Колокола Харвелл Ричард
Отец? Я знал это слово: отцы держали своих детей на руках, когда тем было больно, и пороли их, когда те плохо себя вели. Позволяли им идти за собой, когда гнали коров на пастбище. Это было мне очень хорошо известно, но я никогда не думал, что это слово может что-то означать и для меня.
— Я не твой отец, — сказал он еще раз.
Отец подхватил меня. Поднял вверх на вытянутых руках, как приношение небесам.
— Ты должен замолчать, — сказал он.
И, хрюкнув, бросил меня с моста в ревущий Рейс.
V
Смотрел ли он, как поглотила меня стремнина? Или отвернулся, чтобы уберечь глаза свои от сотворенного им греха? Знаю только — он не осмелился убедиться, что сын его действительно мертв. Не пошел вниз по реке, чтобы увидеть, как вода смывает с меня лохмотья и петлю, как верчусь я и захлебываюсь, как одно течение тянет меня под воду, а другое выталкивает наверх. Он не стал смотреть, как силы покидают меня, как светлая вода превращается в темную и я начинаю тонуть. Он не стал смотреть, как мой труп уйдет под воду, когда легкие наполнятся водой. Он не раскаялся и не попытался спасти меня.
Но он не один находился тем утром на дороге Ури. Когда я очнулся и лежал с закрытыми глазами, раздались голоса.
— Нет, отойди. Я бы не трогал его больше.
Первый голос был высоким и сдавленным, как будто звучал сквозь сжатые губы, зато второй голос был низким и теплым:
— Не беспокойся. Он хорошо отмылся.
— Такой тощий, — произнес первый голос. — Одни кости. У него, должно быть, какая-то болезнь. Слышишь, как он кашляет?
— Он половину реки выпил. А кожа да кости — дело здесь обычное. Что в горах есть? Только траву да грязь.
Острые камни врезались в мою голую спину. Хоть солнце и пригревало, но влажный берег реки был холодным, как лед. Я снова закашлялся, извергнув из себя воду, а потом еще изрядное ее количество, открыл глаза и увидел двух мужчин, склонившихся надо мной. Посмотрел на одного, потом на другого, и первая моя мысль была о том, что Господь никогда не создавал двух людей, столь непохожих друг на друга.
Один — красавец великан, с нимбом светлых волос и седой бородой, с неизменной улыбкой на лице. Другой — ростом поменьше, бледный. Он все время кусал губы. Ломал в отчаянии грязные руки. Оба были одеты в длинные черные туники, подпоясанные кожаными ремнями. Туника великана была мокрой, потому что именно он спас меня, вытащив из реки, а потом колотил и тряс, пока я не пришел в себя.
— Се Моисей, по Нилу плывущий[4], — сказал великан, и улыбка его была теплой, как солнце. Он протянул мне громадную руку: — Приди к нам и будь царем нашим.
Я отпрянул от протянутой руки, страшась любого прикосновения, кроме материнского. А человек, который был меньше ростом, резко ударил великана по руке, отбросив ее в сторону.
— Я же сказал: не следует его трогать, — пробормотал он.
— Он просто маленький мальчик, — сказал великан.
После чего склонился надо мной и сжал ладонями мои ребра, надавив большими пальцами мне на сердце. Его руки были теплыми и мягкими, и все-таки каждая мышца в моем теле напряглась. Он поднял меня на вытянутых руках, рассматривая, как козопас мог бы рассматривать козленка. Я был совершенно голый и чисто вымытый рекой.
— Как тебя зовут?
Я не ответил. На самом деле я и не мог ответить: деревенские обычно называли меня «этот мальчишка Фробен» или «дурочкин ребенок». Я оставался недвижим, надеясь, что он опустит меня на землю и я смогу убежать и найти свою мать.
Он пожал плечами:
— Ну что ж, Мозес — вполне подходящее имя для мальчика, плывущего по реке. Меня зовут Николай. А вот этого волка зовут Ремус. Монахи мы[5].
Я перевел взгляд с одного на другого, пытаясь понять значение этого слова. Монахи? Я не видел ничего, что могло бы объединять этих двоих, кроме длинных туник.
— Хорошо, — сказал Ремус раздраженно, сморщив лицо, как от неприятного запаха. — Он живой. Пусть идет своей дорогой.
— Нет! — закричал великан. — Неужели ты столь бессердечен?
Он резко прижал меня к своей груди. От его Промокшей шерстяной туники у меня зачесалось все тело, от головы до пят, а в моем ухе гулко билось его сердце.
— Ты выполнил свой долг — спас ему жизнь, — сказал Ремус.
Николай содрогнулся от возмущения:
— Ремус, но ведь кто-то бросил его в эту реку!
— Ты этого не знаешь. Может быть, он сам упал.
— Ты упал в воду? — спросил меня великан.
Я ничего не ответил — сказать по правде, я не услышал вопроса, поскольку был зачарован биением его сердца, которое стучало сильнее и медленнее, чем сердце моей матери. Как сердце быка.
— Ну же, — настаивал Николай. — Мне ты можешь сказать. Кто тебя туда бросил?
Я закрыл глаза. Мое сердце стало биться медленнее, подстраиваясь под мерное биение сердца великана. Мышцы расслабились, и я, сам того не желая, растаял в его руках.
— Это неважно, — сказал Ремус. — Он, скорее всего, соврет нам. Смотри за своим кошельком.
— Ремус!
— Ты должен оставить его здесь. — Ремус указал рукой на поросший травой берег реки.
— Здесь? Голого, в траве? Как ты можешь говорить такое? А что, если бы те монахи, что нашли меня на ступенях у входа, прошли мимо? Где бы ты сам был сейчас?
— У себя в келье, читал бы себе спокойно.
— Именно так. А вместо этого ты видишь мир.
— Я не хочу видеть мир. Я уже говорил тебе об этом. Я хочу домой. Мы уже на два месяца опоздали.
— Еще один день ничего не изменит.
— Отпусти его.
Николай повернулся к Ремусу спиной. Держа меня на руках, он сделал несколько шагов по берегу реки. Я открыл глаза и взглянул ему в лицо. Он смотрел на меня самым дружественным взглядом, какой мне только доводилось видеть. Его дыхание было подобно теплому порыву ветра над утесом.
— Ремус прав, — прошептал он мне. — Он всегда прав, и поэтому его никто не любит. Но я не оставлю тебя здесь. Ты просто покажи, в какой стороне твой дом, и я помогу найти твоего отца.
Я вздрогнул так сильно, что Николай чуть не выронил меня. Я огляделся в ужасе, обеспокоенный тем, что могу увидеть где-то Карла Виктора, притаившегося в траве.
— О, боже мой, — сказал Николай. — Вот оно что! Разве не так? Это был твой отец? Ремус! — закричал Николай, бросившись к хмурому низенькому монаху. — Это отец бросил его туда!
— Ты не можешь этого знать.
— Он пытался убить своего собственного сына. Это значит, что этот ребенок — сирота. Как и я.
Ремус закрыл лицо руками:
— Николай, ты ведь больше не сирота, уже лет сорок как. Ты — монах. А монахи не могут заводить детей.
Николай обдумал это. Потом его борода ощетинилась, и он улыбнулся:
— Он может стать послушником.
— Штаудах его не примет.
— Я с ним поговорю. — Николай утвердительно кивнул. — Заставлю его понять, что поставлено на карту. Родной отец пытался его убить.
— Николай, — сказал Ремус спокойно, как будто объясняя простой догмат, — ты не можешь взять этого ребенка.
— Ремус, он плыл по реке, тонул. Он мог бы действительно утонуть.
— И ты его спас. Но взять его с собой — это бремя, которое ты не можешь нести.
Николай переложил меня так, что я улегся у него на руках, прижавшись к его груди. Я лежал и смотрел на венчик кудрявых волос вокруг его головы и на далекое небо. Толстым, как колокольная веревка, пальцем он погладил меня по щеке.
— Хочешь пойти с нами? — спросил он.
Откуда мне было знать, что он предлагает? Мне было известно, что мир кончается за теми далекими горными вершинами и что в каждой деревне есть свой Карл Виктор. И если бы кто-нибудь сказал мне, что на всем белом свете нет никого, кроме тысячи человек, я бы подумал: О Господи! Как много! Но в лице его, склонившемся надо мной, была надежда. Скажи «да», говорили его глаза. Скажи мне, что я тебе нужен. Я не подведу.
Мне хотелось домой, к матери.
— Николай, послушай меня, ты дал обет…
— Я могу дать еще один.
— Так не бывает. Такие клятвы вечны…
— Я клянусь…
— Николай, нет. Ты можешь взять его только до тех пор, пока мы не найдем безопасное место, где сможем его оставить, но только не…
Николай заглянул мне в глаза. Такая доброта. Но где была моя мать? Все еще лежала на полу в нашей хижине?
— Я клянусь, — сказал он, — что бы ни случилось, я всегда буду защищать тебя.
Ремус застонал. Он начал было что-то говорить, но Николай уже не слышал его, потому что внезапно, как будто мать услышала мою тоску, зазвонили колокола Небельмат. Николай и Ремус съежились от отвращения, поскольку колокольный звон потряс их до глубины души. Ремус сгорбился, и в каждое ухо засунул по грязному пальцу. Николай закрыл одну половину моей головы громадной ладонью, а другое мое ухо прижал к своей груди, но я стал вырываться, и вырывался до тех пор, пока он не отпустил меня. Я встал на берегу Рейса и посмотрел на горы. Моя мать была жива!
Я перестал обращать внимание на доброго человека, который спас меня, вытащив из реки. Ремус попробовал оттащить его, но Николай стоял, закрыв руками уши, и смотрел на меня — маленького мальчика, которому явно не причиняли никакого вреда эти звуки, от которых земля тряслась под ногами.
Моя мать смогла подняться с покрытого грязью пола и взобраться наверх, к своим колоколам! И теперь она звонила в них так неистово, как будто ударяла своими колотушками по горам.
Прошло четверть часа, и продолжалось то же самое. Ремус заткнул уши кусками шерсти и вытащил книгу. Николай же просто наблюдал за мной, заткнув пальцами уши, как будто я был диким зверем, которого раньше ему никогда не доводилось встречать. Мать звонила в колокола значительно дольше, чем ей было позволено. Много лет прошло с тех пор, как была она избита за подобное излишество. Я знал, что небельматцы, спрятавшись за дверями своих домов, сжимали в руках кнуты, готовые взобраться к церкви, как только это станет безопасно.
А она звонила и звонила в колокола. Она била по ним яростнее, чем мне когда-либо доводилось слышать. Между ударами почти не было перерывов. Потом я услышал, как что-то внезапно изменилось: она сделала трещину в губе самого малого колокола. И все равно не остановилась.
Я знал, что она звала его. А моему отцу, вновь с трудом взбиравшемуся вверх по каменистой тропе, выпачканному в грязи, в поту и бесчестье, этот колокольный звон, наверное, казался гласом Божьего суда, разносившимся по всему миру. И он, наверное, ненавидел ее за каждый удар так же, как ненавидел ее за то, что она искусила его, и за то, что родила ребенка и выставила его грех напоказ, и за то, что сделала его убийцей. С каждым ударом он, должно быть, клялся, что заставит ее замолчать.
Издеваясь над ним, она звала его вверх, обещая, что раззвонит повсюду о вине его, пока он ее не остановит. Я уверен, что она следила за тем, как он поднимался, но не замедлила и не смягчила свои удары. Слезы потекли по моему лицу, и я начал звать свою мать. «Я здесь! — вопил я. — Я живой!» Но даже Николай едва слышал меня. Она стала еще громче бить в колокола, бросая вызов моему отцу, призывая его взобраться к ней на башню и заставить ее остановиться. И в этой буре сотрясалась и грохотала земля, и река разбивала волны о ноги наши, и я закрыл глаза и представил в центре всего мою мать, звонившую в колокола, призывавшую отца моего.
Двадцать лет спустя, когда мне снова довелось посетить эту долину, легенда о священнике, спасшем уши Небельмат, все еще со всеми подробностями излагалась в каждой таверне. Меня приняли за иностранца и поведали о добром патере и злой ведьме, которая со своей колокольни взяла город в осаду, денно и нощно звоня в колокола, пока селяне не начали терять разум. Они же рассказали мне, как святой отец вскарабкался по горной тропе к этой церкви и скрылся в ней: Господь одарил его неземной отвагой. Из деревни видели они, как скользнул он в лаз на колокольню. Ведьма заплясала вокруг него, ударяя в колокола, пока его уши не лопнули от грохота. А затем, уже в безмолвном мире, он бросился на нее, на этого шустрого беса, метавшегося среди дьявольских своих колоколов. Он схватил ее за платье, почти упал и нетвердыми шагами отступил к краю колокольни, зажав в кулаке самый краешек ткани. Закричал о помощи. А она бросилась на него, как будто хотела его обнять. И каждая пара глаз в деревне видела, как они вместе упали наземь.
Священников сюда больше не присылали. А колокола были обратно переплавлены в мотыги.
Но в тот день, когда, стоя у реки, кричал я матери своей, что жив, привиделось мне совсем другое. Она так сильно била в колокола, что там, в самом центре этого грохота — я был уверен в этом, — мир начал терять свою незыблемость и волны звуков раздирали на ниточки тела моих родителей. Только я один, сквозь колокольный звон, услышал, как крик моего отца эхом отозвался в горах. Наверное, в тот самый момент лопнули его барабанные перепонки. Ребенок же не усомнился: отец его кричал потому, что тело его было разодрано волнами звуков.
Колокола больше не звонили. Может быть, она ушла? Почему-то я был уверен, что она ушла. Еще несколько минут вокруг меня гудело эхо. Подобно тому как каждая капля воды в океане когда-то была каплей дождя, для меня каждый звук в этом мире когда-то существовал в колоколах моей матери: перезвон и журчанье реки, свист крыльев ласточек, мечущихся за мухами, теплое дыхание доброго монаха, стоящего у меня за спиной. Она ушла, и она была повсюду.
Николай осторожно кашлянул. Я рухнул ему на руки, и он поднял меня. И с каждым моим рыданием и всхлипом он все крепче прижимал меня к себе. А когда Ремус открыл рот, чтобы запротестовать, Николай просто показал ему свой гигантский кулак. Мерзкий монах закрыл рот и покачал головой. Николай понес меня к дороге, у которой стояли две самые громадные лошади, какие мне когда-либо доводилось видеть. Ремус, крадучись, шел за нами. Николай вместе со мной забрался на лошадь, поместив меня между своих массивных бедер.
— Держись крепко, — сказал он.
Я не увидел, за что можно ухватиться, и, когда лошадь сделала первый шаг и меня качнуло в сторону, заорал от ужаса и попытался спрыгнуть на надежную твердь земли. Николай затащил меня обратно. Я закрыл глаза и, проливая слезы, попытался вызвать в воображении лицо своей матери, но мне никак это не удавалось. Чтобы утешиться, я стал прислушиваться к тому, как гулко отзываются в конских ребрах мягкие удары Николая, как чавкают по грязи громадные копыта и как шелестит конская грива. Я стал смотреть вперед, на смутно видневшуюся дорогу, и размышлять о том, как далеко были слышны колокола моей матери.
У Гуртнеллена мы свернули с дороги, и этот город с тремя сотнями душ показался мне центром вселенной. Мужчины носили одежду, которая была серой или белой, а не коричневой. Один из них достал карманные часы, и я принял их тиканье за стук сердца какого-то крошечного карманного зверя. Дама, вышедшая из дома, который был построен из камня, открыла зонтик — вууп, — и я от страха вцепился в толстую руку Николая.
Ремус пробормотал Николаю, что голый мальчик, сидящий на коленях у монаха, представляет собой зрелище, которое может подвергнуть нас опасности, и тогда у портного Николай купил мне полотняное нижнее белье и шерстяные штаны. Полотно было нежным, как перышко, а штаны неудобными, как ремень Карла Виктора на моей шее. Чуть позже мы зашли в таверну, съели несколько мисок дымящейся похлебки и выпили вина. После восьми или десяти стаканов кислятины Николай встал, водрузив одну ногу на стул.
— Господа, — сказал он купцам и фермерам, сидевшим в комнате, — позвольте мне продемонстрировать вам то, чему я выучился в Риме.
Он сцепил перед собой громадные руки, опустил на грудь подбородок и рокочущим басом затянул какую-то глупую песню на незнакомом мне языке, который я принял за невнятное бормотание, отчего впервые за много дней улыбнулся. Люди в комнате приветственно заорали и захлопали в ладоши, а Ремус покраснел и после второй песни начал подталкивать нас к выходу.
Ночевали мы на постоялых дворах у дороги. Я заворачивался в одеяло и укладывался на пол, Николай и Ремус спали на кроватях. Когда ночью я хлюпал носом, Николай всегда просыпался и устраивался рядом со мной на полу. «Маленький Мозес, — шептал он мне на ухо, — этот мир такой громадный, он полон удовольствий, и каждое только и ждет, чтобы ты заявил о своих правах на него. Не беспокойся, тебе больше нечего бояться. Николай с тобой».
На третий день мы переехали из кантона Ури в кантон Швиц и двинулись вдоль Люцернского озера, которое, как было мне известно, кишмя кишело страшными чудовищами. Но даже воображаемые чудовища из его глубин были мне более знакомы, чем цивилизация, с которой мы соприкоснулись. Мир оказался куда громаднее, чем рисовался мне в воображении. Я сохранял каждый звук с неистовой настойчивостью скряги, нашедшего на улице ящик с рассыпавшимися деньгами: плеск волн, визгливое хныканье уключин, мерный шаг солдат, грохот стрельбы из мушкетов, хрипение плуга в грязи, свист ветра в полях с взошедшим овсом. Мимо нас проходили купцы, говорившие на тысяче разных языков, и Николай рассказывал мне, как они перебирались через Альпы в Италию.
Стоявшие вдоль дороги нищие роем вились вокруг наших лошадей, протягивали к Николаю и Ремусу свои костлявые пальцы, стонали, как козлы. Николай бросал им медные монеты. Ремус притворялся, что не слышит их плача. Я боялся, что они стянут меня из седла и сварят из моих костей похлебку. Я начал понимать, что мир полон людей с самыми разными судьбами и большинство из них несчастливы. И вот он я сам — без отца, без матери и без дома, в который мог бы вернуться.
VI
По утрам Николай будил нас монотонным распевом матин[6]. Он был очень требователен к соблюдению догматов веры, и ни один день не проходил без чтения псалмов. В путешествии он обходился лишь тоненькой книжицей в кожаном переплете — «Уставом святого Бенедикта»[7], которую почти не открывал, поскольку за сорок с лишним лет выучил ее наизусть. И мы с Ремусом не вылезали из кроватей, пока не заканчивал он чтение своих молитв. Потом мы приступали к завтраку, состоявшему из овсяной каши, громадных ломтей сыра и эля.
Каждый день, сев на лошадей, мы ненадолго погружались в молчание, отягощая сердца свои мыслями о будущем, но Николай очень быстро освобождал нас от этого бремени. Он начинал говорить — и не прекращал этого занятия до тех пор, пока не задувалась свеча и мы не отходили ко сну.
— Доводилось ли тебе бывать в Риме? — спросил он меня в один из первых дней нашего совместного путешествия.
Ремус даже поперхнулся, услышав вопрос. Я покачал головой.
— Что за дивное место! Однажды, Мозес, поедем мы туда все вместе — ты, я и вот этот волк. Хоть и просится сердце домой, но я-то знаю — очень Ремусу хочется туда вернуться. Знаешь, у них в Риме есть множество библиотек, забитых книгами, которые никто не читает, вот почему отпустил нас туда аббат. Ремус решил прочитать все книги, какие только есть в этом мире, неважно, сколь утомительны или бесполезны они.
— Это говорит человек, который свято верит в то, что в библиотеках должны подавать вино из погребов их покровителей, — пробормотал Ремус, не поднимая головы.
— Так и должно быть, — сказал Николай. — Тогда бы и я с превеликим удовольствием заходил туда, чтобы прочитать страницу, а то и две. — Он широко раскинул руки и слегка откинулся в седле, наслаждаясь солнечным теплом и светом. Лошадь вздрогнула от его хохота. — Но только на несколько минут! Мне и в Санкт-Галлене книг хватает — их даже больше, чем нужно. Рим, Мозес! Рим! Там в закоулках еще пыль не осела с сандалий богов! А какая музыка! Опера! Разве можно хоть мгновение потратить на книги!
Тогда же поведал он мне, что направляемся мы к ним домой, в этот самый Санкт-Галлен, и что город этот назван по имени Галлуса, и был он родом из земли Ирландии, в этих же краях заболел он лихорадкой и ушел в леса, и было это более тысячи лет тому назад. Место, куда мы ехали, называлось аббатство — это слово очень часто произносили Николай и Ремус, когда говорили друг с другом. И очень мне хотелось узнать, что это слово значит. Кое-что, урывками, я уже успел узнать: что в погребах его хранились самые лучшие в мире вина; и что постели там были даже мягче, чем в Риме; и что была там самая богатая в этих землях библиотека, а Ремус прочитал в ней каждую книгу (Николай же прочитал только три); и еще был там один очень неприятный человек, аббат, которого звали не то Целестин фон Штаудах, не то Холерик фон Штюкдюк, я не разобрал. Правда, Штюкдюком его называл все время только Николай.
Николай сказал мне, что многие люди называли Ремуса Доминикус[8], но его друзья (из коих в настоящее время присутствовал только один, и я, если было на то мое желание, мог бы стать вторым) знали, что зовут его просто Ремус и что его вырастили волки. Я в этом и не сомневался: Ремус регулярно продолжал бросать на меня злобные взгляды, хотя, пока мы ехали, его лицо большую часть времени было закрыто книгой. По всей видимости, его лошадь уже привыкла следовать за лошадью Николая. Несколько раз Николай просил Ремуса почитать нам вслух, и то, что он произносил, казалось мне какими-то волшебными заклинаниями на колдовском языке. И я был очень благодарен, когда, после минуты или двух чтения, Николай прерывал его и говорил: «Ремус, этого достаточно. Нам с Мозесом скучно».
Несмотря на то что Николай говорил об аббатстве с нежностью, он все же сильно сокрушался по поводу того, что их путешествие подходит к концу. В тот день, когда оставили мы позади себя озеро Люцерн и начали взбираться в горы, Николай внезапно остановил лошадей.
— Ремус, — сказал он, — я передумал.
— Не останавливайся так резко, — сказал Ремус, не отрывая глаз от книги. — Меня от этого мутит.
Николай повернулся на юг и уставился на горизонт, как будто там находилось нечто, встревожившее его.
— Мы должны повернуть обратно, — сказал он. — На самом деле мне очень хочется посетить Венецию.
Ремус поднял голову и пристально посмотрел на него. Название города, совершенно очевидно, его насторожило.
— Николай, слишком поздно. Мы опоздали на несколько месяцев. Мы решили идти в аббатство.
— Я слишком легко сдался. Я должен был заставить тебя идти туда.
— Николай, ты опять за старое. — Ремус говорил с ним, как с ребенком.
— Ремус, прежде чем я умру, я должен посетить Венецию. — Николай ударил кулаком по бедру.
— В другой раз. — Ремус снова погрузился в книгу.
Николай подъехал к лошади Ремуса так близко, что его колено почти соприкоснулось с коленом монаха. Тот глаз от книги не оторвал, но ногу отдернул. Тогда Николай протянул руку и выхватил книгу у него из рук.
Монахи посмотрели друг другу в глаза.
— А что, если мы никогда больше не покинем это аббатство? — спросил Николай.
Ремус не ответил. Он протянул к Николаю руку и держал ладонь раскрытой, пока тот не вернул книгу обратно.
— Надеюсь, что так и будет, — сказал он и возобновил чтение.
Ударил пяткой лошадь и иноходью проехал мимо нас.
Николай крикнул ему вслед:
— Ты такой зануда! Ведь я говорю о Венеции, Ремус. О самом прекрасном городе во вселенной. И мы обошли его стороной.
Ремус пробормотал, не отрываясь от книги:
— Скоро стемнеет.
— Мне кажется, что там бы я нашел успокоение, — прошептал Николай едва слышно.
Я посмотрел вверх, и мне почудилось, что великан готов был заплакать. Он взглянул на меня, и мы улыбнулись друг другу. Надеюсь, что на моем лице он смог прочитать: Николай, я поеду с тобой! Казалось, что я придал здоровяку храбрости, поскольку он тоже пнул нашу лошадь, и мы снова поравнялись с Ремусом.
— В Венеции все будет по-другому.
— Не будь глупцом. — Ремус с шелестом перевернул страницу. — Уже лет сорок в монахах, и вдруг такое идолопоклонство. Это просто еще одно оправдание.
— Тогда отведи меня туда, и никаких оправданий у меня больше не останется. И я перестану докучать тебе.
— Ты найдешь еще одну причину для недовольства. Они у тебя всегда находятся.
Николай снова остановил нашу лошадь. Покачал головой.
— Зато тебе, — пробормотал он, — не нужно никаких оправданий, чтобы быть несчастным.
Ремус закрыл книгу и через плечо взглянул на Николая. И мне показалось, что я заметил улыбку, слабый проблеск глубокой привязанности; она на мгновение осветила его вечно хмурое лицо и столь же быстро исчезла.
— Николай, не увиливай от того, о чем мы с тобой давно договорились.
Николай еще раз обернулся назад, как будто мог увидеть ту развилку на дороге, которая вела в Венецию и которая на самом деле осталась в сотнях миль за нами, по другую сторону Альп. Затем повернулся в сторону дома и пришпорил лошадь.
— Мой дорогой Мозес, — сказал мне Николай в одно особенно прекрасное утро, вскоре после того как мы сели на своих лошадей. — Есть монахи и монахи. Я монах. Ремус, который едет рядом, он тоже монах, и аббат Холерик фон Штюкдюк — монах. Мы распеваем одни и те же псалмы, произносим одни и те же молитвы, пьем одно и то же вино. Мы одной плоти и крови, можно так сказать.
Мы проезжали от пастбища к лесу, а потом снова мимо пастбища, медленно поднимаясь вверх, прочь от озера, блестевшего у нас за спиной. Вытянутой рукой Николай на ходу касался ветвей молодых деревьев, росших вдоль дороги.
— Значит, Мозес, наши души тоже должны быть одинаковыми, так ведь? Но нет, у аббата Штюкдюка это какой-то высушенный сморчок, а у меня она жирная, как у свиньи. — И он хлопнул ладонью по своему круглому брюху. — А это значит, что кто-то из нас находится на неверном пути, как любит говорить этот человечек. И вот что нам всем хотелось бы знать — это кто здесь прав, а кто нет. — Он ткнул громадным пальцем в мое колено. — Мое сердце против его головы, Мозес. Вот так бы он ответил, если бы ты спросил его, хотя на твоем месте я бы этого не стал делать.
Несколько минут никто не проронил ни слова, только Николай мурлыкал какой-то итальянский марш. Потом протянул руку и сорвал сухую ветку. Ударил ею по кусту ежевики, росшей на обочине дороги.
— Знаешь, Мозес, — продолжил он внезапно, — мне есть что терять. Я многое люблю. Слишком многое, как сказал бы аббат. Слишком. Изливай любовь свою по капле, сказал бы он. Излечись от этого греха. Но именно этого я и боюсь, понимаешь? Именно этого страшусь я больше всего, и от этого не сплю по ночам. Я вот чего боюсь: что проснусь однажды утром, и все останется прежним — мир как мир. Но вся любовь, которая у меня была к нему, исчезнет. И я пойму, что все это время моя любовь была болезнью, чем-то вроде оспы на душе. — Николай посмотрел на своего друга, ехавшего вслед за нами. — Могло бы такое случиться, Ремус?
Ремус не ответил, и тогда Николай ткнул его веткой в ребра.
— Да, могло бы, — проворчал Ремус. — Это, скорее всего, случится завтра.
Николай поднял ветку и, помедлив мгновение, хлестнул соседнюю лошадь по крупу. Лошадь рванула вперед, Ремус схватился за луку седла, едва удержавшись в нем, прижимая к себе книгу, которая, как и он, тоже едва избежала падения в грязь. Я прикрыл рот рукой, чтобы скрыть смех. Вновь обретя устойчивость, Ремус сердито повернулся к Николаю, но тот жестом остановил его:
— Ты просто пытаешься сделать мне больно, Ремус. Ты ведь даже не веришь в то, что сказал.
Николай, как шпагой, рассек со свистом воздух сухой веткой. Ремус в испуге отпрянул.
Ремус казался мне очень мерзким, и я ужасно хотел, чтобы он отъехал от нас подальше. Я не понял, что имел в виду Николай, но мне нравилось слушать, как он говорит. Должно быть, Николай заметил, как от недовольства я скрестил руки на груди, и положил мне на плечо ладонь.
— Пусть это ворчание не обманывает тебя, — сказал он, — Ремус и вполовину не такой злой, каким хочет казаться. — А потом наклонился ко мне совсем близко и сказал очень тихо, чтобы читавший книгу монах не мог его услышать: — Этот волк верит в любовь так же, как и любой другой мужчина в мире. Так же, как и я. Я слышал, как он шептал об этом, точно так же, как и я. Когда-нибудь и ты прошепчешь об этом, когда почувствуешь эту плоть и когда две половинки станут одним целым.
Внезапно книга Ремуса захлопнулась. Он сердито взглянул на Николая.
— Осторожно, думай, кому доверяешь свои секреты, — сказал он.
Николай покраснел, потом пожал плечами и, ударив веткой о дерево, разломал ее в щепки.
— Не беспокойся, Ремус, — сказал он. — Мозесу мы можем доверить наши секреты.
VII
Аббат Целестин Гюггер фон Штаудах оказался маленьким человечком, самой выдающейся его чертой был занимающий добрую половину лица гигантский лоб, за которым, по-видимому, должен был пульсировать громадный мозг.
— Крестьянин-новиций? В этом аббатстве? — спросил он, когда Николай объяснил, почему привел этого ребенка к нему в келью. — Послушник-сирота?
Николай усердно закивал. Ремус смотрел на отполированный дубовый пол.
Аббат поднялся из-за длинного стола. Подобно Николаю и Ремусу, он был одет в черную тунику, поверх которой была накинута черная ряса с капюшоном. На его груди сиял золотой крест, а когда он приблизился ко мне, внимание мое приковал красный камень, блестевший на его пальце. Я попятился от него, да некуда было, я и так уже стоял, вплотную прижавшись спиной к стене. Он пристально посмотрел на мои босые ноги, пыльную одежду и на грязные разводы, которые Николай не смыл с моего лица. Втянул носом воздух.
— Конечно нет, — сказал он.
— Он тихий. Он… он маленький. — Николай слегка развел руки в стороны, как будто показывая размер небольшой рыбешки.
Аббат посмотрел на меня сверху вниз. Его дыхание было неглубоким, а вдохи и выдохи — какими-то механическими, как у мехов в кузнице. Внутрь, наружу. Внутрь, наружу. До сих пор я был уверен, что каждый звук, который коснется моих ушей в этом громадном мире — от грохота солдатских мушкетов до пения женщины у окна, — я смогу разыскать в бесконечной глубине колоколов моей матери. Но я был уверен и в том, что где-то в этом мире хранились звуки моего отца, чье разорванное на куски тело унесло паводком. И теперь я нашел это место — в тот самый момент, как услышал дыхание аббата.
Последние четыре дня нашего путешествия мы ехали по землям аббатства Святого Галла: оно было обширнейшим и богатейшим во всей Швейцарской Конфедерации. Его аббат ни перед кем не держал отчета — так объяснял мне Николай, широким жестом указывая на простиравшиеся до горизонта холмы, — ни перед царем наверху, ни перед республикой внизу. Когда же въехали мы в ворота Города Протестантов, окружавшего аббатство подобно тому, как скорлупа окружает ядро ореха, я задохнулся от восторга. Улицы его были широкими, вымощенными ровным булыжником, а высокие фахверковые дома ослепительно-белыми. Мужчины и женщины в этом городе были высокими, красивыми и гордыми, одежда на них была из шерсти и полотна, а брыжи — из нежнейшего муслина. Из каждого погреба, из каждого проулка доносились звуки человеческого труда: скрип и скольжение ткацкого станка, звон серебряных и золотых монет, грохот телег, нагружаемых рулонами отбеленного на солнце полотна. По мере того как продвигались мы вглубь города, дома становились еще более высокими и величественными; эти белые каменные здания напоминали скалистые утесы, возвышавшиеся над церковью моей матери.
В конце концов перед нами оказались ворота, охраняемые двумя солдатами, которые, завидев монахов, расступились, и мы проследовали на огромную Аббатскую площадь. Николай протянул руку и, слегка коснувшись локтя Ремуса, взял в щепоть ткань его туники. Это длилось всего мгновение, пока мужчины, вернувшиеся после двух лет странствий, оглядывали свой дом. Потом Ремус обернулся и заметил, что я наблюдаю за ними.
И отдернул руку.
На площади могло бы свободно поместиться тысяч десять душ. Ограждена она была тремя громадными каменными крыльями кремового цвета, каждое величественное, как дворец, — и окон в них было не счесть, каждое высотой с дверь в доме Карла Виктора! А посредине этого пространства находилась огромная яма, в которой две дюжины мужиков возводили стены из массивных каменных блоков. Николай тронул меня за плечо и показал на яму.
— Смотри, Мозес, — сказал он. — Они уже начали — через несколько лет здесь будет стоять прекраснейшая из церквей в Европе.
Я кивнул, хотя эта огромная дыра в земле никак не напоминала мне церковь, которую я знал. Николай взял меня за руку и повел на громадную площадь. Сколь совершенные существа должны обитать в этом месте, подумал я, в надежде, что они позволят мне спать здесь на траве.
Но в покоях аббата, пристально меня разглядывавшего, я наконец-то понял, что собой представляю. Он, воистину, был существом совершенным, я же был просто пятном, которое должно было стереть.
— Сиротский приют в Роршахе, — проворчал он, кивнув.
— Нет! — сказал Николай, явно громче, чем намеревался.
Ремус съежился. Большой монах сделал шаг вперед, и половицы скрипнули под его тяжелой ногой. Ремус предупреждающе потянул Николая за рукав, но он отбросил его руку.
— Он может остаться со мной, — продолжил Николай.
Разгневанный взгляд аббата поднялся с моего лица к лицу Николая.
— В моей келье. Он может быть моим слугой.
Я представил, как приношу Николаю вино, надеваю на него туфли, как растираю ему плечи, когда он устанет. Чтобы обрести пристанище в этом великолепном месте, я бы делал все это и даже больше.
— У монахов нет слуг.
— Отец аббат, — сказал Николай, улыбнувшись, как будто аббат пошутил. — Где ваше сердце?
Аббат бросил в мою сторону еще один осуждающий взгляд. Это все твоя вина, как мне казалось, говорили его глаза, все это — твоя мертвая мать, твой дурной отец, грязь, которую твои мозолистые ноги оставляют на моем девственно-чистом полу. И я, на самом деле, почувствовал себя виноватым — имей я смелость заговорить, я бы попросил у него прощения за все, а потом умолял не прогонять меня, потому что сейчас Николай был единственным человеком в мире, которому я доверял, и мне не хотелось потерять его, как я уже потерял свою мать.
Но конечно же ничего этого я не сказал. Я был так напуган, что не мог даже стоять прямо.
Затем аббат приблизился к Николаю. Он не был стар, но двигался так, будто каждый шаг, который он делал в нашем направлении, являлся для него непосильным бременем. Николай даже слегка наклонился, чтобы смотреть ему в глаза.
— Я приму тебя обратно в монастырь, брат Николай, потому что должен это сделать, хотя и известно мне, что не разделяешь ты стези нашей. Нелегок путь этот. И кому-то предназначено заплутать на нем. Я надеялся, что ты и дальше будешь блуждать. Все эти два года я надеялся, что ты не вернешься. Но ты решил вернуться. Ты увидишь, что за то время, пока тебя не было, здесь, в этом аббатстве, мы достигли некоторого прогресса.
Он протянул руку к окну, показывая на рабочих в яме, затем подошел к Николаю совсем близко и пристально посмотрел на него снизу вверх. Николай склонил голову набок, как будто собирался выслушать великую тайну.
— Советую и тебе взыскать прогресса этого, брат Николай, — сказал аббат. — Ищи его в лицах братьев твоих, в их трудах, в проповедях наших и молитвах. Ищи его в новой церкви, которую мы строим. И не просто ищи, брат Николай, но размышляй. Есть ли у тебя что-нибудь, чем можешь ты пожертвовать ради этого благолепия? Ради воплощения Воли Господней? Или будешь ты Ей препятствовать? Стоишь ли ты на пути, который Господь предначертал этому аббатству?
Николай открыл рот, собираясь заговорить, потом закрыл его и посмотрел на Ремуса, как будто прося подсказки, на какой из поставленных вопросов следует ему отвечать. Аббат покачал головой и кашлянул. Потом повернулся и махнул рукой, направляясь к столу.
— Можешь остаться здесь, если хочешь, — сказал он. — Можешь уйти. Если выберешь это, я дам тебе золота, возьмешь с собой. — Потом снова повернулся к нам. Возвел на Николая указующий перст: — Но если пожелаешь остаться — не мешай нам. И знай, я слежу за тобой и жду только достаточного повода, чтобы изгнать тебя отсюда и разослать письма во все аббатства, что находятся на пятьсот миль в округе. И никогда больше не получишь ты ни капли вина из аббатских погребов.
Тут комната слегка завертелась у меня перед глазами. Я понял, что все это время не дышал, и сделал несколько осторожных вдохов, пока глаза аббата были прикованы к монаху. Николай перевел взгляд с холодных аббатовых глаз на кончик его пальца, потом снова посмотрел ему в глаза. Громадный монах выглядел таким кротким и добрым. На какое-то мгновение я почти поверил, что он протянет к коротышке аббату руки и заключит его в свои объятия. Может быть, он сможет растопить этот лед? Николай бросил взгляд на Ремуса, как будто давая монаху-книгочею возможность разрешить небольшое противоречие, возникшее между братьями. Но Ремус ничего не сказал. Тогда Николай откашлялся, и тень нерешительности промелькнула на его лице.
— От-тец аббат… — начал он.
Но аббат предупреждающе поднял руку и сказал медленно и тихо:
— Отведи этого мальчика в приют в Роршахе или уходи.
Вслед за Ремусом мы гуськом вышли обратно на Аббатскую площадь.
— Могло быть хуже, — сказал Николай, когда привратник закрыл за нами громадную дверь.
Я старался держаться как можно ближе к громадным ногам Николая, чтобы никто не смог меня похитить.
— Он еще не вспомнил о том, что мы здорово опоздали, и о том, что потратили все его деньги, да к тому же еще взяли в долг под его имя, или о том, что ты разозлил всех монахов Рима своей шотландской просвещенностью, или о том, что я потерял…
— Я ведь уже говорил тебе, — сказал Ремус, — что «отец аббат» звучит избыточно. Это все равно что «отец отец».
— Ему это нравится.
— Ему не нравится, когда ты говоришь как болван.
Николай хмыкнул. На мгновение монахи перевели взгляд на яму, из которой вырастала новая, совершенная церковь, как будто в ней находился источник всех их бед.
— Ну, так что, Сократ, что делать будем? — спросил Николай.
Я повернулся к злобному монаху, понимая, что этот скверный человек был моим вторым лучшим другом в этом мире.
— Что будем делать? — повторил вопрос Ремус.
— У тебя должна быть какая-нибудь мысль.
— Николай, приют.
— Сиротский приют, — поправил Николай. — Это была идея Штюкдюка. Я Мозеса в работный дом не отправлю. — Он улыбнулся и подмигнул мне, но я не мог заставить себя улыбнуться ему в ответ.