Цветаева без глянца Фокин Павел
— Вы знаете эту книгу? — с удивлением спросила она.
— Очень хорошо знаю! Я по ней на писателей загадываю.
— И что мне вышло? — в упор спросила Марина. Как было ответить, если по гадательной древней книге вышел рисунок гроба и надпись «не ко времени и не ко двору».
— Все поняла! — сказала Марина. — Я другого не жду!
Во время разговора, касающегося судьбы Марины, подошел неизвестный мне молодой человек и обратился к Марине Ивановне:
— Мама! Я не поеду в эвакуацию. Бесчестно бросить Москву в такое тяжелое для нее время.
Сказал и удалился. Это был сын Марины, Мур.
Странным тогда показался мне его поступок. Отпускать родную мать в неведомые края и не сказать ни единого слова утешения, не обнять ее!
Надо было грузиться. Подходило время отплытия. Я поймал на улице «левый» пикапчик, подогнал его и стал кидать вещи Марины в кузов. От напряжения при подъеме вещей у меня на костюме оторвалась пуговица. Марина во что бы то ни стало хотела пришить ее. Я еле отговорил ее от этой невозможной затеи. Пикап тронулся, мы пошли за ним, чтобы погрузить Марину на пароход. А через полчаса он уже отчаливал от московской пристани. Марина стояла на палубе и трепетно махала рукой на прощание. Вряд ли уезжавшие знали, что их ждет в эвакуации [1; 524–525].
Галина Георгиевна Алперс:
Наш пароход дал прощальные гудки и, весь замаскированный зелеными ветками от возможного немецкого налета, медленно отчалил и поплыл по реке. Все мы стояли на палубе и, заливаясь слезами, старались разглядеть дорогие нам лица. Потом, когда уже скрылась из виду Москва, все разошлись по своим местам, на палубе оставались только балетные подростки, которые уезжали со своим хореографическим училищем Большого театра куда-то на Волгу [4; 207].
Георгий Сергеевич Эфрон (Мур). Из дневника:
8/VIII-41. Нахожусь на борту «Александра Пирогова», который плывет по каналу Москва — Волга. После трагических дней — трагических, главным образом, из-за отсутствия конкретных решений и почти фантастических изменений этих решений, после кошмарной погрузки на борт мы наконец отчалили. В Горьком меняется маршрут. Всего путешествие продлится 8 дней. Окончательное место назначения — город Елабуга, на реке Каме. Население: 15 000 ж. Говорят, там есть русская школа. Это в Татарии. Довольно паршиво, но все, что я мог сделать, чтобы противостоять этому отъезду, я сделал, включая угрозы, саботаж отъезда и вызов на помощь общих друзей. Ничего нельзя было сделать. <…> Мы плывем в 4 классе — худшем. Откровенно говоря, все еще не слишком скверно. Мы спим сидя, темно, вонь, но не стоит заботиться о комфорте — комфорт не русский продукт. Я устроил свой Генеральный штаб на палубе первого класса. Я ведь — хитрец (я, кстати, там сижу, пока меня не выгнали). С палубы видна река, всё. В смысле жратвы — хлеб с сыром, пьем чай. Мне на вопрос жратвы наплевать. Но чем будет заниматься мать, что она будет делать и как зарабатывать на свою жизнь? <…>
Возможно, удастся устроиться в Казани. Все очень неопределенно. Посмотрим. Я не питаю никаких иллюзий. Я живу изо дня в день. Одно хоть хорошо, это то, что есть парень моего возраста, который едет туда же, куда и я. <…>
9/VIII-41. Единственная разница между нашим положением в Москве и положением, в котором мы находимся теперь, заключается в том, что в первом случае мы не были ни в чем уверены, во всех смыслах, тогда как теперь есть уверенность в том, что мы плывем на пароходе в… неизвестном направлении. Некоторые люди поговаривают о возвращении в Москву. Я же стараюсь не думать о завтрашнем дне, а это нелегко. И вот плывем. Строим планы на будущее — к сожалению, это результат всех таких путешествий на корабле, как я об этом писал выше. Что мы будем делать в Татарии? Все зависит от положения матери. Поедет ли она из Елабуги в Казань? Найдет ли она там работу? Может ли так случиться, что она не найдет себе никакого дела и что ей придется возвращаться в Москву? Самый жизненный вопрос — это деньги. И действительно, 99 % людей, едущих в Елабугу, — жены писателей, которые в Елабуге будут жить на средства, посылаемые мужьями или родственниками. Мы же ни от кого денег получать не будем. Поэтому главный вопрос — вопрос работы для матери, чтобы обеспечить «жилье и питание», да и плату за мою школу. Наверху, в салоне, играют на рояле. Музыка — о, великое искусство, о, главное искусство! Как сразу уходят на х… и война, и пароход, и Елабуга, и Казань, и устанавливается Небесный Интернационал. О музыка, музыка, мы когда-нибудь вновь встретимся, в тот благословенный день, когда мы будем так сильно любить друг друга! Музыка, ценой презрения ко всем и любви к ТЕБЕ! И плыви, плыви… <…>
10/VIII-41. Сделали остановку в Рязани, где все бросились к колхозникам, которые, пользуясь войной, продают овощи по немыслимым ценам. <…> Мать, забыв о своем упорном желании уезжать, теперь уже говорит о возвращении в Москву. Она говорит, как я говорил в Москве, что люди, едущие в Елабугу, богаты и смогут устроиться и хорошо жить. <…> По правде говоря, перспективы у нас плохи. Я же отказываюсь говорить с матерью о будущем. Я ведь действительно все это предвидел: и перемену ее настроения, и то, что она не на своем месте ни на этом пароходе, ни в Елабуге, я все предвидел; и я все сделал, чтобы не уезжать; я ее предупреждал обо всех грозящих трудностях, я не хотел уезжать. Она же все сделала, чтобы уехать, и ей это удалось. Если это ей не нравится, так ей и надо. До самого последнего момента, до выезда из Москвы, я волновался, возражал, протестовал, спорил. Но с того момента, когда я ступил на этот пароход, я решил больше не реагировать. Я умываю руки, моя совесть спокойна. Взялся за гуж — не говори, что не дюж. Я отлично знал, что через некоторое время мать начнет беспокоиться о будущем и т. д. Она мне говорит: «Лежачего не бьют», просит помочь. Но я решительно на эту тему умываю руки. В конце концов, черт возьми, я не хотел ехать, теперь мы уехали и теперь не время начинать снова хреновые разговоры типа «продадим вещи, постараемся уехать в Туркменистан». Это просто идиотизм. К черту! Поживем — увидим [19; 483–484, 486–489].
Галина Гeоргиевна Алперс:
Война только еще началась, и на пароходе сохранились прежние традиции, т. е. в обеденное время можно было поесть в ресторане, где кормили не только эвакуированных детей училища, но и всех желающих за разумные цены. Плыли мы две недели, и ни одного раза Цветаева в столовой не появлялась. Чем она питалась и чем кормила Мура <…>, неизвестно, и никого, конечно, это не интересовало. Шли дни нашего медленного путешествия. Постепенно все перезнакомились и выходили на палубу посмотреть на берега и подышать воздухом. Появилась и Цветаева [4; 207].
Георгий Сергеевич Эфрон (Мур). Из дневника:
14/VIII-41. Стоим на рейде в Горьком. Должно быть, два часа утра (вернее, дня). Главное событие — взятие Смоленска войсками Третьего рейха. Судно, на которое мы должны пересаживаться, все еще не прибыло. Кстати, невозможно ничего понять относительно нашего будущего. Мне думается, что поскольку «Пирогов», на котором мы сейчас находимся, должен будет рано или поздно вернуться в Москву, нам придется рано или поздно высадиться на пристань в Горьком и ждать следующего судна, которое нас повезет в Елабугу. На борту делать не черта, решительно. Теперь-то мать начинает осознавать отрицательные последствия своего безумия, заключающегося в том, что мы уехали почти без предварительной подготовки. А именно: 1) она не взяла официального документа о том, что она эвакуируется из Москвы; 2) у нее всего 600 рублей; 3) она взяла очень мало вещей на продажу, что нам могло бы принести немало денег. Мать начинает понимать весь идиотизм, глупость и сумасшествие всей этой ее затеи. Я с огромным трудом достал хлеба в Горьком — эвакуированные должны иметь соответствующую бумагу. Все те, кто едет с нами, ее имеют. Самая большая разница между нами и остальными членами эшелона Литфонда в том, что у них с собой много денег, у нас же очень мало. Мы вынуждены есть одну порцию супа на двоих. <…>
Тот. же день. Продолжается полный абсурд. Мы все еще на рейде в Горьком. Сейчас 8 ч. вечера. Струцовская (в общем, наша руководительница) нас собрала в столовой «Пирогова», чтобы сообщить нам результаты сегодняшнего дня. Вот они: те, кто запишутся, поедут в Елабугу сегодня на малом судне «Чувашия», остальные постараются устроиться на борту «Совнаркома», который идет в Рыбинск через Горький. Поначалу было решено, что весь багаж тех, кто едет в Елабугу, уйдет на «Совнаркоме».
Потом решили, что он уйдет на «Чувашии», потому что трюмы «Совнаркома» битком набиты. В данный момент никакой «Чувашии» не видать. Пораздумав, мы решили ехать завтра со Струцовской на «Совнаркоме», так как она обещала нам помочь связаться с Союзом писателей города и нам посоветовала ехать завтра. Впрочем, все абсолютно зыбко. Последняя новость: говорят, что все уедут сегодня на «Чувашии»… которой все еще не видать (прямо как «Анна сестричка»). Говорят, «Совнарком» будет абсолютно переполнен и что на него будет очень трудно погрузиться, так как он идет из Рыбинска [19; 497–498, 500].
Галина Георгиевна Алперс:
Через несколько дней пути к нам в каюту прибежала весело возбужденная литфондовская врачиха, которая ехала в Чистополь на работу в детский интернат, стала хвастливо показывать мотки французской шерсти, которую она купила у Цветаевой. «Марина сейчас распродает свои вещи, шерсть уже всю разобрали. Вот эту мне удалось купить». Но и после «распродажи» Цветаева в столовой не появлялась, она собирала деньги хоть на первое время житья в новых местах — я говорю это с ее слов, сказанных другим людям, в тот же период времени.
Чем дальше мы удалялись от Москвы, тем ближе сходились друг с другом. Делились своими тревогами, планами, страхами… Но Цветаева была всегда одна, молчаливая и замкнутая, она ходила по палубе и много курила. Такая отчужденная и одинокая [4; 208].
Георгий Сергеевич Эфрон (Мур). Из дневника:
16/VIII-41. Стоим на рейде в Казани. Сейчас вроде одиннадцати или двенадцати дня. Жара несусветная. Снизу доносятся плачевные звуки баяна. Сегодня утром отправили письмо Имамутдинову, генеральному секретарю Союза писателей, в котором мать просит о помощи и поддержке, на основании писем от Госиздата. А пока посмотрим, что и как в Елабуге. <…>
17/VIII-41. Когда сделали заход в Чистополь (2-й город Татарии, куда эвакуированы многие известные писатели и семьи известных писателей), «Чувашия» взяла на борт двух-трех жен писателей, которые ехали в Берсут (где находятся дети писателей, эвакуированных в Чистополь). Когда они узнали, что мать едет в Елабугу, они с ней познакомились и поговорили. Они сказали, что сделают все, чтобы мы с матерью поехали жить в Чистополь, что она очень известная, что они поговорят с Асеевым и Треневым, что, несмотря на перенаселенность Чистополя из-за количества эвакуированных, они уверены, что можно будет найти комнату и что нас пропишут. Они говорили, что никто о матери не забудет, что «они нас отсюда вытянут», и чтобы мать не думала, что о ней забыли, что ей найдут место в Чистополе и т. д. и т. д. Они обещали сделать все возможное, чтобы мы с матерью поехали жить в Чистополь, что психологически и морально матери будет хорошо жить — как-никак, в среде писателей. У них был такой тон, что это абсолютно достоверно, что нас устроят в Чистополе, там есть мед, хлеб, школы. Они обещали послать телеграмму «до востребования» в Елабугу. Они говорили: «Как же не устроить Цветаеву в Чистополе, мы для этого сделаем все» [19; 506, 511].
Из последних сил
Георгий Сергеевич Эфрон (Мур). Из дневника:
18/VIII-41. Вчера мы высадились в Елабуге. Пока мы живем в библиотечном «техникуме». Питаемся в дешевых городских забегаловках. Струцовская приехала с остальными эвакуированными. Районный исполнительный комитет предлагает работу в колхозах, но никто не берет ее, т. к. пришлось бы жить вне города. Город скорее похож на паршивую деревню. Очень старый, хотя и районный центр. Местных газет нет. Когда дождь — грязь. Елабуга похожа на сонную, спокойную деревню. <…> В данный момент, как всегда, никто ничего не знает. Все недовольны. По правде говоря, в Чистополе гораздо больше людей знают о матери и попробуют ей помочь устроиться на работу, чем здесь, где только одни Сикорские. Впрочем, что касается меня, то я не знаю, что и думать [19; 515].
Татьяна Сергеевна Сикорская (1901–1984), переводчица, познакомилась с М. И. Цветаевой в эвакуации. Из дневника:
В Елабуге нас всех поместили в доме приезжих и предложили поискать себе комнаты. Марина Ивановна спала рядом со мной. Она привстала на постели с растрепавшимися рыжеватыми волосами, с диким взглядом зеленых глаз. «Какой смысл продолжать жить? — говорила она. — Все равно все кончено. Гитлер захватит Россию до самого Урала. О, как я его ненавижу!»
…Утром мы пошли на поиски квартир. «Давайте поселимся вместе, — просила меня Марина Ивановна. — Пусть мальчики подружатся… Все-таки будет веселее». Но я покосилась на Мура и усомнилась в полезности этой дружбы. Мур шел и, презрительно оглядывая город, хвастался тем, как живут «у нас в Париже». С матерью он обращался заносчиво и нагло. «Вы дура, Марина Ивановна, — говорил он ей. — Но если уж вы притащили меня в эту дыру без копейки денег, то будьте добры обеспечить мне приличные условия жизни». А Марина Ивановна панически боялась мысли о поступлении на службу. «Во-первых, я ничего не умею делать», — говорила она. «Но это же вздор, — убеждала я ее. — Придется писать какие-нибудь пустяковые бумажки или печатать их…» «Нет, нет, это я не могу! — почти истерически восклицала она. — Я сейчас же потеряю все эти бумажки… И потом, — тут она с ужасом взглянула на меня, — ведь там придется заполнять анкету… Как только я напишу, где муж и дочь, меня сейчас же арестуют. Кстати, — добавила она вдруг, — вы на меня не донесете?» [4; 212–213]
Георгий Сергеевич Эфрон (Мур). Из дневника:
22/VIII-41. Положение наше продолжает оставаться совершенно беспросветным. Вчера переехали из общежития в комнату, предназначенную нам горсоветом. Эта комната — малюсенькая комнатушка, помещается в домике на окраине города. Обои со стен содраны, оставив лишь изредка свой отпечаток на них. Во дворе — отвратительная уборная — малюсенькая, с… противно. <…>
24/VIII-41. Сегодня к 2 ч. дня мать уехала в Чистополь на пароходе, в сопровождении Струцовской. Уехала на этом же пароходе Сикорская, едущая в Москву, — она получила телеграмму от мужа возвращаться. Димку она оставляет здесь; надеется вернуться с мужем в Елабугу. Я рад, что мать поехала в Чистополь. Все-таки это означает какой-то шаг, какую-то попытку. Жить так, как мы живем сейчас, без работы и перспектив — невозможно. Если в Чистополе ничего не выйдет, то, по крайней мере, сможем сказать, что мы там попытались, и не думать больше о нем. Я матери дал такой наказ: в случае, если ей там не удастся устроиться — нет работы, не прописывают, то пусть постарается устроить хоть меня: пионервожатым в лагере ли, или что другое, но основное для меня — учиться в Чистополе. В конце концов, попытка не пытка. Увидим, каких она добьется результатов. Настроение у нее — отвратительное, самое пессимистическое. Предлагают ей место воспитательницы; но какого черта она будет воспитывать? Она ни шиша в этом не понимает. Настроение у нее — самоубийственное: «деньги тают, работы нет». Оттого-то и поездка в Чистополь, быть может, как-то разрядит это настроение. Я, несмотря ни на что, надеюсь на Чистополь. Увидим, какие вести мать оттуда привезет [19; 526, 531].
Галина Георгиевна Алперс:
Прошел, наверно, месяц со дня моего приезда, стоял небывало теплый сентябрь, и мы, как-то расходясь с обычной нашей встречи, задержались на углу улицы и продолжали горячо обсуждать наши планы со столовой. Нас было четверо: Субботина, Сельвинская, Санникова и я. Для глухой провинции время было позднее, часов 9, а то и 10, но вовсю светила луна, было тихо и очень тепло, совсем летняя ночь.
К нам незаметно подошла Цветаева. «Я здесь два дня, в Елабуге — невозможно, там я совсем одна, хочу в Чистополь, здесь друзья; приехала говорить с Асеевым, он отказывается помочь. Что делать?! Дальше — некуда!!!»
С каким отчаянием сказала она последние слова. «Приезжайте сами, не спрашивайтесь ни у кого! Я так и поступила. И работу найдете, мы открываем столовую и все там будем работать», — сказала я, правда, не совсем уверенная, что у нее те же права. «Как было бы хорошо! — воскликнула она с надеждой. — Я буду мыть посуду», — и она молитвенно сложила свои худые, натруженные руки.
«Ну что вы, Марина Ивановна, вы будете буфетчицей», — возразила ей Сельвинская.
«Нет, нет, с этим я не справлюсь. Я хочу быть судомойкой, я хорошо мою посуду».
Разговор шел совершенно искренне и серьезно. <…> Мы еще постояли, поговорили о своих трудных делах, и кто-то полушутя вспомнил местное чисто польское выражение: «хоть головою в Каму». Выражение это чаще всего применялось совсем по пустяковым поводам.
«Да, да, верно: хоть головою в Каму!» — горячо воскликнула Цветаева, ее также горячо поддержала моя Санникова, и они, взявшись за руки, отделились от нас и ушли в боковую улицу. На другой день Цветаева, ничего не добившись от Асеева и Тренева, уехала в Елабугу, где ее ждал сын [4; 209–210].
Георгий Сергеевич Эфрон (Мур). Из дневника:
27/VIII-41. Вчера вечером — ночью — получил телеграмму от матери из Чистополя следующего содержания: «Ищу комнату. Скоро приеду. Целую». <…>
29/VIII-41. Вчера приехала мать. Вести из Чистополя, en gros[158], таковы: прописать обещают. Комнату нужно искать. Работы — для матери предполагается в колхозе вместе с женой и сестрами Асеева, а потом, если выйдет, — судомойкой в открываемой писателями столовой. Для меня — ученик токаря. После долгих разговоров, очень тяжелых сцен и пр., мы наконец решили рискнуть — и ехать. Матери там говорили: «Здесь вы не пропадете». Здесь — работы нет. Там же много людей, и пропорционально можно ожидать больше помощи. <…>
30/VIII-41. Вчера к вечеру мать еще решила ехать назавтра в Чистополь. Но потом к ней пришли Н. П. Саконская и некая Ржановская, которые ей посоветовали не уезжать. Ржановская рассказала ей о том, что она слышала о возможности работы на огородном совхозе в 2 км отсюда — там платят 6 р. в день плюс хлеб, кажется. Мать ухватилась за эту перспективу, тем более, что, по ее словам, комнаты в Чистополе можно найти только на окраинах, на отвратительных, грязных, далеких от центра улицах. Потом Ржановская и Саконская сказали, что «ils ne laisseront pas tomber»[159] мать, что они организуют среди писателей уроки французского языка и т. д. По правде сказать, я им ни капли не верю, как не вижу возможности работы в этом совхозе. Говорят, работа в совхозе продлится по ноябрь включительно. Как мне кажется, это должна быть очень грязная работа. Мать — как вертушка: совершенно не знает, оставаться ей здесь или переезжать в Чистополь. Она пробует добиться от меня «решающего слова», но я отказываюсь это «решающее слово» произнести, потому что не хочу, чтобы ответственность за грубые ошибки матери падала на меня. Когда мы уезжали из Москвы, я махнул рукой на все и предоставил полностью матери право veto и т. д. Пусть разбирается сама. Сейчас она пошла подробнее узнать об этом совхозе. Она хочет, чтобы я работал тоже в совхозе; тогда, если платят 6 р. в день, вместе мы будем зарабатывать 360 р. в месяц. Но я хочу схитрить. По правде сказать, грязная работа в совхозе — особенно под дождем, летом это еще ничего — мне не улыбается. В случае если эта работа в совхозе наладится, я хочу убедить мать, чтобы я смог ходить в школу. Пусть ей будет трудно, но я считаю, что это невозможно — нет. Себе дороже. Предпочитаю учиться, чем копаться в земле с огурцами. Занятия начинаются послезавтра. Вообще-то говоря, все это — вилами на воде. Пусть мать поподробнее узнает об этом совхозе, и тогда примем меры. Какая бы ни была школа, но ходить в нее мне бы очень хотелось. Если это физически возможно, то что ж… В конце концов, мать поступила против меня, увезя меня из Москвы. Она трубит о своей любви ко мне, которая ее pousse[160] на это. Пусть докажет на деле, насколько она понимает, что мне больше всего нужно. Во всех романах и историях, во всех автобиографиях родители из кожи вон лезли, чтобы обеспечить образование своих rejetons[161]. Пусть мать и так делает. <….> Самые ужасные, самые худшие дни моей жизни я переживаю именно здесь, в этой глуши, куда меня затянула мамина глупость и несообразительность, безволие. <…>
Мое пребывание в Елабуге кажется мне нереальным, настоящим кошмаром. Главное — все время меняющиеся решения матери, это ужасно [19; 537–539].
«Знаю, умру на заре…»
Анастасия Ивановна Бродельщикова, хозяйка дома, в котором квартировала М. И. Цветаева в Елабуге:
Ну, вот, что ещё вам сказать? Когда, значит, она это покончила с собой, нас послали на аэродром работать в это время; в тот день, как она покончила с собой. Посылали-то ее, но почему-то пошел вот сын, ему шестнадцать лет еще только было, хотя он высокий ростом, но несовершеннолетний все равно. Она осталась, а муж (Бродельщиковой. — Сост.) ушел на рыбалку с внуком, маленький внук был, лет, наверное, шести-семи <…> мы оказались с ним в разных бригадах. Я пришла раньше, он пришел позднее. Вот я первая пришла и, значит, открыла — смотрю: стул стоит, вот такой стул, у двери самой в сенях, а глаза еще не подняла, а потом смотрю: ба! Так это неожиданно, так это я никогда не видала таких смертей, страшно было.
Ну, а потом что: соседка позвала, вызвала врача, вызвала милицию, все это не скоро получилось. Пока, значит, никто не снимал, соседка посмотрела, что она совсем холодная, а я сама не смотрела. Потом пришел муж, потом пришел сын. Ну, вот сыну мне было трудно говорить, сообщать такую неприятную новость. Он проходит прямо в дом, он такой неразговорчивый был. Я говорю: «Гога, не ходите туда». А он говорит: «А почему не ходить?» — «Да, — я, вот… говорю, — там мама ваша». — «А как же? А почему мне не ходить? Она жива?» Почему-то он сказал; потому что накануне она приехала из Чистополя, и они что-то как-то между собой крупно разговаривали, вроде, как ссо… чего-то такое спорили, ну а чего? Не по-русски говорят они, я ничего не поняла. Ну, может быть, чего-нибудь тут она упомянула, потому что он, главное, сразу сказал, что «А она жива?» Ну, и больше он не пошел, и он не смотрел на нее [21; 139].
Лидия Михайловна Эренбург (урожд. Козинцева; 1900–1971), художница, жена И. Г. Эренбурга. В записи А. С. Эфрон:
Не верю я в предчувствия, приметы. А ведь бывает что-то такое в жизни. Давным-давно, еще до отъезда из России Марина подарила мне браслет, и носила я его всю жизнь (и тут же, простодушно): не потому, что мне его Марина подарила, а просто он был мне по руке и нравился. Браслет серебряный, литой, тяжелый — сломать такой немыслимо. И вот как-то — захожу в магазин, и что-то со звоном падает на пол; смотрю — у моих ног половина браслета, вторая осталась на руке. Подняла, посмотрела, через весь браслет — косой излом. Сломался у меня на руке! Стало мне как-то не по себе, волей-неволей запомнился этот день, число — 31 августа 1941 года. А через некоторое время Эренбург узнает — именно в этот день, этого числа погибла Марина [17; 254].
Анастасия Ивановна Цветаева:
Узнав о Марининой гибели[162] и об оставленных ею письмах — сыну, мужу, дочери и Асееву (поручая ему сына), я спросила себя — и весь воздух, который только и могла спросить: как могла Марина уйти, не упомянув меня? Молчание в ответ было моим живым страданием. Но на этот вопрос я получила ответ и именно в эти дни. Вторая жена моего мужа Бориса, самый близкий мне человек после Марины, прислала письмо, где сообщила, что в бумагах своего погибшего в тюрьме второго мужа, Б-на, она нашла подобранное им в Марининой квартире в Борисоглебском переулке (после ее отъезда из России) — письмо ко мне 1910 года, прощальное, написанное перед ее неудавшимся самоубийством и не уничтоженное ею с 1910 до 1922 года. «Я передам его при встрече, — писала Мария Ивановна, — а пока шлю его копию». Это было как удар грома в мои тоскующие и вопрошающие дни.
Увы, когда я пишу все это, у меня опять нет его со мной в мои 94 года, — но его содержание: Марина прощалась со мной, просила меня не бояться ее, знать твердо, что она никогда ко мне не придет даже призраком, помнить ее и в весенние вечера, петь те песни, детские, девические, которые мы пели вместе после нашей двойной любви к В. О. Нилендеру, — просила меня никогда ничего не бояться, ничего не жалеть. И была в конце фраза: «Только бы не оборвалась веревка! А то не довеситься — гадость, правда?» [16; 178]
Последний бесприют
Георгий Сергеевич Эфрон (Мур). Из дневника:
31/VIII-41 – 5/IX-41. За эти 5 дней произошли события, потрясшие и перевернувшие всю мою жизнь. 31-го августа мать покончила с собой — повесилась. Узнал я это, приходя с работы на аэродроме, куда меня мобилизовали. Мать последние дни часто говорила о самоубийстве, прося ее «освободить». И кончила с собой. Оставила 3 письма: мне, Асееву и эвакуированным. Содержание письма ко мне: «Мурлыга! Прости меня. Но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это — уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але — если увидишь — что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик». Письмо к Асееву: «Дорогой Николай Николаевич! Дорогие сестры Синяковы! Умоляю вас взять Мура к себе в Чистополь — просто взять его в сыновья — и чтобы он учился. Я для него больше ничего не могу и только его гублю. У меня в сумке 450 р. и если постараться распродать все мои вещи. В сундучке несколько рукописных книжек стихов и пачка с оттисками прозы. Поручаю их Вам. Берегите моего дорогого Мура, он очень хрупкого здоровья. Любите как сына — заслуживает. А меня — простите. Не вынесла. МЦ. Не оставляйте его никогда. Была бы безумно счастлива, если бы жил у вас. Уедете — увезите с собой. Не бросайте!» Письмо к эвакуированным: «Дорогие товарищи! Не оставьте Мура. Умоляю того из вас, кто сможет, отвезти его в Чистополь к Н. Н. Асееву. Пароходы — страшные, умоляю не отправлять его одного. Помогите ему с багажом — сложить и довезти. В Чистополе надеюсь на распродажу моих вещей. Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Со мной он пропадет. Адр. Асеева на конверте. Не похороните живой! Хорошенько проверьте». Вечером пришел милиционер и доктор, забрали эти письма и отвезли тело. На следующий день я пошел в милицию (к вечеру) и с большим трудом забрал письма, кроме одного (к эвакуированным), с которого мне дали копию. Милиция не хотела мне отдавать письма, кроме тех, копий. «Причина самоубийства должна оставаться у нас». Но я все-таки настоял на своем. В тот же день был в больнице, взял свидетельство о смерти, разрешение на похороны (в загсе). М. И. была в полном здоровий к моменту самоубийства. Через день мать похоронили. Долго ждали лошадей, гроб. Похоронена на средства горсовета на кладбище [19; 7–8].
Вадим Витальевич Сикорский:
Меня и еще кого-то, кто помоложе, двоих или троих, гоняли по местным организациям с хлопотами о похоронах и о месте на кладбище. Дело осложнялось тем, что людей умерло в это лихолетье много, намного больше обычного. Тут и немцы, военнопленные, и официально эвакуированные, и просто беженцы. Поэтому в городке и на своих могил и гробов не хватало. А об эвакуированных в этих случаях никто не заботился. Из центра было распоряжение помогать людям по мере возможности жильем, продуктами, трудоустройством. А о помощи гробами и могилами никаких циркуляров. И поэтому, когда эвакуированные, «выковыренные», как их здесь называли, и прочие пришлые стали и тут соперниками местных, начальство уперлось. Есть братская могила, и не все ли равно, где и с кем лежать в земле сырой. Отдельная могила — роскошь и предрассудок. Гробы — разбазаривание государственных ценностей, ибо оберегайте леса. А деревьев и на дрова — живых обогревать — не хватает. В больницах больные мерзнут, в школах — школьники. О ком же заботиться — о живых или о мертвых? <…> Героев-фронтовиков, отдавших жизнь в бою за Родину, хоронили в братских могилах, а тут… Какая-то самоубийца… Но все-таки с помощью самого высокого начальства добились разрешения, и все свершилось по-человечески [4; 215–216].
Мария Ильинична Матвеева, жительница Елабуги. В записи Л. Г. Трубицыной, 7 октября 1985 г.:
Сестре моей Лене было около 20 лет. Она работала учительницей в деревне. Весной сильно простудилась… умерла 10 июня 1941 года. Мне тогда было 15 лет, и смерть Лены я хорошо помню. Мама часто ходила на могилку, и вот однажды вернулась очень расстроенная. Сказала, что рядом с Леночкиной могилой похоронили приезжую, которая повесилась. <…> Это уж мы потом узнали, что Цветаева — поэтесса. А тогда никто про нее ничего в Елабуге и не слышал [21; 254].
Зоя Ильинична Угольникова (урожд. Матвеева), жительница Елабуги. В записи Л. Г. Трубицыной, 2 октября 1989 г.:
Мама пошла на кладбище к Лене, а я увязалась за нею. <…> Похоронили-то мы Лену совсем недавно. Когда мы пришли, там как раз хоронили рядом. Мама к ним подошла, разговаривала. <…> Было там человек 6 или 7 самое большее. Мужчины и женщина одна с ними. Я слышала, как мужчина сказал: «Квартирантка задавилась. Недолго и пожила в Елабуге». Кто это были, не могу сказать, я взрослых совсем не знала. Мне ведь тогда 10 лет было. Может, кто из хозяев того дома, где она жила, может, кто другой. Был там, среди них, очень молодой мужчина. Потом, когда стали гроб спускать, я подошла поближе. Любопытно было. Тем более, что это был не гроб, а такой большой ящик. Для гроба очень большой. Гроб не гроб — ящик. Вот это в память сильно врезалось, что неестественный, ненастоящий гроб. Некрашеный ящик, необшитый. На веревках его спускали. <…> Но вот, что женщина там была, молодой парень и несколько мужчин — это я помню. Гроб-то ведь вчетвером спускать надо [21; 255].
Мария Ильинична Матвеева:
На могиле ее ничего не было, ни креста, ни какой другой отметки. А со временем могила просела, подправить-то ее было, по-видимому, некому. И вместо холмика стала ямка. Мы и забыли, что могила там, складывали туда веники старые, мусор всякий [21; 254].
ПСИХЕЯ
Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки 1919–1920 гг.:
Non une femme, — une ame![163](Я — о себе.) [12; 30]
Марина Ивановна Цветаева. Из письма В. Н. Буниной. Париж, Ване, 22 ноября 1934 г.:
Мне был дан в колыбель ужасный дар — совести: неможение чужого страдания [9; 280].
Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки:
Душе, чтобы писать стихи, нужны впечатления. Для мысли впечатлений не надо, думать можно и в одиночной камере — и м. б. лучше чем где-либо. Чтобы ничто не мешало (не задевало). Душе же необходимо, чтобы ей мешали (задевали), п. ч. она в состоянии покоя не существует. (Покой — дух.) — (Что сказать о соли, к<отор>ая не соленая… Что сказать о боли, к<отор>ая не болит?..) Покой для души (боли) есть анестэзия: умерщвление самой сущности. Если вы говорите о душевном покое, как вершине, вы говорите о духовном покое, ибо в духе боли нет, он — над. (…Или вы говорите о физическом здоровье.) «Я знаю, я породил смертного сына» — есть ответ духа Гете, Гете — духа, des Geistes — Goethe[164]. Есть ответ бога. Душа его болела как у всех — и больше, ибо после этого бессмертного ответа — смертный живой поток крови, чуть не унесший — душу, которой он и был. Душа знает одно: болит. Есть одно: болит. Как болит — стихи. «Переболит» — быт: дурной опыт [10; 516–517].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. А. Тесковой. Париж, 30 декабря 1925 г.:
Я не люблю жизни как таковой, для меня она начинает значить, т. е. обретать смысл и вес — только преображенная, т. е. — в искусстве. Если бы меня взяли за океан — в рай — и запретили писать, я бы отказалась от океана и рая. Мне вещь сама по себе не нужна [8; 344].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. А. Тесковой. St. Gilles-sur-Vie, 24 сентября 1926 г.:
Мне внешне всегда плохо, потому что я не люблю его (внешнего), не считаюсь с ним, не отдаю ему должной важности и с него ничего не требую. Все, что я люблю, из внешнего становится внутренним, с секунды моей любви перестает быть внешним, и этим опять-таки, хотя бы в обратную сторону, теряет свою «объективную» ценность. Так, напр<имер>, у меня есть с моря, принесенный приливом или оставленный отливом, окаменелый каштан-талисман. Это не вещь. Это — знак. Чего? Да хотя бы приливов и отливов. Потеряв такой каштан, я буду горевать. Потеряв 100 царск<их> тысяч рублей, в Госуд<арственном> Банке (революция), я не горевала ни минуты, ибо, не будучи с ними связана, не считала их своими, они в моей душе не числились, только в ухе (звук!) или в руке (чек), — на поверхности слуха и руки. Не имев, их не теряла [8; 349–350]
Марина Ивановна Цветаева. Из письма П. П. Сувчинскому. Лондон, 17 марта 1926 г.:
Мне нет дела до себя. Меня — если уж по чести — просто нет. Вся я — в своем, свое пожрало. Поэтому тащу человека в свое, никогда в себя, — от себя оттаскиваю: дом, где меня никогда не бывает. С собой я тороплюсь — как с умываньем, одеваньем, обедом, м. б. вся я — только это: несколько жестов, либо навязанных (быт), либо случайных (прихоть часа). Когда я говорю, я решаю, я действую — всегда плохо. Я — это когда мне скучно (страшно редко). Я — это то, что я с наслаждением брошу, сброшу, когда умру. Я — это когда меня бросает МОЕ. Я — это то, что меня всегда бросает. «Я» — всё, что не Я во мне, всё, чем меня заставляют быть. И диалог МОЕГО со мною всегда открывается словами:
«Вот видишь, какая ты дура!» (Мое — мне.)
И — догадалась: «Я» ЭТО ПРОСТО ТЕЛО… et tout се qui s’en suit[165]: голод, холод, усталость, скука, пустота, зевки, насморк, хозяйство, случайные поцелуи, прочее. Всё НЕПРЕОБРАЖЕННОЕ.
Не хочу, чтобы это любили. Я его сама еле терплю. В любви ко мне я одинока, не понимаю, томлюсь.
«Я» — не пишу стихов [8; 317].
Марина Ивановна Цветаева:
16 февраля 1936. Если бы мне на выбор — никогда не увидать России — или никогда не увидать своих черновых тетрадей (хотя бы этой, с вариантами Ц<арской> Семьи) — не задумываясь, сразу. И ясно — что.
Россия без меня обойдется, тетради — нет.
Я без России обойдусь, без тетрадей — нет.
Потому что вовсе не: жить и писать, а жить-писать и: писать-жить. Т. е. всё осуществляется и даже живется (понимается <…>) только в тетради. А в жизни — что? В жизни — хозяйство: уборка, стирка, топка, забота. В жизни — функция и отсутствие. К<отор>ое другие наивно принимают за максимальное присутствие, до к<отор>ого моему так же далёко, как моей разговорной (говорят — блестящей) речи — до моей писаной. Если бы я в жизни присутствовала… — Нет такой жизни, которая бы вынесла мое присутствие [6; 605].
Марина Ивановна Цветаева. Из письма В. А. Меркурьевой. Москва, 31 августа 1940 г.:
Мне очень мало нужно было, чтобы быть счастливой. Свой стол. Здоровье своих. Любая погода. Вся свобода. — Всё. — И вот — чтобы это несчастное счастье — так добывать, — в этом не только жестокость, но глупость. Счастливому человеку жизнь должна— радоваться, поощрять его в этом редком даре. Потому что от счастливого — идет счастье. От меня — шло. Здорово шло. Я чужими тяжестями (взваленными) играла, как атлет гирями. От меня шла — свобода. Человек — вдруг — знал, что выбросившись из окна — упадет вверх. На мне люди оживали как янтарь. Сами начинали играть [9; 688].
Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки 1919–1920 гг.:
У меня только одно СЕРЬЕЗНОЕ отношение: к своей душе. И этого мне люди не прощают, не видя, что это «к своей душе» опять-таки — к их душам! (Ибо что моя душа — без любви?) [12; 138]
Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки 1925 г.:
Душа — охотник, охотится на вершинах, за ней не угонишься. Моя тяга в горы (физическая!) только желание <пропущено одно слово>. День встречи с моей душой был бы, думаю, день моей смерти: непереносимость счастья [10; 340].
Краткая летопись жизни и творчества Марины Цветаевой
1892, 8 октября (26 сентября старого стиля). В доме профессора Ивана Владимировича Цветаева и его жены Марии Александровны (урожденной Мейн) родилась дочь Марина.
1894. Рождение сестры Анастасии.
До 1902. Жизнь между Москвой и Тарусой на Оке.
1902. В связи с болезнью матери живет за границей.
1902–1903. В Италии, в «Русском пансионе» в Нерви.
1903–1904. В Швейцарии, в пансионе Лаказ в Лозанне.
1904–1903. В Германии, в пансионе Бринк, во Фрайбурге.
1905. Возвращение в Россию. Жизнь в Крыму. Первая русская революция. Революционные стихи (не сохранились).
1906. Переезд семьи в Тарусу. Смерть М. А. Цветаевой. Москва.
1907–1910. Цветаева учится в гимназиях фон Дервиз и М. Г. Брюхоненко, совсем оставляет учебу после 7-го класса.
1910. Выход сборника стихов «Вечерний альбом». Знакомство с М. А. Волошиным.
1911. Первое лето в Коктебеле у Волошиных.
1911, 3 мая (старого стиля). Знакомство с Сергеем Эфроном.
1912, 27 января (старого стиля). Венчание с С. Я. Эфроном.
1912. Выход сборника «Волшебный фонарь».
Торжественное открытие Музея изящных искусств им. Императора Александра III.
1912. 5 сентября (старого стиля). Рождение дочери Ариадны (Али).
1913. Выход сборника «Из двух книг». Смерть И. В. Цветаева.
1913–1913. Подготовлен сборник «Юношеские стихи» (опубликован в 1976 г.),
1914. Начало Первой мировой войны.
1916. Поездка в Петроград. Знакомство с литературными кругами.
1917. С. Эфрон мобилизован.
1917, 13 апреля (старого стиля). Рождение у Цветаевой дочери Ирины.
1917, 25 октября (старого стиля). Захват большевиками власти в Петрограде. Прапорщик С. Эфрон принимает участие в уличных боях и защите Кремля в Москве, после победы большевиков уезжает в Крым.
1918. С. Эфрон вступает в Добровольческую армию. Знакомство Цветаевой со Студией Е. Вахтангова. «Театральный роман».
1918–1919. Романтические драмы: «Червонный Валет», «Метель», «Приключение», «Фортуна», «Каменный Ангел», «Феникс». Увлечение Ю. В. Завадским. Дружба с С. Е. Голлидэй.
1920, 2 или 3 февраля. Смерть в приюте младшей дочери Ирины.
1920. Увлечение Н. Н. Вышеславцевым, знакомство с С. М. Волконским.
Стихи Цветаевой напечатаны в первом номере парижского журнала «Современные записки», сотрудничество с которым продолжалось до 1938 г.
1917–1920. «Лебединый стан» (сборник издан в 1957 г.)
1921, август. С. Эфрон жив: первое письмо от него из эмиграции. Смерть А. Блока, расстрел Н. Гумилева, слухи о самоубийстве Анны Ахматовой. Выход сборника «Версты» (стихи 1917–1920 гг.).
1922, 11 мая. Отъезд из Советской России. Встреча в Берлине с С. Эфроном. Увлечение А. Г. Вишняком. Знакомство с Андреем Белым. Начало эпистолярного романа с Борисом Пастернаком. В Москве выходят книги М. Цветаевой: «Конец Казановы», «Версты. Выпуск I», «Версты» (стихи 1917–1920 гг.), 2-е изд.; «Царь-Девица». В Берлине выходят книги М. Цветаевой: «Разлука», «Стихи к Блоку», «Царь-Девица».
1922. 1 августа. Переезд в Чехословакию. Начало сотрудничества в журнале «Воля России».
1923. В Берлине выходят сборники «Психея» и «Ремесло». Эпистолярный роман с А. В. Бахрахом. Роман и разрыв с Константином Родзевичем. Написана «Поэма Горы».
1924. Написана «Поэма Конца». В Праге выходит поэма-сказка «Молодец». Работа в редколлегии сборника «Ковчег».
1925, 1 февраля. Рождение сына Георгия (Мура).
1925, март — декабрь. Написана лирическая сатира «Крысолов».
1925, 1 ноября. Переезд в Париж.
1926, 6 февраля. Первое выступление М. Цветаевой в Париже. Сближение с евразийцами. Эфрон входит в редколлегию сборника «Версты». Цветаева сотрудничает в сборниках «Версты» и «Благонамеренный».
1926. Весна и лето в Сен-Жиль-сюр-Ви. Переписка с Б. Пастернаком и Р. М. Рильке. Смерть Р. М. Рильке.
1927. Стихи и проза, обращенные к Р. М. Рильке: «Новогоднее», «Твоя смерть», «Поэма Воздуха». Трагедия «Федра». Визит в Париж Анастасии Цветаевой — последняя встреча сестер. Подготовка сборника «После России».
1928. Лето в Понтайяке в кругу евразийцев. С. Эфрон — один из редакторов еженедельника «Евразия». Поэма «Красный бычок». Выход в Париже «После России» — последней прижизненной книги М. Цветаевой.
1929. Знакомство с художницей Н. С. Гончаровой. Эссе «Наталья Гончарова. Жизнь и творчество». Написана поэма «Перекоп» (опубликована в 1957 г.). Начало работы над «Поэмой о Царской Семье». Раскол в евразийском движении. Закрытие газеты «Евразия».
1930. Самоубийство В. Маяковского. Стихи «Маяковскому». Перевод на французский язык поэмы-сказки «Молодец».
1931. Эссе «История одного посвящения» (опубликовано в 1964 г.). «Стихи к Пушкину» (частично опубликованы в 1937 г.).
1932. Литературно-философские эссе: «Поэт и Время», «Искусство при свете Совести», «Эпос и лирика современной. России. Владимир Маяковский и Борис Пастернак». Смерть М. А. Волошина в Коктебеле. Стихотворение «Ici — Haut (Памяти Максимилиана Волошина)». «Стихи к сыну», «Тоска по Родине! Давно…». С. Эфрон подает прошение о получении советского паспорта.
1933. Автобиографическая проза: «Дом у Старого Пимена», «Музей Александра Третьего», «Открытие Музея» и другие эссе: «Живое о живом (Волошин)», «Поэты с историей и поэты без истории» (опубликовано в сербском журнале «Русский архив»).
1934. Смерть Андрея Белого. Эссе «Пленный дух (Моя встреча с Андреем Белым)». С. Я. Эфрон работает в Союзе возвращения на родину.
1935. Конгресс писателей в защиту культуры в Париже. Встреча с Б. Пастернаком. Обострение отношений в семье: все, кроме Цветаевой, стремятся вернуться в Советский Союз.
1936. Перевод на французский язык стихов А. Пушкина. Окончена «Поэма о Царской Семье» (сохранилась в отрывках). Эпистолярный роман с А. Штейгером. Написан цикл «Стихи сироте». Ариадна Эфрон сотрудничает в просоветском журнале «Наш Союз».
1937. Окончены работы «Мой Пушкин» и «Пушкин и Пугачев».
1937, 13 марта. Отъезд Ариадны Эфрон в Советский Союз. Известие о смерти в Москве С. Голлидэй. «Повесть о Сонечке».
1937, 4 сентября. Убийство советского невозвращенца Игнатия Рейсса, одним из организаторов которого был С. Эфрон. Эфрона допрашивает французская полиция.
1937, октябрь. Бегство С. Эфрона в Советский Союз. Цветаеву допрашивает французская полиция.
1938. Цветаева начинает готовиться к отъезду в Советский Союз: разбор архива, переписка рукописей, раздача домашней утвари. Передача большой части архива М. Н. Лебедевой в Париже (пропал во время немецкой оккупации). Передача части архива профессору Базельского университета Е. Э. Малер. Мюнхенское соглашение о разделе Чехословакии. Начало работы над «Стихами к Чехии» (цикл «Сентябрь», опубликован отдельными стихотворениями в 1956, 1961, 1965 гг.).
1939. Оккупация Чехословакии войсками Гитлера. «Стихи к Чехии» (цикл «Март», опубликован по частям в 1956 и 1961 гг.).
1939, 12 июня. Отъезд с сыном из Парижа в Советский Союз.
1939, 18 июня. Приезд в Советский Союз. Жизнь с семьей в Болшеве под Москвой.
1939, 27 августа. Арест Ариадны Эфрон. Перевод стихов М. Лермонтова на французский язык.
1939, 10 октября. Арест Сергея Яковлевича Эфрона. Бегство из Болшева.
1940. Хлопоты об арестованных муже и дочери. Стояние в тюремных очередях. Работа над переводами поэм грузинского классика Важа Пшавелы (опубликованы в 1947 г.).
1941, 22 июня. Начало войны между Советским Союзом и Германией.
1941, 8 августа. Отъезд с сыном в эвакуацию.
1941, 18 августа. Приезд в Елабугу на реке Каме.
1941, 31 августа. Самоубийство Цветаевой в Елабуге.
1941, 10 октября. Расстрел С. Эфрона.
1944. Гибель Георгия Эфрона на фронте.
Библиография
Тексты цитируются по следующим источникам с указанием порядкового номера по списку и страницы:
1. Воспоминания о Марине Цветаевой. Сборник / Сост. Л. А. Мухин, Л. М. Турчинский. М.: Сов. писатель, 1992.
2. Марина Цветаева в воспоминаниях современников. Рождение поэта. Сборник / Сост., подгот. текста, вступ. ст., примеч. Л. А. Мухина, Л. М. Турчинского. М.: Аграф, 2002.
3. Марина Цветаева в воспоминаниях современников. Годы эмиграции. Сборник / Сост., подгот. текста, вступ. ст., примеч. Л. А. Мухина, Л. М. Турчинского. М.: Аграф, 2002.
4. Марина Цветаева в воспоминаниях современников. Возвращение на родину. Сборник / Сост., подгот. текста, вступ. ст., примеч. Л. А. Мухина, Л. М. Турчинского. М.: Аграф, 2002.
5. Лосская В. Марина Цветаева в жизни. Неизданные воспоминания современников. М.: Культура и традиции, 1992.
6. Цветаева М. И. Собр. соч. в 7 т. Т. 4. Воспоминания о современниках. Дневниковая проза / Сост., подгот. текста, коммент. А. Саакянц, Л. Мухина. М.: Эллис Лак, 1994.
7. Цветаева М. И. Собр. соч. в 7 т. Т. 5. Автобиографическая проза. Статьи. Эссе. Переводы / Сост., подгот. текста, коммент. А. Саакянц, Л. Мухина. М.: Эллис Лак, 1994.
8. Цветаева М. И. Собр. соч. в 7 т. Т. 6. Письма / Сост., подгот. текста, коммент. Л. Мухина. М.: Эллис Лак, 1995.
9. Цветаева М. И. Собр. соч. в 7 т. Т. 7. Письма / Сост., подгот. текста, коммент. А. Саакянц, Л. Мухина. М.: Эллис Лак, 1995.
10. Цветаева М. И. Неизданное. Сводные тетради/ Подгот. текста, предисл. и примеч. Е. Б. Коркиной и И. Д. Шевеленко. М.: Эллис Лак, 1997.
11. Цветаева М. И. Неизданное. Записные книжки. В 2 т. Кн. 1.1913–1919 / Сост., подгот. текста, предисл. и примеч. Е. Б. Коркиной и М. Г. Крутиковой. М.: Эллис Лак, 2000.
12. Цветаева М. И. Неизданное. Записные книжки. В 2 т. Кн. 2. 1919–1939 / Сост., подгот. текста, предисл. и примеч. Е. Б. Коркиной и М. Г. Крутиковой. М.: Эллис Лак, 2000.
13. Цветаева М. И. Семья: история в письмах / Сост. и коммент. Е. Б. Коркиной. М.: Эллис Лак, 1999.
14. Цветаева М. И. Письма к Константину Родзевичу / Сост., подгот. текста Е. Б. Коркиной. Ульяновск: Ульяновский Дом печати, 2001.
15. Цветаева А. И. Воспоминания. М.: Сов. писатель, 1984.
16. Цветаева А. И. Неисчерпаемое. М.: Отечество, 1992.
17. Эфрон А. С. О Марине Цветаевой. М.: Сов. писатель, 1989.
18. Эфрон А. С. «А душа не тонет…». М.: Культура, 1996.
19. Эфрон Г. С. Дневники. Т. 1. 1940–1941 / Подгот. текста, предисл. и примеч. Е. Б. Коркиной и В. К. Лосской. М.: Вагриус, 2004.
20. Эфрон Г. С. Дневники. Т. 2. 1941–1943 / Подгот. текста, предисл. и примем. Е. Б. Коркиной и В. К. Лосской. М.: Вагриус, 2004.
21. Головко В. М. «Через Летейские воды…»: Марина Цветаева в воспоминаниях, письмах и документах. Из частного собрания доктора филологических наук, профессора В. М. Головко. Москва, Елабуга, Ставрополь: Изд-во Ставропольского гос. ун-та, 2007.
22. Воспоминания об Анне Ахматовой / Сост. В. Я. Виленкин, В. А. Черных. — М.: Сов. писатель, 1991.
Задняя обложка
Очень часто задают вопрос, один и тот же: «Какой она была?» Какой! И, понимая всю безнадежность ответа, все же почему-то отвечаешь — трудной! Трудной и разной, с разными разной, с одними и теми же разной. Но не от тех разных — разная, с кем она, а от себя самой разная, какая она.
Мария Белкина
В нее надо было вчитаться. Когда я это сделал, я ахнул от открывшейся мне бездны чистоты и силы. Ничего подобного нигде кругом не существовало. Сокращу рассуждения.
Не возьму греха на душу, если скажу. За вычетом Анненского и Блока и с некоторыми ограничениями Андрея Белого, ранняя Цветаева была тем самым, чем хотели быть и не могли все остальные символисты, вместе взятые. Там, где их словесность бессильно барахталась в мире надуманных схем и безжизненных архаизмов, Цветаева легко носилась над трудностями настоящего творчества, справляясь с его задачами играючи, с несравненным техническим блеском.