Генерал В. А. Сухомлинов. Воспоминания Сухомлинов Владимир
Вот и вся обстановка, основная мысль которой была, чтобы заключенный не имел возможности лишить себя жизни. При поступлении у арестованного решительно все отнималось: ни подтяжек, ни ремней, не говоря уже о перочинных ножах и т. п., ему не оставляли. Давали днем полотенце, но в 9 часов вечера и оно отбиралось. На нем можно повеситься, но к чему его привязать?
Первую ночь я провел, конечно, не раздеваясь. В апреле месяце, но было холодно, а я не имел ничего своего, что смягчило бы хоть сколько-нибудь суровую обстановку, в которую я так неожиданно попал. Походив довольно долго из угла в угол, изображая тигра в клетке зоологического сада, я лег на настоящее «прокрустово ложе», причем на первых порах болты из-под матраца дали себя сильно знать, и мне казалось, что я не засну. Каково же было мое изумление, когда я проснулся лишь утром и сразу не мог сообразить, где я. Тогда пришло мне в голову, что прав тот мудрец, который изрек, что «чистая совесть – самая лучшая подушка», – и утешал себя мыслью, что ни Кузьмин, ни Носович спокойно спать не должны на мягких своих одрах.
Летом, когда предстоял ремонт камер нашего коридора, меня перевели в № 55, в котором было несколько больше света и меньше сырости: вследствие того, что он был угловой, стена, окружающая каземат, отходила здесь дальше. Кроме того, у этого номера не было соседних камер, а помещались с одной стороны цейхгауз, а с другой – библиотека.
Последняя составилась из пожертвований, главным образом бывших заключенных, и при значительном количестве книг была довольно содержательна, не исключая и сочинений на иностранных языках. Обстоятельно составленный каталог давал возможность удобно пользоваться этой литературой. Более ста своих книг и я внес в него.
На продовольствие от казны полагалось всего 40 копеек в сутки, три раза в день подавали кипяток в чайнике. При отсутствии собственных средств у заключенного приходилось довольствоваться из котла команды крепости.
Но оставшаяся тогда на свободе моя жена на другой же день моего заключения энергично принялась хлопотать о том, что можно сделать, чтобы облегчить мое положение, и протестовать против небывалого произвола.
Как оказалось, многим была совершенно ясна подкладка всего затеянного против меня, и жене удалось поэтому кое-что выхлопотать. Мне разрешен был свой матрац и постельное белье, складной столик и кресло.
Во время этих хлопот обо мне шофер нашего автомобиля обратил внимание жены, что какой-то автомобиль настойчиво за ними следует.
Жена зайдет в магазин – автомобиль этот останавливается недалеко, а какой-то господин подходит и заглядывает в окно, что жена там делает. Во время одной такой остановки жена подозвала к себе этого господина и пригласила его сесть в наш автомобиль. Никак этого не ожидая, он растерялся и сел, а жена привезла его быстро в Департамент полиции, и надо же было случиться, чтобы в это время на подъезде был сам директор, которого она знала. Она сдала таким образом преследовавшего ее господина с рук на руки, – его арестовали и выяснилось, что это сыщик, так сказать «приватный», председателя Совета министров, господина Штюрмера. Даже Департамент полиции поразился таким усердием.
Большим утешением были свидания, хотя очень краткосрочные, в присутствии полковника Иванишина, причем не разрешалось говорить ни о деле, ни о политике, ни о газетах, вообще о том, что не касается семейных дел и дома.
Ежедневно на полчаса меня пускали на прогулку в небольшой садик, внутри пятиугольного бастиона, а когда заключенных было совсем мало, одно время чуть ли не я только один, то и по часу и даже два раза в день. Ко мне слетались голуби, и я кормил их хлебом и зерном, приручив до того, что когда только показывался из дверей, они окружали меня целой стаей, садились на плечи, вились над головой. Я приучил их ходить за мной по пятам. Посреди садика находилась баня, которая отапливалась один раз в две недели.
Наблюдательная команда состояла из 24 человек, половина – жандармов Петербургского губернского жандармского управления и другая половина – специально крепостных нижних чинов. Люди эти неуклонно исполняли все правила, установленные для наблюдения за арестованными, но делали это человечно, не позволяя себе ни в чем ухудшать и без того тяжелые условия узников, наоборот, что только было допустимо, толковалось в пользу заключенных.
Несколько раз навещал меня комендант крепости, мой старый знакомый, бывший командующий войсками Одесского военного округа, генерал Никитин.
В церковь не пускали, но священник для исповеди и причастия приходил в бастион. Для него отводилась пустая камера, куда приносились образа и аналой.
Довольно долго не являлся ко мне для допроса сенатор Кузьмин. Но наконец появился вместе с Носовичем и секретарем.
Являясь в Трубецкой бастион, Кузьмин напомнил мне «Акакия Акакиевича» аккуратным обращением своим с канцелярскими принадлежностями и формалистикой заурядного чиновника, – будучи слепым к существу дела до такой степени, что для краткости пропускал смысл. Протоколы писал всегда собственноручно, тщательно выводя любимые им буквы, а в один из них вставил, не стесняясь, целую фразу, которой я не говорил, но которая ему тоже нравилась.
В то время, что я сидел в крепости, жене моей пришлось еще раз удостоиться домашнего обыска. Всеми способами ограничивали меня в средствах для защиты. Арест, во всех отношениях, значительно ухудшил все мое положение; я не имел возможности ответить на все клеветнические нападки, раздававшиеся с трибуны Государственной думы и появлявшиеся на страницах печати.
При обыске, по распоряжению сенатора Кузьмина, у меня взята была и упомянутая выше записка 1909 года, которая была возвращена по окончании следствия. На ней имеется пометка следственной власти: «приобщить».
Очевидно, имелось в виду учесть содержащиеся в ней данные, но когда выяснилось, что записка может свидетельствовать лишь в мою пользу, то «приобщение» не состоялось.
Для характеристики, чем оканчивались мои попытки получать иногда справки, могу указать на такие курьезы.
Прошу официально сообщить мне копии журнальных постановлений Военного совета о предуказаниях 1904 года, которые, очевидно, относились к вопросу снабжения снарядами. Не скоро, конечно, однако получаю копию о снабжении, но не снарядами, а биноклями! Прошу справку о снарядах через следователя, сенатора Кузьмина, который мне пишет, что предоставляет обратиться непосредственно в ведомство. Пишу военному министру, ссылаясь на указания сенатора Кузьмина. Долго не имею ответа. Оказывается, что военный министр Шуваев спрашивал министра юстиции Добровольского, который ответил, со ссылкой на разные статьи закона, что мне, как частному лицу, выдавать справок не полагается, но что я могу обратиться через сенатора Кузьмина.
Просил через председателя верховной комиссии, генерала Петрова, справку о поставке автомобилей. Очень скоро получил ответ, что распоряжение сделано, но с 1915 года по настоящее время этой справки я не получил. А она представляла большой интерес, так как после моего ухода цена по поставке грузовиков с 8,5 тыс. руб. возросла сейчас же до 18,5 тыс.
Мне не удалось, конечно, узнать и о поставке более миллиона ружейных лож к винтовкам членом Военно-промышленного комитета В.М. Родзянко, для чего он покупал березовую рощу у помещицы Хитрово, близ села Кончанского, Новгородской губернии. А интересно было бы знать, сколько времени потребовалось на превращение рощи в ружья и во что это обошлось?
Так состоялось мое обвинение! Два сенатора, Кузьмин и Носович, с усердием, заслуживающим более достойного дела, записали свои фамилии на черную доску нашей юстиции, рядом с прапорщиком Кочубинским, несомненным провокатором, процесс этот орудовавшим и подготовлявшим.
Этот скандал в благородном семействе всероссийской юстиции осуществлял третий сенатор – Н.Н. Таганцев, который основных принципов истинного отправления правосудия не признавал.
Полгода, таким образом, продержали меня в заточении, и несмотря на то что приняты были меры, чтобы я лишен был средств для защиты от клеветы, правда стала пробиваться. Даже Кузьмин вынужден был составить постановление, очень для него тягостное, потому что, несмотря на консилиум врачей, меня освидетельствовавших и признавших вредным пребывание мое в каменном мешке, – в свое время он не освобождал из заключения, – а в конце концов приписал: «По ходу дела признаю возможным заключение заменить домашним арестом».
Незадолго до этого я получил по почте от какого-то доброго человека серебряный образок Корсунской Божьей Матери с запиской: «Верю в вашу невиновность». Если эти строки попадут ему на глаза, – пусть он примет мою горячую благодарность за тот целительный бальзам, которым его слова и образок были тогда для наболевшей души моей.
Получив от следователя постановление о моем освобождении, комендант Петропавловской крепости, добрейший генерал Никитин, пришел сам объявить эту действительно радостную весть. В октябре, через 6 месяцев, я возвратился к себе на квартиру.
По соглашению с Министерством внутренних дел, домашний арест обставлен был таким образом, что из губернского жандармского управления по очереди дежурили офицеры, сменяясь в 12 ч. пополудни: Верещагин, Лавренко, Козак, Игнатьев, Белопольский, Шершов, Тучемский и Собещанский. По-видимому, дежурства эти не были для них тягостны, а меня они не могли стеснять после того, что я испытал в одиночном заключении…
За полгода я так отстал от всех событий и одичал, что потребовалось время, чтобы освоиться с моим новым положением и обстановкой полусвободного человека. Из того, что я узнавал, – в какой массе людей пришлось разочароваться и убедиться, кто был истинным другом. В несчастье это познается весьма определенно.
Глава XXXII. Подготовка к моему процессу
Говорят, «дурная слава по большой дороге валит, а добрая – по тропинкам пробирается». Со слов тех, кого я видел после освобождения из крепости, для меня было ясно, что по тропинке кое-что уже пробирается. В печати начали выясняться по мясоедовскому делу некоторые подробности. Так, например, в «Новой Жизни» г. А. Гойхбарг сообщает следующее: «Верховное командование, желая снять с себя вину за отступление нашей армии, решает объяснить это отступление существованием обширной шпионской организации. Для этой цели инсценируется вопрос о шпионстве. Набираются с бору да с сосенки разные обвиняемые, в большинстве евреи, из которых многие никогда и не видели Мясоедова.
Собирается подходящий материал, и по поручению Верховного главнокомандующего следствие поручают следователю по особо важным делам в Варшаве Матвееву, который вместе с прокурором Жижиным начинает “готовить” дело».
Но Верховному главнокомандующему не терпится. Он приказывает «закончить дело быстро и решительно», незаконно приказывает передать дело особо образованному военно-полевому суду. Следователь, вопреки закону, не окончив следствия, отсылает дело в военно-полевой суд.
Военно-полевой суд, скоро-решительный, на основании оговора сумасшедшей, покончившей с собой до суда, приговаривает трех обвиняемых евреев – Бориса Фрейдберга и братьев Зальманов к смертной казни, трех обвиняемых: еврея Давида Фрейберга, купца Ригера и крестьянина Микулиса – к каторге, а остальных 8 человек оправдывает. Этот приговор на следующий день, 17 июня, был утвержден, а в отношении смертников – приведен в исполнение.
Но такое малое количество смертных приговоров, опровергавшее легенду об обширной шпионской организации, погубившей армию, по-видимому, вовсе не понравилось инициаторам этих организованных убийств. Хотя оправданных судом вторично судить нельзя, но не насытившийся тремя убийствами, тремя смертями, Николай Николаевич Романов отдает новый неслыханный приказ – считать приговор утвержденным только относительно казненных, а всех остальных, то есть и тех, кто уже вошедшим в законную силу приговором военно-полевого суда были признаны невиновными, вновь судить другим судом, военно-окружным, так как, по его мнению, они все-таки шпионы. В приказе сказано: «Безусловно не допуская гражданских защитников… и принять все меры к формированию надлежащего состава суда и назначению опытного обвинителя».
Этот приказ был равносилен приказу приговорить к смерти еще несколько человек, это был приказ подстрекателя убийцам. Двинский военно-окружной суд вновь судил 11 человек, из которых восемь были, по решению военно-полевого суда, заведомо невиновными, и приговорил к смертной казни, кроме трех стариков, прежним судом приговоренных только к каторге, также и трех оправданных: еврея Фалька 58 лет, барона Гротгуса и Мясоедова.
Всем обвиняемым, опять вопреки закону, было объявлено, что на это решение нельзя принести никакой жалобы. Приговор, явно незаконный, был утвержден, но барону Гротгусу и Мясоедову заменен каторгой.
Вполне возможное, при таких условиях, прекращение моего дела грозило завершиться крупным скандалом для многих, принимавших недобросовестное участие в этой грандиозной провокации.
Но закулисные мастера Поливанов и Гучков не зевали. Надо было спасать положение. Кузьмин и Носович поехали в Тифлис и допрашивали Янушкевича. Из этого ничего не вышло. Нельзя было решительно ничего придумать, что могло бы меня сокрушить окончательно; поэтому пришло в голову использовать явно ложное показание Бутовича, опровергаемое лицом, на которое тот ссылался, и предъявить мне новое обвинение в том, будто бы в германском банке в Берлине помещены мои миллионы, и, кроме того, впутать мою жену, предъявив и ей обвинение.
Начались опять допросы, и мы с женой уже ездили в Министерство юстиции, где была штаб-квартира нашего следователя. И после шестимесячного заключения началось наше ознакомление со следственным материалом. Можно было с ума сойти от всей той наглой лжи, клеветы, провокации и всего нагроможденного в нем. Бессовестно при этом понукали нас, чтобы мы скорее читали всю эту груду в тридцать или сорок томов!
Что выяснили эти акты?
Может быть, читателю трудно будет поверить следующему, но я утверждаю, что излагаемое мною взято из обвинительного акта.
Я убежден, что найдутся русские юристы и писатели, которые эти документы еще раз пересмотрят, чтобы восстановить добрую славу русского правосудия исследованием, свободным от возражения и ничем не связанным.
Как раз в то самое время, когда специалисты военного дела начали резко критиковать стратегические эксперименты великого князя, которые стоили нам трех армий, входящие в состав штабов господа взяли на себя труд все несчастие объяснить недостатком боевого снабжения. Этого обвинения было, пожалуй, достаточно для того, чтобы убедить государя в необходимости меня уволить, но боевую славу великого князя спасти этим не могли. Это в Ставке скоро поняли. Положение великого князя стало бы не очень завидным, если бы энергичное расследование было предпринято для выяснения вопроса о несправедливом увольнении военного министра и по каким именно побудительным причинам.
Если не сам великий князь, то Янушкевич должен был ожидать возможности возникновения подобного дела. Допустить это было опасно, поэтому решили использовать обычную психологическую особенность на войне при неудачах: охотное и болезненное доверие ко всяким слухам об измене.
Нужен был для этого кое-какой материал, а главное юристы, с этикой своей корпорации не считающиеся и от всего сердца холопствующие. Нашлось и то и другое; в результате же получились два приговора военно-полевых судов, которые послужили поводом создать чудовищное обвинение меня в измене. Это были приговоры полевого суда над Мясоедовым в Варшаве и Ивановым в Бердичеве. Варшавский приговор состоялся вследствие ложного доноса возвратившегося из плена подпоручика Колаковского. Он заявил, что немцы его отпустили с условием, чтобы он организовал убийство великого князя Николая Николаевича и уничтожение мостов на Висле; что же касается передачи сведений о наших войсках немцам, то это он может исполнить через Мясоедова, находящегося в связи с военным министром, у которого, между прочим, с 1912 года он уже не находился. Это заявление мне доложено было своевременно, и я сейчас же направил его в Главную квартиру. В Ставке не потрудились в достоверности этого сообщения убедиться и выяснить, каким путем с фронта могли доставляться сведения противнику; более того, полевым судом был отдан приказ немедленно ликвидировать полковника Мясоедова.
После неудачи в Восточной Пруссии генерал Янушкевич писал мне: «Дело Мясоедова будет, вероятно, ликвидировано окончательно в отношении его самого не сегодня завтра. Это необходимо ввиду полной измены и для успокоения общественного мнения до праздников».
Долго не могли получить подлинное дело полевого суда в Александровской цитадели в Варшаве и дали его для просмотра мне только в последние дни предварительного следствия, в 1917 году. Оказалось, что по двум главным обвинениям Мясоедов был оправдан, а именно в том, что будто сообщил о XX корпусе неприятелю и что полученные сведения о германских войсках в Мариамполе скрыл от штаба. Виновным же признан в том, что: 1) сообщал сведения иностранному государству в 1907, 1911 и 1912 годах, причем в деле нет никаких данных, чтобы судить, на чем это основано и как мог в 1915 году разобраться в этом полевой суд, которому повелено было покончить дело «быстро и решительно»; 2) собирал сведения для сообщения агентам германских властей о наших войсках и сообщал ли он действительно – не установлено; 3) за мародерство.
Собственно, за последнее осужден потому, что сам в этом сознался. Что же касается обвинения в преступлениях, совершенных будто бы Мясоедовым в мирное время, в 1907, 1911 и 1912 годах, то оно, сверх всего, не подлежало суждению полевым судом.
Мнимый немецкий шпион, освобожденный поручик Колаковский, между тем в последующих своих показаниях сознался, что о покушении на великого князя он сочинил, чтобы обратить на себя больше внимания. В отношении же Мясоедова сперва показывал, что никогда о нем не слыхал, а затем, что, будучи в военном училище, читал о дуэли Мясоедова с Гучковым.
Всенародно об этом, конечно, не было известно, и «до праздников» 1915 года общественное мнение могло успокоиться, что виновник неудач найден и осужден.
Другой приговор полевого суда, а именно против полковника Иванова и К , – явился тоже необходимым, вследствие великокняжеских неудач в Карпатах.
В письме ко мне эти неудачи закарпатской операции вызвали со стороны генерала Янушкевича такой же вопль об измене: «Сейчас узел событий на Карпатах. Надо успеть предупредить. Очень опасаюсь, что и там есть свой Мясоедов. Это так чувствуется, что волосы дыбом становятся. Неужели Русь так опустилась? Впрочем, Бог даст, справимся и с изменниками, хотя роль даже заглазного палача не особенно приятна, но тут не до того». Так писал мне Янушкевич.
И действительно, усердием следователя, специалиста в таких делах, прапорщика Кочубинского, найден и здесь шпион – Альтшиллер, которого я знал еще в Киеве, и в составе уже целого сообщества: полковник Иванов, его жена, Н.М. Гошкевич, его бывшая жена, Веллер, Думбадзе и писарь Главного артиллерийского управления Милюков.
Если дело Мясоедова возмутительно, то дело полковника Иванова и К – верх безобразий и морального упадка. Приговор по этому процессу, который велся полевым судом в Бердичеве, состоялся лишь после моего увольнения.
Какой это был суд, можно представить, исходя из сообщения главнокомандующего Юго-Западным фронтом 23 февраля 1916 года начальнику штаба Верховного главнокомандующего по поводу приговора: «Я не мог не прийти к выводу, что между изложенным в приговоре и постановлением заключается непримиримое противоречие: суд, признавая подсудимых виновными в тягчайшем преступлении, в шпионстве в военное время, в текущую войну, в пользу неприятеля, – в то же время указывает, что деятельность названных лиц являлась полезной в период настоящей войны, а в отношении Иванова даже усиленно полезной. Такое исключительное противоречие в таких важных документах, как приговор суда и постановление того же суда, я могу объяснить только тем, что полевой суд не вынес твердого убеждения в виновности осужденных, а это в свою очередь могло произойти вследствие того, что полевой суд не мог разобраться во всех деталях дела и справиться с возложенной на него задачей, о чем неопровержимо и свидетельствует противоречие приговора и постановления».
К счастью, по этому суду никого не казнили, двух дам оправдали, остальных же приговорили в каторгу и на поселение на разные сроки.
Насколько все это было незакономерно, достаточно указать на то, что, на основании ст. 1321 устава военного суда, дело было подсудно военно-окружному суду. Затем, на основании ст. 1317 того же устава, так как в «сообщество» входил нижний чин, унтер-офицер Главного артиллерийского управления Милюков, – то и петроградскому суду. А это было уже совсем не в интересах преступного оборудования и подтасовки всего дела, так как, если по ст. 1345 устава военного суда как свидетеля меня могли не вызвать, – то в Петрограде избежать этого было трудно.
На суде все время упоминалось мое имя, а я допрошен не был. Письмо, которое я писал начальнику штаба фронта, Кочубинский предъявил лишь после энергичного настояния подсудимого Н. Гошкевича.
Что касается «сообщества», то только из неблагодарного усердия и желания угодить Ставке можно было сочинить подобный абсурд: будто бы военный министр «состоял деятельным членом преступного сообщества и, будучи по должности источником наиболее важных военных тайн, являлся центральной фигурой этого сообщества, связующим звеном между деятелями, с одной стороны германского, с другой – австрийского шпионажа».
Преступное же сообщество это образовалось якобы с целью «учинения против России государственной измены, а именно способствования правительствам Германии и Австро-Венгрии в их враждебных против России планах и действиях путем собрания и доставления этим правительствам, через их агентов, сведений о вооруженных силах России».
Обращаясь просто к здравому смыслу судей, спрашивается, зачем «источнику военных тайн» могло понадобиться целое сообщество в таком прямо до смешного составе, с Анной Гошкевич и писарем Милюковым? «Тайны» у меня в руках, а я собираю какую-то совершенно невероятную компанию для собирания этих же тайн, подвергаю такое страшное дело без всякой надобности риску!
В актах следственного производства было еще много чудовищного. Оба приговора полевых судов казались недостаточными, чтобы на основании моих отношений к Мясоедову и Альтшиллеру приговорить и меня к смертной казни. Поэтому в следственный материал притянуто было и десятилетней давности бракоразводное дело моей жены с первым ее мужем Бутовичем. Очевидно, здесь была и другая цель – придать моему процессу «пикантность» и доставить господину Бутовичу случай своей клеветой и сплетнями обдавать меня грязью перед обществом.
Среди следственного материала находился и анонимный донос, автором которого обнаружился князь Андроников.
Когда назначена была комиссия генерала Петрова для выяснения причин недостаточной нашей подготовки к войне, то князь Андроников сочинил донос, который в экземпляре, направленном в комиссию генерала Петрова, заканчивался заявлением, что пишет маленький человек, не рискующий подписаться, чтобы не пострадать от Сухомлинова, но может указать на князя Андроникова, который, он надеется, не откажется подтвердить все изложенное невидным маленьким человеком.
Пригласили Андроникова, и как автору этого клеветнического документа – ему ли было не знать, что там написано? Показания его сошлись с доносом как две капли воды и послужили программой для всего следствия. А все, что было измышлено князем, при содействии достойных его сотрудников, всякими благородными способами, о нашей с женой жизнью, – было, например, в таком роде.
Была у меня севркая люстра, которую я собирался продать. Об этом знала Червинская. Из этого создано было, что я продал люстру на завод Шнейдера-Крезо за громадные деньги. Маскированный подкуп! Но люстры я не продал и с Крезо никогда никаких дел не имел; сама же люстра продолжала висеть в моей квартире.
Затем: в склад ее величества, устроенный у меня на квартире, инженер Балинский привез пожертвование от завода и вручил деньги мне. Я передал их по принадлежности и квитанцию выслал Балинскому. Этот факт в доносе превратился во взятку, которую я якобы получил от Балинского за заказы на его фабрику.
Нетрудно представить себе, какой смысл мог быть в подобном подкупе в такое время, когда у нас не было достаточно заводов для наших заказов и вследствие этого правительство находилось в зависимости от доброй воли фабрикантов, а не обратно! Русская индустрия далеко не была так развита, чтобы правительство могло делать выбор, и военный министр должен был бы радоваться, что вообще может помещать свои заказы. Таково было совершенно ясное положение этого дела.
В довершение всего возник еще один курьез. Жена моя была в меховом магазине, где ей показывали дорогой мех, в несколько десятков тысяч рублей, как и другим дамам. Она купила всего муфту в несколько десятков рублей. Об этом чудном мехе был, конечно, разговор дома. Этот факт приводился в доказательство безумных, не по моим средствам, трат и, стало быть, тоже на доходы незаконные; о покупке одной муфты, конечно, умалчивалось.
На все эти и подобные же измышления свидетели готовились из салона госпожи Червинской. Но на суд никто из этих лжесвидетелей не явился – один только Андроников был приведен под стражей, но и тот сознался, что никаких конкретных данных у него не было во всем том, что он сочинял в своем доносе.
Верховная комиссия генерала Петрова имела полную возможность все эти махинации и измышления Андроникова разоблачить. Для этого ей нужно было только допросить меня. То, что она на это не решилась, было понятно, если представить себе цель ее существования. Она образована была не для того, чтобы раскрыть правду, а чтобы ее скрыть и меня уничтожить.
Оценке свидетелей сенатор Кузьмин не придавал никакого значения, но подбор их оказался удивительный, – начиная князем Андрониковым и заканчивая австрийским шпионом Мюллером.
Мои дополнительные письменные показания подшиты просто к делу, без занесения в постановление или протокол, поэтому не попали в копии. Вообще материал, который мог служить в мою пользу, игнорировался, а письменные показания, поданные моей женой дополнительно следователю Кузьмину, в Петропавловской крепости, через администрацию последней, из дела исчезли бесследно, о чем и было заявлено на суде.
В таком же смысле сделана и выборка из писем моих и Янушкевича, а целый ряд писем из действующей армии, взятых у меня при обыске, в которых добросовестный следователь мог найти материал, свидетельствующий о том, что нельзя приписывать мне какое-то якобы «бездействие», если армия выступила в поход в образцовом порядке, Кузьмин абсолютно игнорировал. Сенатор Кузьмин не обратил даже внимания на то, что я ни разу не был вызван в Верховную комиссию и что при расследовании причин недостаточной подготовленности нашей армии, – о деятельности Совета государственной обороны, специально для того созданного и существовавшего с 1905 по 1909 год, ничего не выяснено, равно как упорно умалчивается о том, что же я получил в наследство и что сделано.
В результате следственного производства обер-прокурор, сенатор Носович, получил такой обильный следственный материал, в котором из-за деревьев леса стало не видно. Он правильно сказал нам с женой после одного из допросов, что для того, чтобы разобраться во всей массе томов, надо два года. Защита же имела на это меньше месяца.
Не особенно способствовало, при столь одностороннем направлении, которое получило дело, собирание данных для фактического разоблачения всего неверно мне приписываемого, – в особенности при той позиции, которую занял сенатор Кузьмин.
Два года тянулось дело, возникшее в 1915 году в самый разгар войны, для выяснения причин недостаточности снабжения армии боевыми припасами. В этот столь продолжительный промежуток времени все, кто только хотел, могли делать какие угодно заявления. Началось нагромождение в одну кучу: ведомостей о пушках, ружьях, снарядах, подозрениях о шпионстве, покупке имения, продаже люстры, мехах, шляпках, нарядах, бракоразводном деле, супружеских подвигах Бутовича и тому подобных сплетен, клеветы, шантажа.
Господин обер-прокурор имел полную возможность рассеять туман, что не представляло никаких затруднений. Надо было поставить несколько вопросов по существу, для ответа на которые из кучи взять лишь материал, непосредственно относящийся к делу. А именно:
1. В каком состоянии была русская армия к 1909 году? На этот вопрос можно было ответить неопровержимо:
– К выступлению в поход неготовой и небоеспособной.
2. В каком состоянии застало ее объявление войны в 1914 году?
– Способной быстро мобилизоваться, сосредоточиться на театре войны и боеспособной.
3. Чем же объяснить недостаток снабжения боевыми припасами?
– Тем, что никто из воюющих сторон не ожидал такой продолжительной войны. То, что можно было сделать за 4,5 года в русской армии, – сделано, и для кампании в 4–6 месяцев, при правильном расходовании, припасов было достаточно.
4. Почему не приняты были меры обеспечения боевыми припасами на случай такой продолжительной войны?
– Потому что на это не было ни времени, ни средств, так как только широко развитая обрабатывающая промышленность в стране могла задачу эту разрешить успешно. Одному же военному ведомству такая задача была не по силам.
На этом, по вопросу о бездействии власти, можно было бы поставить точку, потому что в разных деталях специального артиллерийского дела явится возможность разобраться лишь по окончании войны, а делать сейчас одного человека ответственным решительно за все, относящееся даже ко времени задолго до его фактической ответственности, – может быть, с политической точки зрения и нужно было, но с этической было бессовестно, нечестно.
Что же касается обвинения, то тут и вопросов ставить не было надобности, так как чистейший вымысел, фантасмагория прапорщика Кочубинского со всей очевидностью вызвала необходимость применения к нему ст. 1210 устава военного суда, то есть за преступление по должности следователя, проявившего чисто провокаторскую деятельность.
Мое глубокое убеждение, что это для господина обер-прокурора был тот редкий случай, когда по чистой совести обвинитель от обвинения мог отказаться, что было бы встречено полнейшим одобрением.
В то время, когда я так отстаивал свою голову, вспыхивает Февральская революция 1917 года, и какая-то компания вооруженных людей арестовывает меня на квартире и везет в Таврический дворец, где уже организовалась новая власть.
Во время переезда в грузовом автомобиле субъект в очках держал против моего виска браунинг, дуло которого стукалось мне в голову на ухабах. Полнейшее мое равнодушие к этому боевому его приему привело к тому, что он вскоре спрятал оружие в кобуру.
Затем несколько вопросов относительно моего дела и совершенно спокойные мои ответы на них окончились тем, что первоначальное неприязненное ко мне отношение превратилось в благожелательное.
У Таврического дворца снаружи и в залах, по которым я проходил, была масса народу, и никаким оскорблениям я не подвергался, как об этом неверно сообщали газеты. Действительно, всего один долговязый, кавказского типа человек произнес из дальних рядов: «Изменник!» Я остановился и, глядя на него в упор, громко ему ответил: «Неправда!» Тип настолько уменьшился тогда в росте, что головы его больше не стало видно, и я спокойно продолжал дорогу, без малейших каких-либо инцидентов.
Сначала меня провели, очевидно, к коменданту города, каковым оказался бывший улан его величества, а затем офицер Генерального штаба, член Государственной думы, Энгельгардт.
Он, конечно, поспешил меня сплавить, я вполне понимаю его щекотливое положение при таком свидании, и по указанию господина коменданта меня повели к Керенскому. Разобраться в том сумбуре, который происходил в то время в этом бывшем потемкинском жилище, было очень затруднительно. Мы вошли в какую-то залу, в которой за громадным столом сидела масса генералов, чиновных лиц и, кроме того, у всех стен, где только можно было приткнуться. Я думал, что это какое-то заседание, так как заметил генералов Павла Сергеевича Савича и Петра Ивановича Секретёва. Оказалось, что они все арестованные. Меня провели дальше, а в небольшом коридоре просили подождать.
Я сел у колонны и наблюдал то столпотворение, которое происходило вокруг. Солдаты, матросы, штатские с повязками и шарфами, вооруженные, – все это снует, что-то ищет: «Товарищ, как пройти к такому-то?» – «Вы, товарищ, обратитесь в информационную комнату»… Кругом все «товарищи».
Подошел ко мне какой-то приличный господин, подал мне ножницы и попросил очень вежливо, чтобы я спорол погоны. Я их просто отвязал и отдал ему, тогда он попросил и мой Георгиевский крест, но я его не отдал, и, к моему удивлению, бывший тут часовой, молодой солдатик, вступился за меня и сказал: «Вы, господин (а не «товарищ»), этого не понимаете, это заслуженное и так отнимать, да еще такой крест, – не полагается».
Наконец пригласили меня, тут же рядом, в сени, где стоял взвод солдат с ружьями, и появился Керенский, небольшого роста, бритый, как актер.
Мне он ничего не говорил, а обратился к нижним чинам и в приподнятом тоне сказал, что вот, мол, бывший военный министр царский, который очень виноват и его будут судить, а пока он им повелевает, чтобы волос с головы моей не упал. Хорошо, что я был в фуражке, а то люди убедились бы, что им нечего оберегать на моей голове.
Так начал свои гастроли, в роли Бонапарта, Керенский, выступая против царизма.
Тем все и закончилось. Я вышел во внутренний подъезд дворца, где стоял тот самый автомобиль, в котором меня привезли; мой почетный караул, оберегавший мою голову, присутствовал, когда я в него садился, а мои, уже старые знакомые, конвоиры дружески встретили меня и самостоятельно распорядились, чтобы посторонней публики не было. От них же я узнал, что меня повезут в Петропавловскую крепость, куда приблизительно через полчаса меня и доставили.
После же моего ареста явилась на квартиру целая шайка грабителей во главе с прапорщиком Черкуновым и под предлогом поиска оружия попользовалась чужой собственностью. Этот предусмотрительный прапорщик, перед тем как удалиться с награбленным, потребовал удостоверения, что никаких претензий моя жена к ним не имеет: они исполнили свой революционный долг как порядочные люди.
В крепости уже хозяйничали революционеры – вместо коменданта появился какой-то офицер в казачьей форме. Грязь и беспорядок успели уже водвориться и в комендантском доме. Какой-то гимназист сидел в роли писаря, хотя кое-кто из старых писарей еще показывался. Тут же ели, пили, курили, спали, вообще всякий делал то, что хотел, – полная свобода.
В то время как я среди этой публики ожидал своей дальнейшей участи, явился хорунжий Донского войска и осиплым голосом рассказывал, как он с казаками водворил порядок при разгроме винного магазина на Васильевском острове. Видимо, это его очень забавляло.
Со мной все были вежливы, даже принесли котлету с картофелем и чай. Затем явился исполнявший роль коменданта и предложил следовать за ним. У подъезда выстроен был взвод пехоты, который меня конвоировал в Трубецкой бастион. По глубокому снегу мы пробирались медленно, в ясный, лунный вечер, под печальные звуки «Коль славен» на колоколах часов Петропавловского собора.
В бастионе меня встретил тот же полковник Иванишин со своей старой командой унтер-офицеров. Арестованных еще не было никого; камеры были не отоплены. Я занял опять свой № 55. Оказалось, что революционная толпа нахлынула в крепость разбивать «бастилию» и выпускать заключенных, но таковых не оказалось, повторить страничку из французской истории не пришлось. Собирались учинить насилие над командой бастиона, но ограничились украшением их шинелей красными тряпочками.
Опять лязгнули запоры, и я остался в моем каменном гробу только со своими мыслями.
Снова опустился занавес, отделивший меня от мира, и я понятия не имел о том, что творится на свете. Отняли у меня все, что было в карманах, и без часов я узнавал о времени от дежурных, так как бой крепостных часов не доходил до этой камеры.
По шуму и движению в коридорах можно было догадаться, что камеры наполняются арестованными. Помощником у полковника Иванишина был какой-то офицер из Михайловского артиллерийского училища, на погонах которого спорота была уже корона над вензелем.
А что происходило нечто совсем скверное, я мог догадываться по тому, что проделывали со мной. Режим при царском правительстве был строгий, но гуманный, а при новом порядке или, говоря правильнее, беспорядке – бесчеловечный, чисто инквизиторский. Существовавшую до революции инструкцию забраковали, стали вырабатывать новую, и недели три нашу жизнь заключенных отдали на произвол солдат гарнизона крепости.
Обнаглевшие, со зверскими физиономиями люди в серых шинелях под видом каких-то гарнизонных комиссий врывались периодически в камеру, шарили в убогой и без того обстановке. У меня решительно ничего не было своего, полагалось быть в казенном белье и халате. Утешались эти изверги тем, что выбрасывали в коридор подушку, одеяло, матрац. Свирепствовал особенно какой-то рябой, скотоподобный солдат Куликов. При неоднократных обысках, причем раздевали меня догола, на каменном полу, в холодной камере, этот изверг нашел, что надо снять с меня и крест. Сняли, но кто-то из верующих еще в Бога отстоял, и крест отдали, а золотую цепочку Куликов оставил себе на память. Убрали его от нас, когда он присвоил себе два револьвера «товарищей».
Белье давали с клеймом клинического военного госпиталя, очевидно, выбракованное, до того рваное, что нижнее состояло иногда из отдельных штанин на каждую ногу. Рубашки, доходившие лишь до половины живота, с оборванными тесемками, так что нельзя было завязать воротника, а грубейшие носки, фасона прямого мешка, в том месте, где приходилась пятка, во всю ее величину имели дыру. В две недели один раз меняли простыню и однажды дали вместо нее саван с нашитым посредине крестом.
Немного суеверного каптенармуса латыша Мазика, очень хорошего человека, это даже смутило, но я ему объяснил, что крест не может быть плохим предзнаменованием, а скорей хорошим.
Зато попалась как-то прекрасная, длинная, батистовая рубашка с клеймом «Женек, гимн. кн. Оболенской». Как она попала сюда, никто объяснить не мог, а я жалел, когда с ней пришлось расставаться при смене на кургузую и грубую мужскую.
Хозяйство начало приходить в расстройство – электричество часто не давало света, и в зимние дни приходилось сидеть в темноте, потому что ни керосина, ни свечей уже не было. Это было особенно тягостно, поэтому когда раздобывали какой-нибудь огарок и спички, то приходилось беречь его как зеницу ока, зажигая лишь на несколько секунд.
Всю старую команду постепенно отправили в строй, а вместо нее назначили новую. Приехал и сам Бонапарт – Керенский. Надобности в этом, понятно, не было никакой, но его «влекло к знакомым берегам», и надо же было покуражиться перед бывшими сановниками, которым он объявил, что государь отрекся от престола и составилась новая власть – Временное правительство, в коем он не последнее звено.
Объявили новую инструкцию, утвержденную Керенским. Жаль, что он не испытал ее после того на своей спине. Прогулки полагались всего по несколько минут, так как выводили поодиночке, чтобы никто друг друга не видел; пища – исключительно из солдатского котла, вернее – остатков в нем, так как команда питалась раньше нас, в коридоре, а затем разносили заключенным, подавая оловянную миску с бурдой и на ней тарелку с признаками какой-нибудь каши, в которую однажды мне подсыпали битое стекло, кусок которого уколол в нёбо, что и спасло меня. В «глазок» при этом все время наблюдали – когда начнутся последствия этого варварства.
От полков гарнизона приходили солдаты посмотреть, как сидят бывшие царские слуги. На нервы действовало постоянное щелканье закладки «глазка», пока все не удовлетворят свое любопытство. Слышен был при этом смех, всякие издевательства, обещание скоро с нами покончить…
В самом начале никаких свиданий не допускали, и я не подозревал, что мою жену тоже арестовали. Во время прогулки один из часовых мне мимоходом сообщил: «Ваша жена тоже арестована». Через несколько же дней, проходя по коридору на прогулку, я заметил женщину вместе с дежурным. Это навело меня на мысль: не здесь ли и Екатерина Викторовна? Оказалось, что она и Анна Александровна Вырубова действительно в Трубецком бастионе и для них из женской тюрьмы командированы две надзирательницы.
Камеры наши мы должны были убирать сами, для чего в форточку нам просовывалась половая щетка. При царском режиме уборка производилась во время прогулки прислугой, и никогда ничего из нашего имущества не пропадало, чего нельзя сказать про время царствования Керенского.
И физические и моральные условия были таковы, что никакое здоровье не могло их вынести без ущерба. Пришлось обратиться к врачу, каковым оказался ассистент известного Мечникова – и прекрасный доктор, и прекраснейший человек, Иван Иоанович Манухин. Все, что он только в силах был сделать, чтобы облегчить нашу участь, не говоря уже о медицинской помощи, он делал. Разрешено было, например, молоко сильно ослабевшим и второй матрац.
При всей строгости наблюдения страже удавалось сделать кое-что, выходящее за пределы установленного режима. Так, например, я мечтал о том, каким развлечением были бы карты и возможность убивать время пасьянсами. Бумага, перо и чернила нам разрешались в течение дня. Я попросил купить мне так называемую «александрийскую» и получил несколько листов этой бумаги. Ни ножа, ни ножниц, конечно, не давали. Перегибая лист многократно и нажимая ногтем на сгиб, я постепенно делил бумагу до размера самых малых пасьянсных карт, что выходило у меня чрезвычайно аккуратно. Затем от руки изображены были все масти и фигуры, но особенно забавно вышли дамы. Когда мне удалось передать затем такие карты в камеру жены, она мне говорила, что страшно им обрадовалась, – они придали ее номеру уют, но на дам она без смеха не могла смотреть.
Раскладывать пасьянсы надо было только так, чтобы карты не были видны в «глазок». Это достигалось тем, что сидеть приходилось спиною к двери, – да у столика иначе и нельзя было поместиться.
Удалось соорудить и абажур к электрическому фонарю, благодаря случайно очутившемуся у меня в руках кусочку проволоки от бутылки «Боржоми», которую откупоривали в коридоре у моей двери.
Отправляясь на прогулку, я ее заметил и при возвращении носком сапога продвинул в камеру. Бумага у меня была, и этого материала было достаточно, чтобы защититься от падающего прямо в глаза отраженного от рефлектора неприятного света. На это примитивное сооружение почему-то решительно никто никакого внимания не обратил.
Среди нашей стражи были люди с человеческим сердцем, которым мы с женою обязаны тем, что имели возможность сообщать друг другу несколько слов, а каким это было подбадривающим средством для нас лично – не испытавшему того, что мы испытывали, понять трудно.
Также мне удалось самостоятельно значительно уменьшить сырость в камере. Дело в том, что зимой окно намерзало, оттаявшая вода собиралась в желобок и затем текла по стене, образуя на полу лужу. Мокрая же стена покрывалась плесенью. Я неоднократно заявлял об этом старшему, но это оставалось «гласом вопиющего в пустыне».
Сердце мое стало пошаливать, и доктор прописал микстуру, которую принесли из аптеки в довольно большой стеклянной посуде. По инструкции она подавалась только в окошко и после приема лекарства отбиралась. Но однажды, случайно, бутылка осталась у меня, и я решил ею воспользоваться для осушки стены. Для этого нужна была веревка. На мое счастье, во время прогулки я заметил порядочный кусок таковой возле водосточной трубы, и мне удалось поднять ее незаметно для часовых.
Нужный материал был у меня таким образом готов, не хватало только палки, чтобы достать до высоко прибитого у нижнего края окна желобка. Это удалось добыть последовательно на трех прогулках: в первую я выломал из куста хворостинку и должен был оставить на месте; во вторую – я ее очистил, но не успел спрятать, и в третью – забрал, принес в камеру и положил под матрац.
Я проложил по желобу веревку, и ее хватило настолько, что удалось еще из середины опустить часть и привязать бутылку. По этой системе «вервия» стала стекать вода преисправно, и я только ежедневно выливал ее. Вся эта махинация, находясь за светом, не была видна со стороны двери, поэтому обратило на себя внимание старшего то обстоятельство, что стена стала просыхать, а затем и совсем высохла. Когда же он мне заявил, что не понимает, почему у других стена мокрая, а у меня сухая, во избежание недоразумений я секрет свой открыл, но не только не получил упреков, а напротив, мне высказано было одобрение.
Называли меня «дедушкой», и на этот раз старший говорил библиотекарю: «А дедушка-то, поди, какой механик, оказывается».
Наша квартира и все наше достояние осталось на руках у Марьи Францевны Кювье, заведовавшей в доме хозяйством уже много лет. Несмотря на свое слабое здоровье, она добилась с большим трудом свиданий со мной. Происходили они в присутствии товарища прокурора и солдатского депутата – всего 10 минут.
Однажды меня неожиданно позвали на допрос. Приехал сенатор Кузьмин, чтобы закончить следствие и заявить, что появившееся со слов Варуна-Секрета сообщение в «Новом Времени» по моему делу оказалось ложным. Оно действительно было ложно, как и все остальные приписываемые мне, но только не удостоилось того же внимания со стороны следователя раньше. Со следственным материалом ознакомиться я успел только частью и настаивал на предъявлении мне дел полевых судов о Мясоедове и Иванове.
Их и привез мне, после того, прокурор Ланской. Прочтя одни только приговоры, я понял, почему так долго нельзя было их добиться и почему сенаторы Таганцев и Носович так сопротивлялись и так опасались их оглашения… Такими же были в действительности и оба Николая Николаевича – великий князь и его начальник штаба.
Для чтения этих дел посадили меня в комнату, в которой градусник показывал ниже нуля. Ланской находил, что в делах нет ничего интересного и не стоило из-за этого зябнуть. Ему очень не понравилось, когда я ему показал, что в них представляет совершенно исключительный интерес, и сделал все нужные мне из дел выписки.
После того явился ко мне в камеру присяжный поверенный Муравьев в роли председателя новой Чрезвычайной следственной комиссии и убедительно говорил, что дело это чрезвычайно важное. Я и ожидал, что «чрезвычайная» комиссия в «чрезвычайном» деле и разберется.
Глава XXXIII. Гласное судопроизводство и обвинение
Совершенно в стиле предшествовавшего следственного производства, ни в одной из фраз которого не было и подобия поисков правосудия, – а лишь целый ряд эпизодов политической борьбы, – в августе 1917 года решили инсценировать гласное судилище, обставив его с особенным усердием. Власть так называемого Временного правительства близилась к закату. Дело Сухомлинова, состряпанное в 1915 году для того, чтобы спасти полководческую славу великого князя, удовлетворить жажду мести Поливанова, а господам Родзянко и Керенскому пробраться к кормилу правления, – должно было уже теперь, в 1917 году, послужить дальнейшей цели: Керенскому и окружающим его людям удержаться у власти. Великий князь, Янушкевич, Поливанов и Гучков были уже давно в роли инструмента в руках Керенского именно в то самое время, когда в своем ослеплении думали, что вожжи в их собственных руках. Дело Сухомлинова должно было демократам и социал-демократам, ставшим целиком органом посольства Антанты, послужить средством унизить в глазах общественного мнения свергнутое царское правительство и раз и навсегда закрыть ему возможность возвращения к власти. Горькое разочарование для Николая Николаевича, надеявшегося возложить корону на свою собственную голову! Мой процесс должен был служить доказательством для всех в России, как опустилось, насколько развалилось и до какой степени предательским стало военное ведомство под эгидою царского правительства, и побудить крестьянина взять в свои руки спасение отечества. Мало того: новые властелины хотели процессом против царского военного министра учинить пропаганду и отвлечь им внимание солдатской массы от большевиков, которые после предательского приказа по армии № 1 военного министра Гучкова все сильнее и сильнее завладевали настроением всей страны. С апреля 1917 года зажигательные ленинские речи раздавались уже на фабриках и в казармах Петербурга. Большевистское восстание было тогда подавлено не без больших усилий. Немцы наступали безостановочно. Распространяемый в народной массе большевиками лозунг мира с немцами и войны с «капиталом согласия» становился среди молодого корпуса офицеров все популярнее, так как очевидная эксплуатация России Антантой, несомненное использование русского солдата исключительно как пушечного мяса многочисленным патриотам открыли глаза на то, что они гнусно приносятся в жертву только интересам Франции.
Это было проклятие, тяготевшее над Временным правительством, а также и царским, которое под руководством Извольского и Сазонова, договором двойственного союза, вело Россию к французскому игу. С того времени, как Россия в своей конвенции с Францией пошла на то, чтобы после объявления войны не соглашаться идти ни на какой сепаратный мир, она потеряла самостоятельность, так как в техническом отношении находилась в полной зависимости от своего союзника. Верховная комиссия по этому пункту не признала нужным разбираться, ввиду тех ограничений, которые ей были поставлены в вопросе о военном ведомстве. Она должна была бы затем выяснить, что Франция заключила договор, которого не в силах оказалась выполнить, потому что при европейской войне она нам технически оказать помощи не могла, как она это делать обязалась. В 1915 году русская дипломатия имела полную возможность вести самостоятельную политику, которая повела бы к тому, что Антанта пошла бы на мир с Германией, так как Россию нельзя было вынудить выполнять условия договора, не соблюдаемого другой стороной. В связи с этим есть и моя в этом вина, которую я вполне сознаю и сейчас подтверждаю: в те годы, с 1909 до 1914, я сделал не все, чтобы обратить внимание подлежащих ведомств на слабый пункт нашего положения в договоре двойственного союза. В течение этого времени я постоянно заботился о создании русской военной промышленности, не избегнув и личных конфликтов там, где их обойти было нельзя. Коковцов и великий князь Сергей Михайлович, в союзе со Шнейдер-Крезо, парижской и петербургской дипломатией препятствовали мне во всем и со своими возражениями выступали в Совете министров, Государственной думе и проникали даже до государя.
В продолжение многих лет ставились задачи, которые можно понять, лишь если допустить, что преследовалась цель полнейшей зависимости от воли Франции, – покорить Германию. Отсюда и пункт союзного договора с добровольным подчинением приказу французского капитала, который в условии договора Коковцова о железнодорожном займе проявлен определенно. Русский народ своими дипломатами и финансовыми людьми прямо-таки был продан Франции. Весной 1917 года широкие круги в России начали это сознавать. И так как Временное правительство не хотело мира, который оно от Германии в ее затруднительном положении могло получить за «понюшку табаку», – то появился Ленин и товарищи, которым с их лозунгом «мир без аннексий и контрибуций» было нетрудно привлечь на свою сторону страну и все военные силы.
Господа сенаторы, присяжные заседатели, прокуроры, защитники и подсудимые поместились на эстраде концертного зала собрания армии и флота. Места для публики было много.
Состав присяжных заседателей был образован, не считаясь с послереволюционным демократизмом. Случайно попал один, оказавшийся ко дню заседания солдатом, и Сенат, или, вернее, председатель суда сенатор Таганцев, немедленно же поспешил его устранить, сославшись на закон, аннулированный революцией, о бесправии солдата.
Свой нравственный облик Таганцев выказал образно по поводу свидетеля, моего старинного приятеля Н.Ф. Свирского, лет двадцать тому назад имевшего мастерскую художественной мебели, дворянина, человека с высшим образованием и по происхождению ничем не хуже Таганцева. Сенатор брюзгливо спросил: «Свирский – мебельщик?» Тон и манера говорили при этом: военный министр и какой-то мебельщик?!
Целый месяц тянулось судопроизводство. Перед судом и публикой продефилировала вереница свидетелей, более 100 человек всех сословий, рангов, положений и состояний. Неизвестно для чего вызваны были представители магазинов, удостоверившие только, что предъявленные счета моей жены подписаны действительно ими. В моем гардеробе почему-то следственные власти не рылись, поэтому мои портные и сапожники на суде не дефилировали.
Но зато сенаторы считали деньги в чужом кармане и моей «арифметикой», по выражению Носовича, были недовольны, так как миллионов ни русского, ни германского происхождения у меня не оказалось.
Были свидетели, сопровождаемые стражей. Давать показания и подтверждать свои сказки на суде охоты не было у всей группы лжесвидетелей.
Очень жаль, что чрезвычайно интересное показание давал генерал Михельсон, бывший наш агент в Берлине, при закрытых дверях. Дело в том, что когда рылись при обыске в моей переписке, то увидели, что лет двенадцать тому назад мне писал барон Теттау, известный германский военный писатель, проделавший с нашими войсками всю японскую кампанию.
Сенатор Носович хотел его использовать против меня и спросил генерала Михельсона:
– Не знаете ли, кто такой барон Теттау?
– Да, знаю, он офицер Генштаба и русофил, отчего и уволен в отставку.
При этом неожиданном ответе нужно было видеть выражение лица прокурора: он сделал смешное движение рукой, но это ни к чему не привело – он должен был рассмеяться. Как не юрист, я не могу рассудить, насколько г-н председатель оказался на высоте своего положения с формальной стороны. Но как простой смертный я сомневаюсь, закономерно ли было обрывать на каждом шагу защиту и показания свидетелей, говоривших в мою пользу, не допускать оглашения документов, имеющихся в следственном материале, и вместе с тем не останавливать обвинителя в некорректных выражениях и вообще в его вызывающей манере, что отмечалось даже в газетных отчетах из зала суда.
По кассационной жалобе Правительствующему сенату можно убедиться, какая масса вопиющих, прямых нарушений законов правосудия допущена и совершена председателем.
В роли добровольного свидетеля появился на суде инженерный генерал Величко, находя это судилище местом, в котором ему удобно сводить счеты со своим бывшим начальником.
По окончании показания этого свидетеля г. председатель предложил ему вопрос:
– Скажите ваше личное мнение: были ли мы подготовлены к войне?
Такой вопрос озадачил даже свидетеля, и он переспросил:
– Мое личное мнение?
– Да, – ответил Таганцев.
Тогда Величко стал излагать личное свое мнение, превратившись из свидетеля в эксперта.
Затем как бывший долгое время прокурором сенатор Таганцев, должно быть, по привычке, забыв, что он исполняет обязанность председателя, в своей напутственной речи присяжным в течение трех часов уговаривал их, склонял, а вернее «соблазнял» к обвинению. Каждого же из свидетелей он предупреждал, что просит говорить «правду, одну только сущую правду», а сам, в своей обвинительной речи, усердно повторял уклонение от истины прокурора Носовича и лжесвидетелей. Если к этому добавить, что на три дня присяжные были отпущены домой, что у них на руках был обвинительный акт, то картина незакономерности этого судилища будет полная.
Пунктом первым я признан виновным «в том, что, состоя с 11 марта 1909 года до 13 июня 1915 года в должности военного министра и будучи в качестве главного начальника всех отраслей военно-сухопутного управления, входящих в круг ведения Военного министерства, обязан наблюдать за благоустройством войск и военных управлений, учреждений и заведений и направлять действия всех частей министерства к цели их учреждения, в прямое нарушение таковой своей обязанности, оставил без наблюдения и личного своего руководства деятельность Главного артиллерийского управления по принятию сим последним надлежащих мер для снабжения войск и крепостей оружием, артиллерией и огнестрельными припасами и вообще для полного обеспечения государства предметами вооружения».
По пункту десятому я оказался виновен «в том, что, состоя с 11 марта 1909 года по 13 июля 1915 года»… и т. д., согласно пункту первому, «в прямое нарушение таковой своей обязанности, вслед за возникновением войны России с Германией, а затем и с другими державами, не принял необходимых мер для увеличения крайне низкой производительности частной промышленности для снабжения нашей армии предметами артиллерийского довольствия, каковые проявления его, Сухомлинова, бездействия власти представляются особенно важными, как повлекшие за собой понижение боевой мощи нашей армии».
Такое заключение может именно только «представляться», так как приписывать мне «понижение боевой мощи нашей армии», которую я получил, для восстановления ее боеспособности, совершенно немощной, – является чистейшим нонсенсом, так как нельзя растратить то, чего не имелось.
А что действительно «особенно важно» в этих двух пунктах, это неправильное понимание закона о степени и пределах власти военного министра, его прав и обязанностей, в чем нетрудно убедиться, вникнув в следующие статьи Свода Основных Законов, кн. V, разд. II, гл. I:
Ст. 154: «Существо власти, вверяемой министрам, принадлежит единственно к порядку исполнительному».
Ст. 166: «Власть министров состоит в том, что они могут понуждать подчиненные им места и лица к исполнению законов и учреждений». В Своде военных постановлений, в ст. 2-й: «Военное министерство, в общем составе государственного управления, есть высший орган, чрез который объявляется и приводится в исполнение высочайшая воля по предметам до военно-сухопутных сил относящимся».
Статья 1-я того же Свода гласит, что «верховное начальство над всеми сухопутными вооруженными силами Российского государства принадлежит государю императору – державному вождю российской армии. Государь император определяет устройство армии, от него исходят указы и повеления относительно дислокации войск, приведения их на военное положение, обучения их, прохождения службы чинами армии и всего вообще, относящегося до устройства вооруженных сил и обороны Российского государства».
Из этого кажется ясно, что военный министр как глава ведомства есть ближайший исполнитель воли верховного вождя армии, непосредственно ему подчиненный, и статьей 10-й установлено, что военный министр «наблюдает за благоустройством войск и военных управлений, учреждений и заведений и направляет действия всех частей министерства к цели их учреждений».
К статье 2-й имеется даже примечание, предусматривающее, как надлежит поступать тем начальствующим лицам, которые будут получать лично от государя повеление, «к исполнению до военной части относящееся», помимо военного министра.
И решительно нигде в законе нет указаний по поводу того, чтобы военный министр обязан был «руководить» лично не только Главным артиллерийским управлением, как сказано в пункте первом приговора, но и ни одним из остальных. В законе и не может быть такого положения, противоречащего естественным силам человека.
Неудивительно, что экс-корнет Родзянко на суде мог возглашать о моей всесильной власти, но чтобы гг. сенаторы-законоведы законов не признавали или не разбирались в них – есть от чего прийти в негодование.
Мыслимо ли признать по здравому смыслу нормальным, что министр может руководить лично и распоряжаться во всех главных управлениях ведомства? Тогда почему же не ставить в вину командиру корпуса, что он лично не руководит всеми полками, ему подчиненными?
В законе такого абсурда и нет. Военный министр «наблюдает» и «направляет», поэтому никому в голову не приходило создавать такое сверхъестественное положение, чтобы он обязан был «лично руководить» в числе прочих и таким сложным техническим управлением, как артиллерийское. В порядке же наблюдения, в отношении вопросов снабжения войск вообще и проведения кредитов, я поручил это моему помощнику как человеку, стоявшему у этого дела с 1905 года и более меня в этом отношении компетентному и осведомленному. Таким образом Главное артиллерийское управление находилось в ведении генерала Поливанова до 1912 года, а затем генерала Вернандера до 1915 года.
Когда генерал Поливанов мне доложил, что справиться с артиллерийским управлением не может, потому что оно забронировано великим князем Сергеем Михайловичем, я взял Поливанова для личного доклада об этом верховному вождю, ввиду статьи 18 Основного Закона, в которой указано, что «государь, в порядке верховного управления, устанавливает в отношении служащих ограничения, вызываемые требованиями службы». Но и этот, казалось, сильный бронебойный снаряд не помог.
Для того чтобы была хоть какая-нибудь возможность успешной работы, при той разрухе в самом ведомстве и в армии и при той тяжелой обстановке, в которой я очутился, другого выхода у меня не было, как восстановить полностью установленный законом порядок верховного управления всеми сухопутными вооруженными силами.
Принятый мной порядок как ближайшего исполнителя воли верховного вождя армии, конечно, был не по нутру великому князю Сергею Михайловичу.
Легкомысленное показание Сергея Михайловича не могло бы оставить следа в обвинительном акте, если бы следователь потрудился ознакомиться с этим вопросом по делам канцелярии Военного министерства, а не доверял человеку, настолько в сердцах увлекающемуся, что обнаружил даже полнейшее свое незнакомство с функциями Военного совета.
Вместо того чтобы говорить о том, с чем он совсем незнаком, он должен был дать правдивое показание по делу, ему действительно близко знакомому, – о деятельности Главного артиллерийского управления. Не утаивая ничего, он обязан был по совести выяснить неосновательность того обвинения, которое в приговоре выразилось таким образом, будто бы я «не принял необходимых мер для увеличения крайне низкой производительности казенных заводов» и затем «к использованию частной промышленности». Ему ли не знать, что все возможные только меры были приняты, и в сентябре 1914 года частная промышленность была призвана и использована широко, и что ко времени моего увольнения поступление снарядов значительно возросло, как это видно из доклада Верховной комиссии генерала Петрова, 14 августа 1915 года (Т. I). На этом докладе, когда А.И. Гучков заявил, что на июнь армия получила 900 000 снарядов, председатель сделал поправку: «1 200 000», а Гучков добавил к этому: «а с августа, в сентябре и октябре, пойдет уже все нормально».
В пункте первом говорится о том, что я лично не руководил Главным артиллерийским управлением. И не должен был по закону руководить, а личное мое вмешательство, когда я узнавал иногда о непорядках, вынуждало меня к этому лишь для наблюдения. Но и это усердием великого князя Сергея Михайловича превращалось якобы в личную мою заинтересованность по отношению к тому или иному заказу или заводу.
Если бы на чашу весов Фемиды было все это добросовестно положено, без обмана и обвеса, – ни первого, ни десятого пунктов приговора не могло бы существовать.
Затем к пункту первому имеются дополнительные пункты а), б), в), г), д), относящиеся к моим упущениям по делам Главного артиллерийского управления – в частностях:
«а) в последние перед войной годы и даже во время возникших опасений близости европейской войны, несмотря на предуказания Военного совета, выраженные в журналах его от 26 августа и 16 декабря 1904 года, допустил непринятие Главным артиллерийским управлением необходимых мер к тому, чтобы приспособить отечественные заводы к потребностям армии в снарядах во время войны и не подверг разработке даже вопрос о питании армии орудийными снарядами во время войны, на случай недостаточности заготовленных в мирное время запасов, каковое проявление его, Сухомлинова, бездействия власти представляется особенно важным, как повлекшее за собой понижение боевой мощи русской армии; б) в последние перед войной годы и даже во время возникших опасений близости европейской войны оставил без пересмотра произведенное военным ведомством в 1910 году исчисление количества требуемых пулеметов, могущего быть выделенными в случае войны количества винтовок, а также наличности ружейных и пулеметных патронов по исчислениям военного ведомства с 1906 до 1908 года, каковое проявление его, Сухомлинова, бездействия власти представляется особенно важным, как повлекшее за собой понижение боевой мощи русской армии; в) в последние перед войной годы и даже во время возникновения опасений европейской войны допустил непринятие Главным артиллерийским управлением необходимых мер для того, чтобы обеспечить казенным пороховым заводам взрывчатых веществ переход (на случай войны) от производительности, достаточной для мирного времени, к повышенной производительности, необходимой для удовлетворения потребностей в порохе и взрывчатых веществах во время войны, каковое проявление его, Сухомлинова, бездействия власти представляется особенно важным, как повлекшее за собой понижение боевой мощи русской армии; г) несмотря на ограниченность заготовленного до войны оружия и сомнительность современного, по объявлении войны, пополнения его из-за границы, допустил в последние перед войной годы и даже во время возникших опасений близости европейской войны непринятие Главным артиллерийским управлением мер к усилению как производительности отечественных заводов, так и готовности их к немедленной, по объявлении войны, выделке ружей в исчисленном военным ведомством в 1910 году количестве 2000 винтовок в день, каковое проявление его, Сухомлинова, бездействия власти представляется особенно важным, как повлекшее за собой понижение боевой мощи русской армии; д) ко времени объявления войны в 1914 году допустил, как непринятие Главным артиллерийским управлением к заготовлению всего того количества патронов, которое по исчислениям военного ведомства 1906 до 1908 года было установлено как наименьшая норма, так и непринятие сим управлением мер к обеспечению усиления во время войны отечественной производительности патронов в мере, сколько-нибудь приближающейся к потребности войны, – каковое проявление его, Сухомлинова, бездействия власти представляется особенно важным, как повлекшее за собой понижение боевой мощи русской армии».
В свою очередь и мне «представляется», что все эти пять пунктов преступлений «в прямое противоречие» с положением о пределах объема власти, обязанностей военного министра и фактической возможности лично руководить, вмешиваясь в детали такого технического дела, отнесены на мой счет неправильно.
Почему же тогда уже не свалить на меня и все недочеты наши перед японской войной?
Для выполнения предуказаний Военного совета нужно было озаботиться развитием нашей частной промышленности настолько, чтобы она могла мобилизоваться одновременно с армией, и согласно требованиям Ставки, Верховного главнокомандующего, изготовляла 1 500 000 снарядов в месяц.
В должность военного министра я вступил в 1909 году и знать о предуказаниях 1904 года не мог, раз мой помощник, генерал Поливанов, стоявший во главе дела снабжения, мне об этом не доложил.
Странно, что мой предшественник, являясь председателем Военного совета с 1904 по 1909 год, ничего в этом отношении не сделал и не оставил следа. Почему?
Вероятно, потому, что «ничего не раздают так щедро, как советы», в особенности те, кому приводить их в исполнение не приходится.
Казалось бы, по правам и обязанностям Совета государственной обороны, с его полномочиями, это была его задача, и почему этот вопрос и там не получил движения, – тоже нет следов.
Очевидно, что для этого нужны были деньги, много времени и, по соглашению с военным ведомством, исключительная работа Министерства торговли и промышленности. Ничего этого следствие не выяснило – не заслужило внимания сенатора Кузьмина; «внутреннее убеждение» ему, должно быть, говорило, что лучше не углубляться в это дело – может получиться совсем не то, что ему надо.
В положении о Совете государственной обороны для таких случаев междуведомственных работ и предусмотрены соответствующие статьи. В показаниях графа Коковцова, благодаря его словоохотливости, эти следы есть. В томе V следственного производства значится: «Зимой 1906 года, после одного заседания Совета государственной обороны, великий князь Николай Николаевич пригласил меня к себе в кабинет и здесь в очень резкой форме стал упрекать меня, что я урезываю кредиты военному ведомству, ставлю армию и его в очень тяжелое положение, что без денег он не в силах организовать и снабдить армию, а потому и не берет на себя ответственности за оборону страны. В ответ на это я рассказал великому князю о полученном мною донесении генерала Хорвата, о моей полной готовности содействовать военному ведомству и о неразрешении всех вопросов именно со стороны последнего. После этого тон великого князя по отношению ко мне совершенно переменился, он стал просить о моей помощи для назревших военных нужд, и окончание нашей беседы было весьма милостивое со стороны великого князя. Я тогда же просил великого князя доложить государю, что я даже при том тяжелом положении, в котором находились в то время наши финансы, считаю себя обязанным давать кредиты на оборону и в этом отношении с моей стороны отказа не будет».
Как всегда, много наговорил великому князю, председателю совета, что нуждам государственной обороны значение «придавал», а денег не давал.
Донесение же генерала Хорвата заключалось в том, что он просил военное ведомство убрать оставшееся после японской войны имущество на линии Восточно-Китайской железной дороги. Коковцов сам говорит: «Вскоре, однако, я покинул пост министра финансов, и какова была дальнейшая судьба донесения генерала Хорвата и указанного имущества – я не знаю».
Легко написать «допустил», «не подверг разработке», «оставил без пересмотра», «не принял мер» и т. п.
В вопросе о бездействии власти обращает на себя внимание, по-видимому, незначительное обстоятельство, имеющее, однако, немаловажное значение.
Когда присяжные получили от суда вопросные пункты, то после совещания вернулись обратно и просили изменить редакцию пункта первого.
Присутствие в составе присяжных юристов, по всей вероятности, повело к тому, что усмотрена была некоторая юридическая безграмотность.
Нельзя же обвинять человека в бездействии власти, будто бы он это творил, «сознательно допуская, что таковым бездействием» способствует неприятелю, и вместе с тем в обвинительном материале давать указания на широкую деятельность его, до превышения власти включительно.