Подвиг Севастополя 1942. Готенланд Костевич Виктор
– А известно ли вам, что означает слово «Украина»? – провозгласил он, поблескивая стеклами пенсне. – «Область, земля, страна». А вовсе не «окраина»!
Я не понял его пафоса, но в собственных глазах он, похоже, преуспел. Во всяком случае, выкрикнув последнюю фразу, победительно взмахнул лопатой, после чего отошел и яростно принялся вскапывать землю. Грубер покачал головой.
– Каков типаж! Здешний народ необыкновенно увлечен историей. Заметили?
– Да, это бросается в глаза.
В глаза мне бросилось и кое-что другое. Когда мы, оставив школьников и учителей, двинулись дальше, я обратил внимание, что некоторые из занятых саженцами людей были необыкновенно бледны. Физический труд на свежем воздухе отчего-то не шел им на пользу. Одной женщине, уже немолодой, и вовсе стало дурно, и она, посерев лицом, медленно опустилась на землю. Глаза ее были закрыты, а рот, напротив, открылся – то ль от нехватки воздуха, то ли в беззвучном плаче. Я на всякий случай задержался рядом и услышал, как подошедший к женщине полицейский прокричал – я не понял что, но звучало это следующим образом: «Копать, сука, копать! Или тоже туда захотела?»
Грубер был занят своими мыслями. Я не стал обращать его внимание на странные обстоятельства. Вскоре нас нагнал Юрген и сообщил, что мы приглашены на обед инженером Кребсом, специалистом по оформлению ландшафтов, который заведовал работами по озеленению участка. Он был давним знакомым Грубера.
Мы еще несколько дней оставались в городе на Днепре, выезжали в окрестности, возвращались назад, посещали предприятия, но чаще бывали в войсках. Чувствовалось скорое возобновление активных военных действий, неясно было только, кто ударит первым – немцы или русские. В четверг Грубер исполнил свое обещание и повел меня в университет, в стенах которого должно было состояться мероприятие, носившее название «Областное собрание работников умственного труда».
Мы заболтались за завтраком и слегка опоздали, поэтому по университетскому коридору перемещались почти бегом. В просторном лекционном зале, наполненном едва на одну восьмую, нас встретил вездесущий «Гитлер – освободитель», висевший над огромной черной доской. К стоявшему на возвышении длинному столу, за которым восседал президиум, была пристроена лекторская кафедра. Она была занята представителем местной интеллигенции, читавшим доклад о значении слова «Украина». Я узнал воскресного сумасшедшего.
– Простите, Флавио, – шепнул мне Грубер, – но я не буду переводить этот бред. Я славист, а то, что он несет, противоречит всему, что положено знать слависту. Похоже, этот тип нигде не учился. К тому же с основными положениями вы знакомы.
– Если бы я еще понимал, что всё это значит…
– Только то, что он осёл.
Суровая оценка Грубером умственных способностей докладчика не вызвала у меня возражений. Чтобы не скучать, я принялся вертеть головой, всматриваясь в лица представителей местной интеллектуальной элиты. Лица были заурядными. И одежда вполне приличной – пиджаки, галстуки, почти ни одной крестьянской сорочки.
После пары других докладов – о приднепровских казаках как санитарном кордоне Европы и о роли какого-то галицийского фольклориста в пробуждении украинской нации – Грубер покинул меня и направился к кафедре. Оказывается, в программе значился его доклад, точнее целая лекция. Он прочитал ее по-немецки, поминутно поворачиваясь к географической карте. Речь шла о международном положении. Это было занятно, хотя некоторые высказывания звучали неожиданно.
– Будущее объединенной Европы, – говорил он, почему-то улыбаясь, – зависит от нас, и только от нас. Нас всех – немцев, итальянцев, испанцев, французов, финнов, хорватов и… – небольшая пауза, – украинцев. Это потребует жертв, но жертвы не будут напрасны. Вознаграждением за них станет процветание вашей спасенной от большевизма и московского империализма родины. Но мы спасем ее не только от Московии. Не менее опасен империализм Северо-Американских Соединенных Штатов. Доподлинно известно, что еврейскими воротилами Нью-Йорка уже запланировано расчленение бывшего Советского Союза, иными словами – России и Украины. Эти территории будут разбиты на множество псевдонациональных марионеточных государств, подвергнутся колонизации, в которой примут участие негры и американские монополии. Если мы проиграем, черные придут в ваш дом и станут его хозяевами. Дальнейший этап – реставрация капитализма в наиболее уродливых формах.
Аргументация Грубера показалась мне непоследовательной и неубедительной, настолько разнородными были основные тезисы. Однако туземцы считали иначе. Они переглядывались, перешептывались, кивали головами. Некоторые кое-что записывали.
Когда Грубер окончил, посыпались вопросы. Поскольку мой переводчик находился на кафедре, я понимал лишь те, что задавались по-немецки. Так, длинноволосый тип, читавший доклад о фольклористе и представившийся доктором украинской филологии Ярославом Луцаком, спросил о полуострове Крым – скоро ли тот будет реально присоединен к рейхскомиссариату Украина?
– Вряд ли, – твердо ответил Грубер, – на этот счет существуют иные планы, поскольку Крым исконно германская земля. Вспомните древних готов.
Ответ зондерфюрера не удовлетворил Луцака. Он обиженно скривил лицо – и тут же подвергся нападению с другой стороны. Раздался громкий смех, выкрик: «Что, получили, милейший?» – и с места вскочил бородатый старик в старомодном, двадцатилетней давности, пиджаке. Вспыхнула перебранка, в которой часть зала была на стороне старика-профессора (звали его Ненароков), тогда как другие поддерживали Луцака. Горячий диспут продолжился на местном наречии. Я не мог понять, о чем они спорили, и безмерно об этом жалею – накал страстей позволял предположить нечто в высшей степени увлекательное.
А говорили они вот о чем – крича, жестикулируя и самозабвенно ненавидя друг друга.
Сначала вскочивший с места профессор Ненароков выпалил по-немецки:
– Что, получили, милейший?
Продолжил он, однако, по-русски:
– И вообще, господин Луцак, не нужно вводить в заблуждение дорогих гостей. По-нашему, никакой вы не доктор, а всего лишь магистр. Доктор это я! Настоящий, не галицийский.
В этом месте раздался одобрительный смех той половины зала, что поддерживала Ненарокова.
– Доктор? – свирепо передразнил его Луцак. – Жалкий профессоришка, получивший свое звание от царского режима!
– Я представитель русской науки. Я получил свое звание в университете святого Владимира. Я четыре десятилетия трудился на ниве народного просвещения. Я был общественным деятелем нашего края. Мои сыновья сражались в русской армии против большевизма. Меня лично знал генерал Бредов. А вот вы тут – никто!
Ответ доктора Луцака, будучи слабо связан с высказыванием оппонента, ответом, по существу, не являлся. Такого рода реплики вообще были характерной чертой его полемического стиля, и оставалось лишь гадать, где он этому научился.
– Украинское крестьянство дважды изгоняло большевиков из Украины, в то время как ваши «русские армии» отсиживались в Крыму!
Ненароков отреагировал моментально, слышать алогичные доводы Луцака ему было не впервой.
– А какое отношение вы имеете к этому крестьянству? И где отсиживались тогда вы? В своей сраной Галиции? И позвольте заметить…
– Нет, не позволю! – перебил его Луцак. – И я вам не хо-хол! Прошу представителей германского командования обратить внимание на подобные высказывания подобных, с позволения, личностей! Личностей, которые в своем узком кругу смеют поднимать вопрос об использовании в школьном и высшем образовании московского языка, подвергая таким образом сомнению итоги украинской национальной революции и действия германских властей!
– Нечего тут клеветать на малороссийский народ, – прокричал в ответ Ненароков. – Не было у нас никакой национальной революции. Была петлюровщина, махновщина, а потом большевистская украинизация! И заметьте, господа, этот галичанин, ко всему, еще доносчик! Но я знаю, доктор Грубер не из тех людей, что стали бы прислушиваться к гнусным инсинуациям этого… господина.
Не обращая внимания на Ненарокова, Луцак продолжал излагать свое видение истории последних десятилетий.
– Местью большевистского режима стал искусственный голод в Украине, явившийся геноцидом станового хребта украинской нации – украинского крестьянства…
Ненароков, который, в отличие от Луцака, слышал не только себя, окончательно рассвирепел.
– Геноцид русского крестьянства, сопротивлявшегося большевистской украинизации!
– Московский наймит! – заклеймил его Луцак.
– Дурак, болван, осел, невежда! Такой, как вы, мог защитить магистерскую диссертацию во Львове только на украинской кафедре или в каком-нибудь тайном «университете», ни на одну приличную кафедру в настоящем университете вас бы попросту не пустили!
– Докторскую! – взвыл Луцак. – И что вы называете «приличными кафедрами»? Польские? Что такое «настоящий университет»? Прошу господина Грубера обратить внимание…
Ненароков смерил его презрительным взглядом.
– Я же говорил, жалкий доносчик. Но наше различие, милостивый государь, не только в этом. В отличие от вас, я потомок запорожских казаков и нахожусь у себя дома. Это мой город, пусть ему до сих пор не возвращено историческое название и он носит имя большевика и украинизатора.
На сей раз он был услышан.
– Так вот вы чего захотели! – со злорадством расхохотался Луцак. – Мечтаете о возвращении царизма? Черта вам лысого! Никогда больше украинские города не будут называться именами царей и царских сатрапов. Господин Грубер дал нам ясно понять, что реставрации Германия не допустит. Ведь, правда, господин Грубер?
Когда Луцак произнес свою последнюю, обращенную к Груберу фразу, тот неопределенно пожевал губами. То ли ему не хотелось поощрять Луцака, то ли он не желал обижать Ненарокова. Профессор же, видно, решил, что Грубер на его стороне. Когда заседание кончилось, он поспешил ко мне и Груберу и, подойдя почти вплотную, доверительно заговорил по-немецки:
– Ваш доклад был, конечно же, интересен. Но я хочу подчеркнуть, что настала пора сделать решительный акцент на деле возрождения русского народа. Сейчас мы раздроблены и задавлены последышами большевистских украинизаторов, которым ненавистно само имя моей многострадальной родины. Настоящая русская интеллигенция выбита, эмигрировала, запугана или измучена борьбой за существование. Единственной силой, которая может содействовать возрождению России, осталась русская православная церковь. Германии следует иметь это в виду. – В этом месте профессор печально вздохнул. – Однако мне кажется иногда, что Германии нет никакого дела до возрождения нашей страны.
Зондерфюрер поспешил заверить, что дело у Германии есть до всего, и мы тепло попрощались. Ободренный профессор поспешил с благой вестью к кучке единомышленников, столпившихся возле карты, отражавшей новое территориальное устройство континента. И тут же рядом появился Луцак. Обдав нас легким запахом дешевого одеколона (я поспешно отодвинулся), он заговорил с нами очень мягким и вкрадчивым голосом, произнося слова немного нараспев. Немецкий, не столь правильный, как у Ненарокова, звучал в его устах гораздо естественнее, а выговор напоминал один из южных диалектов – баварский, австрийский, богемский – короче, что-то в этом роде, я не специалист в германской филологии.
– Великолепно, просто великолепно, уважаемый коллега. Тема раскрыта, выводы сделаны…
«Знаки препинания расставлены», – подумал я.
От похвал Ярослав Луцак перешел к сути дела, заочно продолжив свой спор с Ненароковым и беспощадно того разгромив, – не переставая при этом вопросительно поглядывать то на Грубера, то на меня и спрашивать: «Ведь верно, господа? Вы со мной согласны?» Грубер терпеливо выслушал его до конца, после чего мстительно поведал Луцаку о казусе, случившемся в школе, а именно о моей промашке со стихами господина Кобыльницкого. Луцак, как ни странно, пришел в восторг.
– Замечательно, просто замечательно, – пропел он, по-кошачьи прикрыв глаза от удовольствия и проведя рукой по длинным волосам. – Это подтверждает мою гипотезу.
– Какую? – спросили мы с Грубером почти синхронно, и Луцак поделился с нами открытием.
– Я филолог. Так вот, наблюдая последние девять месяцев языковое развитие нашего региона, я пришел к заключению, что использование одного и того же языка совсем не обязательно является фактором интеграции. Один и тот же язык в определенных условиях вполне может разделять две нации, особенно столь непохожие в психологическом и расовом отношении, как мы и московиты. Да, большинство жителей этого насквозь русифицированного города по-прежнему говорит по-московски. Но! Я вижу, что сейчас, впервые в своей истории, этот язык в отдельных случаях может звучать как язык свободы, частично опровергая представление о себе как об инструменте тупой унификации и государственного угнетения. В нем появляются новые слова, новая фразеология, даже новые грамматические формы. И наконец – новые образы и принципиально новая поэтика, совершенно не похожая на традиционно московскую! Ваш пример – прекрасное тому подтверждение. Надо будет обязательно познакомиться с господином Кобыльницким и опубликовать его стихотворение в моей статье, которую я готовлю для сборника научного общества.
– Действительно, интересный вывод, – согласился Грубер с озадаченным видом. – Я бы даже сказал, целая и весьма плодотворная теория.
– Именно так. Перед нами явление интралингвальной дивергенции, детерминированной дифференциацией политикумов, – радостно возгласил Луцак. И скромно добавил: – Термин мой.
Наименование впечатляло. В особенности звучный и как бы греко-латинский «политикум».
– Думаю, однако, – прищурив глазки, уточнил украинский филолог, – мы не должны почивать на лаврах. Без твердой и последовательной политики в языковом вопросе обойтись невозможно. Нельзя обольщаться частным успехом. Господство украинского языка во всех сферах следует обеспечивать последовательно и непреклонно. Позитивная дискриминация, состоящая во всесторонней поддержке сознательных украинских элементов, помогает решить проблему, однако лишь отчасти. Наступает пора переходить к дискриминации негативной, направленной на окончательное вытеснение московского языка из всех сфер общественного бытия – иначе господин Кобыльницкий, хе-хе, так и не освоит основ украинского стихосложения. Следующим шагом, а может, и предшествующим, должно быть элиминирование промосковски настроенных элементов… Совершенно однозначно, что ограничиваться евреями и явными большевиками нельзя. Кстати, обратите внимание – этот псевдопрофессор Ненароков поставил под сомнение мое право называться доктором, и если вдуматься, не только мое, но и… многих выдающихся ученых Великогерманской империи. Для этого обломка старого мира мы всего лишь магистры. И вообще мне кажется, что германские власти еще не вполне оценили ту огромную пользу, которую может принести им украинское национальное возрождение. Вы должны помочь донести до самых высоких верхов правду о вековых чаяниях нашего народа.
– Обязательно помогу, дорогой коллега! – заверил его Грубер и начал поворачиваться к выходу из аудитории.
– И еще, – вцепился в него Луцак, – надо обратить особое внимание на укомплектование образовательных учреждений южных и восточных областей педагогическими кадрами. Было бы очень хорошо направлять сюда учителей и специалистов из… западного региона, сознательных сотрудников. Положение в Одессе, – было видно, как Грубер скривился, – Николаеве, Херсоне, Харькове, Донецком бассейне, – чем более затягивалось перечисление, тем более тоскливым становился у Грубера взгляд, – еще более катастрофично, чем здесь. И несмотря ни на что, нужно заниматься украинизацией Крыма. Независимо от его дальнейшей судьбы. Развивая национальное сознание тамошних украинцев, а они, увы, глубоко несознательны, Великогермания обретет там в будущем самую надежную опору.
– Хорошо, хорошо, – в панике проговорил Грубер. – Составьте записку для министерства восточных территорий, ее непременно рассмотрят. А теперь прощайте. Дела, дела, дела.
– О, я понимаю! Впереди непаханая целина, – и Луцак по очереди потряс нам руки. Ладони его были влажными и неприятно мягкими – как, впрочем, и он сам, мягкий, плавный, словно бы лишенный скелета и мускулатуры – или чего другого, тоже из области анатомии.
Когда мы шли по коридору, Грубер дал наконец волю чувствам, яростно и совершенно не интеллигентно вытирая правую кисть о штаны.
– Эти болваны упорно делают вид, будто нам больше нечем заняться, как кроить для них независимую Украину. Между тем им ясно было сказано, еще в прошлом году: речь идет лишь о рейхскомиссариате с таким названием. И то, что генеральный округ Таврия, иначе говоря Крым, считается относящимся к нему, ничего для них не меняет. Какая, к черту, Украина, когда Восточную Галицию, откуда большевики в свое время выписали этого ученого козопаса, мы включили в генерал-губернаторство, а территорию за Днестром отдали румынам? «Положение в Одессе, Херсоне, Николаеве катастрофическое», – зло изобразил он Луцака. – Но из тактических соображений приходится талдычить им о вольной Украине, освобожденной России и прочей ерунде. Порой в одном и том же месте сразу, что вы могли наблюдать сегодня собственными глазами. Разумеется, сейчас оно даже полезно. Мы ведь делаем вид, что считаем их людьми. А они делают вид, что считают нас друзьями. Правда, наше храброе воинство быстро ставит всё на свои места, так сказать, рассеивает иллюзии. И тогда руководство снова посылает доброго доктора Грубера – успокоить и разъяснить. Если бы вы знали, как мне это осточертело! Когда я вижу пана Луцака, моя рука тянется к пистолету. Да и Ненароков хорош. Возрождение русской нации… Мог бы поумнеть за девять месяцев, всё же немалый срок, из сперматозоида человек получается.
– Да, безусловно, – пробормотал я, вспоминая наших собеседников. Пламенный Ненароков, пожалуй, выглядел симпатичнее скользкого Луцака, но и он меня чем-то отталкивал. Я не мог понять чем, но это было так.
Потом мы посетили военный госпиталь и городскую гражданскую больницу. В госпитале я взял ряд интервью у раненых и выздоравливающих солдат, а в больнице мое внимание привлекли плакаты, пропагандирующие легкие и быстрые аборты.
– Наследие большевизма? – спросил я у сопровождавшего нас доктора из местных немцев.
– Не совсем. В военных условиях очень трудно прокормить массу новорождённых, и мы идем навстречу матерям. Такова директива, полученная из Берлина. Впрочем, дело не только в войне. Необходимо думать о корректировке этнического состава этой будущей житницы рейха. Вы же понимаете… Предоставленные самим себе русские плодятся как кролики, их не останавливает ничто. Бесчеловечный народ, которому нипочем самые бесчеловечные условия существования. У них даже есть поговорка: «От того, что идет на пользу русскому, немец всенепременно умрет».
Вечером мы ужинали в гостиничном ресторане, опять с инженером Кребсом. Пришедшего в гостиницу Луцака в ресторан, по счастью, не пустили (поразившее меня в первый день ограничение в данном случае спасло нас от малоприятного общества). Но филолог сумел передать небольшой подарок для меня и для Грубера – три килограмма лососьей икры.
– Рискованный человек, – сказал Грубер, разглядывая банку. – За такое по нынешним временам можно серьезно поплатиться.
Но икра была великолепна, и на следующее утро, 8 мая, мы с удовольствием ею намазывали наши бутерброды. Предстояло принять окончательное решение – ехать ли дальше или еще на пару дней остаться в городе на Днепре. Я склонялся ко второму варианту. На воскресенье приходился День матери, госпожа Портникова вновь приглашала нас в школу. Грубер отказался без раздумий, а я пообещал, если не уеду, заглянуть. Мне хотелось еще раз увидеть Оксану, сам не знаю почему и зачем. Пригласить в кино? Или прямо в номер? Взять интервью для миланской газеты? «Молодежь свободной Украины радостно приветствует родину фашизма». Горничные в гостинице меня не привлекали. Та, первая, по-прежнему рвалась проявить благодарность, но что-то мешало мне воспользоваться ее расположением. Передо мной постоянно возникала Зорица, да и уверенности, что все проезжие офицеры используют презервативы, у меня, к сожалению, не было.
Но уехать пришлось, и уехать срочно. Новость, о которой стало известно к обеду, заставила позабыть обо всем – Зорице, горничной, Елене, Оксане. Одиннадцатая германская армия перешла в наступление на Керченском полуострове.
Быстро собравшись, мы уселись в «Мерседес» и спустя некоторое время были на шоссе, по которому в том же направлении, что и мы, двигалась военная техника.
– Надо решить, как лучше въехать в Крым, – говорил Грубер, показывая мне карту. – Как мы планировали с самого начала, то есть через Перекоп, или же попробовать сократить путь и воспользоваться мостом через Сиваш.
– Вам виднее.
– Попробуем через Сиваш. Не самый надежный путь – на Азовском море хватает русских кораблей, мост могут запросто повредить. Но зато, если всё получится, сразу же окажемся на месте событий.
– А если русские перейдут в контрнаступление и захватят переправу?
– Я тоже этого опасаюсь. Но кто не рискует… В любом случае будем узнавать по дороге новости и, если что, изменим маршрут.
К вечеру стало ясно, что дела на фронте идут наилучшим образом. Оборона русских прорвана, их южный фланг совершенно разгромлен. Но наше продвижение от этого не ускорилось. Нас постоянно останавливали, долго проверяли документы, косились на меня, задавали идиотские вопросы. Разогнаться на забитой войсками дороге было просто невозможно. В придачу ближе к вечеру разразился сильный дождь, и шоссе оказалось почти непроезжим («Дураки и дороги», – зло пробормотал по-русски Грубер; я не стал интересоваться, что он имеет в виду). В одном небольшом городке мы чуть не застряли окончательно, и лишь незаурядные водительские навыки Юргена позволяли время от времени сокращать расстояние между нами и Крымом то на метр, а то на целых десять.
– Жаль, конечно, – констатировал Грубер, – но ничего не поделаешь. Меня подвела интуиция, и теперь мы расплачиваемся. Однако главное в нашем деле – не нервничать и сохранять спокойствие. А потому предлагаю выпить коньяку и поговорить о чем-нибудь занятном. Что бы вы хотели узнать, Флавио? Я вновь в вашем полном распоряжении.
Я подумал и спросил:
– Правда ли, что все украинцы смертельно ненавидят русских? Как этот Луцак?
– Чушь, – отрезал Грубер. – Вы вообще-то замечаете разницу между ними? Лично я – нет, по крайней мере здесь, на Днепре. Вспомните этого туземного архипиита – он же просто не знает языка, который называет родным. Да и не в языке тут дело. Это куда более сложная материя, не зря Луцак так напирал на сознание.
– Но столетия царской и большевистской русификации…
– Угу. С тем же успехом можно говорить о германизации Баварии и Гольштейна или итальянизации Неаполя. Сказки для дураков. А при большевиках у них, коль на то пошло, была украинизация, та самая, о которой вопил дурачок Ненароков. И что это нам дало? Большинство всё равно ненавидит нас. А заодно и желто-голубых.
– Голубых? – спросил я с интересом.
– Желто-голубых. Это наши местные союзники. Они, вы слышали этот термин от Луцака, называют себя «сознательными украинцами». Это как у большевиков – есть сознательные пролетарии, готовые резать буржуазию во имя черт знает чего, а есть прочая масса, которой до пролетарской революции нет никакого дела. Так и тут – активное меньшинство, которое мечтает отделиться от Москвы и прибрать к своим рукам пространство от Карпат и до Кавказа, а рядом – инертная масса, упорно не желающая к ним прислушиваться. Но желто-голубые свято верят в свою миссию. Они и тот же Луцак считают, что у этой массы надо лишь развить правильное сознание, ну а тех, у кого оно не разовьется, объявить предателями нации. В целом подход вполне здравый. Но не очень реалистичный.
– Идеалисты?
– Ага. Их идеализм хорош в специальных акциях – против поляков, евреев и партизан. Однако самого главного идеалиста по имени Бандера на всякий случай пришлось поместить в концлагерь, чтоб не путался под ногами со своим идеализмом. Вы не представляете, но во Львове в июне сорок первого приходилось сдергивать желто-голубые флажки, которые эти идеалисты, устроив маленькую, но весьма приятную для себя резню, понавывешивали там на радостях. Черт, что у них там?
Опустив окно и высунув головы под лившие с неба струи, мы убедились, что наша машина намертво застряла в грязи, прямо посреди городской площади. Чертыхаясь, мы с Грубером вылезли наружу и, ежась от заливавшей под воротник холодной воды, попытались подтолкнуть машину. Юрген отчаянно жал на газ. Убедившись в тщетности наших совместных усилий, он выскочил наружу и, пригибаясь, подбежал к нескольким солдатам, которые прятались под навесом, напоминавшим о существовавшей здесь прежде автобусной станции. Не знаю, что он про нас им сказал, но те моментально взялись за дело, начав выносить из соседнего, казенного вида здания связки разноцветных книг и швырять их под колеса.
– Что они делают? – озадаченно спросил я Грубера, хотя цель книгометания в целом была понятна.
– Хотят нам помочь. Надо же куда-то девать макулатуру из местной библиотеки.
– Но это же…
– Скажете, варварство? Наверняка какой-нибудь марксистский хлам. А если и не марксистский, тоже не велика потеря для европейской, так сказать, культуры.
Русская словесность не помогла. Мы сдвинулись с места, но вскоре застряли в другом, потом в третьем.
– Тут никаких библиотек не напасешься, – заметил Грубер в конце концов. Он был готов к капитуляции, я тем более. Не говоря о Юргене, который был просто измочален борьбой со стихиями, к числу которых, как выяснилось, относятся и русские дороги. Теряя контроль над собой, он уже несколько раз произносил слова, совершенно невозможные в присутствии начальства при иных обстоятельствах.
На выезде из города утопавшая в грязи трасса была забита двумя встречными транспортными потоками. С диким ором носилась дорожная полиция, какой-то полковник в непромокаемом плаще грозился всех расстрелять и повесить. Дождь хлестал не переставая, смеркалось, и мы сочли за благо прервать путешествие. Свернув на боковую улицу, Юрген не без труда, но всё ж относительно быстро добрался до местной комендатуры. Комендант оказался милейшим человеком и устроил нас в уютной квартирке, где обитали трое испуганных русских, мать, сын и дочь, а также двое немецких офицеров. Грубер сообщил, что проживание вместе с туземцами запрещено, но соблюдать все инструкции возможным не представлялось.
За ужином я снова вспомнил про книги в грязи, благо офицеры были на службе, Юрген спал, а хозяева притаились в оставленной им комнатенке.
– Вы славист, а так презираете русских и прочих славян.
– Презираю? – переспросил Грубер, успевший взбодриться хорошей порцией коньяка. – Сказано сильно. Нет, я просто хорошо их знаю. Что же до моей ученой степени, то нам, специалистам по славянам, еще предстоит сыграть свою роль в уничтожении этой насквозь пропитанной злом империи, – последние несколько слов прозвучали как цитата, – которая прежде называлась Россией, а ныне Советским Союзом. Выпейте коньяку, вы продрогли. Русскими ограничиться не удастся – правда, я чем-то напоминаю сейчас Луцака? Мой шеф, кстати, считает, что ваши в бывшей Югославии излишне либеральничают с сербами, мешают зачем-то хорватским идеалистам навсегда избавить Балканы от этой нации убийц.
– Но ведь наши хорватские союзники творят там такое…
– Этому надо радоваться, милый Флавио, разве вас не учили? – сказал он, криво усмехнувшись. – Мои соотечественники, скажем, и не подумают спасать поляков от желто-голубых, если дело дойдет до резни. Пусть потешатся. Хотя с другой стороны, и наши хороши – зачем-то церемонятся с чехами, надеясь их привести к общему великогерманскому знаменателю. Мой шеф считает, что зря. Чехи, по его мнению, лишь на вид безобидный народец, при случае они покажут зубы. Нет, я не идеалист, Флавио, отнюдь не идеалист. Имперский министр восточных территорий свято верит, что можно воспользоваться Украиной против России, воспитать из здешнего населения украинцев, которые станут нашим оплотом на Востоке. Я не верю. Мой шеф тем более. Русский всегда останется русским, если он не последний подонок. Что, разумеется, нисколько русских не оправдывает – черт бы их всех побрал с их климатом и скотством.
– Но ведь речь идет о судьбе целых народов. Европейских народов.
– Ага, вы еще о культуре скажите. Не забывайте только, что я славист. Не американский и не английский, а следовательно – знаю, о чем говорю. Это они, даже если до рвоты ненавидят Россию, сочтут своим долгом вспомнить попутно о гении Льва Толстого. Слава Богу – с тридцать третьего мы в Германии можем быть честными до конца. – Он подлил себе коньяка, мне тоже. Осушив стаканчик, проговорил с непонятной иронией и вновь как будто кого-то цитируя: – Для наших вождей это не только беспощадная война за идеалы, это – война непримиримых рас. Русские и прочие славяне занимают слишком много места в Европе, вместе нам не жить. Мы или они. Tertium non datur. – Он опять скривился, словно бы извиняясь за школярскую пошлость. – А коммунизм… Хороший предлог. Борьбой с коммунизмом можно оправдывать всё. Я уверен, что, если бы мы сразу начали войну против русских, оставив в покое Польшу и Францию, наши западные друзья отнеслись бы к нам с пониманием. Убить несколько миллионов человек, тем более европейской наружности, с их точки зрения, конечно, грех, но если убедить себя в том, что эти несколько миллионов красные… Начинать пришлось, однако, с Польши, иначе бы немецкий народ нас не понял – что ему Россия? Ведь правда жаль, что в Польше мало коммунистов? Но пора спать, я устал как собака.
Я был рад, невнятные намеки и излияния Грубера быстро меня утомили. Размышлять, в каких местах и над кем он издевается, у меня не осталось сил. И эти никчёмные разговоры о миллионах… Хвастливая гигантомания, в которой немцы превзойдут кого угодно, даже нашего величайшего дуче. Особенно когда напьются и устанут. Я, между прочим, тоже устал. И тоже как собака.
На следующий день, вернее вечер, доктор Ненароков был арестован и через неделю расстрелян. Семья его отправилась в концлагерь и оттуда уже не вышла. Год спустя, во время советского наступления, служба безопасности арестовала в Виннице доктора Луцака. Его обвинили в сомнительных связях и увезли в берлинскую тюрьму. Позднее, когда началось формирование Украинской освободительной армии, доктора выпустили на волю. Однако в немцах Луцак разочаровался. Даже хлебное место в немецком университете имперского города Праги не смирило его непреклонной решимости при первом удобном случае порвать с национальным социализмом и найти себе и украинскому делу иных, более предсказуемых покровителей.
Путешествие с Грубером. Киммерия
Флавио Росси
9-17 мая 1942 года
Пробудившись, мы попытались разработать план дальнейших действий. Безуспешно. Дождь продолжался по-прежнему, улучшений, увы, не предвиделось. Грубер, не вполне отойдя от вчерашнего коньяка, был мрачен, я тоже. Лучше всех себя чувствовал Юрген, он никуда не спешил. У меня возникла мысль, не взять ли интервью у хозяев квартиры, но Грубер заявил, что это бесполезно. Либо не скажут ничего, либо скажут лишь то, что может сказать и он. И даже если скажут, о чем действительно думают, – а это абсолютно невозможно! – сказанное окажется непригодным для печати, да еще придется обращаться в службу безопасности.
– Вы думаете, они не рады освобождению от коммунизма?
– Больно уж вид пришибленный. Оставьте их в покое. Если хочется общаться, дайте детям шоколад.
Так я и сделал. Мальчик и девочка, глядя исподлобья, взяли плитки и отнесли их матери.
– Что надо сказать дяде? – сказал та по-русски. Я понял всё, кроме слова «дяде». Те вернулись и хором проговорили:
– Данке шен, херр официр.
Изобразить радость даже не попытались. Ну и черт с ними, подумалось мне. Я занялся просмотром блокнота, в котором скопилось множество необработанных записей.
После скудного подобия обеда (доставать свои припасы посреди окружавшего нас убожества мы постеснялись) Грубер признал:
– Мысль ехать через Сиваш была не лучшей. Предлагаю вернуться к перекопскому варианту. Отъедем немного на запад и двинемся на юг другой дорогой. Что думаете, Юрген?
– Как скажете, господин зондерфюрер.
По счастью, к обеду дождь вопреки ожиданиям прекратился (точнее, переместился на юг, доставив множество неудобств наступавшим войскам Манштейна) и вновь воссиявшее солнце стремительно высушило вчерашнюю непролазную грязь. Не прощаясь с хозяйкой, мы нырнули в «Мерседес» и возобновили путешествие. Грунтовая дорога, по которой мы ехали, оказалась почти свободна, расстояние в несколько десятков километров, сначала на запад, потом на юг, было преодолено довольно быстро. В какой-то момент Грубер решил, что пора остановиться и поесть по-человечески. Миновав – после предъявления документов – пост дорожной полиции, рядом с которым на отходившем в сторону проселке теснились крытые армейские грузовики, он приказал затормозить, пояснив:
– В степи лучше находиться под охраной. Мало ли что… Когда-то здесь орудовал знаменитый анархист Махно. Знаете про такого?
– Смутно, – ответил я, приврав только самую малость.
– Иными словами, народ здесь склонен к бандитизму. Полиция нам не помешает.
Мы покинули автомобиль и расположились на траве. Юрген вытащил продукты и принялся намазывать на ломтики хлеба масло и подаренную Луцаком икру. Я же вытянулся на выделенной мне Грубером русской плащ-палатке, с наслаждением ощутив, как наполняются жизнью затекшие руки и ноги.
В последние два часа мое настроение существенно улучшилось. Вымытая дождем весенняя степь переливалась изумрудами и лазурью, в самом деле напоминая мне море. Деловито трещали мириады кузнечиков, сияла радугой стрекоза, усевшаяся на клеенчатую скатерть. Сгоревший прошлым летом элеватор напоминал о близости жилья. Равномерно рокотал в отдалении пулемет. Когда он замолкал, негромко хлопали одиночные выстрелы – похожие на удар хлыста винтовочные и совсем тихие, видимо пистолетные.
– Там стрельбище? – спросил я Грубера. Зондерфюрер прислушался, лицо его болезненно скривилось. Пулемет заработал вновь.
– Похоже на работу спецкоманды.
– Что вы имеете в виду?
– То самое, – проговорил он, побледнев. – Видите ли, Флавио, строительство великих империй – это не только праздники под пенье юных дев. Вы ведь бывали в Испании.
Я отложил бутерброд.
– Вы хотите сказать…
Зондерфюрер поднялся.
– Если угодно, – сказал он со злостью, – это музыка истории. Истории, какова она есть, а не такой, как ее опишут историографы и пропагандисты. Истории в чистом виде, без романтического пафоса и зеленых насаждений на неприятных местах. Считайте, что нам посчастливилось стать очевидцами. Боюсь, не последний раз. И к сожалению, не первый. Не зря у Оксаны Пахоменко был в парке такой бледный вид. Юрген!
Мы сочли за благо тронуться в дальнейший путь и перекусить не на траве, а в населенном пункте. Возможность представилась не сразу. Несколько встреченных по пути деревень были настолько разорены, что задерживаться в них не имело смысла. Наконец за поворотом мелькнула колокольня, и вскоре мы въехали в большое и почти нетронутое село.
Длинная, обросшая лопухами улица была пуста, словно жители попрятались, заслышав шум мотора. Грубер велел Юргену проехать прямо к церкви и не ошибся. Не успели мы затормозить, как на крыльцо вышел плотный мужчина лет тридцати пяти с черной бородой и в наряде русского священника, или так называемого попа. Следом за ним из дверей вынырнул тощий старик, то ли дьякон, то ли пономарь.
– Команда в сборе, – отметил удовлетворенно Грубер и, выйдя из машины, решительным шагом направился к служителям культа. Разговор между ними был краток. Вскоре все, кроме дьякона – взгляд его напомнил мне о недавних девочке и мальчике, – сидели в уютном домике священника, с удовольствием поглощая вкусный свекольный суп, которым угостила нас попадья, и привезенные нами деликатесы – салями, сардины и бутерброды с икрой Луцака. Священнику понравился Груберов коньяк, икра же, по его мнению, требовала сухого шампанского. «Но с этим нынче трудно, – посетовал он. – Новый Свет находится неподалеку от линии фронта, Севастополь не освобожден от коммунистов. А про настоящее, французское, за годы безбожной власти мы тут и вовсе забыли».
Звали его отцом Филаретом, и был он сама любезность – пусть слова о Севастополе и звучали укором рейху. После трапезы он не без гордости поведал о достижениях в последние девять месяцев. Я немедленно вынул блокнот и быстро стал делать записи, прикидывая, как бы назвать интересный материал. Грубер трудился как переводчик – языками отец Филарет не владел.
– Да и где было нам им учиться? Мы же здесь существовали, как первые христиане в римских катакомбах – лишь бы веру сохранить. Жили как на вулкане Везувия. Ах, что было, что было, вам такого и не представить.
Теперь, по его словам, всё радикально переменилось. Открыты запертые и оскверненные большевистской сворой храмы, молодые венчаются, покойники отпеваются, в школах введен Закон Божий.
– Я сам преподаю, не чураюсь. А детишки-то, детишки – тянутся, словно бы и не было жидовской коммунии. И ведь ни о чем раньше не ведали – ни о Новом Завете, ни о Ветхом. А теперь вот узнают, разумом просветляются.
Я проявил любопытство, возможно излишнее.
– Не могли бы вы сказать, отец, как в процессе преподавания решается еврейский вопрос. Ну вот, скажем, Ветхий Завет…
Поп прыснул, сообразив, куда я веду разговор.
– Это вы о жидах, что ли? – Я уже знал русское слово «жид», еще от Зорицы, у них по-хорватски оно звучало так же и происходило от нашего giudeo. – Так я о них вовсе не говорю, зачем смущать юные души? Вы вот в Италии как выкручиваетесь?
– Не знаю, – пожал я плечами, – в мои школьные годы подобной проблемы не было.
Отец Филарет испытующе поглядел мне в глаза и наставительно заметил:
– Проблема была всегда, только вы ее не замечали. И что бы мы делали без нашего фюрера? А тут, не поверите, одним ударом двух зайцев – и от проблемы избавляемся, и народ обращаем к Богу.
– Это как? – не понял я.
– А мы объявили по селам да деревням, – в его речи я уловил русское слово «хутор», вероятно и обозначавшее деревню, – кто не покрестится сам или детей не будет крестить – тот еврей, ну и, понятное дело, его того… Толпами в церковь повалили, даже самые безбожники. Были дни в прошлом году – в день по семьдесят душ обращали, – он лукаво подмигнул. – А у вас в Италии много безбожников?
– Знаете ли, – протянул я задумчиво, – мы не ставим задачи поголовной евангелизации.
Грубер добавил – по-русски, но с последующим переводом для меня:
– И вообще у нас другие задачи, отче, почитайте основополагающий труд Альфреда Розенберга. Большой специалист в духовной области.
Отец Филарет уловил сарказм и пожевал задумчиво губами.
– Да, да, понимаю. Но у нас в России, то есть на Украине, всё совсем по-иному. Надо восстановить разрушенное жидами и коммунистами. Одно плохо, священников не хватает. Мне вот теперь приходится сразу несколько приходов окормлять. Одного попа неделю назад ваши… как бы лучше сказать… увезли. Не о том думал. Абстрактные представления о христианстве, неуместные в наше время конкретных дел. Не стоит этого записывать, я лучше что-нибудь о духовном возрождении.
Несмотря на целый ряд неожиданных препятствий и еще одну незапланированную ночевку, долгожданный момент наступил. Справа открылось море, слева заблестели озера – и мы, сквозь густую линию постов и заграждений, постепенно углубились в Крым. Пейзаж изменился не сильно. Немножко поблёкла степь – здешняя почва была сильно просолена, – но рядки пирамидальных тополей и появлявшиеся то и дело россыпи белых домиков мало чем отличались от виденных нами прежде. Правда, резко увеличилось количество военных грузовиков – от буквосочетания WH буквально рябило в глазах, – а в небе то и дело проносились охранявшие трассу немецкие истребители. Наша цель была ближе и ближе – но снова вмешалась судьба.
В какой-то момент наш шофер сообщил – горючее на исходе, пора заполнять бензобак. На первой же заправке нам сказали, что придется подождать – из-за операций на Керченском полуострове весь бензин на счету и сейчас его выделяют лишь тем, чье присутствие в зоне военных действий совершенно необходимо. Грубер не стал доказывать, что нахождение под Керчью корреспондентов и пропагандистов не менее важно, чем грузовиков с боеприпасами, – это бы было неправдой. Стоически перенеся удар, он заглянул в свою карту и хмуро спросил у Юргена:
– На сколько километров нам хватит?
– На пятнадцать, не меньше.
– Следовательно, всё идет в соответствии с нашим планом. За исключением Керченской операции, которую планировали не мы, а Левинский. В четырех километрах отсюда расположен учебный лагерь, который я был намерен посетить. До него нам горючего хватит.
– Может, там и нальют немного, – трезво заметил Юрген.
– Кто такой Левинский? – спросил я Грубера, когда мы тронулись по проселку, уводившему в сторону от главной дороги.
– Генерал-полковник фон Манштейн, – объяснил зондерфюрер. – Это его первая фамилия, до усыновления. Правда, неплохо звучит? Фон Левинский – истинно прусское имя.
Я равнодушно пожал плечами. Родовая история генерал-полковника занимала меня гораздо меньше, чем его успехи на керченском фронте.
Начальник лагеря майор Бандтке принял нас радушно, накормил обедом, бегло высказался о грядущих перспективах национал-социализма, фашизма, коммунизма и плутократии, после чего устроил обзорную экскурсию по своим довольно обширным владениям. Я не пожалел. Такого количества интересных снимков в течение дня мне не доводилось делать давно.
Большая учебная атака, свидетелями которой мы стали, была великолепна. Грохот пулеметов, разрывы гранат, быстро возникавшие и исчезавшие в высокой траве группки солдат пехоты – всё выглядело весьма натурально. Действия личного состава отличались слаженностью и целесообразностью. Огонь стремительно перемещался по фронту, то затухая, то вспыхивая вновь, работавшие в поле нашего зрения минометчики, получив по рации команду, быстро и ловко переносили обстрел на нужные участки, команды саперов стремительно уползали туда, где требовалась их помощь. Порой на поле не было заметно ни фигурки, но я постоянно чувствовал – оно наполнено людьми, идущими прямым путем к победе. Ничего подобного в Испании я не видел. Но там была настоящая война со свойственным той беспорядком и бестолковщиной, тогда как здесь всего лишь учения.
Я спросил сопровождавшего нас капитана Шёнера, командира одной из учебных рот:
– Стреляют холостыми?
– У обороны, кроме гранат и мин, всё боевое, – ответил тот с гордостью. – Наша обычная практика.
– И бывают потери? – уточнил я, подумав вдруг, что достаточно одному из пулеметчиков сбрендить и влепить очередь по совершенно открытому наблюдательному пункту, где находимся мы… Впрочем, Елена и миланская журналистика перенесут эту утрату спокойно.
– Мы прилагаем все силы, чтоб их не было, но солдатам об этом лучше не знать. Их дело самим научиться, как не стать потерей. В целом обучение продумано как нельзя лучше. Надо сделать так, чтобы солдат сам хотел уехать отсюда на фронт. И нам это удается.
После полигона мы прошлись по лагерю. В нем, конечно же, царил идеальный порядок, долженствующий воцариться в каждом месте, где ступит нога тевтона. Бараки были чисты, плац выметен, хотя и не блестел (добиться блеска в пыльной степи возможным не представлялось),и даже сортир, куда я зашел по надобности, практически не вонял.
– Санитарное состояние на самом высоком уровне, несмотря на полевые условия, – с удовольствием комментировал Шёнер. – Солдат сыт, одет, чист, и если бы не усталость от ежедневных многочасовых тренировок, он был бы доволен жизнью. Но последнее в учебном лагере ни к чему. А вот это для тех, кто оказался чести недостоин, – продолжил он, подводя меня и Грубера к деревянным клеткам, в одной из которых в полусогнутом положении находилось существо, отдаленно напоминавшее человека. – Некоторые, впрочем, исправляются.
– А если нет? – поинтересовался я, моментально осознав, что тот, кто в клетке, не исправится никогда.
– Не стоит писать об этом, – посоветовал Шёнер, ведя нас дальше, – но голод и жара помогают довольно быстро избавиться от балласта. В конце концов, это естественный отбор. Мы всего лишь его ускоряем. Наша задача – сделать из наличного человеческого материала то, что послужит Великогерманской империи и, в конечном счете, созиданию нового мира. Ведь у нас и у вас любят поболтать о сверхчеловеках, римлянах, германских доблестях – в том числе и те, кто далек от всего этого и никогда ни на йоту не приблизится к идеалу. Мы же на практике делаем сверхлюдей – вот из этих вчерашних мальчишек. Ну, а отходы неизбежны в каждом производстве. Кстати, могу предложить хорошее название для вашего очерка: «Здесь закаляется сталь».
Грубер странно хихикнул. Во мне же вновь взыграл мой дух противоречия.
– Человек может быть слабым.
– А наша задача – сделать его сильным, – не задумываясь, ответил Шёнер. – Время слабаков прошло. Настала эра героев. Таких, как эти.
Я проследил за пальцем капитана. В лагерь с песней возвращались запыленные, но бодрые солдаты. Расстегнутые воротники зеленых хлопчатобумажных курток обнажали крепкие загорелые шеи, потные лица под пилотками светились гордостью, полагаю – вполне законной. Я поспешил сделать несколько снимков. Шёнер пояснил:
– Моя рота. Сегодня выдержали первый экзамен и отпущены в лагерь на два часа раньше обычного. Дней через пять отправятся под Севастополь.
Я удивился.
– Не в Керчь?
– Там они уже не понадобятся. К тому же их дивизия не участвует в керченской операции.
– Мы могли бы побеседовать с бойцами? – спросил зондерфюрер.
– Разумеется.
По распоряжению Шёнера рота остановилась. Одному отделению была дана команда «вольно», прочие удалились. Нас представили. Солдаты с любопытством смотрели на двух людей, обвешанных совсем иным, чем они, снаряжением. Грубер стал задавать вопросы. Он выяснял, кто откуда родом, давая попутно понять, что отлично знаком с этими местами, чудеснейшими в Европе. Спрашивал об участии в военных действиях – и вновь демонстрировал, что прекрасно осведомлен, где, когда и что происходило, а тот, с кем он в данный момент разговаривает, является представителем одной из лучших частей непобедимого германского вермахта. Он умел общаться с людьми и, если хотел, сумел бы понравиться каждому.
Почти все оказались северянами, лишь один, высокий и темноволосый, был земляком Грубера, откуда-то с юго-запада. Он немного говорил по-итальянски – во всяком случае, приветствовал меня на моем языке и вообще производил впечатление неглупого парня. Открыв блокнот, я приготовился записывать.
– Не могли бы вы назвать свое имя и звание?
– Курт Цольнер. Старший стрелок.
– Чем занимались до армии?
– Учился в университете. Второй курс.
Отлично, подумалось мне. После пары бесед с рабочими и крестьянами, которых найти заведомо легче, можно будет написать об общенародной армии, в которой представители различных общественных классов ведут борьбу за общее дело. Чушь, конечно, но редакции понравится.
– Итальянский учили там?
– Да.
– Кто ваши родители?
Он ответил.
– Вас наверняка ждет девушка? Или вы женаты?
– Пока нет. Но девушка ждет. Пожалуй.
– С какого времени участвуете в военных действиях?
– С июня прошлого года. Первый раз в бою был в августе. Точнее даже не в бою, а под обстрелом.
– Вы, я вижу, были ранены, – висевший у него на груди значок за ранение был мне знаком по картинкам, изученным в поезде.
– Зимой. Не очень тяжело.
– Побывали в отпуске?