Подвиг Севастополя 1942. Готенланд Костевич Виктор
– Кстати, как там мой друг поживает? – без всякого перехода и как ни в чем не бывало поинтересовалась она. По-хорошему, мне бы следовало уйти, но ее друг… Не всегда удается проявить надлежащую гордость.
Отец приехал перед самым моим отъездом, можно сказать – к прощальному ужину. Он тоже изменился, но, в отличие от матери, не в лучшую сторону, выглядел измотанным и опустошенным. За столом рассказывал о заводе и непроходимой тупости русских рабочих. Его возмущение было неподдельным.
– Это просто звери какие-то. Я не могу понять, как им удалось осуществить с подобными кадрами их хваленую индустриализацию, построить заводы и гидроэлектростанции. Ты представляешь, дорогая, – раньше он никогда не употреблял подобных слов, – по документам они числятся квалифицированными специалистами, а их приходится обучать простейшим операциям. Полный идиотизм. Теперь я понимаю, что русский социализм не более чем блеф. Такой же, как их непобедимая Красная Армия. Их Сталин опять всех надул.
– Может, это саботаж? – предположила мать. Я промолчал, а отец не ответил. Когда мы перешли к десерту, он попытался поговорить со мной о России, однако разговора не вышло, слишком далеки были его вопросы от того, с чем мне приходилось иметь дело на практике. Затем, расспросив Юльхен о школьных успехах и пожурив за пренебрежение классическими языками, отец высказал новую идею, а именно – не взять ли нам восточную работницу в качестве прислуги. Как инженер, работающий на оборону, он может на это претендовать. Я уткнулся глазами в тарелку. Созрел, стало быть. А ведь в свое время постеснялся участвовать в ариизации. Впрочем, там речь шла о людях, внешне, да и внутренне таких же, как мы, – ходивших в те же школы, говоривших на том же языке, читавших те же книги, потреблявших те же продукты питания. Матери идея тоже не понравилась. Во всяком случае, она насторожилась.
– Это еще зачем?
– Тебе облегчение и вообще, – ответил отец, несколько смущенно, понимая, куда та клонит. Мать в ответ пожала плечами, видимо рассудив, что отец всё равно пропадает на заводах и работница с Востока не представит серьезной угрозы семейному благополучию.
– Надо подумать.
Ближе к ночи, когда я готовился лечь в кровать, отец вошел ко мне в комнату. Неловко присел на стул у окна. Было видно, ему хочется общаться с сыном, более того, он видит в этом свой долг, и тот факт, что общения не выходит, не на шутку его расстраивает.
– Ты стал совсем другим, возмужал…
Прозвучало по-книжному, но вряд ли стоило винить отца. Ему трудно давались подходящие слова. Вопрос еще, каково бы было мне на его месте. Я улыбнулся, и это его ободрило.
– Значит, ты в Крыму. Говорят, там красиво.
– У нас тоже красиво, папа. Наши горы ничем не хуже крымских, даже лучше.
Похоже, и у меня было туго со словами. Я словно бы готовился к работе в туристическом агентстве. Хотя кто знает, чем придется заняться после войны.
– А там еще море и степь, – сказал он почти мечтательно. – Я был однажды в венгерской пуште. Вас хорошо там кормят?
– Нормально.
– Да. Нас тоже неплохо кормили в восемнадцатом, когда мы стояли на Украине. Лучше, чем в Германии и на Западном фронте.
Его нынешняя неловкость в общении со мной проистекала главным образом из обстоятельства, что во время той войны отец и дядя Юрген попали в действующую армию лишь по заключении Брестского мира с Советами – и им довелось поучаствовать лишь в оккупации Украины. При штабе и в каком-то благополучном месте, где их не тревожил ни Махно, ни большевики и вообще никто. Впоследствии данное обстоятельство не мешало его брату изображать бывалого вояку, а вот у отца с его привычкой к рефлексии как-то не получалось.
– У вас в подразделении есть партийные товарищи? – спросил он неожиданно. – Как складываются твои отношения с ними?
Я удивленно посмотрел на него. Он не смутился, скорее просто не заметил моего взгляда.
– Не надумал еще вступать в партию?
Я неуверенно усмехнулся.
– Шуточки у тебя сегодня.
– Я не шучу, – ответил он, и стало ясно, что он говорит серьезно. – Я собираюсь вступить. Вот и захотел узнать, как у тебя с этим.
– Понятно, – сказал я.
– Боюсь, не совсем.
Голос отца сделался жестче, слова теперь находились легко. Похоже, они давно были найдены – для меня или для кого-то другого. Его формулировки были не менее отточены, чем рассуждения бельгийки об отношениях полов.
– Пойми меня, Курт, я многое вижу теперь в ином свете. Я во многом заблуждался, пребывая в оковах традиционализма. Стереотипы, устаревшие представления, миф об интеллектуальной свободе. Но что важнее, в конце концов, моя прихоть читать те или иные книжки и ругать правительство – или благо народа в целом?
Я промолчал, вспоминая, как он морщился, слыша по радио о битве за урожай в Восточной Пруссии.
– Эта система, пусть она неидеальна, но ведь идеальных систем не существует, доказала эффективность и жизнеспособность. За шесть лет был вдвое увеличен валовой национальный продукт…
Я не ответил, предположив, что сейчас он скажет про ликвидацию безработицы, замечательные автострады, социальный мир, «Силу через радость», успехи во внешней политике. Так и вышло, после чего последовало высказывание о мощи наших вооруженных сил.
– Таких военных успехов не знала история. Ты солдат и можешь их видеть своими глазами. Я завидую тебе, поверь. Защищать отечество от восточного варварства, западной лжи…
Я ничего не сказал. Он вздохнул и виновато на меня поглядел.
– Возможно, я неправильно воспитал тебя в свое время, возможно, оказал нездоровое влияние, и теперь оно мешает тебе ощутить себя не только индивидом, но и частью национального сообщества. Прости меня, мой мальчик.
Мне стало его жалко. Жальче, чем Клару, Гизель, Клавдию, Густава Кранца.
– Всё нормально, папа, – ответил я. – Я часть, и еще какая. А если мне заменят винтовку на пистолет-пулемет…
Он снова печально вздохнул, попрощался и вышел. А я лег спать и, что поразительно, сразу уснул. Спасибо Гизель, после нее мне всегда хорошо спалось – несмотря ни на что.
На следующий день, а это была суббота, причем госпожа Хаупт уехала навестить дальних родственников в Роттенбурге и мы не были ограничены промежутком между шестью и десятью, состоялось последнее наше свидание. Как и прежде, всё было прекрасно. Почти ничего лишнего, за исключением того, что Гизель спросила о том, о чем я совсем не хотел говорить.
– Ты убил кого-нибудь?
– Не знаю.
Я соврал. Когда на протяжении недель приходится бросаться вперед, отбиваться, стрелять из винтовки, изводить десятки патронов, а потом идти мимо горящей техники, перешагивая через трупы, можно быть уверенным, что кого-то из тех, кто валяется тут, в измятой и жухлой траве, застрелил не кто-нибудь, а ты. Хотя, черт его знает… Но был случай абсолютно точный, однако и тогда я оказался не один.
– Правда не знаешь? – Она заглянула мне прямо в глаза.
– А что бы ты предпочла? – ответил я, возможно излишне резко.
Она промолчала. Я прижал ее к груди.
– Давай не будем об этом, ладно?
– Хорошо, давай не будем.
Вечером у госпожи Нагель состоялся прощальный ужин. На сей раз в сборе были все: и госпожа Кройцер, и ее ухажер, и всё наше семейство, и дядя Юрген, и Гизель, и ее вернувшаяся из Роттенбурга мать. Торжество было умеренным, но милым.
Утром я шагал на вокзал. Я совсем не стремился туда, куда мне предстояло вернуться, но такова была судьба миллионов моих соотечественников – и выбора у меня не было.
Возвращение
Старший стрелок Курт Цольнер
Вторая половина апреля 1942 года
Два дня спустя я ехал через Польшу, причем с относительными удобствами – на нижней полке и недалеко от печки. Время было весеннее, и последнее обстоятельство имело значение. Поездка протекала обычным порядком. Беспокойный сон ночью, ничегонеделание и пустые разговоры днем. С кем поболтать – было. Еще в Берлине я встретил Хайнца Дидье, отправленного в отпуск вместе со мной и теперь возвращавшегося из Кобленца. В отличие от меня, вюртембержца, он был рейнландцем, или, по-нынешнему, мозельцем, что же касается необычной фамилии, то так оно и было – тем, кто интересовался, Хайнц говорил о старинном гугенотском семействе и рассказывал про Нантский эдикт.
Поезд шел быстрее, чем хотелось. За окошком тянулась равнина, сначала плоская, потом всё более неровная. Мелькали деревеньки, беднее с каждой новой сотней километров, пробегали рядки пирамидальных тополей. Некоторые селения и станции сохраняли разрушения, напоминавшие о сентябрьской кампании, но в целом были более-менее залатанными и приведенными в рабочее или пригодное для жилья состояние.
Долгих стоянок почти не случалось, только раз у нас хватило времени, чтобы сбегать на маленький рынок неподалеку от станции и потолкаться среди местных жителей, одетых во что попало, польских полицейских в синих пальто и наших серошинельных солдат.
Большинство увиденных мною на этом торжище лиц, порой со следами недоедания, а порою – сытого самодовольства, оставляло не самое благоприятное впечатление. Обращенные к нам взгляды могли быть угодливыми или дерзкими, но всегда нехорошими и неискренними. Однако, так или иначе, все занимались своими делами, и вскоре нам удалось обменять банку кофе из Голландии – вроде того, каким поила меня Клерхен, – на деревенское сало и пару бутылок «бимбера», самодельной польской водки. Трансакцией остались довольны обе стороны – я с моим спутником по имени Клаус, хозяином банки (свою долю я возместил ему деньгами), и польская дама средних лет в слегка облезлой шубке и со смущенной улыбкой на лице, основательно тронутом жизненным опытом.
Обменом с нею дело не ограничилось. Не успели мы засунуть добычу в сухарные сумки, как перед нами, вынырнув из гомонящей толпы, появился шустрый молодой полячок – из категории личностей с дерзкими взорами. На чистом почти немецком, выдававшем в нем позавчерашнего гимназиста, он решительно заявил: «Приветствую доблестную германскую армию», – после чего стал делать странные жесты, намекая то ли на гранату, то ли на патроны, которые он надеялся получить в обмен на нечто крайне вкусное в рюкзаке. Сделка не состоялась, поскольку Клаус глянул на шустрика так, что тот моментально исчез – с легкостью, выдававшей солидный опыт рискованных операций.
– Этот свое найдет, – пробурчал Клаус, послуживший в свое время в генерал-губернаторстве и знакомый с нравами местного черного рынка.
– Зачем ему? – спросил я.
– Какой-нибудь уголовный тип или, хуже того, бандит из подполья.
– Больше похоже на второе, – почему-то решил я, видимо оттого, что знание языков не вязалось в моем воображении с банальной уголовщиной. Клаус хмыкнул.
– Какая, к черту, разница. Лучше держаться от них подальше. Хотя, с другой стороны, если он подстрелит одного из тех псов, что идут нам навстречу…
Он не договорил, поскольку «псы» подошли совсем близко. Лицо Клауса сделалось каменным. Простые солдаты не любят полевой жандармерии, а та отвечает им взаимностью. Полагаю, мы оба синхронно подумали о бутылках и сале в наших мешках, однако трое патрульных ограничились советом держаться поближе к поезду. Таких, как мы, тут вертелось множество, и мы не представляли особого интереса.
– Славные ребята, – смягчился Клаус. – Дай Бог им вернуться домой.
Я согласился.
Дальнейший путь – после того как бутылки были осушены, а сало съедено – проходил всё в той же полудреме, когда перестук колес на стыках то навевает сон, а то не дает уснуть, сколь бы сильно тебе ни хотелось. В нормальной жизни подобное путешествие вызовет скуку и желание, чтобы оно поскорее окончилось, но тут, прямо противоположным образом, хотелось, чтобы оно продолжалось бесконечно, – и чем ближе к цели, тем сильнее это желание становилось.
Потом потянулась Волынь, или, как называли ее в прежние времена, Лодомерия. На полустанках у поездов шныряли горластые, не очень красивые девки, предлагавшие всякую снедь, как водится, сало и самодельную водку. Их отгоняли местные полицейские, носившие иную форму, чем синяя польская, а то и вовсе обходившиеся безо всякой, одеваясь кто во что горазд. Разобравшись с бойкими соотечественницами, они, как правило, принимались за торговлю сами, озираясь по сторонам, чтобы не стать, в свою очередь, жертвой нашего военного патруля. Это забавляло Клауса, но отнюдь не мешало ему заниматься торговлей, обеспечивавшей меня, Дидье и пару наших знакомых туземными деликатесами, съев которые мы снова забывались в тревожном полусне.
По переезде через старую советскую границу количество разрушенных домов заметно увеличилось. Население сделалось более хмурым – хотя торговля продолжалась и тут, – полицейские поголовно были вооружены винтовками, количество наших военных на станциях заметно возросло.
На запад один за другим тянулись поезда с ранеными, мы старались на них не смотреть. Из других составов, не менее многочисленных и двигавшихся под хорошей охраной, раздавалось мычанье и блеянье домашней скотины. А однажды навстречу выкатил поезд, состоявший из открытых платформ, опутанных по периметру колючей проволокой. На них под прицелом пулеметов, водруженных на головной и замыкающий вагоны, плотной стеной стояли заросшие щетиной люди в грязных лохмотьях. Другие лежали и, по всей видимости, были мертвы. Моросивший с неба холодный дождь их нисколько не беспокоил.
– Хотел бы я знать, сколько выживет этих иванов, – пробормотал Дидье.
– А тебе не плевать? Самому бы живым остаться, – зло бросил Клаус и занялся подсчетом оставшихся у него банок с голландским кофе, пачек сигарет «Голуаз» и бесценных коробочек с зубным порошком «Колинос».
Спустя пару часов, уже под вечер, когда эшелон остановился у переезда возле черневшего в сумерках леса, мы увидели еще одну малопривлекательную картину. Прямо под полотном были аккуратно выложены трупы мужчин и женщин. Большинство в гражданской одежде (в глаза бросались вышитые сорочки), некоторые – в обносках военной формы, в полутьме не разобрать – нашей, русской, польской? Рядом стояло с десяток солдат и всё тех же вездесущих полицейских, которые оживленно о чем-то переговаривались на своем невразумительном языке.
– Какого черта их тут разложили? – пробурчал Клаус.
– Для подсчета, обычное дело, – ответил коренастый унтер лет тридцати, назначенный старшим по нашему вагону. Завязалась дискуссия. Кто-то прикинул:
– Штук двадцать, не меньше. Интересно, кто это?
– Какие-нибудь партизаны, – рассудил унтер.
– Или заложники, – заметил Дидье.
– Вряд ли. Погляди на тех в форме.
– А бабы? Тоже партизаны?
– Запросто. Мало их, что ли, по лесам прячется?
– От кого?
– От большевистских наймитов и их еврейских пособников, – предположил Клаус. Никто не рассмеялся, и он предложил: – Пошли лучше кофе пить. У туземцев мой товар не идет, не в коня корм. Если у кого есть лишнее мыло или спички – меняю.
Он отошел к печке, и вскоре по вагону разнесся аромат, напоминавшей о доме. Но покуда поезд не тронулся, к кофе никто не прикоснулся. Когда мы наконец расселись с кружками в руках, разговор зашел, конечно же, о бандах.
– Тут этого дерьма полным-полно, – делился с нами унтер, прежде служивший в Ровно, одном из главных здешних городов, и направлявшийся теперь в свою часть под Харьковом. – И чтобы разобраться, кто за кого, надо быть самим Риббентропом. Одни называют себя советскими, другие – польскими, и все ведут свою политику.
– Плевать я хотел на их политику, меня больше интересует их отношение к железной дороге, – заметил Дидье.
– Диверсанты они и есть диверсанты. Случается, рвут, – ответил унтер коротко.
– А как рвут: с поездами или без?
– Это уж как получится. Ясное дело, с поездами приятнее. Особенно если с отпускниками.
От шутки каждый невольно притих. Подпрыгивание вагона на стыках сделалось ощутимее, налицо был случай, когда опасность с полным основанием ощущается именно задом. Если честно, так себе чувство.
– Обойдется, – заметил некий фаталист, невидимый в темноте. – На все составы у них ни сил, ни взрывчатки не хватит. Железнодорожная охрана опять же. Положат, как тех, что сегодня.
Это не успокоило.
– И ведь наверняка предпочитают ближе к ночи действовать, – предположил Клаус, вглядываясь в густеющую темноту, в которой растворялся лес, огороженный от полотна широкой полосой отчуждения. Помолчав, добавил:
– Может, еще кофейку?
– Ага, на ночь оно в самый раз, – то ли поддержал, то ли пошутил Дидье. – Чтоб диверсанта не проморгать.
Унтер решил сменить тему разговора:
– А вот русские, я слышал, опять наступают.
– Далеко не продвинутся. Им снова наваляли под Демянском.
Мне удалось уснуть лишь под самое утро, когда за окном тоскливо забрезжил рассвет.
На станции Фастов я и Дидье покинули вагон. Клаус, унтер и другие попутчики продолжили путь до Киева, чтобы там пересесть на поезд, следовавший до Харькова, а мы покатили в Днепропетровск, где нам предстояло свернуть на юг. «Еще денек, и мы дома, – мрачно сказал Дидье, распечатывая пачку «Голуаз», дружески подаренную Клаусом. – Закуришь?» Я повертел головой.
На следующий день, ясный, солнечный и по-южному теплый, мы с десятками других солдат – побывавших в отпуске, выписанных из госпиталей, а то и вовсе только что призванных на службу – высыпали на станции посреди степи, согласно полученному в Фастове предписанию. Находившиеся там чины военной полиции объявили, что нас ждет дивизионный учебный лагерь. «Вот, оказывается, чего нам не хватало, – сказал Дидье. – Мы им фронтовики или щенята сопливые?» Кто-то разумно заметил: «Зато не сразу в окопы, разве плохо?» Дидье сплюнул в пыль и принялся пристраивать на ранец ставшую ненужной шинель.
Подъехавший к станции мотоциклист указал нам дорогу и в облаке пыли укатил восвояси. Жандармы проследили, чтоб никто не задерживался. Десяток минут спустя, растянувшись нестройной колонной, мы двинулись в сторону лагеря. До него оставалось километров пять ходу по раздолбанной белой грунтовке.
Пристанционный поселок, через который мы шли первую четверть часа, поначалу казался совершенно безлюдным. Однако вскоре на наличие населения указала установленная посреди пустынной площади и охраняемая русским полицейским виселица с десятком подвешенных к перекладине мужчин и женщин. Со связанными за спиной руками и, как водится, снабженных фанерными табличками, указующими на причину сурового наказания. На одной, свисавшей с шеи немолодой сухопарой тетки, я разобрал кириллическую надпись «САБОТАЖ».
– Пошла восточная экзотика, – прокомментировал Дидье и недовольно обратил лицо в противоположную сторону. Я поступил точно так же, лишь ненадолго задержавшись на прочих табличках. Реакция новобранцев заметно разнилась – если одни не могли оторвать от жуткого зрелища глаз, то другие поспешно отворачивались, словно от чего-то неприличного, на что до определенного возраста категорически не следует смотреть. «Привыкнете», – подумал я с не свойственным мне злорадством. Потом отметил, что не ужаснулся этой мысли, что дополнительный раз подтверждает, какой аморальной амебой я стал – хотя дело не в амебности и не аморальности, а в том, что душа обрастает защитной коркой, вот и моя обросла.
Мыслями о корке отделаться не удалось. Невесть откуда на пути нашей колонны возникли двое лейтенантов-танкистов, совсем еще молодых и розовощеких, и обратились они не к кому-нибудь, а ко мне.
– Старший стрелок! – сказал один из них, повыше ростом. – Окажите услугу – щелкните нас. Интересный план, не правда ли?
Я не стал предаваться раздумьям, отчего им захотелось сняться на столь неприглядном фоне. Возможно, им он виделся иным, вполне подходящим для привета с Восточного фронта. Выйдя из колонны, я взял в руки камеру и подождал, пока лейтенанты, в еще новеньких черных куртках, с широкими воротниками и лацканами, встанут лицом ко мне и спиной к мертвецам. Полицейский, спохватившись, отошел подальше от виселицы.
Я стал наводить объектив. Первым, что в нем оказалось, было посиневшее лицо – той сухопарой тетки, саботажницы. Я поспешно, пожалуй слишком, щелкнул пальцем по кнопке спуска. Отдал камеру лейтенанту. Спросил, могу ли идти. Он улыбнулся и пожал мне руку. Я догнал Дидье, не вполне уверенный в том, что достаточно низко опустил аппарат и лейтенанты попали в кадр.
Через час впереди показались ряды недавно выстроенных бараков. Наш путь завершился, по крайней мере на две-три недели.
Весна
Флавио Росси. Фронтовой корреспондент. Род. 1901
Вторая половина апреля 1942 года
Всё началось с того, что Тарди, начальник отдела, сказал мне в четверг, предварительно пригласив в кафе на интересный, как он выразился, разговор:
– У меня сложилось впечатление, Росси, что вы засиделись в Милане и успели изрядно устать.
Утверждение отчасти было верным, но я не признался бы в этом по собственной воле. Мне уже давно хотелось выбраться из Милана. Куда-нибудь в Гран-Сассо, на Капри, на худой конец – в Сардинию. Но поскольку достойное внимания, с точки зрения редакции, происходило исключительно в Албании, бывшей Югославии или России, я предпочитал помалкивать о подобных своих настроениях. Между тем начальник отдела продолжил:
– Вы ведь, я слышал, изучаете русский?
И это, увы, было правдой, и тоже отчасти, поскольку поверхностное ознакомление и основательное изучение совсем не одно и то же. Один вопрос – он-то откуда узнал? Неужто успел нашептать Тедески? Или, может, Елена? Дружеские отношения толстого Тарди с последней уже не раз сбивали меня с толку, и если бы не мое к ней равнодушие в последние шесть лет, я давно бы разобрался с этой парочкой. Но сама мысль о действиях, причиной которых могла бы стать супруга, вызывала у меня отвращение. Возможно, лет пять назад – но не после того, как я последовательно сбегал от нее сначала в Абиссинию, где меня могли запросто убить эфиопы, потом в Испанию, где меня едва не расстреляли марокканцы, и, наконец, во всё ту же Албанию, где я, по счастью, задержался недолго.
Мои успехи в русском были довольно скромными. Я взялся за него весной прошлого года, когда всё вокруг указывало, что скоро начнется и там, а мысль, что надо бы снова удрать от Елены, опять не давала покоя. Однако, когда ожидаемое на самом деле началось, мое желание отправиться на русский фронт мгновенно испарилось и даже Елена с ее семейством не пробуждала во мне неуемной прежде жажды странствий. Я становился тяжел на подъем, не говоря уже об учительнице русского, юной хорватке по имени Зорица, занявшей с прошлого сентября существенное место в моей жизни, ставшей в последние два года размеренной и даже буржуазной. Иными словами, я становился домоседом, готовым сменить ненавистное жилище с обитавшей в нем Еленой разве что на Капри или Сардинию, где под руководством бывшей студентки из Загреба продолжил бы изучение нелегкого славянского языка.
– Учитывая ваши успехи в русском, – между тем говорил Тарди, помешивая ложечкой в чашке, – лучшей кандидатуры для командировки в Россию не найти.
«Подонок», – подумал я, ожидавший чего угодно, только не этого. В конце концов, если бы речь шла о Хорватии, я бы мог прихватить с собой Зорицу и периодически скрашивать опасные будни заездами к ней в гости. (Хотя, боюсь, это была иллюзия, не для того она оказалась в Милане, чтобы добровольно вернуться назад.) Но Россия – это было уж слишком, безотносительно к ней, к Елене и даже к остолопу Тарди. А тот продолжал говорить. Оглушенный, я не слышал и половины, лишь изредка обращая внимание на отдельные фразы. Вроде такой:
– Поскольку мы с вами старые фашисты…
«Старый фашист тут ты, – в ярости думал я, – а я новый и в отличие от тебя довольно-таки молодой». Тарди же развивал свои мысли на тему важности военных репортажей для поднятия духа нации и чего-то еще. До меня доносилось:
– Наша публика… Наш вождь…
«Срать я хотел на твою публику, на тебя и на твоего вождя», – хотелось бешено выкрикнуть мне, но это тоже было бы слишком, во всяком случае, для сорок второго года, в котором мы обретались, и я молчал, невозмутимо отколупывая десертной вилкой кусочки от пирожного «Голова мавра».
– Разумеется, я не могу настаивать на вашей поездке, но, думаю, вам самому было бы любопытно поглядеть на военные действия подобных масштабов. Ведь это совсем иной размах, чем Абиссиния и Испания.
«Сам ты рогоносец», – подумал я, отпивая кофе и мучительно соображая, не плеснуть ли остатками ему в физиономию. В следующие двадцать минут мы пришли к полному согласию касательно необходимости и желательности моей поездки, размера командировочных и суммы возможных гонораров.
Дальнейшее развитие русского сюжета выглядело следующим образом. Дома меня встретила Елена, прямо на пороге. Грусть в ее глазах не скрывала радостного возбуждения.
– Я всё приготовила, дорогой. Осталось лишь сделать некоторые необходимые покупки.
– Что «всё», дорогая?
– Звонил Тарди, сказал, ты на днях едешь в Россию.
– Дорогая, а тебе известно, что ты шлюха?
– Почему, дорогой? – удивилась она, похоже искренне, хотя не без кокетства.
Я залепил ей пощечину. Было интересно наблюдать реакцию человека, я бы даже сказал, женщины, готовой получить подобное от кого угодно, но только не от меня. Строго говоря, ее удивление можно было легко понять: после двух годичных отлучек я давно уже лишился морального права на всякие претензии по отношению к ней. Но надо же соблюдать хотя бы видимость приличий.
Прощание с юной хорваткой оказалось более драматичным. Хотя внешне всё выглядело благопристойно.
– Я понимаю, милый, – говорила она, лежа в кровати на животе, что позволяло мне любоваться очаровательной попкой, которая семь месяцев назад в одночасье завладела моим воображением, позволив на время забыть о войне, редакционных дрязгах и пребывании Елены в моем доме (последняя считала, что это я нахожусь в ее доме, и в этом, увы, была доля истины). – Я всё понимаю, милый, и ты не должен беспокоиться по этому поводу.
Потом были слезы, по счастью, не очень обильные, бутылка фраскати, приличествующие случаю телодвижения и нежное расставание на пороге небольшой комнатенки, снимаемой не без моего участия. «Кто поможет ей теперь?» – грустно думал я, спускаясь по ступенькам и понимая, что любая помощь, оказанная Зорице, не обойдется без ответного дара, вроде того, который я, как мне мнилось, получал безо всякой корысти с ее стороны. Да и в корысти ли дело? Идет война, а женщины в этом мире так беззащитны, что всякому мужчине, не чуждому благородства, сразу же хочется защитить их, прикрыть своим телом, желательно в постели. Черт.
Последующие сборы заняли двое суток, а спустя еще несколько дней, переехав возвращенную румынам Бессарабию и старую границу на Днестре, я уже катил в пассажирском вагоне по Южной России. Зрелище за окном было довольно утомительным – одна и та же бесконечная равнина, оживляемая разве что покореженной техникой средь буйно зеленевшей в это время года степной растительности. Впрочем, слово «оживлять» в данном случае вряд ли подходило. Как бы то ни было, когда зашедший в купе немецкий ефрейтор сказал: «С приездом, господин репортер», – я был бесконечно рад. Мне захотелось дать ему на выпивку – но я не захотел быть понятым превратно.
– Хорошо доехали, – добавил солдат, – а вот следующий поезд пытались пустить под откос. Обошлось, но погиб офицер.
Я мысленно перекрестился. Что бы сказала Елена, постигни меня подобная участь? Лучше было не думать. Как и о той carte blanche, которую получила бы Зорица в случае моей безвременной трагической кончины.
– Я отнесу ваши вещи на вокзал, – продолжил ефрейтор. В ответ на мой протест прозвучало: – Приказ господина капитана.
Капитану я возражать не стал. В военной обстановке с военными лучше не спорить, им виднее.
Я легко соскочил с подножки и с удовольствием ощутил себя на твердой, пусть и вражеской земле. Полагаю, мой вид для здешних мест был довольно экстравагантен. Чего стоил один тропический шлем, на фоне которого фотоаппарат и пара свисавших с плеч кожаных сумок смотрелись вполне ординарно. Солдат с моим саквояжем в руке уверенно направился через рельсы в сторону сгоревшего строения. Потом мы пошли вдоль путей и разбросанных по соседству невзрачных беленых домов с невысокими изгородями, отделявшими их и примыкавшие к ним огороды от пыльного подобия улицы. Поскольку мой вагон был предпоследним, расстояние до вокзала оказалось порядочным, и я по достоинству оценил заботу неизвестного мне капитана.
Станция выглядела большой и оживленной. С гудками и пыхтением маневрировали паровозы, раздавался, неясно откуда, собачий лай, поспешно двигались группы людей с чемоданами и узлами. Вдоль товарных составов стояли русские полицейские с белыми нарукавными повязками, озабоченно сновали солдаты в зеленовато-серой (или серовато-зеленой) униформе. Сам вокзал представлял собой одноэтажное обшарпанное здание, возле которого возвышалась водокачка красного кирпича и ряд пирамидальных тополей. Мне еще предстояло убедиться, что обшарпанный вид самых разнообразных строений представляет характерную черту этой новой для меня страны.
– Разрешите доложить, господин капитан, – обратился мой Вергилий к невысокому румяному человеку в фуражке. – Господин итальянский корреспондент прибыл. В целости и сохранности.
Немец приветливо улыбнулся и протянул мне руку.
– Капитан Рудольф Хербст, рота пропаганды. Быть в наше время в подобном месте в целости и сохранности – немалое достижение, вы в этом скоро убедитесь. Мне поручено ввести вас в курс дела и оказать содействие на первых порах, пока не приедет Грубер.
Не спрашивая, кто такой Грубер, я ответил капитану улыбкой и привычно назвал себя:
– Флавио Росси. Фронтовой корреспондент газеты…
Эти слова, уже произносившиеся мною в Абиссинии, Испании, Албании, а теперь вот здесь, всегда нравились мне своей лаконичностью, сопряженной с неким суровым и даже величественным смыслом. Я не был уверен, что название моей газеты известно германскому офицеру, но при случае мог легко доказать, что она является не последним из изданий моей фашистской родины. Капитан Хербст его знал.
– Впервые в России, господин Росси? – осведомился он, открывая серебряный портсигар.
Я развел руками, заметив, что всё бывает впервые, даже первая любовь. Мне было интересно, пошутит ли он насчет моей фамилии или удержится от каламбура, которым меня донимали редакторы, испанские националисты и немцы из «Кондора». Хербст не удержался.
– Стало быть, Росси? – произнес он, задумчиво извлекая сигарету и протягивая мне портсигар. – Могу предположить, что, когда вы пишете о русских, вы не называете их красными.
Мой ответ был давней заготовкой.
– Разумеется. Профессиональная привычка – избегать повторов.
– Я тоже против подобных квазиметафор. Надо называть вещи своими именами, чтоб впоследствии не случалось недоразумений. Но начальство считает иначе. Разрешите пригласить вас отобедать в нашей офицерской компании.
Я был не против и в сопровождении приветливого капитана и ефрейтора стал подниматься по вокзальным ступеням. Как раз в этот момент мимо повели очередную толпу мужчин и женщин, порою очень молодых, почти детей, с чемоданами и узлами. Они были бы похожи на обычных пассажиров пригородных поездов, если бы не сопровождавшие их серо-зеленые солдаты и полицейские с повязками. Я не удержался от вопроса:
– Кто эти люди?
– Направляются в Германию. Трудиться ради победы нашего оружия. Великогерманская империя освобождает их от большевистского ига и вправе ожидать от них известной благодарности.
Ответ капитана Хербста, вопреки недавнему заявлению не назвавшего вещи своими именами, не исчерпал моего любопытства. Я задал новый вопрос:
– Они едут добровольно?
Хербст пожал плечами, было видно, что подобные зрелища давно ему наскучили.
– Более или менее. Кто в этом мире любит трудиться? Только люди творческих профессий вроде нас с вами, да и то не всегда.
Он улыбнулся вновь, но я, сам не знаю почему, не унимался, хотя ефрейтор уже давно держал передо мной распахнутую дверь. Возможно, в меня вселился дух противоречия, что порой случается с младшими партнерами по тому или иному предприятию. В нашем случае с младшим, пусть и не по возрасту, союзником.
– Похоже, менее, – заметил я. Хербст не смутился.
– Возможно, но обратите внимание – они довольно спокойны. В целом, это стадо. Человеческое стадо. Помните, в доисторическую эпоху?
– Что-то припоминаю, – ответил я, хотя подобное сравнение не показалось мне корректным. Но не стоило поспешно судить о том, о чем не имеешь ни малейшего представления. Тем более что на сей раз капитан сказал то, что думал на самом деле.
Мы вошли в здание вокзала и направились в буфет, где был накрыт стол для нас и двух товарищей Хербста. Он был совсем неплох, даже изыскан, и наличие консервов – отличных французских сардин в оливковом масле – скорее шло ему на пользу, не говоря о двух бутылках отличного мозельского, пусть я и не поклонник немецких вин. Ефрейтор с парой других солдат, вероятно, сопровождавших моих сотрапезников, сидел за несколько столиков от нас, утоляя голод примерно тем же, что и мы, и запивая съеденное пивом. Больше в буфете не было никого. Атмосферу мирного застолья прекрасно дополняла лившаяся из граммофона французская мелодия, почти заглушавшая репродуктор за окном, который попеременно транслировал военные марши и новости на немецком и на русском языках.
– Пропаганда не должна прерываться ни на час, – заметил по этому поводу капитан, – но мыслящим людям ее слушать не обязательно. Мы с господином Росси ее создаем. Ваше здоровье!
– Ваше здоровье! – отозвался я. – Однако после долгого пути мне хотелось бы услышать последние новости.
– Могу дать собственную версию, – усмехнулся молодой лейтенант, кажется артиллерист, сидевший слева от меня. – «Доблестные германские войска и их союзники теснят большевиков по всему фронту. Новые славные победы немецкого, итальянского, румынского, венгерского, словацкого, хорватского, финского оружия. Население радостно приветствует своих освободителей».
– Не факт, – возразил старший лейтенант, сидевший справа. – Последнее время на фронте затишье.
– Жалко, не в тылу, – хмыкнул Хербст. – Вы слышали, наш итальянский друг буквально проскочил под носом у диверсантов? А следующий поезд – нет. Между прочим, есть жертвы.
– Жертвы, к сожалению, есть всегда, – сказал молодой лейтенант. – Но, даст Бог, мы переживем всё это и…
Его высказывание было прервано неожиданно раздавшимися криками за окном. Грохнул выстрел, другой, третий. Мы поспешили на крыльцо. Офицеры на ходу доставали пистолеты. Я пожалел, что легкомысленно оставил личное оружие в саквояже. К нам подбежал рослый унтерфельдфебель.
– Что тут у вас? – резко спросил его старший лейтенант, по всей видимости отвечавший за погрузку трудового контингента.
– Бежал какой-то мальчишка. Проскочил под вагоном и дал деру.
– И что? Я слышал выстрелы.
– Не попали. – Лицо унтерфельдфебеля выразило раскаяние в проступке подчиненных.
– Кто стрелял? Разберитесь и… – старший лейтенант задумался, – и накажите. Понятно?
– Слушаюсь.
– И не нарядом по кухне. Знаю я вас.
Было видно, что старший лейтенант серьезно раздосадован. Хербст попытался его утешить.
– Должно быть, солдатам не очень по душе стрелять в безоружных. Их можно понять.
– Может, оно и так. Но если солдат стреляет, он должен бить без промаха. Во всяком случае, немецкий солдат.
Для него обед был безнадежно испорчен, и вскоре он нас покинул. Молодой лейтенант, напротив, был настроен оптимистически, и после того, как с мозельским было покончено, его стараниями на нашем столе (состав с отправляемыми в Германию работниками к тому времени убыл) появилась третья бутылка, кажется бургундского. Мы пили за победу, Германию, Италию и даже за Абиссинию, за отсутствовавших дам, за Милан, Берлин и Кобленц.
Вечером мы переместились в жилище Хербста (теперь ефрейтор нес не только мой саквояж, но также фотоаппарат, сумки и тропический шлем). Проворный лейтенант вновь обеспечил нас вином, а домохозяйка, у которой квартировал Хербст, привлекательная русская дама еще не средних лет, – горячей пищей, совершенно необходимой при интенсивном потреблении спиртного.
– Вы неплохо устроились, – позавидовал лейтенант.
– Анна – прекрасная хозяйка, но поверьте, ничего более, – отмахнулся пропагандист. – У нее своя жизнь, у меня своя.
– Тогда я бы попробовал установить с ней более тесный контакт, если вы не возражаете, конечно, – воодушевился лейтенант. – У меня есть кой-какие французские вещицы, духи, чулки, конфеты.
– С моей стороны никаких возражений, но, боюсь, полковник Хаген будет иного мнения.
Лейтенант печально вздохнул.
– Такова военная жизнь. Иерархия, субординация. Даже тогда, когда речь идет о любви.
– Такова всякая жизнь. Особенно если речь идет о любви, – наставительно ответил Хербст. – В правильно организованном обществе это дополнительный стимул для карьеры и служебного роста. Так что предлагаю выпить и не грустить по столь мелкому поводу.
– Фрау Анна, полагаю, не единственная женщина в этом городе? – заметил я.
Хербст тоскливо поморщился.
– Что вы называете городом, дружище? Жалкий городишко, хоть тут и обитает полсотни тысяч жителей. Это Россия, иной масштаб, а ко всему невероятная тяга аборигенов к перемещению в пространстве. Найти в такой дыре подходящую женщину не проще, чем в какой-нибудь альпийской деревушке. Всё достойное внимания сразу же после школы норовит упорхнуть в Киев, Днепропетровск, Одессу. А то и прямиком в Москву и Петербург. Я торчу тут почти два месяца, и мне приходится пробавляться черт знает чем. Или дешевыми шлюхами, прости господи, или вчерашними школьницами.
– Разве школьницы – это плохо? – удивился лейтенант.
– Вы еще молоды и не умеете ценить опыт. К тому же не воображайте, будто школьницы так и кинутся в ваши объятия. Среди них хватает идейных, впору организовывать «Сталинский союз русских девушек». Чин-чин.
На этом наш разговор о женщинах кончился. Началось обсуждение военных вопросов, и вскоре молодой лейтенант уснул. А Хербст, открыв новую бутылку, излагал свое видение положения на фронте:
– Тебе страшно повезло, старина, что ты оказался здесь именно сейчас. Ты ведь не против, если я буду на «ты», мы все-таки достаточно выпили вместе. Затишье скоро кончится. Скажу честно и не для печати: эта кампания будет решающей. Мы выдержали первую русскую зиму и должны избежать второй. Разумеется, если надо, выдержим и вторую, но лучше обойтись без излишеств. Не знаю, что решат наши стратеги, но главное теперь, я так думаю, и думаю, что я прав, окончательное завоевание русского юга. Перерезать Волгу, выйти на Кавказ. Ну и овладеть Крымом, этой чертовой занозой, засевшей в брюхе наших армий. Ты ведь, я слышал, направляешься туда, к Манштейну? Имей в виду – как человек южный, ты можешь не заметить, но для русских это крайний юг. Он был для них курортом, не для всех, разумеется, а для членов партии, правительства и прочих евреев. Так что желаю тебе приятного отдыха.
– Спасибо, – ответил я, и мы вновь осушили бокалы, принадлежавшие то ли Хербсту, то ли фрау Анне. Испытывая приятное головокружение, я добрел до туалета, где пробыл довольно долго. По возвращении меня потянуло на интервью. В состоянии опьянения это бывает со мною редко, но в известных обстоятельствах случается и такое.
– Ты позволишь вопрос? – спросил я Хербста. – Чисто формальный, однако с расчетом на искренний ответ: за что воюешь лично ты, помимо империи, чести, славы?
Тот не смутился и даже не стал напоминать, что, строго говоря, не воюет, а служит в роте пропаганды. Ответ прозвучал торжественно и вместе с тем доверительно.