Колокола Харвелл Ричард
— Больше не буду, — отозвалась она. — Я больше не буду делать это.
Она просунула большой палец под повязку и стала снимать ее. Каждая мышца в моем теле напряглась.
Сняла. Я не двинулся с места. Я не мог вздохнуть.
Ее глаза были закрыты.
Она взяла повязку в руку и выпустила ее. Я не успел подхватить, и повязка упала на землю.
А она все еще стояла с закрытыми глазами.
— Мозес, я больше не надену ее. Никогда. На следующей неделе я увижу тебя своими глазами. Если ты придешь.
Ее рука скользнула вверх по моей руке, потом по плечу и шее, пока не нашла мою щеку, а большой палец не остановился у меня на нижней губе. Там ее рука ненадолго задержалась.
— Спокойной ночи, Орфей, — прошептала она.
У меня не было сил, чтобы ответить ей.
Она повернулась к воротам, и я знал, что глаза ее открыты, потому что она шла очень уверенно. Она не обернулась, и, хотя я мог позвать ее обратно, я позволил ей уйти.
XIV
He подумайте, что я был настолько труслив, чтобы поднять повязку с земли и отряхнуть от грязи в надежде на то, что Амалия снова наденет ее. Я оставил ее валяться на улице, чтобы лошади топтали ее своими подковами.
Терпеливо выстояв на службах всю неделю, я понял, что моему обману пришел конец. Она узнает, что я кастрат: даже если она не увидит этого в нежных чертах моего лица, я сам скажу ей. И хотя мне представлялось, что ее смех будет таким же жестоким, как смех Федера и других мальчишек-певчих, я гнал от себя дурные видения, ведь в душе я был твердо уверен, что она не станет злорадствовать.
Она, конечно, будет настаивать на том, что ей все равно. Что она любит меня так же, как и всегда. И может быть, даже поверит в это. Но мне было известно другое. Орфей был мужчиной, а я им не был. Если бы я привел ее обратно в мансарду, мы бы оба покраснели от стыда. Мы смотрели бы на пятна краски на столе и не знали, что сказать друг другу. И, встретившись взглядом, только застенчиво бы улыбались. И что, она обняла бы меня, как сестра?
Сидя на клиросе, я корчился от отчаяния, не обращая внимания на раздающиеся вокруг меня песнопения. Единственными звуками, доносившимися до меня, были те, что хранились в моей памяти, и я берег их, как сокровище, ведь вскоре у меня не будет права их слышать. И все-таки по окончании недели я заметил, что решимость внутри меня созрела. Очень скоро кто-то разделит со мной мою тайну.
И когда наконец в этот последний день ожидания солнце закатилось, я зажег свечу и встал перед осколками зеркала на стене моей комнаты. Я вымылся, тщательно соскребая с себя всю грязь, до последней капли. С тех пор как я в последний раз смотрелся в зеркало, темные круги под моими глазами исчезли. Щеки стали полнее и приобрели здоровый румянец.
Выбравшись в город, я дважды обошел вокруг дома Дуфтов, ожидая, когда в окнах погаснет свет. Попытался прислушаться к звукам, доходившим изнутри, но они все так же вводили меня в заблуждение. Звуки кухни доносились из того места, где, по моим понятиям, должны были находиться спальни, а возбужденный разговор — из комнаты, свет в которой был погашен.
Последнее окно погасло сразу после того, как аббатский колокол пробил полночь. Я спрятался за воротами, прислушиваясь к скрипу петель. Она не пришла. В час ночи мое нетерпение возросло, и я решил посмотреть, не оставила ли она мне записку. Я вынул ключ, который она сама мне дала, открыл ворота и пробрался к окну, выходившему в сад.
Какое же разочарование я испытал, когда нашел на подоконнике полоску бумаги! Я взял ее и повернулся к лунному свету. Едва не касаясь ее носом, я прочел следующее:
Мозес, любимый мой!
Как счастлива я буду утром, когда не найду на подоконнике записку и пойму, что ты приходил. Я так хочу увидеть тебя! Ни о чем не могу больше думать. Но сегодня вечером этому не бывать. Что-то случилось. Каролина — коварная ведьма — уехала в Брюгген, а потом я услышала ее голос в погребе. Я не рискну выйти к тебе. Но на следующей неделе она снова уедет, и я выйду ночью, чтобы во все глаза глядеть на моего Орфея.
А.
Я прижал записку к груди, как будто ее голос мог ласкать меня сквозь чернила. Еще одна неделя! Как все это время я буду бороться со своими сомнениями?
Потом я услышал, как открылась дверь в сад.
Она все-таки пришла! Я чуть не выскочил из тени, но мне не хотелось пугать ее, особенно в эту ночь, когда так много было поставлено на карту.
— Амалия, — прошептал я.
Кто-то ахнул, и я мгновенно понял, что совершил самую ужасную ошибку. Этот вздох не был вздохом Амалии.
— Ты это слышал? — спросила Каролина Дуфт. — Я тебе говорила, что видела, как кто-то прошел в ворота. У меня глаза как у кошки. Мы еще поймаем этого негодяя.
Я не видел ее несколько лет, но немедленно узнал, даже несмотря на то, что сейчас ее бедра были так широки, что можно было подумать, будто у нее под юбками спрятано все состояние ее брата. Она вертела маленькой узколобой головой, как будто хотела вытрясти из нее что-то.
Топая сапогами, двое мужчин — оба были солдатами, охранявшими аббатство, — вышли за ней в сад. Они двигались очень медленно.
— Он здесь, — сказала она. — В этом саду. Найдите его.
Они стали лениво заглядывать под кусты, а она подобрала юбки и приготовилась охотиться. Это была самая неуклюжая кошка из всех, которых создавала природа, с хрустом ломавшая ветви кустов, пыхтевшая от усердия и проклинавшая все на свете.
Я не двигался. Стоял и молился, чтобы они начали свои поиски с другого конца, и тогда я смог бы пробежать через сад к воротам и скрыться, но солдаты стали ворошить своими дубинками в кустах, растущих вдоль забора, а Каролина подходила все ближе ко мне. Вот она уже нависла надо мной. И ее бедра закрыли свет звезд.
— Выходи! — приказала она. — Ты арестован!
Я вышел. Возник у нее за спиной так тихо и быстро, что она взвизгнула и упала на свой мягкий зад. Я бросился к воротам. Но солдат уже ждал там, и, когда я пробегал мимо него, он поднял руку и схватил меня за горло. Я упал на землю. Закашлялся, начал ловить ртом воздух и был уже в полной уверенности, что никогда в жизни больше не смогу вдохнуть. Поставленный на грудь сапог пригвоздил меня к земле.
Я услышал ее топот. Потом надо мной возникло бледное лицо, частично скрытое глыбой ее живота.
— Монах! — воскликнула она.
— Нет, мадам, — пояснил второй солдат, чье измученное лицо присоединилось к двум другим лицам, смотревшим на меня. — Это просто послушник.
— Злодейство! — воскликнула она и потрясла пальцем, будто собиралась вытащить эту нечисть из моей мерзкой души. — Но тебе не запятнать этот дом! Не запятнать, пока я жива! Эти глаза все видят. Я видела вину в ее глазах! Лукавство! Порок! И монах к тому же! Подожди, аббат узнает об этом!
— Точно узнает, — согласился солдат, чей сапог упирался мне в грудь. — Утром первым делом.
— Утром! — завопила Каролина. — Отведите меня к нему сейчас же!
— Мадам, аббат спит.
В лунном свете я заметил, что Каролина бросила на солдата взгляд такой же презрительный, каким только что одарила меня.
— Это вам не за горничными волочиться, — отчеканила она. — Здесь может пострадать репутация семьи, для аббата наиважнейшей. Этот мальчишка может расстроить самую значимую для Санкт-Галлена помолвку. Ведите меня к аббату немедленно.
Солдат вздохнул так тихо, что могу с уверенностью сказать, только я это и услышал. Он схватил меня за локоть и приподнял, будто я был сделан из соломы.
— Будешь баловаться — руку оторву, — рявкнул он и крутанул разок, чтобы показать свою сноровку. Потом толкнул меня к воротам.
— Дай-ка мне это. — И Каролина выхватила письмо, которое я все еще держал в руке. Мне не пришло в голову спрятать его.
Прочитала.
— Что-то я ничего не пойму в этой тарабарщине, — сказала она, — но точно будет лучше, если мы оставим эту записку там, где ты ее нашел. Не надо ей знать, что ты был здесь. Немного разочарования только на пользу пойдет.
Каролина протопала сквозь низкий кустарник под окном и положила записку обратно на подоконник. Я подумал, что нужно позвать мою любимую, дать ей знать, что я приходил сюда, чтобы показать свое лицо, и что я снова приду, и снова, пусть это будет грозить мне смертью.
Я повернулся и открыл рот, как для пения:
— Ама…
Рука в перчатке закрыла мне рот:
— Тихо. Хватит для одной ночи. Ты и так уже достаточно людей растревожил.
И солдат молча потащил меня по улицам, а другой стражник бросился будить аббата.
XV
В аббатстве Святого Галла, в подвале без окон, есть келья, где монах, в достаточной мере испытавший превратности судьбы, на какое-то время может остаться наедине с самим собой. Снизу в двери имеется зазор, так что еду можно проталкивать внутрь, не тревожа его уединения. Через дыру в дальнем конце небольшой комнаты нечистоты сбрасываются в реку. Монах может петь, молиться или жаловаться на свои страдания, не опасаясь, что его услышат, потому что каменные стены и толстые дубовые двери отделяют его от комнат на верхних этажах.
В наш современный век, когда к мистике перестали относиться с прежним почтением, этой кельей пользовались редко. Холодный, влажный пол ее покрылся плесенью. Казалось, я был ее первым обитателем за последние двенадцать лет, а может быть, и больше.
Аббат был столь добр, что через несколько дней пришел навестить меня. Этот визит не прервал ни моих размышлений, ни молитв, потому что часы одиночества я использовал совсем по-другому. Я сворачивался клубком и плакал. Или вскакивал в припадках ярости и колотил руками в дверь до тех пор, пока ладони не покрывались ссадинами. Используя свои самые большие в Европе легкие, я кричал, чтобы меня выпустили. А когда, после многих часов, появилась первая еда — скудная и пресная, в соответствии с требованиями монашеской интроспекции[33], — я в ярости швырнул ее в стену и забылся, перемазанный ее остатками, тревожным сном. Мне снилась Амалия, яростно звонившая в колокола моей матери.
Когда аббат наконец пришел, сил у меня явно поубавилось. Стыдно признаться, но я принял чашу, которую он приложил к моим губам, и никогда еще вода не казалась мне такой вкусной. Он прислонил меня к стене, и солдат принес стул, чтобы аббат мог сидеть рядом со мной. Он кормил меня смоквами, которые на вкус были такими, будто их вымочили в крови. Я ел их с жадностью.
— Ты должен использовать это время, сын мой, — говорил аббат, — для размышлений. Вынужден сказать тебе, что ты останешься здесь еще на несколько дней. — Должно быть, он увидел ужас в моих глазах, потому что губы его раздвинулись в добродушной улыбке. — Это для твоей же пользы. Хоть ты и подверг опасности репутацию и аббатства, и одной из лучших семей города, не подумай, что я не забочусь о твоем благополучии. — Он взял очередную смокву и чуть ли не насильно просунул ее мне в рот. — Именно ради твоего благополучия я нахожусь здесь сейчас. Понимаешь, Мозес, будь на твоем месте какой-нибудь другой послушник, я точно так же говорил бы с ним, но наш разговор был бы совсем другим. Если бы я говорил с молодым человеком, который однажды станет мужчиной, я бы посоветовал ему покопаться в своей душе и задать себе вопрос: готов ли он принять послушание? Готов ли он отказаться от мирской любви ради любви высшей? Он мог бы сказать мне, что не готов, и в этом случае я предложил бы ему искать другое призвание. Но, Мозес, — тихо продолжил он, — у тебя все совсем не так, как у других. У тебя нет другого призвания. Либо ты примешь то, что я предложил тебе, либо у тебя будет не жизнь, а каторга. Для тебя мирская любовь — это не более чем обман. И поэтому я не могу предоставить тебе выбор, который послушникам этого монастыря предлагали делать на протяжении тысячи лет. За тебя выбор уже сделан.
Он предложил мне еще одну смокву, но я крепко-накрепко сжал губы. Сказал себе, что не нужно мне никакого добра от человека, который хочет разлучить меня с моей любовью. Но несмотря на это, он продолжал держать плод перед моими губами, терпеливо дожидаясь, когда я их открою.
— Мы говорили об этом с Каролиной Дуфт. Очень долго и подробно. Может быть, тебе станет легче, если ты узнаешь, что я ей ничего не рассказал о твоем… — здесь он сделал тактичную паузу, и я скорчился, — состоянии. Она очень заботится о чести своей уважаемой семьи и желает, так же как и я, чтобы ко всему отнеслись с величайшей осмотрительностью. И она вдвойне обеспокоена, поскольку приближается свадьба ее племянницы, той самой девицы, которую, как мне кажется, ты обманул. Она сказала, что с некоторых пор эта девица самым необъяснимым образом противится воле своего отца, и это не могло не возбудить подозрений. Каролина верит, что она наконец-то поняла, почему эта девушка не хочет выходить замуж: ей вскружил голову другой мужчина.
Чуть приоткрыв глаза, я увидел, как аббат отвел смокву от моих губ. Кровь снова заструилась по моим жилам. Она моя, хотел я закричать ему, хотя знал, что буду выглядеть как самый последний дурак. Моя!
Наконец он положил отвергнутую смокву обратно в чашку. Сделал глубокий вдох, и, когда заговорил снова, в его голосе появились едва ощутимые нотки гнева:
— Как ты можешь быть столь жестоким, Мозес? Конечно же ты знал об этой помолвке. Она — прекрасная девушка, из самой лучшей семьи в землях аббатства. Он — благородный человек, занимающий высокое положение в одном из величайших городов Европы. Сын мой, они будут счастливы.
Аббат вздохнул, ожидая моего ответа. Я молчал.
Он в смятении покачал головой:
— Это что, зависть? Ты злился на нее из-за того, что она богата и образованна? Или у тебя имелись какие-то другие причины? Сначала, когда мне сообщили, что послушник совершил такую бестактность, я и подумать не мог, что это ты. О тебе я подумал бы в самую последнюю очередь. Но потом я пришел к другому выводу. Такой голос, как у тебя, ценят в наиболее развращенных городах Европы. Ты пел для нее? Должно быть, пел. Наивная девушка была очарована твоим голосом. Я благодарю Бога за то, что много лет назад запретил тебе петь в моей церкви.
Аббат встал. Сделал шаг к двери и снова повернулся ко мне. Край его кукуллы прошелестел по каменному полу. Каждое слово, все, что он сказал, было правдой, и все-таки гнев начал закипать во мне. Как осмелился он с презрением отнестись к тем звукам, которые я ценил превыше всего?
— Вечные муки уготованы тебе и тому, кого ты ввел в заблуждение, — продолжил он. — Надеюсь, теперь ты это видишь. Счастье еще, что, как мне кажется, не было произведено непоправимого ущерба. Конечно, эта Дуфт очень обеспокоена, не испортил ли ты девицу до замужества. Даже спросила меня, не может ли аббатский лекарь снабдить их какими-нибудь лекарствами. — Аббат поджал губы, чтобы не рассмеяться. — Я сказал ей, что необходимости в этом нет, но она так и осталась неудовлетворенной. Да будет так. Но я верю, что муж девицы не будет разочарован.
Я залился краской стыда, но в темноте аббат этого не заметил.
— Но еще более она была обеспокоена тем, что девица может отказаться вступать в брак из-за продолжительной… — он покрутил рукой в воздухе, с пренебрежением выискивая подходящее слово, — привязанности к тебе. В отношении этого — о чем я не без удовольствия сообщаю тебе — я смог ее успокоить. Дело решилось очень просто.
Я сел.
— Понимаешь, девица не знает, что произошло. И поэтому я написал письмо герру Виллибальду Дуфту, сообщив ему о смерти певчего, который много лет назад пел для его больной жены. В письме я пояснил, что ты упал с крыши. Я не мог найти объяснения тому, почему ты там оказался посреди ночи. Хочу верить, что он поделится этой скорбной новостью со своей дочерью. Каролина Дуфт проследит за этим. — Аббат смиренно склонил голову. — Возможно, мои слова не совсем правдивы, что само по себе огорчительно. — Он вскинул голову. — Но это исправляет твой куда более серьезный обман. Это лучше для тебя, для нее и для всех нас…
— Нет, — взмолился я. Встал на четвереньки, стараясь подняться на ноги. Я чувствовал сильную слабость. — Позвольте мне сказать…
Аббат не обратил на меня внимания:
— Теперь, кажется, эта девица ничего более не хочет, кроме как поскорее сбежать из этого города.
Свадьба завтра. Здесь, в нашей церкви. Я сам их обвенчаю.
Я попытался встать на ноги. Аббат наблюдал за моими бесплодными попытками. Покачал головой, как будто жалость обуревала его. Потом поднял ногу и поставил ступню мне на плечо. Небольшого толчка было достаточно, чтобы опрокинуть меня навзничь.
Он вышел из кельи, но, перед тем как захлопнуть дверь, проговорил:
— Правда, какой бы прискорбной она ни была, всегда предпочтительнее обмана, Мозес. Я выпущу тебя тогда, когда это будет безопасно — для тебя, Мозес, и для нее.
В темноте я пытался звать на помощь, но мог только стонать. Через несколько часов кто-то протолкнул под дверь еду. Я, напрягая все силы, прополз через келью и вылил это варево себе в рот. Мне снова нужно было стать сильным. В темноте кельи я потерял всякое ощущение времени. Время шло медленно, и время бежало. Через несколько часов или дней я услышал топот ног и гомон тысячи людей, и я знал, что они приехали на свадьбу. Я с трудом поднялся на ноги. Я стал кричать, что здесь пожар, потоп, что я болен и хочу признаться в своих грехах, но никто не пришел, только принесли еду. Я стал звать Амалию. Когда-то я говорил ей, что она должна выйти замуж. Но теперь, если бы только она могла услышать меня, я бы сказал: Нет! Ты совершаешь смертельную ошибку! Мы любим друг друга, ты и я! Остановись! Я не умер!
Я потерял счет минутам и часам. Мой слух восстал против других моих чувств. Глупец! — сказал он. Глупец! Звуки празднества доносились в мою келью. Я закрыл руками уши и закричал, но это только сделало каждый звук еще громче, потому что они шли не из церкви сверху, они раздавались где-то глубоко в моей голове. Они были там, когда я, без сна и отдыха, мерил шагами келью; они были там, когда я метался по полу, сокрушаемый кошмарами. Карл Виктор за кафедрой. Бугатти поет для влюбленных. Николай и Ремус в улыбающейся толпе. И эти колокола из моего детства, звенящие на весь мир. Амалия на руках мужа. Все забыли обо мне.
Наконец дверь отворилась.
— Можешь вернуться в свою келью, — сказал аббат.
При виде меня его губы слегка скривились от отвращения. За ним стояли двое солдат, но я готов был справиться со всеми тремя. Мне только нужен был ответ.
— Была свадьба? — спросил я. Мой голос был хриплым и отрывистым. — Или еще не поздно?
Аббат печально покачал головой.
— Увы, мальчик мой, — сказал он, — это произошло три недели назад.
XVI
Солдаты подняли меня с колен и потащили из подвала вслед за аббатом. Когда мы поднялись на первый этаж, где находились дормитории, Целестин фон Штаудах остановился и повернулся ко мне. Солдаты бросили меня на деревянный пол. Я встал на колени и посмотрел на аббата.
— Ты должен вымыться, — велел он. — Смени одежду. Если пожелаешь покаяться в грехах, можешь прийти ко мне.
Теперь на устах его не было отеческой улыбки, только отвращение при виде того, что узрел он в свете дня — мою грязную одежду, кожу, как у мертвеца, и все прочие недостатки.
Я бросился на него. Он не ожидал этого, и мой удар опрокинул его навзничь. Не было в моей жизни звука приятнее, чем тот тупой стук, с каким его голова ударилась о дубовый пол. Он завопил, изрыгивая проклятия. Он закрыл глаза руками в страхе, что я попытаюсь вырвать их. Ничего, всему свое время. Я бросился бежать, солдаты погнались за мной. Но мои ноги были длиннее, тело легче, а им при каждом движении мешало оружие. И еще: любовь несла меня на своих крыльях. Я выбежал во внутренний двор, и солдаты уже не могли настичь меня. Я миновал ворота и оказался на Аббатской площади до того, как они смогли поднять тревогу.
Стояла ранняя осень. Утреннее солнце заливало своим ласковым светом прекрасную церковь, и сотни людей, спешащих к мессе, обернулись, чтобы взглянуть, как грязный послушник — чьи тощие ноги едва касались земли, словно у взмывающей в небо птицы, — бежит через площадь. Уже трое солдат пытались настигнуть меня, но я оставил их далеко позади.
Они стали кричать стражнику, стоявшему у городских ворот.
— Хватай его! — вопил один.
— Аббата пытался убить! — кричал другой.
Солдат, стоявший у ворот, был молод, туп и сложением напоминал медведя. Ею плечи были вдвое шире моих, хотя ростом он был пониже. Он улыбнулся и выпустил когти.
Шагах в десяти от этого перетянутою ремнями юнца я, насколько мог, глубоко вдохнул и на выдохе завопил самым пронзительным, самым ужасным, самым дьявольским образом. Состроил страшную гримасу. Раскинул руки в стороны подобно тому, как дракон простирает свои крылья. Мой вопль был таким громким и резким, что каждый, находившийся в тот момент на площади, зажал руками уши. Олух, стоявший в воротах, в ужасе отшатнулся, уверенный в том, что я был демоном, вырвавшимся из ада. Он поднял руки, закрывая ими лицо. А я, проносясь мимо, всего лишь легонько коснулся его плеча, но он отпрянул, как будто мое прикосновение обожгло его огнем.
И вот я оказался в городе.
При виде этих улиц, залитых солнечным светом и наполненных людьми, я испытал потрясение, подобное тому, что ощущает человек, вернувшийся домой и обнаруживший, что его комнаты кишат мышами. Эти улицы были моими и ее. Только моими и только ее! Как бы мне хотелось, чтобы эти люди снова скрылись в своих домах. Они ехали в экипажах и на запряженных волами повозках, доверху набитых штуками белого полотна. Их одежда была добротной и чистой. Они пристально смотрели на грязного оборванца, несущегося по улицам. А их дети тыкали мне вслед своими розовыми пальчиками.
Когда я добежал до дома Дуфтов, солдаты потеряли меня из виду или просто прекратили погоню. Я колотил кулаками в роскошные входные двери до тех пор, пока старый привратник не открыл их. Одной рукой я схватил его за бархатную куртку, другой — притянул к себе за дурацкий жилет.
— Позови Амалию, — велел я. — Я должен поговорить с ней. Немедленно.
Заметив, что он не может ответить, потому что почти задохнулся, я отпустил его и разгладил на нем одежду. Он смотрел на меня, как на волка, приведенный в смятение моим грязным лицом и вонью, от меня исходившей.
— Фройляйн Амалия Дуфт, — произнес я, спокойно и терпеливо, как школьный учитель.
— Фройляйн Дуфт, — неуверенно повторил он. Затем его глаза прояснились. — А, фрау Риша, — сказал он и покачал головой. — Она уехала в Вену десять дней назад.
Я попятился, и он своего шанса не упустил. Захлопнул дверь прямо перед моим носом.
Спотыкаясь, я брел по городу. Было только одно место, куда я мог пойти.
Как только я отпер дверь, раздался грохот опрокинутого стула. Покрытый шрамами старик бросился ко мне.
— Где ты был? — завопил Ульрих. Он схватился рукой за край стола, как будто земля затряслась под ним. — Где она? Что случилось?
Я прошел через комнату и начал подниматься по лестнице.
— Мозес! — позвал он меня. — Скажи мне, что ничего плохого не произошло! Где она?
В нашей комнате, там, где мы проводили ночи, я зарылся заплаканным лицом в простыни. И рыдал до тех пор, пока не забылся сном, в котором видел ее.
Когда я наконец снова открыл глаза, уже почти стемнело, и моя вонь заглушила ее запах. Я начал рыскать по комнате в поисках того, что еще осталось от нее, но ничего не смог отыскать. Я нашел и потерял величайшее сокровище в мире — звуки любви.
В остатках розоватого вечернего света я увидел на портрете жену художника. Он все еще лежал на полу, там, куда Амалия в ярости швырнула его. Я прижал холст к груди и вспомнил, что, объятый горем, художник нарисовал портрет кровью. Ах, если бы в песне своей я мог пролить ее всю, до капли!
Я сделал шаг к окну и ударил в него кулаком. Разбитое стекло затинькало по улице, как куски льда. Я отломил оставшийся осколок и сел на кровать, зажав портрет между ног. Я вскрою себе вены и умру здесь, на этой кровати.
Но внезапно в дверях появился Ульрих.
— Что ты здесь делаешь? — прорычал я, в ярости от того, что он посмел осквернить наше святилище.
— Пожалуйста, — взмолился он. — Я ждал каждую ночь целый месяц. Я должен знать. Она… она умерла?
— Какое тебе до этого дело? — завопил я. — Убирайся, или я сброшу тебя с лестницы!
Но он сделал еще один неуверенный шаг в комнату, вытянув перед собой руки.
— Я слушал тебя, — сказал он. — Каждую ночь. Я слышал, как ты пел. Я слышал, как она звучала в твоем голосе.
Никогда еще я не слышал таких отвратительных слов. Я встал. Я схватил стул и запустил его через комнату. Он услышал свист рассекаемого воздуха и вытянул руку. Стул врезался в нее, отбросив его назад, но старик не упал.
— Просто скажи мне, и я уйду, — попросил он. — Она умерла?
— Можно и так сказать, — закричал я. — Вышла замуж и уехала в Вену. Совсем недавно.
Он не шевельнулся. Вытянул вперед руку, как будто хотел на что-то опереться, но ничего не нашел.
— Не умерла? — произнес он, как будто спрашивал сам себя.
— Убирайся! — снова завопил я.
— Но тогда… — сказал он, в то время как я взял в руки еще один стул, — почему ты здесь?
Я снова швырнул стул. На этот раз он задел его голову. Ульрих отступил назад и упал, даже не застонав. Он сидел на полу рядом с дверью. Его пустые глазницы были направлены в мою сторону.
— Мозес, почему ты не пошел за ней? — пробормотал он.
Этот глупый вопрос еще сильнее рассердил меня.
— Она называла тебя своим Орфеем.
Но это только напомнило о моем обмане, и чувство вины ледяной иглой пронзило мне грудь.
— А вот это, — сказал я, поднимая еще один стул, — и есть то самое, чем я никогда не мог быть.
Я думал тогда о том, что этот скорчившийся на полу человек был виновником моей трагедии, и все же смерть жалкого, сокрушенного Ульриха была бы слишком малой платой за все, что я потерял. Я выпустил стул из рук, а он даже не вздрогнул от шума.
— Оставь меня, — попросил я. Отвернулся и закрыл лицо руками.
Последовало продолжительное молчание, и я испугался, что, возможно, случайно убил его. Но когда я повернулся, он все еще сидел на прежнем месте и качал головой.
— Я подло поступил с тобой, — сказал он.
— Да, очень подло, — согласился я.
— Нет, — продолжил он. — Я не об этом. Хотя конечно же моя вина безмерна, но это случилось так давно, и я каждый день молил Бога, чтобы Он простил меня. Однако сейчас я говорю о другом зле, том, что длится поныне.
Он с трудом поднялся на ноги. Кровь прочертила полосу от его виска к подбородку.
Он вытянул руку, ища опору.
— Мозес, когда я наконец нашел тебя, я испугался, что ты покинешь этот город и я больше никогда не услышу твой голос. Я понимал, что не смогу найти тебя, если ты уедешь. И когда я узнал, что аббат удерживает тебя здесь, пугая жизнью за стенами монастыря, я не стал мешать ему. Он боится, что ты расскажешь всем, что случилось в его аббатстве. Именно поэтому он лжет тебе. И я тоже — своим молчанием — лгал тебе.
В смятении я смотрел на него. Он вытянул вперед руку и неверными шагами подошел к столу.
— Да, на самом деле для таких, как ты, наш мир — место очень непростое. Если аббат сказал тебе, что ты не сможешь жениться и стать священником, то здесь он тебя не обманул. Если он сказал тебе, что простолюдины будут смеяться над тобой, когда узнают, что ты не мужчина, и не позволят тебе жить среди них, это тоже правда…
Сейчас одна его рука лежала на столе. Я почувствовал теплое покалывание в шее.
Продвигаясь вперед, Ульрих продолжал говорить:
— Но есть еще кое-что, о чем аббат не сказал тебе. Об этом ты мог бы узнать от меня, если бы я так не боялся, что больше не услышу твоего пения. Мозес, за этими деревнями, в которых ты не найдешь ни одного друга, есть города, о которых даже аббат не имеет представления…
Я видел, как трясутся его руки, перемещаясь вдоль кромки стола.
— В этих городах люди тоже бывают жестокими, но там ты будешь петь. Ты приручишь их своим голосом. Они дадут тебе золото и сделают тебя богатым. Мозес, ты должен знать, что Вена — одно из таких мест.
Он подошел к краю стола. Отпустил его. Протянул руку к моему лицу.
— Она называла тебя Орфеем! — снова сказал он, как будто это было достаточной причиной для того, чтобы отправиться путешествовать по миру.
Он сделал еще один неверный шаг в мою сторону. Его белая потрескавшаяся рука потянулась к моему лицу.
— Я все слышал — малейшую ноту каждой ночи. Ненавидь меня за это! Убей меня! Теперь мне все равно. Но и ты, Мозес, слышал это! И когда вчера ты вернулся один, я подумал, что она умерла! Только смерть объяснила бы мне все, но даже смерти недостаточно, чтобы остановить Орфея! Мозес! Твоя Эвридика жива!
Когда его рука прикоснулась к моей щеке, я не отвернулся. Он задохнулся, как будто прикосновение к моей коже пробудило в нем миллионы смутных воспоминаний о моем голосе.
— Но я не Орфей, — едва слышно произнес я.
Его руки пробежались по моей челюсти. Скользнули вниз по моей длинной шее. Одна рука задержалась на мгновение, чтобы прикоснуться к тому месту, где скрывалось мое сокровище — мой голос. Потом он провел рукой по моей выпуклой грудной клетке, под которой дышали легкие, в двенадцать раз больше тех, к которым он прикасался много лет назад.
— Да, — сказал он. — Да, это ты.
В последний раз он положил руку мне на горло, и его прикосновение было легким, как шелк.
— Иди! — прошептал он. — Иди!
Акт III
I
Я не стал задерживаться, чтобы смыть тюремную грязь с лица. Я оставил слепца в мансарде. Он упал на колени и умолял меня спеть для него в последний раз. Я не стал.
В сумерках вышел я из города и у первого встретившегося по дороге крестьянина спросил, в какой стороне находится Австрия. Он осмотрел меня с ног до головы, поскольку ему конечно же не доводилось видеть этакого верзилу с детским лицом. Призрак былого стыда снова зашевелился во мне. Наконец он ткнул пальцем в сторону Рейна, сверкавшего где-то вдали:
— Вон там. — Он пожал плечами и вернулся к своему плугу.
Я тронулся в путь и к рассвету дошел до великой реки. Я никогда не слышал, как ее обильные воды журчат по отлогим берегам, хотя целых двенадцать лет жил менее чем в пяти лигах от нее. Я пошел вверх по течению, поскольку решил, что волшебная Вена должна находиться там, где кристальные воды реки берут свое начало. Так я шел несколько дней, вглядываясь в горизонт, в надежде увидеть блистательный город.
Конечно же из-за своего абсолютного невежества в географии я не заметил, как Рейн сделал крюк и повел меня на юго-запад. Несколько дней я карабкался в горы, с раскрасневшимся от надежды лицом, удаляясь от того места, куда стремилось мое сердце. Ночью я воровал еду из богатых домов, мимо которых проходил, прихватывая при этом их звуки, и делился награбленным с добрыми бедными крестьянами, попадавшимися мне навстречу.
Один из них, самый добрый и самый бедный, древний старик, когда-то давным-давно служивший в солдатах, наконец сказал мне:
— Парень, ты дурак. — Он покачал головой. — Хоть всю жизнь иди на запад, все равно к Вене не придешь. На восток, парень. Тебе нужен восток! — Он схватил меня за плечи и повернул, как куклу. — Каждый день иди на утреннее солнце, — стоя сзади, прошептал он мне на ухо. — Днем отдыхай, а вечером иди туда, куда показывает твоя тень.
Он подтолкнул меня, и я, спотыкаясь, пошел обратно по той же самой дороге, по которой взбирался вверх. И опять грабил те же самые богатые дома, и те же самые друзья-крестьяне радостно приветствовали меня. Я следовал наставлениям моего мудрого друга и у каждого, чье лицо вызывало у меня симпатию, спрашивал, как мне найти императрицу Священной Римской империи.
Слава богу, что я был таким болваном! Иначе я никогда бы не нашел в себе сил даже для того, чтобы начать подобное путешествие. С каждым поворотом дороги в моей памяти, как по волшебству, всплывали звуки Амалии, и я не сдавался ни тогда, когда мои босые ноги начали кровоточить, ни тогда, когда стало так холодно, что заныли пальцы на руках, ни даже тогда, когда колонна австрийских солдат сбросила меня с дороги в грязь.
Снега закрыли Альбертский перевал, и я остался зимовать в Блуденце. Я вытирал пыль и натирал полы в доме слепой вдовы, которая однажды услышала мое сонное сопение в своем погребе и почуяла в моем голосе что-то такое, что разжалобило ее сердце. Она купила мне башмаки и одежду, которые сделали меня вполне сносным подобием мужчины. Через перевал я перешел, как только растаял снег, и в повозке торговца отправился в Инсбрук. Наступило лето, а мне казалось, будто целое столетие прошло с тех пор, как я оставил за собой ухабистые тропы и зашагал по бечевнику[34] вдоль каналов. А потом я вышел к самой широкой реке, которую только создавал Господь.
Я спросил у прохожего, как называется эта река и не могла бы она привести меня к моей цели.
— Это Дунай, — ответил он. — И если бы ты был рыбой, то еще до осени смог бы добраться до Вены.
Я сел на берегу и стал смотреть на медленное течение реки. Дожевал последние кусочки украденного копченого окорока. Ноги болели. Я решил, что больше не пойду пешком, а лучше найду способ поплыть по этой величественной реке, ибо любовь моя была столь же обильной, как ее воды.
Я махал каждой проплывавшей мимо лодке, большой и малой.
Я кричал: «Вы идете вниз по течению?», как будто по направлению носа лодки этого нельзя было понять.
Одни качали головой, другие притворялись, что не слышат. Никто не остановился, чтобы взять меня на борт. Тогда я посмотрел на свое отражение в воде, и то, что я увидел, поразило меня. Я не мылся с зимы, когда жил в доме у вдовы, а с тех пор прошло уже почти четыре месяца Мутной водой из реки я попытался смыть самую густую грязь, но она только полосами растеклась по моим щекам, как боевая раскраска у варваров.
Наконец на заходе солнца появилась узкая лодка, груженная мешками с зерном. Вид она имела плачевный. На ее корпусе было столько же заплат, сколько на одежде ее капитана, стоявшего на корме и лениво сталкивавшего лодку шестом с мели. Тощий мальчишка, весь состоящий из костей и прыщей, безучастно сидел на носу. Мне до самых моих израненных пальцев на ногах стало ясно, что этот корабль подан для меня. Я вскочил и быстрым шагом пошел рядом с ним по берегу реки.
Запел незатейливую песню.
Капитан вонзил свой шест в береговую грязь, будто поворачивая кинжал в ране. Лодку развернуло поперек течения, и она встала, как на якоре. Челюсть у капитана отвисла, и у его сына тоже. Они замерли и слушали как завороженные.
Я закончил петь, но их рты так и не захлопнулись. Тогда я начал другую песню. И пока они слушали в немом изумлении, я вошел в мутную реку, вброд добрался до их лодки и залез в нее.
С того самого момента как я ступил на это раскачивающееся судно, я понял, что лодки не для меня, прежде всего из-за неприятного бурления в желудке, как будто довелось пригубить шипучего напитка. Я прекратил петь и крепко сжал рот, опасаясь, что вместе с песней из меня вылетит и мой ужин. И когда лодочник возобновил свое ленивое ковыряние шестом в густой, как суп, воде, я, парализованный тошнотой, валялся на мешках с зерном. Подумал, что надо бы им крикнуть, чтобы они выбросили меня на берег, но не стал этого делать, потому что как раз в ту самую минуту мы медленно поплыли вниз по течению, и сквозь мутный туман тошноты мое сердце радостно прокричало: Амалия, я иду к тебе!
II
В этом тумане я провел несколько дней на мешках с гречневой крупой, пока однажды утром не был разбужен моей матерью. Или так мне показалось. Вставай! — кричала она мне в моем болезненном обмороке. Просыпайся! Просыпайся! Время! Ее голос был как оглушающий, рокочущий звон. Едва услышав его, я понял, что он предназначается именно мне — она звала меня второй раз.
Я воспрянул, как генерал при звуках сигнальной трубы. Высвободился из гречишных объятий и вскочил на ноги. Тошнота сразила меня, как удар лошадиного копыта, и я снова свалился на мешки.
Небеса вновь загудели, и тогда, ради своей матери, я, шатаясь, поднялся и едва не упал в вонючую воду, но сын лодочника схватил меня своими костлявыми руками. Он протянул мне железное ведро, которое я взял в руки, полагая, что это, должно быть, некое приспособление, с помощью которого мы доберемся до берега, но потом заметил сострадание на его лице.
— Давай, — сказал он, помогая мне поднести мерзко пахнувшее ведро ко рту, — страви. Сразу полегчает.
— Нет! — закричал я и указал на небо. — Слушайте!
Парень посмотрел на отца. Тот пожал плечами.
— Пожалуйста, — сказал я. — Доставьте меня на берег!
На реке было тесно: сновали тяжелые баржи, лодки поменьше и совсем маленькие. Мы плыли в самом центре города. По обеим сторонам вместо илистых берегов находились каменные причалы, кишащие людьми. Снова прозвучал гулкий удар, более громкий и продолжительный, и уже зазвучал следующий. Казалось, будто по небесам бежит великан.
— Быстрее! — закричал я капитану.
Но этот олух был так же ленив, как течение реки. Я бросился на нос лодки и свесился с него, собираясь грести ведром. Я почти забыл про свою тошноту. Прыщавый мальчишка встал позади меня.
— У тебя, — спросил он, постучав пальцем по моему виску, — не все в порядке?
Я умоляюще вскинул руки. Если его тупые уши не могли постигнуть важности звука, как мог я объяснить ему это за одно мгновение? Наконец мы приблизились к высокому причалу, на котором толпилось столько людей, сколько я не видел за всю свою жизнь: как если бы весь Санкт-Галлен засунули в это узкое пространство. Люди и лошади, впряженные в повозки, сбились в одну кучу, чтобы не быть сброшенными в зловонную воду. Гул еще раз разнесся над миром. По поверхности воды пробежала рябь, кто-то из мужчин закрыл уши, но никто не посмотрел вверх (правда, один навьюченный мул тревожно заревел, подняв голову к небесам, как будто умоляя их не обрушиться).
Мне показалось, что мы достаточно близко подошли к каменной кромке, и я прыгнул, но мне никто никогда не объяснял законов движения Ньютона. Когда я оттолкнулся, мой толчок остановил движение лодки, и поэтому я скорее подскочил вверх, чем выпрыгнул из нее. Я попытался схватиться за край пристани, но не дотянулся, и мои ноги по колено погрузились в омерзительную похлебку. Ухватиться мне было не за что, и я бы, оступившись, там и утонул, если бы прыщавый мальчишка не схватил меня за рубаху и не помог мне снова вскарабкаться на борт.