наконец-то станет полноправным открывателем, ученым века. Смирнов проводил эксперимент и над вами, и надо мной. Впрочем, разницы нет, мы одинаково научились забывать. Но наше различие в том, что вы вовремя опомнились и раскаялись опять же ценой смерти Смирнова, видимо он это тоже просил, и уже, наверное, у Бога. Я же раскаялся только теперь. И что будет дальше…
– Возможно, только теперь вы проснулись по-настоящему и возможно только теперь действие аппарата действительно прекратилось. Вы вновь стали собой. И вы не виновны.
– Оставьте, это лишь отговорки, – Маслов махнул рукой. – В этой истории только Макс не виноват. И эксперимент над ним не был нужен. Он и так все легко умеет забывать. Более того, мы все очень виновны – и в смерти, и во лжи, и в путаной перепутанной судьбе, своей и своих близких, и если глубже капнуть, против нас даже закон. И только Макс один незапятнан. И получается ни в чем не виноват. Абсолютно ни в чем. Куда ни кинь. Ему удивительно идут белые перчатки.
– Они всем идут. У кого грязные руки.
Маслов тяжело поднялся с места и тяжелым шагом прошелся по комнате. Мне показалось, что за эти часы он постарел лет на десять.
– Знаете, – он резко ко мне обернулся. – Смирнов был ученый. И он не мог уничтожить чертежи, даже в порыве. Он должен был еще долго думать, как их применить – более справедливо – к человечеству. И я боюсь…
