Литература. 9 класс. Часть 2 Коллектив авторов
Чичиков. Позвольте!!
Собакевич. Милушкин, кирпичник! Мог поставить печь в каком угодно доме. Максим Телятников, сапожник! Что шилом кольнет – то и сапоги, что сапоги – то и спасибо! И хоть бы в рот хмельного! А Еремей Сорокоплехин! В Москве торговал! Одного оброку приносил по пятисот рублей!
Чичиков. Но позвольте! Зачем же вы перечисляете все их качества?! Ведь это все народ мертвый!
Собакевич (одумавшись). Да, конечно, мертвые… (Пауза.) Впрочем, и то сказать, что из этих людей, которые числятся теперь живущими…
Чичиков. Да все же они существуют, а это ведь мечта.
Собакевич. Ну, нет, не мечта. Я вам доложу, каков был Михеев, так вы таких людей не сыщете. Нашли мечту!
Чичиков. Нет. Больше двух рублей не могу дать.
Собакевич. Извольте, чтобы не претендовали на меня, что дорого запрашиваю, – семьдесят пять рублей, – право, только для знакомства.
Чичиков. Два рублика.
Собакевич. Эко, право, затвердила сорока Якова. Вы давайте настоящую цену.
Первый. …Ну, уж черт его побери. По полтине ему прибавь – собаке на орехи.
Чичиков. По полтине прибавлю.
Собакевич. И я вам скажу тоже мое последнее слово: пятьдесят рублей.
Чичиков. Да что, в самом деле! Как будто точно серьезное дело. Да я их в другом месте нипочем возьму.
Собакевич. Ну, знаете ли, что такого рода покупки… и расскажи я кому-нибудь.
Первый. Эк, куда метит, подлец!
Чичиков. Я покупаю не для какой-нибудь надобности… а так, по наклонности собственных мыслей… Два с полтиной не хотите, прощайте.
Первый. …«его не собьешь, не податлив», – подумал Собакевич.
Собакевич. Ну, Бог с вами, давайте по тридцати и берите их себе.
Чичиков. Нет, я вижу – вы не хотите продать. Прощайте, Михаил Семенович.
Собакевич. Позвольте… позвольте… Хотите угол?
Чичиков. То есть двадцать пять рублей? Даже четверти угла не дам, копейки не прибавлю.
Собакевич. Право, у вас душа человеческая все равно что пареная репа. Уж хоть по три рубля дайте.
Чичиков. Не могу.
Собакевич. Ну, нечего с вами делать, – извольте. Убыток, да уж нрав такой собачий: не могу не доставить удовольствия ближнему. Ведь, я чай, нужно и купчую совершить, чтоб все было в порядке?
Чичиков. Разумеется.
Собакевич. Ну, вот то-то же. Нужно будет ехать в город. Пожалуйте задаточек.
Чичиков. К чему же вам задаточек? Вы получите в городе за одним разом все деньги.
Собакевич. Все, знаете, так уж водится.
Чичиков. Не знаю, как вам дать… Да вот десять рублей есть.
Собакевич. Дайте, по крайней мере, хоть пятьдесят.
Чичиков. Нету.
Собакевич. Есть.
Чичиков. Пожалуй, вот вам еще пятнадцать. Итого двадцать пять. Пожалуйте только расписку.
Собакевич. Да на что ж вам расписка?
Чичиков. Не ровен час… Все может случиться…
Собакевич. Дайте же сюда деньги.
Чичиков. У меня вот они, в руке. Как только напишете расписку, в ту же минуту их возьмете.
Собакевич. Да позвольте, как же мне писать расписку? Прежде нужно видеть деньги… (Написал расписку.) Бумажка-то старенькая. А женского пола не хотите?
Чичиков. Нет, благодарю.
Собакевич. Я бы недорого и взял. Для знакомства по рублику за штуку.
Чичиков. Нет, в женском поле не нуждаюсь.
Собакевич. Ну, когда не нуждаетесь, так нечего и говорить. На вкусы нет закона.
Чичиков. Я хотел вас попросить, чтобы эта сделка осталась между нами.
Собакевич. Да уж само собой разумеется… Прощайте, благодарю, что посетили.
Чичиков. Позвольте спросить: если выехать из ваших ворот к Плюшкину – это будет направо или налево?
Собакевич. Я вам даже не советую дороги знать к этой собаке. Скряга! Всех людей переморил голодом!
Чичиков. Нет, я спросил не для каких-либо… Интересуюсь познанием всякого рода мест. Прощайте. (Уходит.)
Собакевич, подобравшись к окну, смотрит.
Первый. …Кулак, кулак, да еще и бестия в придачу!..
Занавес
Акт второй
У Плюшкина.
Запущенный сад. Гнилые колонны. Терраса, набитая хламом. Закат.
Первый. …Прежде, давно, в лета моей юности, мне было весело подъезжать в первый раз к незнакомому месту. Все останавливало меня и поражало.
Теперь равнодушно подъезжаю ко всякой незнакомой деревне и равнодушно гляжу на ее пошлую наружность, моему охлажденному взору неприютно, мне не смешно, и то, что пробудило бы в прежние годы живое движение в лице, смех и немолчные речи, то скользит теперь мимо, и безучастное молчание хранят мои недвижные уста. О моя юность! О моя свежесть!
Слышен стук в оконное стекло.
Плюшкин показывается на террасе, смотрит подозрительно.
Чичиков (идет к террасе). Послушайте, матушка, что барин?
Плюшкин. Нет дома. А что вам нужно?
Чичиков. Есть дело.
Плюшкин. Идите в комнаты. (Открывает дверь на террасу.)
Молчание.
Чичиков. Что ж барин? У себя, что ли?
Плюшкин. Здесь хозяин.
Чичиков (оглядываясь). Где же?
Плюшкин. Что, батюшка, слепы-то, что ли? Эхва! А вить хозяин-то я.
Молчат.
Первый. …если бы Чичиков встретил его у церковных дверей, то, вероятно, дал бы ему медный грош. Но перед ним стоял не нищий, перед ним стоял помещик.
Чичиков. Наслышав об экономии и редком управлении имениями, почел за долг познакомиться и принести личное свое почтение…
Плюшкин. А побрал черт бы тебя с твоим почтением. Прошу покорнейше садиться. (Пауза.) Я давненько не вижу гостей, да, признаться сказать, в них мало вижу проку. Завели пренеприличный обычай ездить друг к другу, а в хозяйстве-то упущения, да и лошадей их корми сеном. Я давно уже отобедал, а кухня у меня низкая, прескверная, и труба-то совсем развалилась, начнешь топить – пожару еще наделаешь.
Первый. …Вон оно как!
Чичиков. Вон оно как.
Плюшкин. И такой скверный анекдот: сена хоть бы клок в целом хозяйстве. Да и как прибережешь его? Землишка маленькая, мужик ленив… того и гляди, пойдешь на старости лет по миру…
Чичиков. Мне, однако ж, сказывали, что у вас более тысячи душ.
Плюшкин. А кто это сказывал? А вы бы, батюшка, наплевали в глаза тому, который это сказывал! Он пересмешник, видно, хотел пошутить над вами. Последние три года проклятая горячка выморила у меня здоровый куш мужиков.
Чичиков. Скажите! И много выморила?
Плюшкин. До ста двадцати наберется.
Чичиков. Вправду, целых сто двадцать?
Плюшкин. Стар я, батюшка, чтобы лгать. Седьмой десяток живу.
Чичиков. Соболезную я, почтеннейший, соболезную.
Плюшкин. Да ведь соболезнование в карман не положишь. Вот возле меня живет капитан, черт знает откуда взялся, говорит – родственник. «Дядюшка, дядюшка» – и в руку целует. И как начнет соболезновать, вой такой подымет, что уши береги. Верно, спустил денежки, служа в офицерах, так вот он теперь и соболезнует.
Чичиков. Мое соболезнование совсем не такого рода, как капитанское. Я готов принять на себя обязанность платить подати за всех умерших крестьян.
Плюшкин (отшатываясь). Да ведь как же? Ведь это вам самим-то в убыток?!
Чичиков. Для удовольствия вашего готов и на убыток.
Плюшкин. Ах, батюшка! Ах, благодетель мой! Вот утешили старика… Ах, Господи ты мой! Ах, святители вы мои… (Пауза.) Как же, с позволения вашего, вы за всякий год беретесь платить за них подать и деньги будете выдавать мне или в казну?
Чичиков. Да мы вот как сделаем: мы совершим на них купчую крепость, как бы они были живые и как бы вы их мне продали.
Плюшкин. Да, купчую крепость. Ведь вот, купчую крепость – все издержки…
Чичиков. Из уважения к вам, готов принять даже издержки по купчей на свой счет.
Плюшкин. Батюшка! Батюшка! Желаю всяких утешений вам и деткам вашим. И деткам. (Подозрительно.) А недурно бы совершить купчую поскорее, потому что человек сегодня жив, а завтра и Бог весть.
Чичиков. Хоть сию же минуту… Вам нужно будет для совершения крепости приехать в город.
Плюшкин. В город? Да как же? А дом-то как оставить? Ведь у меня народ – или вор, или мошенник: в день так оберут, что и кафтана не на чем будет повесить.
Чичиков. Так не имеете ли какого-нибудь знакомого?
Плюшкин. Да кого же знакомого? Все мои знакомые перемерли или раззнакомились. Ах, батюшка! Как не иметь. Имею. Ведь знаком сам председатель, езжал даже в старые годы ко мне. Как не знать! Однокорытники были. Вместе по заборам лазили. Уж не к нему ли написать?
Чичиков. И конечно, к нему.
Плюшкин. К нему! К нему!
Разливается вечерняя заря, и луч ложится на лицо Плюшкина.
В школе были приятели… (Вспоминает.) А потом я был женат?.. Соседи заезжали… Сад, мой сад… (Тоскливо оглядывается.)
Первый. …всю ночь сиял убранный огнями и громом музыки оглашенный сад…
Плюшкин. Приветливая и говорливая хозяйка… Все окна в доме были открыты… Но добрая хозяйка умерла, и стало пустее.
Чичиков. Стало пустее.
Первый. …одинокая жизнь дала сытную пищу скупости, которая, как известно, имеет волчий голод и, чем более пожирает, тем становится ненасытнее.
Плюшкин. На дочь я не мог положиться… Да разве я не прав? Убежала со штабс-ротмистром Бог весть какого полка…
Первый. …Скряга, что же послал ей на дорогу?..
Плюшкин. Проклятие… И очутился я, старик, один и сторожем и хранителем…
Первый. …О озаренная светом вечерним ветвь, лишенная зелени!
Чичиков (хмуро). А дочь?
Плюшкин. Приехала. С двумя малютками и привезла мне кулич к чаю и новый халат. (Щеголяет в своих лохмотьях.) Я ее простил, я простил, но ничего не дал дочери. С тем и уехала Александра Степановна…
Первый. …О, бледное отражение чувства. Но лицо скряги вслед за мгновенно скользнувшим на нем чувством стало еще бесчувственнее и пошлее…
Плюшкин. Лежала на столе четвертка чистой бумаги, да не знаю, куда запропастилась, люди у меня такие негодные. Мавра, Мавра!
Мавра появляется оборвана, грязна.
Куда ты дела, разбойница, бумагу?
Мавра. Ей-богу, барин, не видывала, опричь небольшого лоскутка, которым изволили прикрыть рюмку.
Плюшкин. А я вот по глазам вижу, что подтибрила.
Мавра. Да на что ж бы я подтибрила? Ведь мне проку в ней никакого: я грамоте не знаю.
Плюшкин. Врешь, ты снесла пономаренку; он маракует, так ты ему и снесла.
Мавра. Пономаренок… Не видал он вашего лоскутка.
Плюшкин. Вот погоди-ко: на Страшном суде черти припекут тебя за это железными рогатками.
Мавра. Да за что же припекут, коли я не брала и в руки четвертки. Уж скорей другой какой бабьей слабостью, а воровством меня еще никто не попрекал.
Плюшкин. А вот черти-то тебя и припекут. Скажут: «А вот тебя, мошенница, за то, что барина-то обманывала». Да горячими-то тебя и припекут.
Мавра. А я скажу: «Не за что. Ей-богу, не за что. Не брала я». Да вон она лежит. Всегда понапраслиной попрекаете. (Уходит.)
Плюшкин. Экая занозистая. Ей скажи только слово, а она уж в ответ десяток… (Пишет.)
Первый. …И до какой ничтожности, мелочности, гадости мог снизойти человек. Все может статься с человеком!
Чичиков хмуро молчит.
Плюшкин. А не знаете ли какого-нибудь вашего приятеля, которому понадобились беглые души?
Чичиков (очнувшись). А у вас есть и беглые?
Плюшкин. В том-то и дело, что есть.
Чичиков. А сколько их будет числом?
Плюшкин. Да десятков до семи наберется… (Подает список.) Ведь у меня что год, то бегают. Народ-то больно прожорлив, от праздности завел привычку трескать, а у меня есть и самому нечего.
Чичиков. Будучи подвигнут участием, я готов дать по двадцати пяти копеек за беглую душу.
Плюшкин. Батюшка, ради нищеты-то моей уж дали бы по сорока копеек!
Чичиков. Почтеннейший, не только по сорока копеек, по пятисот рублей заплатил бы… Но состояния нет… По пяти копеек, извольте, готов прибавить.
Плюшкин. Ну, батюшка, воля ваша, хоть по две копейки пристегните.
Чичиков. По две копеечки пристегну, извольте… Семьдесят восемь по тридцати… двадцать четыре рубля. Пишите расписку.
Плюшкин написал расписку, принял деньги, спрятал. Пауза.
Плюшкин. Ведь вот не сыщешь, а у меня был славный ликерчик, если только не выпили. Народ такие воры. А вот разве не это ли он? Еще покойница делала. Мошенница-ключница совсем было его забросила и даже не закупорила, каналья. Козявки и всякая дрянь было понапичкалась туда, но я весь сор-то повынул, и теперь вот чистенькая, я вам налью рюмочку.
Чичиков. Нет, покорнейше благодарю… нет, пил и ел. Мне пора.
Плюшкин. Пили уже и ели? Да, конечно, хорошего общества человека хоть где узнаешь: он не ест, а сыт. Прощайте, батюшка, да благословит вас Бог. (Провожает Чичикова.)
Заря угасает. Тени.
Плюшкин (возвращается). Мавра! Мавра!
Никто ему не отвечает, слышно, как удаляются колокольчики Чичикова.
Занавес.
1. Булгаков в списке действующих лиц (афише) указал таких героев: Первый в спектакле; Чичиков Павел Иванович; Секретарь опекунского совета; Половой в трактире; Губернатор; Губернаторша; Дочка губернатора; Председатель Иван Григорьевич; Почтмейстер Иван Андреевич; Прокурор Антипатор Захарьевич; Жандармский полковник Илья Ильич; Анна Григорьевна; Софья Ивановна; Макдональд Карлович; Сысой Пафнутьевич; Петрушка; Селифан; Плюшкин, помещик; Собакевич Михаил Семенович, помещик; Манилов, помещик; Ноздрев, помещик; Коробочка Настасья Петровна, помещица… Как вы объясните последовательность появления этих героев в списке действующих лиц?
2. Всего в комедии действуют 32 персонажа. Кто из них (посмотрите еще раз на афишу) пришел со страниц поэмы Гоголя и кого Булгаков ввел дополнительно?
3. Какие главы поэмы Гоголя использованы для создания «Пролога»? Какую роль играет «Пролог» в композиции комедии?
1. Какие излюбленные приемы писателя-сатирика полностью сохранились при инсценировке поэмы? Что добавил Булгаков из собственного арсенала драматурга?
2. Как использованы в комедии лирические отступления поэмы?
3. Как использованы в комедии пейзаж, интерьер, портреты из текста Гоголя?
4. Какова роль Первого в спектакле? Зачем, на ваш взгляд, ввел Булгаков этот персонаж в комедию?
1. Сравните первый акт комедии Булгакова с текстом поэмы Гоголя. Какие главы в нем использованы?
2. Подготовьте сообщение об одном из помещиков, пользуясь текстом комедии. Обозначьте сходство и различие с персонажем поэмы Гоголя.
3. Подготовьте сообщение о Чичикове как главном герое комедии. Попробуйте хотя бы в самых общих чертах обозначить, что потерял и что приобрел герой комедии по сравнению с героем поэмы.
4. Подготовьте чтение в лицах одного из эпизодов комедии. Участники могут дать после исполнения свой комментарий к изображенному эпизоду.
5. Составьте краткий словарик языка одного из персонажей комедии. Можно создать и словарики двух героев, чтобы затем их сравнить. Если вы работали над созданием таких словариков при изучении поэмы Гоголя, то сравните их.
6. Охарактеризуйте ремарки в одном из актов комедии.
7. Любители театра могут подготовить рассказ о судьбе комедии «Мертвые души» на сцене МХАТа.
Михаил Александрович Шолохов
(1905–1984)
Станица Вёшенская – старейшая на Дону. Веками донская земля была пристанищем самых вольнолюбивых людей. «Гуляй-полем» называли донские земли. С первых дней жизни привольные степи, традиции казачьей общины, воинское героическое прошлое формировали характер, взгляд на мир Михаила Шолохова. «С самого рождения маленький Миша дышал чудесным степным воздухом над бескрайним степным простором», – напишет потом А. С. Серафимович, первый, кто заметил яркий талант писателя.
«Восхождение Шолохова – всегда загадка. В двадцать два года „Тихий Дон“… Народные характеры, каких не знала еще литература» – так писал Федор Абрамов, писатель, который долгие годы занимался изучением творчества Шолохова.
Творческая юность Шолохова – это «Донские рассказы». В предисловии к этому сборнику писатель Серафимович написал: «Просто, ярко, и рассказываемое чувствуешь – перед глазами стоит. Образный язык, тот цветной язык, которым говорит казачество… Герои этих рассказов не знают противоречий…»
Пройдет совсем немного времени, и молодой Шолохов создаст одну из лучших книг XX века – роман-эпопею «Тихий Дон». Это произведение переведено на 80 языков и получило всеобщее признание. Прямолинейности и «простоты» «Донских рассказов» в нем нет. Есть попытка понять своего современника и показать трудный путь человека в аду гражданской войны.
Герои «Донских рассказов» проходят через степи с «аргументом насилия» в руках. Герои «Тихого Дона» испытываются на человечность. Читая этот роман, нельзя не заметить той неразрывной связи человека и природы, которая постоянна и неизменна для Шолохова.
31 декабря 1956 года и 1 января 1957 года в газете «Правда» был опубликован рассказ «Судьба человека». Как рассказывает один из журналистов, задуман он был давно: «А знает ли читатель о том, как Шолохов повстречался с героем рассказа „Судьба человека“ Андреем Соколовым именно на охоте. В первый послевоенный год поехал он поохотиться… Присев на плетень отдохнуть у разлившейся степной речушки Бланки, он заметил мужчину, который вел за руку мальчика по направлению к речной переправе. Усталые путники подошли к нему и, приняв его за шофера, запросто сели отдохнуть. Тогда-то на этом плетне и поведал Андрей Соколов „своему брату-шоферу“ о своей судьбе. Путник собирался было уже уходить, но в это время подъехала к писателю его жена и выдала его, что называется, с головой. Путник ахнул от такой неожиданности, но уже было поздно – все успел рассказать о себе – и быстро распрощался. А писатель жалел, что не успел узнать его фамилию». Однако до создания рассказа было далеко: только через 10 лет, читая о тех, кто пришел с войны, Шолохов решил показать способность человека к преодолению своих бед и за семь дней создал этот рассказ.
Судьба человека. В сокращении
Евгении Григорьевне Левицкой, члену КПСС с 1903 года
Первая послевоенная весна была на Верхнем Дону на редкость дружная и напористая. В конце марта из Приазовья подули теплые ветры, и уже через двое суток начисто оголились пески левобережья Дона, в степи вспухли набитые снегом лога и балки, взломав лед, бешено взыграли степные речки, и дороги стали почти совсем непроездны.
В эту недобрую пору бездорожья мне пришлось ехать в станицу Букановскую. И расстояние небольшое – всего лишь около шестидесяти километров, – но одолеть их оказалось не так-то просто. Мы с товарищем выехали до восхода солнца. <…>
Только часов через шесть покрыли расстояние в тридцать километров, подъехали к переправе через речку Бланку. <…>
Неподалеку, на прибрежном песке, лежал поваленный плетень. Я присел на него, хотел закурить, но, сунув руку в правый карман ватной стеганки, к великому огорчению, обнаружил, что пачка «Беломора» совершенно размокла. Во время переправы волна хлестнула через борт низко сидевшей лодки, по пояс окатила меня мутной водой. Тогда мне некогда было думать о папиросах, надо было, бросив весло, побыстрее вычерпывать воду, чтобы лодка не затонула, а теперь, горько досадуя на свою оплошность, я бережно извлек из кармана раскисшую пачку, присел на корточки и стал по одной раскладывать на плетне влажные, побуревшие папиросы. <…>
Вскоре я увидел, как из-за крайних дворов хутора вышел на дорогу мужчина. Он вел за руку маленького мальчика, судя по росту – лет пяти-шести, не больше. Они устало брели по направлению к переправе, но, поравнявшись с машиной, повернули ко мне. Высокий, сутуловатый мужчина, подойдя вплотную, сказал приглушенным баском:
– Здорово, браток!
– Здравствуй. – Я пожал протянутую мне большую, черствую руку.
Мужчина наклонился к мальчику, сказал:
– Поздоровайся с дядей, сынок. Он, видать, такой же шофер, как и твой папанька. Только мы с тобой на грузовой ездили, а он вот эту маленькую машину гоняет.
Глядя мне прямо в глаза светлыми, как небушко, глазами, чуть-чуть улыбаясь, мальчик смело протянул мне розовую холодную ручонку. Я легонько потряс ее, спросил:
– Что же это у тебя, старик, рука такая холодная? На дворе теплынь, а ты замерзаешь?
С трогательной детской доверчивостью малыш прижался к моим коленям, удивленно приподнял белесые бровки.
– Какой же я старик, дядя? Я вовсе мальчик, и я вовсе не замерзаю, а руки холодные – снежки катал потому что.
Сняв со спины тощий вещевой мешок, устало присаживаясь рядом со мною, отец сказал:
– Беда мне с этим пассажиром! Через него и я подбился. Широко шагнешь – он уже на рысь переходит, вот и изволь к такому пехотинцу приноравливаться. Там, где мне надо раз шагнуть, – я три раза шагаю, так и идем с ним враздробь, как конь с черепахой. А тут ведь за ним глаз да глаз нужен. Чуть отвернешься, а он уже по лужине бредет или леденику отломит и сосет вместо конфеты. Нет, не мужчинское это дело с такими пассажирами путешествовать, да еще походным порядком. <…>
– Ты что же, всю войну за баранкой?
– Почти всю.
– На фронте?
– Да.
– Ну, и мне там пришлось, браток, хлебнуть горюшка по ноздри и выше.
Он положил на колени большие темные руки, сгорбился. Я сбоку взглянул на него, и мне стало что-то не по себе… Видали вы когда-нибудь глаза, словно присыпанные пеплом, наполненные такой неизбывной смертной тоской, что в них трудно смотреть? Вот такие глаза были у моего случайного собеседника. <…>
Но вот он, проводив глазами сынишку, глухо покашлял, снова заговорил, и я весь превратился в слух.
– Поначалу жизнь моя была обыкновенная. Сам я уроженец Воронежской губернии, с тысяча девятьсотого года рождения. В гражданскую войну был в Красной Армии, в дивизии Киквидзе. В голодный двадцать второй год подался на Кубань, ишачить на кулаков, потому и уцелел. А отец с матерью и сестренкой дома померли от голода. Остался один. Родни – хоть шаром покати, – нигде, никого, ни одной души. Ну, через год вернулся с Кубани, хатенку продал, поехал в Воронеж. Поначалу работал в плотницкой артели, потом пошел на завод, выучился на слесаря. Вскорости женился. Жена воспитывалась в детском доме. Сиротка. Хорошая попалась мне девка! Смирная, веселая, угодливая и умница, не мне чета. Она с детства узнала, почем фунт лиха стоит, может, это и сказалось на ее характере. Со стороны глядеть – не так уж она была из себя видная, но ведь я-то не со стороны на нее глядел, а в упор. И не было для меня красивей и желанней ее, не было на свете и не будет! <…>
Вскорости дети у нас пошли. Сначала сынишка родился, через года еще две девочки… Тут я от товарищей откололся. Всю получку домой несу. Семья стала числом порядочная, не до выпивки. В выходной кружку пива выпью и на этом ставлю точку.
В двадцать девятом году завлекли меня машины. Изучил автодело, сел за баранку на грузовой. Потом втянулся и уже не захотел возвращаться на завод. За рулем показалось мне веселее. Так и прожил десять лет и не заметил, как они прошли. Прошли как будто во сне. Да что десять лет! Спроси у любого пожилого человека, приметил он, как жизнь прожил? Ни черта он не приметил! Прошлое – вот как та дальняя степь в дымке. Утром я шел по ней, все было ясно кругом, а отшагал двадцать километров, и вот уже затянула степь дымка, и отсюда уже не отличишь лес от бурьяна, пашню от травокоса…
Работал я эти десять лет и день и ночь. Зарабатывал хорошо, и жили мы не хуже людей. И дети радовали: все трое учились на «отлично», а старшенький, Анатолий, оказался таким способным к математике, что про него даже в центральной газете писали. Откуда у него проявился такой огромадный талант к этой науке, я и сам, браток, не знаю. Только очень мне это было лестно, и гордился я им, страсть как гордился!
За десять лет скопили мы немного деньжонок и перед войной поставили себе домишко об двух комнатках, с кладовкой и коридорчиком. Ирина купила двух коз. Чего еще больше надо? Дети кашу едят с молоком, крыша над головою есть, одеты, обуты, стало быть, все в порядке. Только построился я неловко. Отвели мне участок в шесть соток неподалеку от авиазавода. Будь моя хибарка в другом месте, может, и жизнь сложилась бы иначе…
А тут вот она, война. На второй день повестка из военкомата, а на третий – пожалуйте в эшелон. Провожали меня все четверо моих: Ирина, Анатолий и дочери – Настенька и Олюшка. <…> Другие женщины с мужьями, с сыновьями разговаривают, а моя прижалась ко мне, как лист к ветке, и только вся дрожит, а слова вымолвить не может. Я и говорю ей: «Возьми же себя в руки, милая моя Иринка! Скажи мне хоть слово на прощанье». Она и говорит и за каждым словом всхлипывает: «Родненький мой… Андрюша… не увидимся… мы с тобой… больше… на этом… свете…»
Тут у самого от жалости к ней сердце на части разрывается, а тут она с такими словами. Должна бы понимать, что мне тоже нелегко с ними расставаться, не к теще на блины собрался. Зло меня тут взяло! Силой я разнял ее руки и легонько толкнул в плечи. Толкнул вроде легонько, а сила-то у меня была дурачья; она попятилась, шага три ступнула назад и опять ко мне идет мелкими шажками, руки протягивает, а я кричу ей: «Да разве же так прощаются? Что ты меня раньше времени заживо хоронишь?!» Ну, опять обнял ее, вижу, что она не в себе…
Он на полуслове резко оборвал рассказ, и в наступившей тишине я услышал, как у него что-то клокочет и булькает в горле. Чужое волнение передалось и мне. Искоса взглянул я на рассказчика, но ни единой слезинки не увидел в его словно бы мертвых, потухших глазах. Он сидел, понуро склонив голову, только большие, безвольно опущенные руки мелко дрожали, дрожал подбородок, дрожали твердые губы…
– Не надо, друг, не вспоминай! – тихо проговорил я, но он, наверное, не слышал моих слов и, каким-то огромным усилием воли поборов волнение, вдруг сказал охрипшим, странно изменившимся голосом:
– До самой смерти, до последнего моего часа, помирать буду, а не прощу себе, что тогда ее оттолкнул!..
Оторвался я от Ирины, взял ее лицо в ладони, целую, а у нее губы как лед. С детишками попрощался, бегу к вагону, уже на ходу вскочил на подножку. Поезд взял с места тихо-тихо; проезжать мне – мимо своих. Гляжу, детишки мои осиротелые в кучку сбились, руками мне машут, хотят улыбаться, а оно не выходит. А Ирина прижала руки к груди; губы белые, как мел, что-то она ими шепчет, смотрит на меня, не сморгнет, а сама вся вперед клонится, будто хочет шагнуть против сильного ветра… Такой она и в памяти – мне на всю жизнь осталась: руки, прижатые к груди, белые губы и широко раскрытые глаза, полные слез… По большей части такой я ее и во сне всегда вижу… Зачем я ее тогда оттолкнул? Сердце до сих пор, как вспомню, будто тупым ножом режут…
Формировали нас под Белой Церковью, на Украине. Дали мне «ЗИС-5». На нем и поехал на фронт. Ну, про войну тебе нечего рассказывать, сам видал и знаешь, как оно было поначалу. От своих письма получал часто, а сам крылатки посылал редко. Бывало, напишешь, что, мол, все в порядке, помаленьку воюем и хотя сейчас отступаем, но скоро соберемся с силами и тогда дадим фрицам прикурить. А что еще можно было писать? Тошное время было, не до писаний было. <…>