Генерал В. А. Сухомлинов. Воспоминания Сухомлинов Владимир
Значительно деятельнее бюрократии были органы самоуправления дворянства, земства и городов, но все их добрые начинания привели к совершенно обратным результатам благодаря политическим тенденциям, внесенным в работу по оказанию помощи действующей армии антимонархическими партиями или такими честолюбивыми карьеристами, как Гучков и Родзянко.
Заявления моих приятелей из Государственной думы не заставили себя долго ждать. 21 сентября мне телеграфировал уполномоченный Щепкин о тучковских непорядках на фронте: он сообщил в Москву, что в тылу действующих армий все похоже на то, как оно было в Харбине во время японской войны. Повторявшиеся в комиссиях по военным делам Государственной думы опасения вполне оправдались. Гучковский ход, понятно, как тогда, так и раньше, со всем его честолюбием, направлен был к тому, чтобы военный аппарат – будь то сам военный министр или что-либо иное – прибрать к своим рукам. Те группы русского общества, которые на войну не смотрели с внешней политической точки зрения, а лишь исключительно со своей партийно-политической целью, старались по мере сил использовать сообщения Гучкова.
У нас был свой собственный внутренний враг. В первую очередь военному министру пришлось бороться с ним, и притом с негодными средствами. Именно этим объясняется многое из того, что потом случилось: самый совершенный цензурный аппарат не может помочь, если во время войны правительственная политика не будет основана на единодушной народной воле. Мне вскоре стало ясно, что на стороне царя не народная воля, а лишь тонкий слой чиновничества, офицерства и промышленников, в то время как политические партии готовили свою похлебку на костре военного времени.
Некоторым утешением при моей нервной и тяжелой работе была энергичная деятельность, которую проявляли многие дамы для оказания помощи раненым, беженцам и облегчения положения нижних чинов на фронте отправкой подарков всевозможными организациями. Во главе последних стояли императрицы – Александра Федоровна и вдовствующая.
Моя жена тоже взяла на себя устройство склада имени императрицы Александры Федоровны и со свойственной ей энергией вела это дело. Крупные промышленники принимали деятельное участие в этом деле, в том числе и нефтяной король Манташев и его друзья: князь Накашидзе, Габаев и многие другие, помогавшие не только деньгами и подарками, но также и личным участием в организации и ведении дела. Вскоре отделение Екатерины Викторовны стало одним из наилучше организованных и богатых.
Еще до Рождества Христова ей удалось составить поезда «прачечная-баня», которые доходили до последней этапной станции, где солдаты меняли белье, которое тут же стиралось, мылись в бане. В конце ноября 1914 года начался сбор средств на эти благотворительные учреждения, и к Рождеству ей удалось отправить несколько поездов с подарками на фронт.
Более чем в ста письмах ко мне Янушкевич благодарил «неутомимую благодетельницу армии». К сожалению, за это ей отплатили черной неблагодарностью: императрица завидовала успеху работы моей жены в особенности потому, что государь высказывал свое сочувствие деятельности Екатерины Викторовны, петербургское же общество отплатило за ее старания – клеветой, будто бы она обогащается и за мой счет берет взятки…
Чувствительные удары, нанесенные нашей армии сперва на Юго-Западном фронте, затем в Восточной Пруссии под Ортельсбургом и Танненбергом, поражения, которые стоили нам сотни орудий, сотни тысяч снарядов и ружей, не говоря уже о пленных, вынудили меня нажать на штаб армии в смысле распоряжений о сборе боевого материала на полях сражений, в особенности оружия и патронов, и на отправке в тыл всего того, что окажется непригодным для непосредственного употребления.
Я неоднократно писал Янушкевичу и просил его доложить великому князю о необходимости принятия мер к наибольшей бережливости в расходовании материалов боевого снабжения в войсках и на этапах.
Ко всем нашим заботам присоединилась еще самая тяжкая, дух захватывавшая, – все более и более выясняющееся сознание, что в стратегическом отношении вооруженные силы наши применяются неправильно. Стало ясно, что мы наделали целый ряд крупных ошибок!
Ошеломленному народу внутри страны все поражения объяснялись недостатком боевого снаряжения!.. Сухомлинов!.. Или предательством в своих собственных рядах… Мясоедов! Трудно все это в один прием описать… Неприятель в действительности был прекрасно осведомлен о том, что у нас происходило.
Вспоминая теперь, с какой наивностью доктор Лондон направлял в Петербург частные письма с приложением набросков обо всем и обо всех, где они бесконтрольно ходили из рук в руки, мне многое становится ясным.
Наше снабжение боевыми припасами было тоже не на высоте тех требований, которые предъявляла русской армии всемирная война.
Но наша армия в 1915 году со своим недостатком снабжения находилась в таком же положении, как и другие армии. В августе 1914 года ни одна армия, выступавшая на войну со своими запасами боевого снабжения, не была в силах покрыть неисчислимые обширные потребности войск. Русская армия была обеспечена едва лишь на 6 месяцев. Наступивший в действительности расход снарядов превзошел, однако, все самые широкие предположения.
Недостаток снарядов являлся часто просто следствием нераспорядительности полевого штаба и беспорядков в тыловой службе.
В отношении заявлений о недостатке снарядов весьма показательно и то, что Главная квартира генерала Рузского в Варшаве лишь от меня, сидевшего в Петербурге, должна была узнать, что определенное количество снарядов, которых им недоставало, изготовлялось в Варшаве.
Такое заключение подтверждается и полученным мною письмом из летучего передового хирургического отряда 3-й армии от 12 марта 1915 года из Старого Загоржа в Карпатах. Автор, близко ознакомившийся с тем, что происходило по части снабжения в Тарнове, Ярославле, Львове, Жолкиеве, Замостье и других местах ближайшего тыла действующей армии, пишет:
«На Дунайце, под Краковом, – свидетельствует он, – сдавались массы наших солдат, так как не было хлеба, тогда как им были завалены станции. Я знаю, как гибнут лошади, которым не дают сена и овса, как целые транспорты стоят днями без фуража, и выручают доктора, говоря: “Если бы у вас был фураж, у меня найдется коньяк”. Фураж появлялся.
Ссылаются на то, что здесь, в Карпатах, слабо работает железная дорога. Правда, и домкраты не помогают, так как, обладая способностью переделывать до 100 вагонов в день, переделывают по 3–5 в день. Нет вагонов для фуража и раненых, а корпусные интенданты переправляют в Россию хороших лошадей по 2 штуки в теплушке или просто крытом вагоне, этому я свидетель здесь, в начале Карпат, на линии Ясло, Кровно, Санок, Самбор, Львов. Ведь чем дальше мы пойдем здесь вперед, тем меньше будет у нас вагонов, тем дальше базы фуража, хлеба, снарядов…»
Всякое снабжение отправлялось к армии в громадных размерах, а как и почему оно не доходило до войск, достаточно этих двух свидетельств, чтобы видеть, что Генеральный штаб армии не сумел распорядиться и поставить у дела сведущих офицеров.
Как мало давала себе отчет в серьезности положения Ставка, несмотря на все тревожные телеграммы, которые посылались мне, видно из приводимых Янушкевичем справок по поводу обсуждения этого вопроса с генералом Жоффром, из которых явствует, что «все меры для доставки снабжения были приняты».
Несколько раз я сопровождал царя в его поездках на фронт.
Эти приятные перерывы в моей петербургской служебной работе сделались весьма редкими; они постоянно сопровождались личными обидами. Я мог признавать еще то, что Верховный главнокомандующий не желал считаться с соображениями военного министра об операциях и его докладами, чтобы не отвлекать военного министра от его специальных задач. Но чтобы я, как сопровождающий царя, прибывши в Главную квартиру, оставался в своем салон-вагоне, то есть пребывал вне Главной квартиры, это выходило уже за пределы не только необходимости, но приличия и здравого смысла. Великий князь боялся моей критики, потому что знал, что я перед лицом государя не задумаюсь ее навести, как делал это довольно часто в мирное время. Его же полководческие эксперименты подвержены были чем дальше, тем более уязвимой, жестокой критике. Государь, со своей стороны, избегал говорить со мной об операциях великого князя. Это отвечало его строго руководящему принципу не нарушать междуведомственных границ. Он признавал вмешательство военного министра в область действий Верховного главнокомандующего излишним. С этим свойством при высочайших докладах приходилось считаться всем министрам; великий князь же тем самым был застрахован от непостоянства со стороны государя и вследствие этого от критики третьего лица. При таком отношении царя для великого князя явилась возможность его изоляции. А изолированному государю сравнительно безопасно для великого князя Ставка могла «втирать очки».
Как в Ставке вводили в заблуждение государя, может служить примером подготовка карпатской операции. Так как я был устранен от присутствия при докладах его величеству во время его поездок в действующую армию, то узнал о ней не как военный министр, а как Владимир Александрович, – на обратном пути домой, после разговора царя с Верховным главнокомандующим.
Уговорили тогда его величество собственноручно утвердить намеченную операцию, изложенную в письменном докладе. Государь был в отличном настроении и полон надежды на успех.
Я пришел в ужас, когда узнал от государя о стратегии Ставки! По карте я объяснил царю большую вероятность предстоящей катастрофы.
Я видел, как трудно было государю скрыть свое смущение, но он ничего не сказал.
Катастрофа произошла, как я это и предсказывал его величеству. Впоследствии на суде Янушкевич уверял, что Иванов по своей собственной инициативе полез в Карпаты! Если это заявление Янушкевича отвечает действительности, то это доказывает весьма печальное состояние верховного командования, если на их глазах такие крупные силы могли предпринимать подобные операции по собственному усмотрению.
Навсегда памятна мне будет поездка совместно с государем в крепость Осовец, в связи с его посещением Ставки в сентябре 1914 года.
В одну из наших поездок, возвращаясь из Барановичей на Белосток, я предложил государю заехать в крепость Осовец, гарнизон которой только что геройски выдержал ожесточенную бомбардировку и отбил атаку немцев. Государь с восторгом согласился на это, но приказал это сделать так, чтобы в Ставке решительно никто об этом не знал.
Так и было сделано. Я и дворцовый комендант, генерал Воейков, участвовали в этой конспирации. В Белосток было дано знать, чтобы приготовили два автомобиля для военного министра, который поедет в Осовец. Распоряжение об этом было сделано уже по дороге, после отъезда из Барановичей.
В Белосток царский поезд прибыл еще до рассвета, и когда ко мне подошел адъютант командующего армией, полковник Олсуфьев, и доложил, что автомобили прибыли, то подошел в это время и вышедший из вагона государь, заявив, что он поедет со мной. Погода была дивная, точно по заказу для этой поездки в золотистый день русской осени.
В довольно плохонький двухместный автомобиль, должно быть из взятых по реквизиции, поместились мы с государем, а в другой – Воейков, князь Орлов и, кажется, Дрентельн. Без всякой охраны и предупреждений, довольно скоро проехали мы 54 версты и явились совершенно неожиданно в сильно пострадавшую от огня противника крепость. Верки выдержали бомбардировку хорошо, но все внутренние постройки были разрушены, церковь, казалось, хорошо укрытая, пробита снарядом. В ней сейчас же отслужен был молебен. Явился комендант крепости генерал Шульман, отсутствовавший на осмотре повреждений, а затем собран был на площади гарнизон, который удостоился горячей благодарности из уст самого державного вождя русской армии.
После государь взошел на верки и внимательно рассматривал как подступы к крепостному гласису, так и места расположения неприятельских батарей, которые можно было видеть в бинокль.
На память о посещении Осовца я поднял для государя кусок «чемодана», как прозвали солдаты снаряды, извергаемые крупнейшими калибрами осадных орудий.
При возвращении следовавший за нами второй автомобиль почему-то отстал. Когда мы выезжали со станции Белосток, то миновали город, а теперь, подъезжая к нему, наш шофер на одном из разветвлений замялся, не зная хорошо дороги. Государь утверждал, что налево, при этом сказав, что у него память относительно местности хорошая. Поехали налево и продолжали разговаривать, при этом его величество не упустил случая подтрунить над Генеральным штабом, хотя я был в форме Офицерской кавалерийской школы. Не обошлось и без намека на Сусанина, а между тем я ясно видел уже, что Белосток остался далеко позади и виднеется одна лишь фабричная труба. Государь же продолжал уверять, что у него хорошая память на местность, «и вот этот лесок налево» – он приметил его, когда ехали в крепость. Но в это время мы докатились до какого-то виадука, которого несомненно не проезжали, и государь спросил:
– А это что такое?
– Это то, – доложил я его величеству, – чего мы не видели, когда ехали в Осовец, а теперь мы скоро приедем на суконную фабрику, которая в нескольких верстах к востоку от Белостока.
– Как же теперь быть? – спросил государь.
– Позвольте, ваше величество, быть мне теперь Сусаниным.
Пришлось повернуть обратно. Другого автомобиля не было видно: вероятно, он правильно повернул направо. На первом разветвлении мы взяли налево и попали в город совершенно с противоположной стороны. Случайно, таким образом, государь инкогнито побывал в этом городишке и видел его так, как мы, простые смертные, причем радовался, что его не узнают, а честь отдают мне, генералу, а не ему, полковнику.
Когда мы прибыли на вокзал, там уже давно находились наши спутники, и беспокойство было немалое: никто не мог понять, что случилось, и не знали, что делать, – государь и военный министр исчезли.
Его величество же был в восторге и, шутя, сваливал вину на меня.
Из Осовца, конечно, немедленно донесли в Ставку о том, что крепость удостоил своим посещением государь, и около Двинска его величество зашел ко мне в купе и дал прочесть телеграмму, которую он получил по этому случаю от Николая Николаевича. По комбинации слов, совершенно особой конструкции, это – почтительное опасение за священную особу монарха, который не имеет права так рисковать, а в сущности – гром и молния негодования, скрытая злоба, и, конечно, в Барановичах мое имя в этот день подверглось немалому поношению.
Для того чтобы было ясно многое то, о чем я буду говорить дальше, как и в начале этой главы, я хочу и здесь коснуться некоторых фактов моей частной жизни, которые, собственно, не представляли бы особенного интереса, если бы о моей частной жизни не было столько разговоров с целью дискредитировать мою деятельность военного министра. В сущности то, что я собираюсь рассказать, впоследствии может интересовать лишь бытописателя; кроме того, писатель с богатой фантазией найдет тему для бульварного романа или сенсационного фильма, сюжет, который критика должна будет отвергнуть как нечто неправдоподобное. Уж одно то, что мне приходится об этом писать, меня глубоко возмущает! Именно мне, не любившему великосветской жизни и предпочитавшему существование, отвечающее личным склонностям, а не стремлению окунуться в поток пустого веселия. Манеж, спорт, к которому в зрелые годы относится и рыбная ловля, автомобильные экскурсии, путешествия заполняли часть моего свободного времени, которое я не проводил в моей библиотеке или за письменной служебной работой. Театр, хорошая музыка и, понятно, превосходный петербургский балет, равно как и беседы с разумными людьми, привлекали меня более всего того, что петербургское общество, придворное и городское, дать могло. Будучи вдовцом в Киеве, часто, насколько только позволяло мне свободное время, сидел я в своей генерал-губернаторской ложе, в антрактах навещал знакомых в креслах партера или ложах; посещал после обеда, когда можно было, прекрасную кондитерскую Семадени на Крещатике и наблюдал оттуда, в течение какого-нибудь получаса, течение жизни людей, спокойствие и благополучие которых доверено было мне в тяжелые дни. Охотно проводил я свободный час с моим старым знакомым по Карлсбаду, австрийцем Альтшиллером, разумным, толковым человеком, или «сахарным королем» Лазарем Бродским, выделявшимся своим человеколюбием, вне всякой религиозной нетерпимости, равно как навещал часто в Печерской лавре митрополита Флавиана и в Братском монастыре на Подоле ректора духовной академии высокопреосвященного Платона – наших высоких духовных лиц, к которым нельзя было относиться иначе как с глубоким уважением.
В Киеве, где я провел лучшее время моей жизни и где в зрелые годы еще на мою долю выпало счастье, какого только человек может желать и какого я раньше не знал, – таились и некоторые корни личного моего несчастья, наряду со всеми существенными неудачами, свалившимися на мою голову.
Наибольшее счастье и вместе с тем источник моего личного несчастья связаны с именем Екатерины Викторовны…
Эта моя третья супруга, когда я с нею познакомился, была уже на пути к разводу со своим мужем, который недостойно обращался с нею и обманывал ее. Ее первый муж, сначала давший согласие на развод, отказал ей в этом, когда узнал, что Екатерина Викторовна собирается выйти за меня замуж.
Потребовался продолжительный бракоразводный процесс, со всеми неприятными подробностями, и в конце концов – изобличение ее первого мужа в том, что он превратил брак в дикую жизнь, и ходатайство моей будущей жены перед государем о повелении прекратить ее мучения. Только после того, как Бутович потерял свою жену, он понял, что лишился в ней исключительной по нравственным качествам и красоте женщины. Екатерина Викторовна по происхождению не была из так называемого аристократического общественного круга, признаваемого в Петербурге, из которого, несмотря на кажущийся в России либерализм, гвардейские офицеры должны были выбирать себе невест, если желали быть принятыми затем благоприятно в обществе. Она происходила из малороссийского гражданского рода и получила прекрасное образование, которым могла затмить многих дам высокого и высочайшего рода. Главный порок ее заключался в удивительной красоте и грации, на что царь даже обратил внимание, когда мне однажды пришлось ему ее представить. Государь с некоторым оживлением обратил на эту красоту внимание своей супруги, чем вызвал в ней ревность. В театре со всех сторон направляли бинокли на нашу ложу, когда моя жена появлялась в ней, и она была везде центром внимания, когда бывала в обществе или присутствовала на деловых собраниях. К сожалению, это не бывало особенно часто, ибо она много болела и уезжала за границу. Когда же была здорова и находилась в Петербурге, особенно после возникновения войны, – уходила вся в работу по благотворительности и отдавала всю свою преданность и энергичную душу целиком этому делу.
Сам я в Петербурге был рабом моего ведомства. Прием докладов моих начальников отделов, заседания в Совете министров или Государственном совете, доклады у государя, приемы, смотры и поездки, в особенности в первые годы, отнимали у меня так много времени, что я вне круга того дела, которым был занят, почти что ничего не видел. Отношение государя ко мне до 1914 года служило в этом деле для меня надежной опорой.
Вполне естественно, что с тех пор, как я стал министром, масса людей направила свои стопы в мой дом, не только для поддержания общественных отношений, но по соображениям, основанным главным образом на целом ряде эгоистических побуждений: один искал знакомства с военным министром, чтобы быть лично замеченным и устроить себе что-либо выгодное в служебном или деловом отношении; другой являлся, чтобы, осуждая какого-либо политического или личного противника, послушать и поглядеть, как я на это реагирую. Для противодействия этим нападениям мой дом еще не дорос: несмотря на петербургскую обстановку, это был киевский провинциальный дом, с открытыми дверьми и столом. Мое продолжительное отсутствие из столицы с ее общественным водоворотом и вихрем при этом сочетании становилось столь же чувствительным, как и тот факт, что моя жена в петербургском обществе чувствовала себя чуждой. Нам обоим приходилось очень считаться с непосредственно окружающим нас личным составом секретарей, адъютантов, ординарцев, частью оставшихся после моего предшественника, частью прибывших со мною из Киева. У старых петербургских – был свой тесный кружок, которому они протежировали и слишком усердно выставляли на авансцену моего кругозора. Одного адъютанта, которого я взял с собой из Киева, полковника Булацеля, который очень быстро приспособился к петербургским соблазнам, мне пришлось выгнать.
Одна дальняя родственница моей жены, очень состоятельная, но не совсем нормальная дама, Наталия Илларионовна Червинская, была вторым человеком, причинявшим нам много огорчений. Моя жена пригласила ее в наш дом, когда она переселилась из Киева в Петербург и не нашла еще себе квартиры. Эта дама изучила весь строй нашей жизни и своим мизерным мозговым аппаратом сочиняла фантастичные бредни, с которыми и носилась по городу, распространяя сплетни по провинциальной своей привычке. К этой особе пристроился один из мерзейших плодов старой петербургской жизни, князь Андроников, – уже после того, как двери моего дома были для него закрыты.
В начале 1909 года, когда меня только назначили начальником Генерального штаба, Андроников пытался уже наладить со мной отношения. Ходатаем его был генерал Мышлаевский.
На вопрос мой, что это за человек, Мышлаевский пояснил с юмором, что это «общественный деятель»; сам себя он называет «адъютантом Господа Бога», профессия его будто бы ходатайствовать за всех угнетенных и обиженных, способствуя этим торжеству правды и справедливости; что ради этого он ищет знакомства с сильными мира сего, дабы иметь непосредственный доступ к источнику благ земных.
Я уклонился тогда от этого знакомства. Мышлаевский же отказа моего не одобрил, объяснив, что обширное знакомство со многими сановниками и придворными людьми, которые его охотно принимают, делает Андроникова опасным для тех, кто его отвергает, потому что в таких случаях он мстит и может сильно повредить. Словом, на ту тему, что «в наш злой, развратный век и добродетель просит у порока».
Воспитывался князь в Пажеском корпусе, который ему пришлось покинуть до полного окончания курса, – за некоторые наклонности, не допускаемые в закрытых учебных заведениях. Образованность князя была небольшая.
Но зато все умственные его способности пошли на развитие интриги, и в этом он действительно был не дурак: ему помогала его необыкновенная способность к иностранным языкам. На французском, немецком, английском, шведском, датском он говорил прекрасно, с отличным акцентом.
Юные годы свои он провел почему-то в семье графа Берга, которой многим обязан, а кавказское свое происхождение отрицал, считая, что титул кавказского князя ничего не стоит: в Тифлисе всякий водовоз – князь.
Тем не менее знакомство мое с ним тогда еще не состоялось – оно произошло позже способом, выработанным князем продолжительным опытом его спекулятивно-благотворительной деятельности. В один из официальных приемов он явился с образом и просьбой о разборе дела человека, действительно несправедливо пострадавшего. В этом его появлении помог ему и личный мой секретарь канцелярии военного министра, ведавший приемом у меня на квартире, с которым Андроников давно был, конечно, знаком и пользовался его расположением. Это, впрочем, входило в его систему – он заводил возможно близкие отношения с секретарями всех министров, поэтому знал, кто, когда и куда уезжает, и к отходу поезда неизменно являлся с коробками конфет, печений, фруктов, оделяя этими своими «даяниями» и лиц, сопровождавших министра.
По внешнему виду Андроников – это Чичиков: кругленький, пухленький, семенящий ножками, большей частью облекающийся в форменный вицмундир с черным бархатным воротником и золотыми пуговицами. Он зачислялся обыкновенно по тому министерству, патрон которого к нему благоволил, пользуясь за это взаимностью князя, и приходил в ярость, когда его вышибали из списков ведомства в связи с переменой министра, князя не признававшего. Числясь только по ведомству, не получая ни содержания, ни наград, он пользовался лишь вицмундиром. За это возненавидел Андроников министра внутренних дел Маклакова. Чего только ни сочинял про него, что называется «с черного хода» – с парадного было опасно, это было хорошо известно ему по конструкции этого ведомства, к которому он пристроился, оказывая услуги тайной политической полиции.
Способность втираться к власть имущим у этого человека была совершенно исключительная. Весьма немногим из тех, которые были намечены князем, удалось избежать чести не пожимать его нечистую руку, но были и такие, которые в нем как будто и души не чаяли.
Тайна его положения обусловливалась тем фактом, что отдельные министры пользовались его услугами, чтобы быть осведомленными относительно их коллег и о том, что делается в других министерствах.
Из сановников при царском режиме он эксплуатировал графа Витте, графа Фредерикса, Горемыкина, Григоровича, Макарова, Штюрмера, Саблера, высшее духовенство, Коковцова и многих других. Последний, в свою очередь, пользовался осведомленностью князя обо всем, что делается в закулисной жизни столицы и различных ее сферах.
Очень увивался он около дворцового коменданта генерала Воейкова, но у последнего были достоверные сведения о сомнительной деятельности князя, и Воейков держал его на расстоянии.
Завладел Андроников и великим князем Константином Константиновичем, его сестрой – королевой греческой, и этот двор был его излюбленным. Ее величество подарила ему образ не особенно малого размера, и князь приспособил его для ношения на особого рода шейной цепочке, поясняя всем, чей это подарок.
Чтобы пробраться к большому двору, что ему долго не удавалось, несмотря на постоянные забегания к министру двора, во время войны Андроников сошелся с Распутиным и добился аудиенции у императрицы, где повел интригу против Распутина же, но тот об этом узнал и выставил князя.
Был вхож князь Андроников и к князю Мещерскому, издателю «Гражданина»…
По части интеллекта у них общего было мало, но сходились они в том, что было причиной преждевременного ухода Андроникова из Пажеского корпуса.
После смерти же Мещерского Андроников затеял издание органа, подобного «Гражданину». С этой целью ему удалось выудить несколько десятков тысяч рублей у Горемыкина, председателя Совета министров. А когда вскоре Горемыкин ушел, то князь не постеснялся еще и лягнуть покинувшего пост председателя Совета министров, – чтобы угодить новому восходящему светилу, к которому он, конечно, явился с образом, номером журнальчика с подхалимской статейкой, неразлучным портфелем под мышкой и фарисейскими уверениями в глубоком почтении и преданности.
Прижимая пустой, по обыкновению, портфель к сердцу, он отдавал себя в полное распоряжение, просил любить и жаловать. Что им не будут брезговать, он был уверен, так как состав канцелярии председателя оставался тот же.
Личных средств к жизни у Андроникова не было, а жил он, не отказывая себе ни в чем. Так как жалованья он не получал от казны, то заменяли таковое те гонорары, которые он получал за всякие ходатайства во всех министерствах и учреждениях, где у него были свои люди. Кроме того, он пристраивался к разного рода аферам и эксплуатировал отдельные личности, попадавшие в его паутину.
Одной из таких была госпожа Червинская, которую он обработал так, что сам же называл баронессой Пильц из «Петербургских трущоб». Пустив ее деньги в оборот своих афер, он посадил ее на мель и сделал своим послушным орудием. Так же прекрасно владея иностранными языками, образованная и значительно его умнее, компаньонка была вместе с тем с каким-то мозговым завихрением, до паники боялась собак, и находившее на нее временами нервное возбуждение придавало ей вид умалишенной.
В интересах темных дел у Наталии Илларионовны Червинской создана была пародия на салон, где собирались недовольные мною такие господа, как, например, полоумный Коломнин с женой, обработанной «баронессой Пильц» как следует. Появлялся там и товарищ председателя Государственной думы Варун-Секрет, личность совсем не двусмысленная, использованная против меня в клеветнических заметках «Нового Времени».
К «салону» принадлежал и полковник Булацель, бывший адъютант военного министра, покинувший эту должность не по своему желанию, а за поступки, неприличные для порядочного человека. Словом, хороший был это уголок для «рандеву» порядочного сброда, пригодного в делах князя Андроникова, для его конторы шантажа и темных дел.
Что касается квартиры – конторы самого князя, то ее посещала масса молодежи, юнкеров, кадет, воспитанников разных заведений, приезжие провинциалы, прибывавшие в столицу для устройства различных дел и осведомленные о деятельности Андроникова и его связях в Петербурге.
Заискивая у митрополита и высшего духовенства, он притворялся глубоко верующим, а на самом деле кощунствовал и был, безусловно, порочным человеком.
На Пасху развозил сановникам фарфоровые яйца, а у себя отправлял даже какое-то своеобразное божественное служение. Перед киотом с образами и пасхальными яйцами зажигал восковые свечи, пускал граммофонные пластинки с церковным пением и самолично читал молитвы с кадилом в руках.
Доигрался Андроников и до высылки из столицы и, наконец, до ареста.
Князь пристроился к какому-то предприятию по доставке мороженой рыбы в Петербург, и когда она прибыла в количестве, превысившем спрос, то Андроников решил разослать ее в виде презентов всем своим знакомым, сильным мира. Получил и я мороженого осетра, которого вернул ему под тем предлогом, что жена была за границей и дома у меня не готовили.
Обиженный Андроников явился и сам рассказал мне с негодованием, что получилось: рыбу развезли из склада, а за небольшим лишь исключением почти всю ее свезли обратно к нему на квартиру. Все эти аршинные и полуторааршинные рыбины загромоздили его жилище, сложенные, как дрова, и начали оттаивать.
От всех знакомых ему сановников он выпрашивал портреты с подписью и ими украшал свое жилище, что должно было поднимать его акции в глазах людей, прибегавших к его протекции и содействию в проведении разных дел. С портретами же моим и моей жены он проделал следующее.
Доступ в семью Константиновичей дал ему, по всей вероятности, мысль задумать аферу в Туркестане, где находился безвыездно великий князь Николай Константинович, занимавшийся делом орошения. Эмир Бухарский предоставил Андроникову участок безводной местности для превращения ее в нечто плодоносное. Для этого требовались средства, которых у Андроникова не было. Он и стал собирать компанию на акциях, сделав прежде всего участником предприятия самого эмира, на несколько десятков тысяч рублей. Внесли ему свою лепту и некоторые из великих князей, но этого ему было мало.
Когда же я поехал в Туркестан, то князь Андроников, забрав с собой портреты, выехал в Ташкент раньше меня и, расставив изображения мое и жены у себя в номере гостиницы, вербовал акционеров, ссылаясь на то, что и жена военного министра – акционерша, а министр сам на днях приезжает. Когда я вернулся в Петербург из этой поездки, то бывший со мной адъютант, затруднявшийся доложить мне это лично, рассказал моей жене. Она пригласила Андроникова и адъютанта, который князю все это при ней подтвердил, и смущенный князь со своим портфелем исчез.
После этого, конечно, князь Андроников доступа к военному министру больше не имел.
С этой минуты началось то, о чем предупреждал меня генерал Мышлаевский в свое время: Андроников пошел на нас войной и причинил нам много горя.
Эту кампанию против моей жены и меня Андроников повел своей опытной рукой шантажных дел и провокаций. В большом порядке содержался у него архив всякой переписки, справок и документов, служивших ему материалом для анонимок, доносов и клеветнических записок.
Деятельной помощницей его была Червинская, которая одно время, когда была без приюта, приехав из Киева, довольно долго жила даже у нас в доме и знала все входы и выходы. Началось с подкупа прислуги, которая подслушивала, что говорили, кто бывал у нас и многое другое. Все это комбинировалось, подтасовывалось, фабриковались анонимки, клеветой отбивались от нас некоторые из неустойчивых наших знакомых, и все, и вся, что только можно было, восстанавливалось против нас.
В июне 1915 года, во время заседания Совета министров, фельдъегерский офицер привез мне из Ставки личное письмо государя следующего содержания:
«Ставка, 11 июня 1915 года.
Владимир Александрович!
После долгого раздумывания я пришел к заключению, что интересы России и армии требуют в настоящую минуту вашего ухода. Имев сейчас разговор с вел. кн. Николаем Николаевичем, я окончательно убедился в этом.
Пишу вам сам, чтобы вы от меня первого узнали. Тяжело мне высказывать это решение, когда еще вчера видел вас.
Столько лет поработали мы вместе, и никогда недоразумений у нас не было.
Благодарю вас сердечно за всю вашу работу и за те силы, которые вы положили на пользу и устройство родной армии.
Беспристрастная история вынесет свой приговор, более снисходительный, нежели осуждение современников.
Сдайте пока вашу должность Вернандеру.
Господь с вами. Уважающий вас Николай».
К этому удару я был совершенно не подготовлен, хотя, конечно, видел грозные тучи, надвигавшиеся против военного ведомства. О сообщениях Гучкова с фронта я уже говорил. В январе 1915 года я выдержал жестокий бой в Думе, в защиту управления армией от несправедливых нападений.
Против верховного командования и особенно против великого князя Николая Николаевича критическое настроение усиливалось все более и более. Почти непрерывное наступление немцев, уступка одной позиции за другой, разрастающееся неудовольствие внутри – все это формально вопило о какой-либо жертве. За несколько месяцев до того мне было ясно, что этой жертвой должен быть великий князь, но ясно было мне также и то, что она будет не единственной. В данном случае для государя играл роль вопрос престижа Дома Романовых. Вследствие этого нельзя было без дальнейших околичностей жертвовать судьбой великого князя как полководца. Для партий Государственной думы на первом плане стояли вопросы внутренней политики; для большинства октябристов под эгидой Гучкова и вплоть до крайних левых казалось, что наступила минута низвержения царской России. Они должны были напасть на тот пункт, где они думали найти доказательства того, что старый режим прогнил.
Союзники – Франция и Англия – должны были препятствовать тому, чтобы царь заключил мир. Англия видела созревающей свою большую победу: уничтожение русского могущества, которое стояло поперек дороги ее азиатским планам. Но Франция считала для себя гибельным, если русское пушечное мясо будет отнято у немецких пушек. Эти союзники царя шли неуверенно к революционерам и социалистам, убеждая их в общности интересов продолжения войны. В действительности заключение мира с Германией подготавливало конец самодержавия, но не монархии.
В то время сильную опору, на которую царь мог рассчитывать в Петербурге, – он мог найти лично во мне и моем министерстве, том благожеланном громоотводе, на котором мог произойти разряд раздражения.
Государь разделался с этой непогодой вышеприведенным документом, в виде любезного письма, и моим назначением в Государственный совет. Я не был уволен от государственной службы! Тем не менее этим фактом общественному мнению указывалось, что царь не считает виновным великого князя. Это удовлетворяло пока и великого князя и думские партии: и тот и другие выигрывали теперь время, чтобы смешать свои карты и принять меры, один – чтобы оградить свою полководческую славу, другие – чтобы подготовиться к генеральному сражению с царским режимом.
Получив письмо от государя, я пригласил к себе моего достойнейшего помощника, генерала Вернандера, и передал ему в тот же день свою должность.
Прежде всего нужно было очистить мою должностную квартиру. Мы с женой нашли в Коломне, на Большой Мастерской, меблированную квартиру, которая в качестве временной для нас годилась. Германский подданный, которому она принадлежала, при объявлении войны уехал в Берлин.
Жена моя просила тогда Ростовцова (камергера императрицы) принять от нее благотворительные учреждения, склады, денежную кассу, прачечные и прочее – и отошла в сторону от благотворительности.
Вскоре нашли мы хорошую квартиру на углу Офицерской улицы и Английского проспекта, в той же части города.
Из письма государя уже видно было, что это – интрига, инсценированная великим князем Николаем Николаевичем. Министр двора, граф Фредерикс, этого и не оспаривал, когда я к нему обратился, чтобы узнать, должен ли я явиться к государю по случаю моего назначения членом Государственного совета.
После возвращения государя из Ставки я получил приказание представиться его величеству в Царском Селе.
Почти час я пробыл у него. О том, что происходило в Ставке, не упоминалось ни словом. Я доложил государю то, что осталось еще неисполненным от последнего моего доклада его величеству до отъезда в Ставку, а также вопрос о демобилизации. Уроки событий после японской войны должны были послужить указанием для организации демобилизации после этой войны, – что будет несравненно труднее, так как коснется не части армии, а всех вооруженных сил, – даже двойных размеров. Для благоприятного течения демобилизации уже необходимо приступить к подготовительным работам. Так как Поливанова я не видел и, вероятно, не увижу, то все свои соображения я представляю на благоусмотрение его величества, на тот случай, если они ему понадобятся.
При прощании царь меня поцеловал и сказал:
– С вами, Владимир Александрович, я не прощаюсь, а говорю: до свидания!
Но никакого свидания больше не было…
Что росло и готовилось расцвести лично для меня, об этом тогда я не имел никакого представления. Прием царя меня совсем успокоил, и я шел в мой новый дом с таким чувством, что в скором времени где-нибудь на фронте получу корпус.
После моей напряженной и многосторонней работы во главе колоссальной деятельности Военного министерства, которую так внезапно должен был покинуть, я, что называется, очутился не в своей тарелке, не зная, что мне делать.
Наступила своего рода реакция, и мои годы предъявляли свои права. Поэтому я с большим удовольствием принял приглашение моего верного, многолетнего друга и издателя в его имение под Курском. Владимир Антонович Березовский был одним из тех немногих, кто после моего крушения мне не изменил.
Из этого его прекрасного имения на несколько недель я проехал в Финляндию, на Иматру, где большую часть времени провел на рыбной ловле.
Силоти изобиловала прекрасной рыбой: форель, щука, окунь, лосось. Однажды мне удалось поймать 13-фунтового лосося, с которым пришлось немало бороться, чтобы получить его.
В середине июля приехал на Иматру принц Александр Петрович Ольденбургский (тут вообще собиралось избранное общество), затем приехала и моя жена на несколько дней. Основанием для разговоров служило, конечно, положение дел на театре военных действий, – газет почти не читали, но критики и споров было достаточно. Как-то раз наше общество дружно объединилось в заключении М.О. Меньшикова: «Мы должны победить!» С этим были все согласны, без различия чинов, положения и направления.
В это время жена моя разобралась со всеми своими благотворительными делами и принялась за устройство нашей новой квартиры.
Через несколько дней после получения известия об очистке Варшавы я переехал в Петербург. Там узнал о крупном скандале в Государственной думе и нападках на меня и на верховное командование армией. Я усматривал в этом выступление нашего народного представительства в смысле провокации, благоприятной для наших противников.
В течение зимы 1915–1916 года мне доставляло большое удовольствие составление очерков петербургского общества, которые в тесном кругу получили особенное одобрение, в силу того, что я постарался известные всем лица обрисовать без шаржа, целиком с натуры, не называя имен.
Во многих случаях мне это вполне удалось. Некоторые брошюры, в ядовито-критичной форме, изданы были под старым моим псевдонимом «Остапа Бондаренко», на темы текущих, современных вопросов.
Затем я приступил к подготовке описания кампании 1877–1878 годов, работе, к которой давно стремился. В Государственном совете я был неприсутствующим членом, к работам непричастным.
Как отдаленные сверкания молнии, нарушали мой покой газетные статьи, в 1916 году одиночные, затем чаще и чаще с нападками на меня и клеветой.
Они предвещали бурю, которая собиралась над моей головой, но я не мог угадать, с какой стороны она разразится.
В это время мои враги не дремали. До тех пор пока великий князь Николай Николаевич был Верховным главнокомандующим, т. е. до августа 1915 года, – он собирал против меня материал таким путем, чтобы я об этом даже и не подозревал. Лишь в феврале 1916 года начали доходить до меня слухи, которые исходили от какой-то комиссии, учрежденной Поливановым.
30 июля (12 августа). «Чем больше узнаю я людей, тем больше люблю собак», – сказал умный человек. Я всецело присоединяюсь к нему. В Петрограде это особенно верно – убеждаюсь в этом ежедневно на лицах, служивших со мною, а теперь не знающих, как угодить и отличиться в моей травле. Как мало порядочных людей!
2 (15) августа г. Караулов заявил в Государственной думе о моем якобы близком знакомстве со Шпаном. Оно заключалось в том, что единственный раз он был у меня на приеме, и после этого разговора я сообщил о том, что его надо выслать, что и сделали.
7 (20) августа. Известия с театра войны до того неутешительные, что предстоит, по-видимому, отступление наших войск по всему фронту. На какие позиции отойдут – Ставка самостоятельно этим ведала и Военного министерства не посвящала в свои планы, – поэтому трудно что-либо сказать. Может быть, и в этом виноват военный министр?
14 (27) августа. Полковник Балтийский, командир 291-го пехотного Трубчевского полка, был у меня и говорил, что недостатка снарядов и патронов в том виде, как здесь рассказывают, на театре войны не было.
25 августа (7 сентября). Говорят, деятельность управлений военного ведомства замерла. Никто не решается что-нибудь делать, боясь подозрения в «мошенстве». Сам управляющий очень занят бумажным делом, дела не двигаются, залежей масса.
27 августа (9 сентября). Верховный главнокомандующий назначен наместником на Кавказ, государь вступил в командование действующей армией. В добрый час. Верховный вождь армии взял меч в свои руки. Какое счастье будет, если Господь поможет помазаннику его повернуть счастье в нашу сторону!
30 августа (12 сентября). По слухам, при аресте Н.М. Юшкевича нашли у него перечень мероприятий по военному ведомству за мое время работы. Очевидно, это может быть принято за документ, не подлежащий оглашению. Между тем это сводка того, что уже всем известно из приказов и циркуляров, а получил он перечень, по просьбе В.Д. Думбадзе, для моей биографии. Еще одним поводом больше для нападок и травли.
9 (22) сентября. Переезжаем на новую квартиру (Офицерская, 53).
15 (28) сентября. Весь состав Совета министров вышел в отставку. Ходят слухи о «регентстве» Александры Федоровны.
18 сентября (1 октября). На четвертый месяц военный министр приглашает порт-артурского еврея Гинсбурга и дает ему громадные заказы в Америке и в помощь ему отставного генерала Вогака. Покупает в Мексике 200 тыс. ружей Маузера по 120 руб. за штуку, которые нам предлагали 4 месяца тому назад по 40 руб.
20 сентября (3 октября). По городским слухам, очень винят Ставку великого князя Николая Николаевича за отсутствие плана действий, за авантюру в Карпатах. Не имею возможности судить, был ли хоть какой-нибудь план, так как меня ни разу не пригласили на доклады его величеству в штабе Верховного главнокомандующего, когда я был с государем. Может, в этом я сам виноват.
25 сентября (8 октября). Вчера в 12 ч. ночи получил приглашение сенатора Посникова (члена Верховной комиссии по расследованию причин недостатка снарядов) пожаловать в общество взаимного кредита для совместного осмотра моих денежных ящиков – нет ли там документов по делу комиссии. В 3 ч. дня сегодня состоялся осмотр в присутствии товарища прокурора судебной палаты и следователя по особо важным делам. «Документов» не оказалось, а для просмотра взяты дела по бракоразводному делу Бутовича, которые там хранились. Результаты рыцарского поведения «К Гучков и Поливанов». Обижаться на контроль порядочные люди не могут, но это ведь в сущности «обыск».
26 сентября (9 октября). Сегодня доложил командиру Императорской Главной квартиры о бывшем быске, для доклада его величеству. Графа Фредерикса, этого рыцарски-порядочного человека, видимо, очень беспокоит положение вещей, которому так посодействовал великий князь Николай Николаевич. Ушли министр внутренних дел князь Щербатов и обер-прокурор Святейшего синода Самарин. Вместо первого назначен член Государственной думы Хвостов, очень правый.
27 сентября (10 октября). Кругом окружен сыщиками, следящими за каждым моим шагом. Ничего, конечно, против этого я не имею, но по форме это противно и обидно: вот в какое положение попадают самые верные и преданные государю люди. Клевета, ложь, доносы, Гучков, Поливанов и К , можно стряпать какие угодно гадости, топить людей… Знамение времени…
28 сентября (11 октября). В здании Мариинского дворца с сенатором Посниковым просматривали бумаги, которые были взяты из ящиков общества взаимного кредита. После исследования всего составлен протокол, что ничего не найдено. Нельзя же найти то, чего нет и быть не может. Со всех сторон слышу, что г-жа Червинская и полковник Булацель мстят нам за изгнание из дома.
23 октября. Очень интересное письмо начальника Главного артиллерийского управления генерала Маниковского в «Новом Времени»: «До сего времени военно-промышленными комитетами не доставлено ни одного снаряда. Все те снаряды, которые прибывают на позиции и которые приходилось видеть корреспонденту, поставлены по исполнении заказов, данных Главным артиллерийским управлением в прежнее время, до открытия Военно-промышленных комитетов». А левые газеты находили, что благодаря Поливанову повысился объем выпуска снарядов и всякого снабжения. Выходит, что как будто это не так.
24 октября. В «Земщине» вычеркнули статью, в которой разоблачались злоупотребления в Военно-промышленном комитете. Вместе с письмом Маниковского это вышло бы очень занимательно. Интересно, по чьей инициативе вычеркнули? На театре войны дела наши неплохи.
26 октября. Все чаще и чаще приходится слышать, что Мясоедов повешен для «успокоения общественного мнения», родственники возбуждают ходатайство о предании гласности судебного о нем дела, – что, по всей вероятности, и придется сделать тоже для «успокоения общественного мнения». Что Мясоедов негодяй – это верно, но не все же негодяи непременно являются шпионами.
14 ноября. Получил от Верховной комиссии сводку по материалам о снабжении армии снарядами, с просьбой высказать свое мнение. За справками не имею возможности обращаться в управления, подчиненные врагу Поливанову, – вынужден отвечать исключительно почти по памяти.
4 декабря. А.И. Гучков и А.А. Поливанов работают дружно, признавая существующий строй и порядок не соответствующими требованиям времени… Если вовремя это не прекратить – быть большой беде…
11 декабря. Сформированные Военно-промышленные комитеты, в большом числе и повсеместно, получают много денег, но едва ли для настоящей войны окажут существенную пользу. Следовало бы направить их деятельность к тому, чтобы впредь обрабатывающая промышленность водворилась и развилась у нас так, чтобы бывшая до сих пор наша зависимость и заграничная кабала исчезли.
21 декабря. Заканчиваю XII выпуск «Остапа Бондаренки». В 1898 году вышел VIII и теперь IX – «Жизнь на хуторе», X – «По хозяйству», XI – «Гром грянул», XII – «По поводу дороговизны».
23 декабря. Великий князь Сергей Михайлович возмущен тем, что творится в Военно-промышленных комитетах, в особенности с заказами Обуховскому и Балтийскому заводам.
31 декабря. Без сожаления расстаюсь с 1915 годом, самым ужасным в моей жизни, в котором видел доказательство того, как мало вокруг порядочных людей, а лишь сплошной эгоизм, бессердечие, клевета, ложь и самые позорные средства для устройства собственной карьеры, собственного благополучия…
В апреле 1916 года последовал домашний обыск и арест меня на квартире. После того мне пришлось почти два года, с небольшими перерывами, скитаться по тюрьмам…
Только теперь мне стало ясно, что 1915 год, по сравнению с 1916, был (по отношению к моей жизни) относительно мягким и спокойным…
Парламент и партийная политика овладели русской армией!
Часть десятая. Мой процесс
Глава XXXI. Мой первый арест
С началом войны не оказалось ни одной страны, в которой не говорили бы о недостаточной подготовке к походу. Даже немцы стояли на том, что они к последней войне не были вполне готовы, несмотря на то что с 1871 года, то есть 43 года, на это у них было достаточно времени. После турецкой войны 1878 года прошло 26 лет; но после японской кампании – ко времени всемирной войны – всего девять лет, из коих в должности военного министра я пробыл всего четыре с половиной года. В одном из писем Сабурову граф Милютин описывает, какие укоры посыпались на Военное министерство, когда понадобилось выдвинуть часть армии против турок. Условия русской индустрии, финансов и культуры таковы, что нам очень трудно быть независимыми и не отставать от Запада. Граф Милютин тогда еще осознавал наше тяжелое положение, обратил на него внимание и писал: «Чего же можно ожидать в будущем, если Россия будет вовлечена в большую европейскую войну и не будет вполне подготовлена к тому, чтобы твердо стать уже не против одних турок, а против миллионных армий, отлично устроенных и снабженных всеми усовершенствованиями современной техники?»
После этого оказалось, что к ответственности будет привлечен тот военный министр, которому удалось за четыре с половиной года сделать то, что привело противников в изумление: русская армия в таких превосходных силах и такой боевой готовности появилась на полях сражений, что немцы, стоявшие уже под Парижем, отступили и спешили соответствующими мерами спасти свое положение на восточном театре военных действий.
Кроме того, никто не ожидал возможности такой продолжительной войны, которая длилась бы более 4–6 месяцев. Труднее всех оказалось положение России, которой могла помочь лишь обрабатывающая промышленность, которая у нас была сравнительно ничтожна и вследствие этого с большим трудом поддавалась мобилизации, тогда как германцы при всех их преимуществах в этой области завладели еще Бельгией, со всеми находящимися там заводами, а затем еще и всей нашей фабричной индустрией левого берега Вислы.
К этому естественному недочету России прибавилось еще и неискусное руководство армией великим князем Николаем Николаевичем.
В Восточной Пруссии наши операции велись так, что мы потеряли две армии. Затем, по совершенно непонятным соображениям, предприняли наступление на Карпаты, тогда как прямая дорога от Кракова на Берлин существенно короче, лучше и менее опасна, нежели через Карпаты. В горах потеряли еще одну армию и после того без оглядки побежали назад, оставив противнику без сопротивления крепости, массу запасов и всякого имущества. Хотя «меч кует кузнец», а «действует им молодец», но в данном случае одного кузнеца привлекли к ответственности.
Чтобы сдвинуть скалистую глыбу, которая должна была меня сокрушить, целая масса рычагов была приведена в движение. Находили недостаточным нападать на меня в печати и в Государственной думе, критиковать и дискредитировать мои мероприятия, недостаточно было тех обильных интриг между ведомствами и внутри их, которые в петербургском воздухе были обычным, понятным делом, – вторглись в мою частную жизнь, затронули даже благотворительную деятельность моей жены в пользу действующих войск, чтобы меня задеть и уничтожить в общественном мнении. Из писем несчастной императрицы Александры Федоровны к мужу я вижу, что и она, хоть и помимо своей воли, приняла в этом участие.
В воскресенье 26 ноября (10 декабря) 1914 года моя жена, потратив много времени, организовала сбор в пользу раненых.
Царица по этому поводу пишет (два дня после того) своему мужу, находящемуся вместе со мной на фронте: «Я не желаю Сухомлинову зла, наоборот, но его жена в самом деле очень mauvais genre и всех, в особенности военных, очень озлобила, так как она меня “подвела” своим 26-го. Она говорила, что этот день очень подходит и что певцы хотят даом петь в ресторанах, чтобы собрать деньги для ее склада. И я позволила. К моему ужасу, я увидела в газетах объявление, что во всех ресторанах и кабаре (с дурной репутацией) будут продавать напитки в отдел ее склада (мое имя помещено большими буквами) до трех часов утра (теперь все рестораны закрываются в 12), будут танцевать танго и другие танцы в ее пользу. Это произвело убийственное впечатление. Ты запрещаешь (слава Богу) вино, а я, выходит, способствую пьянству ради склада. Это ужасно, и все имели право быть в ярости, раненые также. А адъютанты министра должны были собирать деньги. Уже не было возможности остановить это, поэтому мы просили Оболенского приказать, чтобы рестораны были закрыты в 12, за исключением только приличных.
Эта… вредит своему мужу и ломает себе шею. Она принимает деньги и вещи на мое имя, а выдает их от своего имени. Она… ему очень вредит, так как он ее слепой раб. И все это видят… Были сильные статьи в газетах по этому поводу».
Незадолго до моего увольнения императрица еще раз возвращается к моей жене, которая находилась в то время во Львове, вскоре после его занятия, и раздавала подарки.
Царица пишет: «Вчера я видела м-м Гартвиг, она рассказала мне много интересных вещей о том, как они оставили Львов, и печальные впечатления о солдатах, приунывших и говоривших, что они больше не вернутся, чтобы драться с врагом голыми руками. Ярость офицеров против Сухомлинова безмерна. Бедняга – они ненавидят самое его имя и жаждут, чтобы его прогнали. Ну, в его собственных интересах, прежде чем поднимется скандал, было бы лучше так и сделать. Это авантюристка-жена совершенно разрушила его репутацию. Он страдает из-за ее взяточничества и т. д. Говорят, что это его вина, что нет снарядов, – а теперь это наша гибель (проклятие). Я тебе это говорю, чтобы показать тебе, какие впечатления она привезла».
Незадолго до того, как это второе письмо государю должно было прибыть в Главную квартиру, председатель Государственной думы Родзянко был у великого князя Николая Николаевича. Настроенный Гучковым, он изобразил внутреннее положение в таком виде, что будто бы в стране сложилось мнение, что можно одним взмахом разрешить вопрос снабжения моим увольнением и назначением вместо меня Поливанова. Николаю Николаевичу, которому Поливанов в свое время, за счет государственного казначейства, за моей спиной, делал угождения, это было бы безусловно приятно.
В тот самый день, когда великий князь сообщал государю требование председателя Государственной думы, прибыло второе письмо императрицы, которое являлось точно голосом из армии.
Обработанный таким образом с двух сторон, – из опасения быть вынужденным сложить оружие перед императором Вильгельмом, – государь пожертвовал мной, несмотря на то что внутренне был на моей стороне и доверял мне больше, нежели Поливанову. Может быть, он даже рассчитывал на возможность моего возвращения к нему.
Сама Ставка времени не теряла. Начальник полевого штаба взял лично на себя труд найти средство, чтобы неудобного военного министра принести в жертву «общественному настроению». Один из возвратившихся из плена офицеров доложил, что немцы его подкупили убить Верховного главнокомандующего, взорвать мост на Висле и посредством одного известного офицера сообщить им сведения о русской армии. В Главной квартире этому обрадовались и распорядились ликвидацией этого офицера, на которого пало подозрение. Офицером этим должен был оказаться Мясоедов. Без всякого наблюдения за ним, без попыток выяснить, каким именно путем через фронт быстро могли передаваться известия противнику, – Мясоедова арестовали. Затем был отдан приказ немедленно предать его полевому суду, дело «быстро и энергично» ликвидировать и приговор привести в исполнение, не представляя на конфирмацию. Так и поступили. Подробнее об этом скажу дальше.
Для объяснения карпатской катастрофы прибегли к содействию тоже военно-полевого суда, при оборудовании дела Кочубинским, который инсценировал с этою целью мое знакомство с Альтшиллером, как перед этим использовали с тою же целью Мясоедова.
В этих видах предстояло очернение военного министра и одновременное обеление великого князя, для чего потребовалась довольно сложная организация.
План Ставки заключался, очевидно, в следующем: преемником увольняемого военного министра назначить его личного врага; затем составить комиссию, которая, являясь его послушным орудием, установила бы, что вследствие бездействия бывшего военного министра, он по мере возможности действовал в интересах противника, – налицо не было никаких снарядов.
Поливанов в действительности занялся распоряжениями по делу бывшего военного министра. Таким образом, три органически связанные группы работали на этом же поприще моего личного уничтожения и достижения своих целей, хотя и совершенно разнородных: великий князь – чтобы спасти свою славу полководца и, если бы удалось провести свой честолюбивый план, стать самому царем, Гучков – чтобы подготавливать пути в Государственную думу для демократии, а Поливанов – личная жажда мести. Все три группы были единодушны в одном, а именно – что необходимо общественное мнение и всеобщее озлобление направить к одному пункту. Этим пунктом являлся я.
Ставка подготавливала против меня материал, как изложено выше.
Поливанов создавал инструмент, тот аппарат, который вел бы к моему уничтожению, «верховную комиссию» для «расследования причин недостатка боевого снабжения». Председателем избран был генерал Петров, который при своих восьмидесяти годах давно уже потерял не только всякую связь с военным делом, но и всякое понятие о нем. Для какого-либо самостоятельного ведения дела при своем преклонном возрасте он был совершенно неспособен.
Членом комиссии был и товарищ председателя Государственного совета, действительный тайный советник Голубев, точно такой же престарелый человек, который в своей жизни никогда не держал в руках никакого оружия. Точно в насмешку ему поручено было расследование причин недостаточного снабжения пехоты штыками и о норме запасных штыков к наличному количеству винтовок.
Затем по рекомендации генерала Поливанова в эту комиссию был назначен товарищ председателя Государственной думы Варун-Секрет, который клеветническими статьями в «Новом Времени» возбуждал против меня общественное мнение…
Вся эта бессовестная интрига против меня в комиссии не была раскрыта, потому что нападающая на меня сторона имела возможность орудовать совершенно беспрепятственно, тогда как я лично, вследствие лишения свободы, не мог ничего предпринять для своей защиты.
Уволенному Поливанову, с 1905 по 1912 год стоявшему именно во главе тех отделов военного ведомства, которые занимались образованием запасов для военного времени, особенно важно было следы своей деятельности или бездеятельности стереть.
В комиссии, например, меня обвиняли в том, что я «в течение войны приказал 400 000 старых ружей забраковать». В свое время это дело поступило в Государственную думу в таком виде, что я «незадолго перед войной» приказал 400 000 ружей уничтожить. В действительности не я, а мой в то время помощник генерал Поливанов – и не в 1914, а в 1910 году – решил этот вопрос об оружии и притом вследствие выраженного желания Государственной думы очистить склады от устаревшего оружия, чтобы поместить в них новое. Это, несомненно, показательная подробность; с трибуны Государственной думы я обвиняюсь чуть ли не в государственной измене, а тот, кто это обстоятельство вершил и которого поэтому оно ближе всего касалось, в роли моего преемника, совершенно спокойно выслушивал это – вместо того, чтобы отдать честь истине и сказать правду.
Всем тем, кто желал воспользоваться случаем, чтобы свести со мной вновь свои старые счеты, дана была возможность подавать доносы, наполненные клеветой и сплетнями. Для этого из верховной комиссии выделена была специальная комиссия, которая весь этот материал получала и разрабатывала. И, действительно, в эту вторую комиссию всё, буквально все, что только люди могли придумать против меня, стекалось в общей массе. Даже семейные обстоятельства развода моей жены с ее первым мужем были сюда предоставлены. Басня о моем мнимом состоянии из многих миллионов – о люстре из севрского фарфора, которую будто бы у меня купили за невероятно большую сумму, с целью подкупа, равно как и о бессмысленных тратах моей жены и всякие другие глупости поступали в общую кучу на рассмотрение этой комиссии.
В довершение всего к услугам комиссии находился и весь государственный аппарат. Новый министр начал свою деятельность с увольнения моих старых сотрудников. Военная цензура тоже не пропускала ни одной строки в мою защиту. В Государственной думе Поливанов, не стесняясь, высказался, что верховная комиссия – это начало предания суду военного министра. Он самолично вел газетную кампанию против меня и даже находил время заниматься корректурой в гранках статей, направляемых против меня. И все это в такое время, когда можно было думать, что собственно 24 часов в сутки было недостаточно, чтобы справиться с работой по обороне страны, которая лежала на плечах военного министра.
Этим описанным способом обрабатывалось общественное мнение, что казалось необходимым для достижения скрытых целей. К отделам ведомства, в которых я легко мог найти материал для личного моего оправдания, а также и всего военного ведомства, я не имел никакого доступа. Создали даже мнение, что я шпион! И все это совершалось в самой бестактной форме, бессердечно, из мести и к величайшему вреду для страны…
Это поведение нового министра в тяжелое время войны, после роковой победы великого князя надо мной, содействовало второму крупному шагу по пути крушения военного ведомства и должно было соответственно вредно отразиться на армии и привести в конечном результате к полному ее развалу.
После девяти– или десятимесячной работы последовал домашний обыск и мое заточение в Петропавловской крепости…
В то время как я, после письма государя совершенно успокоенный, не ожидал ничего дурного и петербургскими сплетнями вообще не интересовался, Варун-Секрет и Гучков, со своей стороны, обслуживавшие моего преемника Поливанова и князя Андроникова, систематично заражали атмосферу, из уст в уста нашептывая утверждение, будто бы я через мою жену получил громадные суммы денег и этим подкупом оплачен, и нахожусь в сговоре с противником, у которого состою главным шпионом. Лишь много месяцев спустя, в тюрьме, я мог составить себе понятие о размерах и бессовестности этой позорной работы. Когда закулисные деятели признали, что настроение против меня достаточно подготовлено, из «верховной комиссии» выделена была подкомиссия Посникова, в которую тогда и потекли всякие инсинуации и грязь, собиралось все, что только насплетничали на меня. Сама же «верховная комиссия», ни разу меня, главу затронутого военного ведомства, не спросившая, тихо и незаметно стушевалась.
20 апреля (3 мая) 1916 года я вышел погулять по Офицерской улице и обратил внимание, что под воротами соседнего дома собирается партия полиции и что, чего доброго, готовится обыск по какому-либо преступлению или для предупреждения недозволенного какого-либо собрания. Но оказалось, что дело касается меня лично. Как только я вошел в переднюю, сейчас же, через парадный и черный ход, появилась вооруженная полиция и заполнила все мои комнаты. Домашний обыск!
Это было уже показателем, что протоколы судебному следователю доставлены и настало время дело мое передать прокурору. Судебное следствие производили сенаторы Кузьмин и Носович.
Началась одна из оскорбительнейших процедур, якобы отправление правосудия, когда у ни в чем не повинного человека, – а в настоящем случае еще и заслуженного офицера, хорошо всем известного, – злоупотребляя законом, всюду суют свой нос, все раскрывают, роются, как в своем собственном кармане. Этот домашний обыск производили Носович и сенатор Богородский.
Хорош был Носович, ходивший у меня по кабинету, засунув руки в карманы и подслеповато рассматривавший фотографии, группы и портреты на стенах. «У нас уже все предрешено», – словно говорила его физиономия. А бедный старикашка Богородский, запряженный в это постыдное дело, среди развала, учиненного у меня, отпуская понятых, обратился к ним и городовым, сказав: «Прошу никому ничего не говорить о том, что здесь происходило».
Все уже, казалось, закончилось, как какой-то юнец, с золотыми пуговицами на вицмундире, набрел в прихожей на блюдо с визитными карточками, которые он из усердия принес к одному из старших чинов; но тому, вероятно, самому стало противно, и он в моем присутствии резко сказал ему: «Бросьте!»
Вся эта процедура длилась с раннего утра до 4 часов пополудни. В каком состоянии были нервы моей жены и мои, – я думаю, всякому понятно. Надо было много выдержки и характера, чтобы все это «оскорбление во имя закона» перенести спокойно. По заранее составленной программе должен был состояться арест, уже и генерал Григорьев прибыл, а между тем обыск не дал для этого решительно никакого материала и повода. Я ждал, чтобы все эти непрошеные мои гости покинули нас скорее, но они не уходили. После непродолжительного совещания мне было объявлено, что теперь приступят к допросу.
Я просил отложить допрос до следующего дня, тем более, что было уже поздно, нервы мои взвинчены, и никаких обстоятельных показаний при таких условиях быть не может. Носович, опасаясь, что Богородский, чего доброго, на это согласится, отрицательно мотал головой, и согласия не последовало. Богородский даже рассердился, заявив мне, что если я откажусь сейчас от показаний, то он вынужден меня лишить свободы, так как предъявляемые мне обвинения чрезвычайно серьезны.
Поэтому, после бестолкового опроса, который другим и не мог быть, Богородский прочел мне постановление, в котором значилось, что мои показания не разубедили его в тех обвинениях, которые на меня возводятся, а потому он прибегает к высшей мере «пресечения», а именно аресту, так как опасается, что я могу уклониться от суда.
Учинив все это, «юстиция» удалилась, оставив меня на руки полицмейстеру, который просил немедленно с ним ехать, – все готово. Расставание с семьей и так тягостно, а удлинять болезненные минуты бесцельно.
Я простился. Мы с женой перекрестили друг друга, и к 8 часам вечера я очутился в Петропавловской крепости, где заведующий арестованными в Трубецком бастионе, полковник Иванишин, сообщил, что помещение для меня уже дня три как приготовлено, а именно камера № 43.
В этот день никакой пищи у меня во рту не было, так как в крепости уже ничего не полагалось, а дома и стакана воды выпить не пришлось. В дополнение к этому у меня с собой никаких вещей не было. Мое душевное состояние, которое я испытывал, отвечало тому, как если бы меня заперли в настоящем каменном гробу.
Камера моя в Трубецком бастионе была сводчатой постройки и имела в длину одиннадцать и ширину – шесть шагов. Цементированные стены и пол. Под потолком продолговатое, неширокое окно, в котором виднелся кусочек неба; с противоположной стороны – дверь, совершенно гладкая, открывающаяся с особенным, действующим на нервы лязгом только с наружной стороны. В ней открывалась отдельно небольшая форточка для передачи кушанья и имелся так называемый «глазок» – застекленная щель, закрытая тоже снаружи, – в которую можно было наблюдать, что делает заключенный. Посредине камеры стояла вделанная в продольную стену головной стороной железная кровать. Для матраца были устроены железные полосы в переплете, скрепленные болтами в местах соединения, своими головками значительно выступавшими. На этот переплет клался грубый холщовый мешок, игравший роль матраца, слегка набитый соломой, перемоловшейся в труху, вследствие чего выступающие болты давали себя знать лежащему на нем узнику. В таком же приблизительно роде была и подушка. Полагалась всего одна простыня и байковое солдатское одеяло.
Мебели решительно никакой, а у постели, к стороне окна, на кронштейне в стену вделана была железная, довольно узкая доска, которая заменяла стол, над которым помещался корабельный фонарь с круглым, толстым стеклом и рефлектором с электрической лампочкой, дававшей неприятный отраженный свет. Кроме того, в углу у двери имелись раковина и водопроводный кран, а также ватерклозет. Между двумя камерами в стене имелась печь, с отоплением из коридора и лишь душниками в номера.