Цветаева без глянца Фокин Павел

Но не сметь грустить! Сегодня в полночь я чокнусь с Тобой. (Ты ведь знаешь мой удар: совсем тихий!)

Любимый, сделай так, чтобы я часто видела Тебя во сне — нет, неверно: живи в моем сне. Теперь ты вправе желать и делать.

В здешнюю встречу мы с тобой никогда не верши — как и в здешнюю жизнь, не так ли? Ты меня опередил — (и вышло лучше!), и, чтобы меня хорошо принять, заказала — не комнату, не дом — целый пейзаж. Я целую тебя в губы? В виски? В лоб? Милый, конечно, в губы, по-настоящему, как живого.

Любимый, люби меня сильнее и иначе, чем все. Не сердись на меня — тебе надо привыкнуть ко мне, к такой. Что еще?

Нет, ты еще не высоко и не далеко, ты совсем рядом, твой лоб на моем плече. Ты никогда не будешь далеко: никогда недосягаемо высоко.

Ты — мой милый взрослый мальчик.

Райнер, пиши мне! (Довольно-таки глупая просьба?) С Новым годом и прекрасным небесным пейзажем!

Марина

Вельвю, 31-го декабря 1926. 10 час. вечера.

Райнер. Ты еще на земле, не прошло еще суток

[9; 55–74]

Марина Ивановна Цветаева. Из письма Н. Вундерли-Фолькарт:

…Seit R<ilke> habe ich Niemanden geliebt, in Niemanden gelebt, er war meine letzte Seele, meine letzte ander-Seele[85] [10; 425].

1928

Николай Гронский

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. А. Тесковой. Париж, Медон, 10 апреля 1928 г.:

У нас в доме неожиданная удача в виде чужой родственницы, временно находящейся у нас. Для дома — порядок, для меня — досуг, — первый за 10 лет. Первое чувство не: «могу писать!», а: «могу ходить!» Во второй же день ее водворения — пешком в Версаль, 15 километров, блаженство. Мой спутник — породистый 18-летний щенок, учит меня всему, чему научился в гимназии (о, многому!) — я его — всему, чему в тетради. (Писанье — ученье, не в жизни же учишься!) Обмениваемся школами. Только я — самоучка. И оба отличные ходоки [8; 367–368].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. А. Тесковой. Понтайяк, 9 сентября 1928 г.:

В сентябре должен был приехать сюда ко мне один мой молодой (18 л.) друг, чудесный собеседник и ходок. Сентябрь — месяц беседы и ходьбы: беседы на ходу! я так радовалась — и вот — как всегда — что? — несвершение. В последнюю минуту оказалось, что ехать не может, действительно не может, и я бы не поехала. Остался по доброй воле, т. е. долгу, — как я всю жизнь, как Вы всю жизнь — оставались, останемся, оставаться — будем. Так же не поехал на океан, как я не поеду к Вам в Прагу. — Порядок вещей. — Не удивилась совсем и только день горевала, но внутренне — опустошена, ни радости, ни горя, тупость. Ведь я в нем теряю не только его — его-то совсем не теряю! — а себя — с ним, его — со мной, данную констелляцию в данный месяц вечности, на данной точке земного шара.

Хороший юноша. Понимает всё. Странно (не странно!) что я целый вечер и глубоко в ночь до его приезда (должен был приехать 1-го, ходила на вокзал встречать, возвращаюсь — письмо) напевала:

Behut Dich Gott — es war zu schon gewesen —

Behut Dich Gott — es hat nicht sollen sein[86]

Я все лето мечтала о себе-с-ним, я даже мало писала ему, до того знала, что все это увидит, исходит, присвоит. И вот

«Милый друг, я понадеялась на Вашу линию — пересилила моя. Вы просто оказались в моей колее. Если бы Вы ехали не ко мне, Вы бы приехали.

Вы теряете весь внешний мир, любя меня»

А внешний мир — это и рельсы, и тропинки вдоль виноградников, — и мы на них…

В Медоне мы с ним часто видимся, но — отрывочно, на людях, считаясь с местами и сроками. Здесь бы он увидел меня — одну, единственную меня. Второй раз этого не будет, жизнь не повторяет своих даров — особенно так принимаемых.

Будь я другой — я бы звала его, «либо — либо», и он бы приехал, бросив семью, которая в данный час только им и держится (не денежно, хуже), и был бы у меня сентябрь — только не мой, ибо у той, которая может рвать душу 18-летнего на части, не может быть моего сентября. Был бы чужой сентябрь. «Бог с ним! — Так у меня все-таки — мой.

A celle qu’un jour je vis sur la greve

Et dont le regard est mieux qu’andalou —

Donne un coeur d’enfant pour qu’elle le creve;

— Il faut a chaqun donner son joujou…[87]

(Баллада Ростана. NB! Юношеская.)

Я знаю, что таких любят, о таких поют, за таких умирают. (Я всю жизнь — с старыми и малыми — поступаю как мать.) Что ж! любви, песни и смерти — во имя — у меня достаточно!

Я — die Liebende, nicht — die Geliebte[88] [8; 369–370].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. А. Тесковой. Париж, Ване, 27 декабря 1934 г.:

…А вот другое горе: мое. Чистое и острое как алмаз. 21-го ноября погиб под метро юноша — Николай Гронский. Он любил меня первую, а я его — последним. Это длилось год. Потом началось — неизбежное при моей несвободе — расхождение жизней, а весной 1931 г. и совсем разошлись: наглухо. За все три года я его видела только раз, в поезде, — позвала — не пришел. (Позвала «заходить» и он, не поняв словесного прикрытия, оскорбился.) И вдруг, 21-го ноября утром в газете…

— Но это не все. Юноша оказался большим поэтом. Вот его вещь, — мой грустный подарок Вам на Новый Год. Он и при мне (18, 19 лет!) писал стихи и были прекрасные строки, и я все спрашивала его, верней — себя: — Будешь ли ты — или нет — поэтом? И вот, расставшись, стал. Сохранилась вся наша переписка (лето 1928 г.) — целое Briefbuch[89]. Он писал мне из Bellevue (под Парижем, где и мы жили первый год) в Pontaillac на океан. Он должен был ко мне приехать, но придя перед поездом проститься с родителями, застал разъяснение: мать уходила от отца. Поставив чемодан у двери, вступил в «беседу» — третьим, — и сразу скажу, что чемодан этот 6 ч. спустя унес обратно на свой чердак, где жил, т. е. остался — чтобы мать осталась и никогда ко мне не приехал — и никогда уже не увидел Океана. А мать, 6 мес<яцев> спустя (он заработал по месяцу на чек!) все равно ушла, и жертва была — зря. Все это сохранилось в его и моих письмах. Он подарил мне свой детский крестильный крестик, на котором «Спаси и сохрани». — «Я всё думал, что Вам подарить. И вдруг — понял: ведь больше этого — нет. А пока Вы со мной — я уже спасен и сохранен». Я надела ему — свой, в нем он и похоронен, — на новом медонском кладбище, совсем в лесу: был лес, огородили — и всё. Там он и лежит с 26-го ноября (вчера как раз был месяц!) под стражей деревьев, входящих в кладбище, как домой. Сколько раз мы мимо него ходили! <…>

После него осталось 500 рукописных страниц стихов: много больших поэм (знаю, пока, только одну) и драматическая вещь «Спиноза». Через несколько месяцев выйдет первая книга, стран<иц> на 130. Издает — отец. Отец его один из редакторов «Поcл<едних> Новостей».

Да, он был необычайно красив: как цветок.

У меня осталось к нему несколько стихотворение Вот одно (1928 г., весна)

  • Лес! Сплошная маслобойня
  • Света: быстрое, рябое,
  • Бьющееся без забрал…
  • Погляди, как в час прибоя
  • Лес играет сам с собою!
  • — Так и ты со мной играл [8; 417–418].

Ариадна Сергеевна Эфрон. В записи В. Лосской:

Это был позирующий мальчик. Мама с ним страшно возилась за его стихи. Он ей очень быстро осточертел своей молодостью, неглупостью, подражательством.

У него появилась какая-то невеста, не от души, а от рассудка. Неглупая. Она его очень любила и слушала. Он много говорил и думал. Гронский для мамы тогда перестал существовать. А потом он взял да и умер. И когда он погиб, вдруг — бурный взрыв стихов. Это было гораздо позднее их знакомства. Она вдруг ощутила большое горе.

Была надежда на встречу настоящую, какого-то иного качества. И появился вдруг настоящий реквием по всему им не прожитому и не состоявшемуся, как памятник, желание прошедшую жизнь скорее задержать. Я думала: «Ну вот, когда он был тут, можно было его видеть, оценить, а она умеет осознать только призрак». В этом сила поэтического воображения, претворение жизни и быта обыкновенных отношений в лирику.

Гронский был ею увлечен. Он ей тоже нравился. Ей нравился его «esprit chevaleresque»[90] [5; 149–150]

Марина Ивановна Цветаева. Из письма Ю. П. Иваску. Париж, Ванв, 8 марта 1935 г.:

Я была его первая любовь, а он — кажется — моя последняя. Это был мой физический спутник, пешеход, тоже горец, а не морец. Потом мы разошлись (c’est le cas de dire[91], — мы, так много ходившие вместе, — сошедшиеся — как спевшиеся) из-за вещи, которой никто не понимает (отец, мать — и даже я сама). Значит — не из-за нее. Значит, она — повод, и расхождение было заложено — м. б. именно в этом большом согласии нашего пешеходчества [9; 397].

1936

«Сирота» (Александр Штейгер)

Марина Ивановна Цветаева. Из письма Ю. П. Иваску. Париж, Ванв, 18 декабря 1936 г.:

Вы заинтересовались Штейгером — расскажу Вам о нем. Это — обратное Гронскому — м. б. я уже всё рассказала — и сказала. Я с ним дружила (письменно) всё лето, теперь встретилась, и мне с ним трудно потому что он ничего не любит и ни в чем не нуждается [9; 404].

Юрий Константинович Терапиано (1892–1980), писатель, критик, мемуарист:

Худощавый, слегка горбившийся, весь какой-то легкий и хрупкий, с тонким выразительным лицом, Штейгер производил впечатление незащищенности, обреченности. У него был туберкулез в тяжелой, безнадежной форме, он постоянно должен был или лежать в санатории или жить на юге — в Ницце он провел несколько лет. Несмотря на свою болезнь, Штейгер вовсе не был в стороне от жизни, он живо интересовался всем и по характеру своему, отнюдь не мрачному, любил жизнь и шутки и веселье. В первые годы, когда мы все с ним познакомились, в нем было много юношеского энтузиазма; он с увлечением вел литературные разговоры и даже увлекался политикой — был каким-то «должностным лицом» в партии младороссов[92]

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. С. Штейгеру. Морет-сур-Лоинг, 29 июля 1936 г:

Первое (и единственное) разочарование — как Вы могли называть меня по имени-отчеству — как все (нелюбимые и многоуважающие). Ведь мое имя било из каждой моей строчки, и если я, написав мысленно — зовите меня просто М<ариной> — этого не написала письменно — то только из нежелания явности (грубости), как часто — не забудьте — буду умалчивать — вопиющее. Мне не захотелось своим словом становиться поперек своему имени на Ваших устах, не хотелось становиться между именем и устами, почти что entre la coupe et les levres[93]. Я знала, что Вы напишете — М<арина>.

Вся Ваша исповедь[94] — жизнь Романтика. Даже его штампованная биография. Вся Ваша жизнь — история Вашей души, с единственным, в ней Geschehniss’eм[95]: Вашей душой. Это она создавала и направляла события. Вся Ваша жизнь — ее чистейшее авторство. И что можно в ответ на все это: всего Вас, с Тетей и с Fr<au>l<ein> Martha — и с тем корабельным канатом, режущим жизнь и душу надвое — и с нищенством — и с тем боевым прадедом — и с той ниццкой голубой рубашкой — и с Вашей белой санаторской (у Вас на руке перстень — по белизне блеска — серебряный — чей? Что — на нем — за ним — в нем?) что можно, в ответ на Geschehniss — Sie, — как не обнять? Всего Вас со всем внутри имеющимся: с Вашим безмерным сердцем — и недостаточными легкими, ибо — предупреждаю: мне в (…«таком как Вы» — Вам будет холодно, …«в Вас» — не поверите) — в НАС все дорого, вплоть до ущербов, и недостаточные легкие — не меньше избыточного сердца — и если я сказала мать — то потому что это слово самое вмещающее и обнимающее, самое обширное и подробное, и — ничего не изымающее. Слово перед которым все, все другие слова — границы.

И хотите Вы или нет, я Вас уже взяла туда внутрь, куда беру все любимое, не успев рассмотреть, видя уже внутри. Вы — мой захват и улов, как сегодняшний остаток римского виадука с бьющей сквозь него зарею, который окунула внутрь вернее и вечнее, чем река Loing, в которую он вечно глядится.

Это мой захват — не иной. (В жизни, я может быть никогда не возьму Вашей руки, которая — вижу — будет от меня на пол-аршина расстояния, вполне достижима, так же достижима, как мундштук, который непрерывно беру в рот. Взять вещь — признать, что она вне тебя, и не «признать», а тем самым жестом — изъяты переместить в разряд внешних вещей. С этой руки-то все расставания и начинаются. Но, зная, что, может быть все-таки возьму — потому, что как же иначе дать? … хотя бы — почувствовать. <…>

— Приеду к Вам показаться. Дитя, мне показываться — не надо. И наперед Вам говорю — каким бы Вы ни были, когда войдете в мою дверь, — я все равно Вас буду любить, потому что уже люблю, потому что — уже случилось такое чудо — и дело только в степени боли — и чем лучше Вы будете — тем хуже будет — мне.

Я — годы — по-моему уже восемь лет — живу в абсолютном равнодушии, т. е. очень любя того и другого и третьего, делая для них всех все, что могу, потому что надо же, чтобы кто-нибудь делал, но без всякой личной радости — и боли: уезжают в Россию — провожаю, приходят в гости — угощаю.

Вы своим письмом пробили мою ледяную коросту, под которой сразу оказалась моя родная живая бездна — куда сразу и с головой провалились — Вы [9; 565–566].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. С. Штейгеру. St. Pierre-de-Rumilly, 8 августа 1936 г.:

Вот, дружочек, поистине сыновний поступок: сложная операция — туберкулезная опухоль — на днях режут — может — зарежут…

Если это сознательно, т. е. — чтобы сделать мне больно, т. е. — чтобы я больше Вас любила — дружочек, мне все равно уже больно, и не забудьте, что я всегда всё обскакиваю.

  • …тот поезд, на который — все
  • Опаздывают:

(и что важнее — всё).

Но есть животная боль, тревога за жизнь, — тот ланцет, перед которым я бессильна, ибо не я режу, и не меня режут — и если Вы этот ланцет хотели в меня всадить…

Если же бессознательно — то опять-таки Вы моего отношения недооцениваете — для меня это не может быть простой (хотя бы очень волнующей) новостью.

Но — в последнем счете — может быть лучше, что написали. Ибо — не напиши, напиши после операции — моя первая мысль была бы: — Резали, а не знала — и прошел бы холод чужести. Лучше — живое мясо близости [9; 569–570].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. С. Штейгеру. St. Pierre-de-Rumilly, 21 августа 1936 г.:

Мое отношение к Вам — дело не только непосредственного чувства, но и разума, и твердой памяти, и совести (погодите сердиться! я знаю, что этого слова — не любят), я уже за Вас перед кем-то — отвечаю, и знала это с первого слова своего первого письма к Вам. Любите пока любится, дружите пока дружится — вздор, надо чтобы не перестало любиться. Мое отношение к Вам — помимо моей отнесенности к Вам: так волна несется — решение.

А то — выходит обычное лизание сливок, занятие кошачье, а не человечье. Потому я сразу и сказала слово мать. Которое точно значит — навсегда.

— Конечно, дружочек, полноты материнской отдачи у меня с Вами быть не может, ибо иначе я бы эти дни от Вас физически не отходила (как сейчас — клянусь, — не отхожу от Вас — мысленно). Этого счастья — payer de ma presence[96] (счастья, между прочим, для меня самого трудного) — я с Вами лишена. Даже того (блаженнейшего!) возгласа той восемнадцатилетней восемнадцатого века — я с вами лишена, — потому что мне и me noyer[97] придется со своими — но закончу словом матери человека, которого я больше всех и моее всех, на свете, любила — еще молодой тогда матери ныне 76-летнего кн<язя> Сергея Волконского (ему написан мой Ученик, если его помните: «Быть мальчиком твоим светлоголовым…»), на вопрос подростка и любимца-сына: (Сын ее, очень робко и почтительно — и должно быть жгуче, — ибо вопреки легенде и очевидности он всю жизнь, с малых лет, любил только женщин, с матери начиная и мною кончая, говорю: любил, не другое — итак, сын очень сдержанно и жгуче ревновал ее к дружбе с Владимиром Соловьевым: — Ты его больше всех нас любишь: больше меня…)

— Больше всего я, конечно, люблю вас, мои дети, но в просторах души моей…

* * *

Мой друг, я — совсем старинная женщина, и не себе — современница, а тем — сто лет — и так далее дальше — назад. Породив детей (говорю о сыне, об Але — когда-нибудь расскажу) — я обязана его, пока он во мне нуждается, предпочитать всему: стихам. Вам, себе, — всем просторам души моей. Фактически и физически — предпочитать. Этим я покупаю (всю жизнь покупала!) свою внутреннюю свободу — безмерную. Только потому у меня такие стихи. На этой свободе нам с Вами жить и быть. Наше царство с вами — не от мира сего. Конечно, будь я свободна, т. е. не нуждайся во мне мои, я бы просто не отошла от Вас эти дни Вашей жизни. Но я совсем не знаю, поскольку Вам это нужно: живое присутствие. Ибо, если не нужно Вам — не нужно и мне. (Потом Вы узнаете, что меня — просто нет.)

Поняв все это, Вы теперь знаете, в какой области Вам может быть предпочтение — или — Вам — замена. Только в области живой жизни и родства, и проще сказать: моего долга. Внутри же, мой друг, на той свободе сна, вы мне сейчас — самый близкий. Вы просто у меня больнее всего болите (другой меры близости— не знаю). Это место во мне Ваши свято.

…Я Вас не знаю. Если Вы из тех соловьев, которых баснями не кормят — этого Вам будет мало ( — письма и письма, а никогда ничего живого, а вечером опять один — и т. д.) — Вы просто в один прекрасный день запустите мне в голову всеми моими письмами и чувствами. (Это, в фейерверке, называется: le bouquet[98].)

— Но я-то — такой соловей, басенный, меня — хлебом не корми — только — баснями! я так всю жизнь прожила, и лучшие мои любови были таковы — так что здесь нам нужно сговориться, ибо здесь der Hund (могущего быть расхождения) begraben[99]: в моей невозможности реально быть с Вами: отдать Вам жизнь, Конечно, живи Вы в Париже — Вы бы у меня бывали, и я у Вас, — но — боюсь — это была бы грустная радость, одна растрава. «Бывать» — вместо быть. «Бывать» — т. е. непременно уходить, как вошел — уходить. Никогда не: — Который час? его спросили здесь А он ответил любопытным — ВЕЧНОСТЬ

Я Вас не знаю, сужу по себе. Я отлично умею без всего — и насколько мне отлично — с немножким. Такой непрерывности внутренней может быть не соответствует никакая непрерывность суточная, но заведомо-знать, что ее и тени быть не может-горько.

Вот в чем моя боль (от Вас): не мочь Вам быть всем тем, чем — могу и уже (внутри) — есмь. Потому что — как мало ни умей я жить — любить (хранить, служить) я — умею — до мельчайших подробностей заблаговременно пришитой пуговицы: отнять у другого и тень заботы! Непрерывно — руками — выручать. (Я бы никогда не могла любить богатого: мне бы нечего было с ним делать. Нельзя же целый день писать или читать ему — стихи. Для меня любить — прежде всего делать дело. Руками делать.) Видите — совсем просто, и может быть даже проще, чем Вы бы хотели. Вы — может быть — мучиться от меня хотели? Тогда — не удастся.

* * *

— «Тогда я не играю».

— Да будет Вам известно, что в каждой моей игре — ставкой всегда была — я: вплоть до бессмертия моей души. И проигрыш всегда был — мой: я себя другому всегда проигрывала, но так как я была бессмертная моя душа, то этого другому было — много — и часто ставка оставалась на столе — или смахивалась локтем под стол. Вот Вам ответ на игру. Можно только бояться серьезности моей игры. (Мне один умный еврей — в ответ на мои юношеские стихи: Легкомыслие (мне не было двадцати лет) очень серьезно сказал: Вы — легкомысленны? Вы — на фоне людского — и мужского и женского — легкомыслия — просто подводная яма по глубине. Вас — бояться надо.

И — боялись [9; 580–582].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. С. Штейгеру. St. Pierre-de-Rumilly, 29 августа 1956 г.:

Суббота, третий час дня

(Списано из моей черновой тетради, куда записываю — всё)

Чтобы делать пометки на Фаусте (на этот раз — не гётевском, а народном: «Historiavon Doktor Johann Fausten, dem weitbeschrieenen Zauberer und Schwarzkunstler, wie er sich dem Teufel auf eine gewisse Zeit verschrieben, was er hierzwischen fur seltsame Abenteuer gesehen, selbst angerichtet und getrieben, bis er endlich seinen wohlverdienten Lohn empfangen. — 1587 —»[100]

— оттачиваю карандаш и обогнув спящий послеобеденным сном замок — мимо спящих собак — по страшной жаре, от которой сосны трещат, точно их жарят — иду с книгой — куда глаза глядят, т. е. приблизительно знаю, что выйду на верхнюю скамейку по дороге в С<ен->Лоран. И — внезапно понимаю, что иду к гадалке. Но для этого нужно отыскать те самые скалы, где, по слухам, она живет. Скал много: верхних — нижних — дальних — ближних — где? Сверху вижу группу камней — что-то не ту, и без всякого дома, и нижнюю и — зная, что надо подниматься — спускаюсь. Три больших камня, внизу — Борн (как на мосту написано: Le Borne (der Born, Oheim Kuhleborn[101] (Ундина). — He то. — Обратно вверх no тропинке на круто-восходящее шоссе. Над головой — если очень закинуть — холм с смутным гребнем скал. Карабкаюсь мимо одинокого дома, по явно-принадлежащему ему свежескошенному — бритому — откосу, упираюсь в каменную стену — невысокую, но неудобную — смутно слышу мужской голос: — «En voila encore une qui…»[102] (a une — в голубом немодно-широком с воланами платье — и с седою головой! И лазит как коза: беспрепятственно) — итак, упираюсь в стену и не желая пуще изумлять — голос и его собеседника, т. е. откровенно по-козьему пересекать — отыскиваю в стене брешь, и так, по отдельным камням, перелезаю. Новый подъем, на этот раз уже отвес — уже лесной. Лезу и чувствую — то. Сердце гулко (ушами слышу) бьется: ух! ух! ух! — но — приятно, без задыхания, от чистого волнения. (Так, впрочем, бывает — и разрывается.) Перед самым верхом обнаруживаю все время сопутствовавшую мне лесную тропинку, но решаю — кончить как начала — по отвесу. Долезла. Те скалы. (Пот льет и сохнет. Слизала каплю — солёная как слеза. И кровь — соленая. Не может быть человеку — весело.)

Иду по вьющейся между скалами тропинке, местами — лестницы. Высота, даль, внизу Борн, никого и ничего. Тропинка огибает низ скалы — огибаю с ней и я, я ее просто слушаюсь, и до последней минуты ничего не видя (иду минут пять между скал и сосен) — упираюсь в дом. Старую ферму. (Hof[103].) Миную одну дверь — запертую (очевидно — хлев) — и другую — тоже запертую — и такую же третью (кажется, все разные постройки), а четвертая — открыта Черно. Круглолицая румяная очень старая старуха на черном (от старости) и чистом (от служения) столе гладит черную юбку. — Bonjour, Madame… On m’avait dit — pardonnez-moi si je me trompe… — c’est bien Vous — la tireuse de cartes? — C’est moi, c’est moi, en-trez, Madame[104] (В ее голосе — покой — знающей, в моем — непокой хотящей знать.) — Les autres m’avaient dit que Vous tiriez ties bien les cartes… Et je suis venue comme les autres[105].

Проходим в комнату (та была кухня) — садимся. На столе разложенная колода. — Je viens de commencer un tres beau jeu de cartes, a nous portera chance[106]. — Сидим друг против друга, глядим друг на друга, посредине — колода. — Madame, avant de commencer k faire les cartes pour moi (чувствую молящесть своего голоса и стараюсь совладать: не испугать, ибо так просят — только о преступлении — если не о помиловании)… je voudrais Vous demander: est-ce que Vous pourriez aussi faire les cartes pour un absent?[107]<…>

Pour l’Absent

— Comment c’est — son petit nom? — Называю. — Повторяет. — Il у a beaucoup de jeux — car ce n’est pas le meme jeu — c’est le grand cours des jours. Le grand cours des jours

…Fatigue, voyage, souffrant. Des parcours dans des hopitaux. — Voila la lettre des grandes surprises! — Ilest guer, en ce moment. — Tout s’monde! Tout s’mon-de! — Il a trfes souffert, c’est un brave garcon, un tres bon garcon. II a eu beaucoup d’argent, ca lui reviendra un peu, il est tres intelligent. — Voila la lettre! — a le baisse un peu, la maladie, il est tres nerveux. II aime beaucoup une dame (недоуменно и решительно): — il Vous aime beaucoup, et Vous l’avez vu — il у a bien dix mois — il у a dix cartes — ou c’est у dix ans? <…>

Le petit cher — l’as de coeur. Il a tres bonne conduite, c’est le bon garson. Tres.

Il a ete delaisse de tout le monde, Vous etes venue vers lui — il dtait bien en danger — il est hors de danger. Pas de mort — il l’aurait desiree passe un moment. Non! non! non! Ce n’est pas la mort… Il lui reste encore de beaux jours a vivre.

C’est quelqu’un qui Vous aime, c’est un parent, c’est comme Votre fils. Ne me dites rien, ne me dites rien!

— Voila la lettre! —

(Ce retard, cet homme, cet ami fidele…)

Je l’ai a cotede Vous. Mais c’est lui — le petit valet de coeur! Il у a des evenements nouveaux qui Vous met-tent pres de lui <…>.

Il у a un autre jeune honune; il est aupres de lui? Oh nom d’un gueux!

…Il у a une autre dame qui a peine pour lui, malade elle-meme. …grande surprise, grand bonheur…

…Il n’ecrit pas, mais c’est parce qu’il est un peu insense apres sa maladie. <…> Tres nerveux, un peu in beme. Je vois bien une lettre, mais ce n’est pas encore pour demain. C’est peut-etre pas lui qui Vous derira, c’est un infirmer.

(Большая пауза)

— Vous avez bien tout dit? — Il ne faut pas tout dire. Il у a des choses qu’on doit garden Il ne faut dire que le trois par trois. Trois par trois. Je Vous en ai deja trop dit.

— Alors, Vous aves bien fini? — Bien fini, et ne Vous mettez pas en peine: il guerira. — Alors, Vous ne direz plus rien? — Chere dame, je Vous en ai dit long.

— Alors, c’est moi qui Vous dirai: il est dans un hopital, il vient d’etre opere, il ne m’ecrit pas, je ne connais pas ses parents… et je n’ose pas trop souvent lui ёспге — et je ne sais rien sur lui — et c’est pourquoi je suis venue — Vous demander a Vous — qui savez.

Она, показывая на трефовую даму внизу, сочувственно:

— Pauvre gas! Je le savais: j'etais a cote.

…Qu’est-ce que je Vous dois? — C’est toujours ce qu’on veut. <…>

Кладу. — Oh, c’est trop, c’est bien trop! <…>

— Prenez. Vous m’avez fait beaucoup de bien.

— Il a beaucoup de jeux. C’est le premier. <…> Et j’au-rai beau ne pas Vous reconnaitre — quand Vous re-viendrez — il en vient tant! — je Vous reconnaitrai a Votre jeu. Vous aurez beau avoir un grand manteau blanc, et avoir les cheveux arrangёs par le coiffeur, et etre maquillde — je Vous reconnaitrai a Vos cartes, a sera toujours le second jeu. J’aurai beau Vous oublier, comme j’ai оиЬПё Vos cartes — les cartes me diront. Il у a le grand cours des jours. Il у a le cours des jours — qui vont et viennent. Il у a le Trois par trois. Et tant d’autres encore…

— Qui Vous a appris a faire les cartes? Vous avez qa dans la famille?

— Non, Madame. J’ai commence a 17 ans. J’etais avec une dame qui savait faire les cartes. Mais elle les fai-sait pour elle. Un soir elle m’a envoyde en commission — ou j’ai eu peur. Le matin en faisant les cartes elle m’avait dit: — Je vois quelqu’un courir — et c’est moi qui ai du courir, car le soir elle m’a envoyee dans de mauvais lieux, et je lui ai dit que c’etaient des voy-ous qui ё1а1ет apres moi — mais c’etait bien le contraire. Si j’avais su tirer les cartes — je n’y serais pas allee… — Прощаемся. — Je reviendrai. Je reviendrai pour faire mon second jeu, nos seconds jeux. — Soyez heureuse, chere Dame, et tachez de profiter un peu, et grand merci a Vous[108].

Записано у нее же, пока говорила, слово в слово — 29 авг<уста> 1936 г., на скалах над С<ен->Пьером, в субботу, в третьем часу дня [9; 584–588].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. С. Штейгеру. St. Pierre-de-Rumilly, 15 сентября 1936 г.:

Вторник — чердак — под шум потока.

…Я вовсе не считаю Вас забытым, заброшенным и т. д. Я уверена, что Ваши родители, и сестра, и друзья — Вас — по-своему — как умеют — любят. Но Вы хотите, чтобы все Вас любили не по-своему, а по-Вашему, не как умеют, — а как не умеют: Вы хотите, чтобы все Вас любили — как Вас люблю — я. И если Ваша мать сейчас, как я нынче в 5 ч. утра, не просыпается от ожога: с такими легкими навряд ли можно танцевать, это не значит, что она Вас мало любит, это значит, что sie denkt Sie[109] не так подробно, как я — м. б. и потому еще, что она Вас знает больным — 10 лет, а болезненным — и все 26, я же впервые и одновременно узнаю, что у меня где-то — сын — и что этот сын — больной, и не могу не потрястись этим всей своей привычкой ко всему исключительно-здоровому — и даже как бы несокрушимому — от меня исходящему.

То же самое, как если бы обо мне сказали, что у меня больные стихи.

* * *

Встречи с Вами я жду не как встречи с незнакомым, а как встречи с сыном — не только заведомо-родным, но мною рожденным, и которого у меня в детстве, в моем и его сне, отняли. Встречи с Вами я жду как Стефания Баденская[110] встречи с тем, кто для людей был и остался Гаспаром Гаузером, и только для некоторых (и для всех поэтов) — ее сыном: через сложное родство — почти что Наполеонидом [9:616–617].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. С. Штейгеру. Париж, Ванв, 30 сентября 1936 г.:

— Между первым моим письмом и последним нет никакой разницы…

— Да, но между Вашим первым письмом и последним была вся я к Вам — Вы скажете: два месяца! — но ведь это не людских два месяца, а моих, каждочасных, каждоминутных, со всем весом каждой минуты — и вообще не месяцы и не годы — а вся я. Вы же остались «мертвым» и — нехотящим воскреснуть. Это-то меня и убило. В другом письме, неотосланном, я писала Вам о мертвом грузе нехотения, который, один из всех, не могу поднять.

Я обещала никогда Вам не сделать больно, но разве может быть больно от того, что человек не может тебя видеть в ничтожестве, что он для тебя хочет — самого большого и трудного, что он в тебя верит — вопреки очевидности, что он требует с тебя — как с себя. Поверьте, что если бы я Вас только жалела — Вы бы правды от меня не услышали: чем бы дитя не тешилось, лишь бы…

Но я приняла Вас за своё дитя, которое лучше пусть — плачет, только не тешится. Только не тешится. В моем последнем письме была вся настойчивость моей веры в Вас, оно, единственное из всех, было не любимому, а — равному (и только потому — суровое) — и может быть в нём я Вас больше всего — любила. И об этом стих моих — тогда — 26-ти лет:

  • Бренные губы и бренные руки
  • Слепо разрушили вечность мою.
  • С вечной душою своею в разлуке —
  • Бренные губы и руки пою.
  • Рокот божественной Вечности — глуше.
  • Только порою, в предутренний час
  • С темного неба — таинственный глас:
  • — Женщина! Вспомни бессмертную душу!

В этом письме я с Вас хотела — как с себя.

Поймите меня: я Вам предлагала всю полноту родства, во всей ответственности этого слова. И получаю в ответ, что Вы — мертвый, и что единственное, что Вам нужно — дурман. Это был — удар в грудь (в которой были — Вы) и, если я не упала — то только потому что никакой человеческой силе меня уже не свалить, что этого людям надо мной уже не дано, что я умру — стоя. <…>

…Конечно, есть больше. Есть материнское — через всё и вопреки всему. Есть старая французская баллада — сердце матери, которое сын несет любимой, и которое, по дороге, споткнувшись — роняет, я которое:

— Et voila que le coeur lui dit:

— T’es-tu fait mal, mon petit?[111]

Ho — идете ли Вы на это, хотите ли Вы так быть любимым: жаленным? Ибо, если Вы этого хотите от меня, этого от меня — хотите, оно — будет, т. е. я в вашем отношении окончательно перестану быть, сразу сниму все требования (и первое из них — равенство), приму заранее и заведомо — всё: Бог с тобой — только живи…

Но не будучи в состоянии Вам дать — ничего, кроме материнского зализывания ран, звериного тепла души, — связанная по рукам и по ногам Вашим нежеланием другого себя, невмещением, невынесением другой (всей) меня — смогу ли я Вам быть радостью? — С зашитым — отказом — ртом.

Думайте.

Я Вас хотела (мечтала) большим, свободным, сильным, родным — так — чтобы на улице узнавали, шагающим в шаг.

Не можете — что же, буду стоять над Вами, клониться, когда холодно — греть, когда скучно и страшно — петь.

Я хотела — оба (и шагать, и греть). Вы хотите — одного, пусть будет так, пусть будет как Вам нужно, всё, что Вам нужно, то, что Вам нужно, так много — так мало — как Вам нужно. Во весь рост я живу в стихах, в людях — не дано, и меньше всего (как ни странно) дано в любимых — нам — быть и жить.

Друзьям от нас не больно, мы можем им говорить всю правду, не страшась — живого мяса. Я хотела Вас не только сыном, не только любимым, а еще — другом: равным. Но пора понять, что для себя мы ничего не должны хотеть, даже нашей радости чужому росту, что и это — себялюбие («другому — как себе» — нет: другому — как ему) пора принять, что любовь — окончательное и единственное нам на земле данное небытие: не будь, иначе ты другого заставляешь быть — «не даешь ему жить» (небыть). И — возвращаясь к Вашей боли: — мой друг, после Вашего письма о 3-м часе утра за 10-й чашкой кофе — у меня и мысли не могло быть, что что-нибудь — от меня Вам может сделать больно. Это письмо меня так предельно упраздняло. Я написала Вам — для очистки совести, воззвала — с последней и малой надеждой быть услышанной, сказала — потому что не могла не сказать. Вы мне в этом письме сказали, что Вы — после двух месяцев дружбы со мной и со всем будущим этой дружбы — мертвый, я — я, как всегда, поверила, а мертвому больно быть не может, потому что ему уже было больно, так было — больно — что и стал мертвый. Гарантия. Думать о том, что я могу Вам сделать больно — после такого Вашего заявления — было бы самомнением, а если б Вы знали — как я от него далека!

* * *

Мой друг — совершенно уже по-иному — без той радости — но может быть еще глубже и моее —

Я Вас из сердца не вырвала и не вырву никогда.

Вы — моя боль, это был мой первый ответ на то Ваше письмо, я сразу поняла: — беда! <…>

* * *

Родной, неужели Вы думали, что это так просто: очаровалась — разочаровалась, померещилось — разглядела, неужели Вы правда поверили — в такую дешевку?

Конечно, не напиши Вы мне, я бы Вам не написала — никогда (я себя знаю) ибо в Вашем молчании было оскорблено большее меня, то — за что жизнь отдам, — в моем лице (я — последняя моя забота!) — все так оскорбленные до меня: от Франца Шуберта, чья любовь не понадобилась — до le petit Marcel… в этом молчании было оскорблено всё мною на земле любимое — обычным оскорблением — незаслуженного презрения. И такое прощение было бы предательством. Но, если бы Вы мне даже никогда не написали, и этим лишили меня возможности когда-либо окликнуть Вас — у меня навсегда, всюду, даже с очередной горячей головой на груди, в этой груди осталась бы трещина.

Не надо — другой головы. Ибо — верьте мне — я человек такой сердцевинной, рожденной верности, такого единства, что — вовсе не уверенная, что это другому нужно или хотя бы — радостно — одна, для себя, из-за себя, сама с собой, сама перед собой, в силу своей природы не могу раздвоить своего существа иначе чем та река в моих стихах: чтобы остров создать — и обнять. (Как я счастлива, что это точнейшее подобие мне дали — Вы! И как я Вам за него благодарна.)

Я ухожу от человека только когда воочию убедилась, что я (такая как я есть) ему не нужна — просто по бессмысленности положения. Но до этого — много еще воды утечет — и беды притечет!

Итак —

М. [9; 619–622]

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. С. Штейгеру. Париж, Ване, 30 декабря 1936 г.:

Я не хотела писать Вам сгоряча того оскорбления, хотела дать ему — себе — остыть, и тогда уже — из того, что останется… (Осталось — всё.)

Но нынче этому письму — последний срок, я не хочу переносить с собой этой язвы в Новый Год, но по старой памяти бережения Вас не хочу также начинать им Вашего нового, нет, получите его в последний день старого, в последний день нашего с вами года, а дальше уж — у каждого свой: год — и век.

Начну с того, что так оскорблена как Вами я никогда в жизни не была, а жизнь у меня длинная, и вся она — непрерывное оскорбление. (Не оскорбляли меня только поэты, ни один поэт — никогда — ни словом ни делом ни помышлением (Вы — первый), но с поэтами я — мало жила, больше — с людьми.)

Но если Вы, самим фактом оскорбления меня, попадаете в закон моей судьбы, то содержанием его Вы из него выступаете.

Если бы между тем Вами непрерывных зовов к себе — и тем — «большого путешествия по Швейцарии» без оставления адреса была бы наша живая встреча — я бы, пожав плечами, поняла: Вы могли ждать меня не такою. Вас например могли испугать мои седые волосы (говорят, в юности это очень страшно) — хотя, по мне, матери взрослого сына и не полагается молодости, — могло удивить, что я на 6 лет старше, чем на своем последнем вечере, могли не понравиться мои пролетарские руки, которых Вы на моих вечерах могли не разглядеть и никак уже не могли разглядеть в моих письмах — Вы просто могли меня (ту, в письмах) не узнать — бывает —

— и я бы вчуже, по слухам (такого «бывания») — поняла.

Но между Вами, непрерывно звавшим меня к себе сейчас, именно — сейчас, сейчас, а не потом — и т. д. — и Вами «большого путешествия по Швейцарии» и «разрешите мне заехать к Вам Вас поблагодарить» — нашей встречи не было, нашей очной ставки не было, ничего не было, кроме все той же моей любви к Вам. Я Вам разнадобилась до встречи, до которой Вы недотянули, и ко мне в Ванв Вы пришли чужой, а не от меня — чужим — вышли.

* * *

…17-го августа 1936 г.

…У меня силы Вашей мечты нет и я без всякой покорности думаю о том, что мы живем рядом, а видеть и слышать я Вас не могу. От Вас до Женевы час, от Женевы до Берна — два часа — и от этого трудно не ожесточиться…

…поклянитесь мне, что прежде чем меня прогнать, разлюбить, обречь на опалу, заменить — Вы действительно серьезно подумаете или хотя бы сосчитаете до ста — что бы я ни сделал, что бы ни случилось, что бы Вам ни показалось. Потому что я слишком устал и не хочу больше оставаться на улице. Если что-нибудь случится — Вы будете виноваты, а не я. Предупреждаю Вас об этом заранее.

…М. б. за 10 дней случится чудо и Вы приедете? Если хотите и умеете до гроба Ваш

* * *

16 или 17-го декабря 1936 г.

Я: — Вам от людей (NB! Вы знали — от каких) ничего не нужно?

Вы, с блаженной улыбкой: — Ни — че — го.

И дальше: — Разве Вы не можете допустить, что мне с вами — приятно?

Мой друг, Вы может быть знаете, что между тем до гроба и этим приятно — произошло, я — не знаю.

Я только знаю одно: Вы, к концу этого лета, постепенно начали меня — молчаньями своими, неотвечаньями, оттяжками, отписками, изъявлениями благодарности — с души — сбывать, а тогда, 16-го или 17-го, прямым: — Мне ничего не нужно — окончательно сбросили.

Но оскорбление даже не в этой ненужности: она для меня только глубокое изумление (как я — да еще поэту — могу быть не нужна?)

Оскорбление в этой «приятности», которой Вы подменили — сыновность — которую тогда приняли, которую тогда — вызвали, и которой я ни словом, ни делом, ни помышлением не предала и остановить которой в себе — потом — уже не могла и наверное уже никогда не смогу.

И, апогей всего, слово не для меня сказанное, при мне сказанное, мною только, во всей своей неслыханности, услышанное:

— Меня в жизни никто никогда не любил.

После этого я вся, внутренне, встала и, если еще досиживала, то из чистого смущения за Вас.

(Когда я прочла: до гроба Ваш — я сказала: Я от него не уйду никогда, что бы ни было — не уйду никогда, я от него в Советскую Россию не уеду. Никуда. Никогда.)

* * *

Теперь в двух словах: Вам было плохо и Вам показалось, что Вас все забыли. Вы меня окликнули — словами последнего отчаяния и доверия — я отозвалась всей собой — Вы выздоровели и на меня наплевали — простите за грубое слово, это так называется.

* * *

Друг, я Вас любила как лирический поэт и как мать. И еще как я: объяснить невозможно.

Даю Вам это черным по белому как вещественное доказательство, чтобы Вы в свой смертный час не могли бросить Богу: — Я пришел в твой мир и в нем меня никто не полюбил.

МЦ

От меня Вы еще получите те — все — стихи[112][9; 622–624].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма Ю. П. Иваску. Париж, Ванв, 25 января 1937 г.:

Со Штейгером я не общаюсь, всё, что в нем есть человеческого, уходит в его короткие стихи, на остальное не хватает: сразу — донышко блестит. Хватит, м. б., на чисто-литературную переписку — о москвичах и петербуржцах. Но на это я своего рабочего времени не отдаю. Всё, если нужна — вся, ничего, если нужны буквы: мне мои буквы — самой нужны: я ведь так трудно живу [9; 408].

БЫТ И БЫТИЕ

Детство

Анастасия Ивановна Цветаева:

Мама Мусю не смогла кормить. Ей взяли кормилицу. Мусина кормилица была цыганка, нрав ее был крутой. Когда дедушка, мамин отец, подарил ей позолоченные серьги, она, в ярости, что не золотые, бросила их об пол и растоптала.

В мамином дневнике много лет спустя мы прочли: «Четырехлетняя моя Маруся ходит вокруг меня и все складывает слова в рифмы, — может быть, будет поэт?»

Крестная мать Муси, Надежда Александровна Сытенко, красавица, светловолосая и синеглазая, жившая недалеко от нас в Мамоновском переулке, пригласила к себе крестницу. В комнатах со шкурами зверей на полу, с зимним садом и летающими птицами мама сказала Мусе: «Ничего не трогай, не урони со стола мелочей». Вскоре четырехлетняя Муся, молча, громко дыша от натуги, перетащила через комнату тяжелое кресло. На всеобщее удивление она отвечала, что мама запретила ей трогать мелкие вещи. «Приходи, Мусенька, — звала в конце визита Надежда Александровна, — у нас твои любимые конфеты, комнаты большие, есть где побегать…» —

«Комнаты и у нас большие, — ответила Муся со вздохом, — а вот конфеты у мамы заперты…»

Рассказ мамы о первом Мусином театре: в антракте, в ложе Большого театра, не перегибаясь через ее край, думаю, от страха глядеть вниз, а может быть, от природной близорукости не видя ничего, кроме края балкона, Муся, наслаждаясь апельсином, сосредоточенно отколупывала сильными пальцами тугую золотистую шкурку и кидала ее вниз, в партер.

Анастасия Ивановна Цветаева:

Детство наше полно музыкой. У себя на антресолях мы засыпали под мамину игру, доносившуюся снизу, из залы, игру блестящую и полную музыкальной страсти. Всю классику мы, выросши, узнавали как «мамино» — «это мама играла…». Бетховен, Моцарт, Гайдн, Шуман, Шопен, Григ… Под их звуки мы уходили в сон [15:6].

Марина Ивановна Цветаева:

Когда вместо желанного, предрешенного, почти приказанного сына Александра родилась только всего я, мать, самолюбиво проглотив вздох, сказала: «По крайней мере, будет музыкантша». Когда же моим первым, явно-бессмысленным и вполне отчетливым догодовалым словом оказалась «гамма», мать только подтвердила: «Я так и знала», — и тут же принялась учить меня музыке, без конца напевая мне эту самую гамму: «До, Муся, до, а это — ре, до — ре…» <…>

Слуху моему мать радовалась и невольно за него хвалила, тут же, после каждого сорвавшегося «молодец!», холодно прибавляла: «Впрочем, ты ни при чем. Слух — от Бога». Так это у меня навсегда и осталось, что я — ни при чем, что слух — от Бога. Это меня охранило и от самомнения, и от само-сомнения, со всякого, в искусстве, самолюбия, — раз слух от Бога. «Твое — только старание, потому что каждый Божий дар можно загубить», — говорила мать поверх моей четырехлетней головы, явно не понимающей и уже из-за этого запоминающей так, что потом уже ничем не выбьешь. И если я этого своего слуха не загубила, не только сама не загубила, но и жизни не дала загубить и забить (а как старалась!), я этим опять-таки обязана матери [7; 10–11].

Анастасия Ивановна Цветаева:

И вот — первое выступление Муси! Когда я увидела ее на эстраде, с распущенными по плечам русыми волосами, собранными надо лбом, под бант, в платье в мелкую зеленую, черную и белую клеточку, со спокойным, как будто ленивым достоинством сидевшую, как взрослая, за роялем и, не обращая внимания на зал, глядевшую на клавиши; когда я услыхала ее игру и всеобщую похвалу ей — сердце раскрылось такой нежностью к старшей подруге игр, так часто кончавшихся дракой, — что я иначе не могу назвать мое чувство в тот вечер, как состоянием влюбленности.

Я никого, кроме нее, не видела. Я не сводила с нее глаз. Я не понимала, как до сих пор не видела ее такой, не восхищалась и не гордилась ею. Старшие потом говорили, что, равнодушная к залу, чувствуя только рояль и себя, она начала было привычно считать вслух: «…раз и два, и» — но, увидев знаки Валентины Юрьевны или мамы, стала играть без счета.

Дома, ночью, я помню ее все такую же, широкое, высоколобое родное лицо, глаза — цвета крыжовника, победные и немного насмешливые [15; 6–7].

Валерия Ивановна Цветаева:

Дети одаренные, с характерами резкими, самоуверенными, трудными. Но в них была и нежность, они любили животных, помнили тех, кто был к ним добр [1; 20].

Анастасия Ивановна Цветаева:

Из игр того времени помню еще — блестящие листы плотной бумаги, которую надо было равномерно зачеркивать карандашом: и тогда на глянце проявлялись затейливые рисунки — пара овечек, девочка с корзинкой, домик с деревьями.

Другая игра состояла из мягких, гнущихся медных листов с узкими вырезами. Держа лист на бумаге, надо было обводить карандашом вырезы — и на бумаге получалась картинка. Но едва ли не чудеснее всего были китайские или японские цветные, будто бы деревянные или соломенные, легкие на руке кусочки: бросишь в блюдце с водой — расцветают в китайских человечков, в цветы, зонтики, веера. Их, как лакомство, нам совала старшая сестра Лёра, любившая все красивое и необычное, в минуту, когда надоедало вешать на края таза бумажки — «желанья», к которым подплывал горящий огарок в ореховой скорлупе, или когда после сидения в платяном чулане (мамино наказание) было так трудно жить.

Уж прискучили сияющие феерической зеленью, фиолетовые с розовым и серебряным блеском (лопаются все, не удержишь) мыльные пузыри! И в миг, когда звали — есть, спать, — мокрое дно блюдца расцветало волшебной китайской жизнью ослепительных цветных миниатюр…

Страницы: «« ... 1011121314151617 »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга объединила в себе всю земную философию в единую модель.Получившаяся философско-мировоззренческ...
Все началось с того, что банковский служащий Давид спас от верного разорения очаровательную докторшу...
Продолжение невероятных похождений Валерия Барского в обстановке преддверия «суверенного дефолта», к...
В этой книге многие действительные события перемешаны с вымышленными, переставлены во времени. То же...
Как и многие, Ульяна ищет свою любовь, но ее постоянно бросает то в одну невероятную историю, то в д...
Оксана работает переводчиком с итальянского. В ее жизни все достаточно скучно, приземленно и обыденн...