Дури еще хватает Фрай Стивен

• Клуб «Уайис»

• Клуб «Брукс»

• Клуб «Будлз»

• Клуб «Карлтон»

• Клуб «Объединенный Оксфорд и Кембридж»

• «Клуб Ист-Индии, Девоншира, спортивных и частных школ»

• «Морской и военный клуб»

• Клуб «Реформа»

• Клуб «Путешественники»

• «Армейский и морской клуб»

• «Королевский автомобильный клуб»

• The RAF Club

• Клуб «Бифштекс»

• Клуб «Гаррик»

• Клуб «Сэвил»

• Клуб «Артс»

• «Челси артс клуб»

• Клуб «Савидж»

• «Сохо-Хаус»

• Клуб «Граучо»

• Телецентр Би-би-си

• «Фортнум энд Мэйсон»

• Дирекция Независимого телевидения

• «Лондонские студии»

• Студии «Шеппертон»

• Студии «Пайнвуд»

• Студии «Элстри»

• «20й век Фокс»

• Редакция «Дэйли Телеграф»

• Редакция «Таймс»

• Редакция «Лиснер»

• Редакция «Татлер Вог»

• «Ванити Фэр – Вог-Хаус»

Пользуюсь настоящей возможностью, чтобы безоговорочно извиниться перед владельцами, управляющими и работниками перечисленных выше именитых и неименитых заведений, а также перед сотнями частных домов, офисов, приборных панелей автомобилей, стлов, каминных полок и любых полированных поверхностей, которые с легкостью можно добавить к этому постыдному списку. Вы, может быть, хотите, чтобы за прошлые мои преступления меня отовсюду изгнали, запретили, забаллотировали или как-то еще покарали; что же, тогда вам самое время протянуть руку к телефонной трубке и позвонить в полицию или секретарю клуба. Содеянного не воротишь. Признаюсь: я нарушал закон и употреблял в общественных местах вещество, официально признанное наркотиком класса А. Я, можно сказать, повергал роскошные дворцы, благородные дома и безупречные изысканные учреждения в состояние жалкого бесчестья.

Одно дело тогда, другое теперь, и все же некоторые из вас придут в ужас, читая это, – и не потому, что вас так легко потрясти, но потому, что вы были обо мне лучшего мнения. К тому же у вас могут иметься дети, которые вдруг да и прочитают о моих плачевных похождениях, и вы опасаетесь, что они воспримут прочитанное как разрешение или потачку попыткам воспроизвести длинную дорожку кокаина, которая протянулась из 1986го в 2001й. Ах, Стивен, как вы могли? Такая слабость, такое недоумие, такое самопотворство. Такое оскорбление деятельному, завидному уму, коим наградила вас природа, уютному и любящему дому, в котором взрастили вас ваши родители.

Вот тут-то и возникает адское затруднение. Мы оказываемся перед необходимостью выбора между тем, что можно назвать подходом, построенным на наркотическом пристрастии, и подходом, построенным на личной ответственности. Существуют и всегда будут существовать те, кто о наркотической зависимости и слышать не желает. Если говорить подробнее, они отвергают посылку, обозначающую такую зависимость как болезнь, которая овладевает человеком столь же уверенно и устойчиво, сколь и любое хроническое расстройство наподобие диабета или астмы. Они видят лишь слабость, отсутствие твердости характера, недостаток силы воли и хилые попытки найти себе оправдания. А уж когда они слышат удостоенных общественного внимания типчиков, которые разглагольствуют о «трудностях» и «стрессах», их просто рвать тянет. Нет, вы только посмотрите: богатые, привыкшие к непомерным гонорарам, перезахваленные, забалованные «знаменитости», получив первую дозу гнусного порошка, опускаются на четвереньки, и носом втягивают его, и хрюкают, точно откапывающая трюфели свинья, а потом, после долгих лет беззаботного злоупотребления этой дрянью, угробив носовые перегородки, обратившись в параноиков и растеряв немногих своих настоящих друзей, принимаются блеять: «Так я же больной! Я страдаю наркотической зависимостью! Помогите!»

Я намеренно расписываю это самыми черными красками и все-таки знаю: некоторые из вас увидят в последнем предложении корректный или по меньшей мере убедительный анализ. На наркоманов принято взирать, морща в отвращении нос, – точно так же, как на болезненно тучных бедняг, ковыляющих вперевалку по супермаркетам средне-западных штатов Америки. Но эти несчастные моллюски могут, по крайней мере, оправдываться бедностью и неведеньем как главными причинами пристрастия к медленно убивающему их высокофруктозному кукурузному сиропу, мороженому и сосискам, зажаренным в кукурузном тесте. А где взять такие оправдания рок-звезде, биржевому кудеснику, актеру, радиожурналисту, автору бестселлеров или эстрадному комику?

Противоположный угол ринга занимает полный антипод этого безжалостного приговора. Он пытается доказать, что наркотическая зависимость есть состояние, нередко унаследованное или врожденное, а единственный способ преодолеть его, пусть даже оно не является «настоящей» болезнью, состоит в том, чтобы относиться к нему как к болезни.

Я хорошо понимаю, с каким презрением, завистью, негодованием, пренебрежением и нетерпимостью взирают в нашем мире многие на столь омерзительно названную и столь омерзительную по сути своей «культуру звезд». Избалованное меньшинство, к которому я поневоле принадлежу, чуть ли не подталкивают к вере в то, что его воззрения на что угодно, начиная с политики, искусства, религии и общественного устройства, гораздо ценнее, чем воззрения рядового человека. Ох как скромно мы, ох как улыбчиво верховодим всем прочим обществом, получая больше дармовщины, внимания и возможностей, чем нам требуется, между тем как заурядные, реальные люди изнывают в борьбе с повседневностью, неухоженные, неуслышанные, отгребаемые бульдозерами или, по меньшей мере, отталкиваемые на обочину жестокой, пустой культурой, которая ставит славу превыше всего, даже денег.

Вот уже четверть века, как я пользуюсь определенной известностью в моей стране и лет пятнадцать за ее пределами – в России, Канаде, Новой Зеландии и Австралии. Книги мои переведены на десятки языков; впрочем, поездив по Восточной Европе и Южной Америке, я обнаружил, что меня принимают за странно видоизменившийся гибрид Джереми Кларксона и Джеймса Мэя{35} из бибисишной программы Top Gear. Каким-то образом обличие рослого упитанного англичанина со странными волосами находит отклик в глазах среднего болгарина или боливийца – если только можно «находить отклик в глазах», разумеется.

Вспоминается чудесная строчка Энтони Бёрджесса из его напечатанной, если не ошибаюсь, в «Обсервере» рецензии на «Приключения киношного ремесленника» Уильяма Голдмана{36}. Бёрджесс приводит самоопределение кинозвезд: «люди, зазря наделенные случайной фотогеничностью». Впрочем, не исключено, что они выглядят иначе: «люди, случайно наделенные зряшной фотогеничностью». Так уж случилось, что я познакомился с Уильямом Голдманом в середине 90х, когда Джон Клиз{37} в изумительном приступе щедрости арендовал судно, на котором около тридцати пассажиров смогли подняться вверх по Нилу. Нам, приглашенным, надлежало собраться в лондонских угодьях Клиза и ни о чем больше не думать: транспорт до аэропорта, билеты на самолет, стирка белья, кормежка, осмотр достопримечательностей, познавательные вечерние лекции – обо всем позаботится наш плавучий «Клариджз», мирно скользящий по речным водам от Каира к Асуанской плотине.

Один день запомнился мне особенно ясно. Мы стояли в тени древнего луксорского пилона, а наш гид рассказывал об иероглифах и иных возвышенных материях. И я задал Биллу несколько вопросов, от которых до того дня по застенчивости воздерживался. Как-никак он был героической личностью, написавшей «Приключения киношного ремесленника», а перед тем «Сезон» – все еще остающийся актуальным и безумно (никак не меньше) интересным рассказом об одном годе жизни на Бродвее. А помимо того Голдман написал сценарии «Бутча Кэссиди и Сандэнса Кида», «Всей королевской рати», «Марафонца» и «Принцессы-невесты» и как раз в то время пытался решить, принять ему или не принять предложение Роба Райнера и его студии «Кастл Рок» переделать для экрана «Мизери» Стивена Кинга.

С непростительной, как мне представлялось, бестактностью я кое-как выдавил из себя боязливый вопрос:

– Так… э-э… что же на самом деле представляет собой Роберт Редфорд?

– Ну, – ответил Билл, – скажите сами, что представляли бы собой вы, если бы ни разу за двадцать пять лет не услышали слова «нет»?

Лучшего ответа и не придумаешь. Прожить десятилетия, не услышав слова «нет», – это нельзя, конечно, назвать необходимым и достаточным условием обращения в избалованного поганца или человека, с которым невозможно иметь дело, однако такая жизнь в изрядной мере приближает нас к объяснению некоторых весьма неприятных особенностей тех, кого именуют звездами.

Вообще говоря, все это несколько смахивает на доводы, которые используются для оправдания людей, выросших среди бедности и надругательств. И не позволяет объяснить, почему многие из тех, кто жил в обстоятельствах столь же нестерпимых и ужасных, не стали гангстерами или подсевшими на крэк головорезами, способными без всякой жалости до смерти забить старика, который попросил их не шуметь. Есть же люди, пережившие детство, которого мы и представить себе не в силах, и тем не менее закончившие университет и ведуие жизнь, наполненную свершениями, добротой и семейным счастьем. Подобным же образом есть признанные звезды – Том Хэнкс, если наобум вытащить имя из Звездной Распределяющей Шляпы, – которые добры, самокритичны, профессиональны, неизбалованы и скромны настолько, насколько сие вообще возможно.

Итак, вернемся к наркотикам. Как я могу объяснить непомерную трату времени и денег, которой сопровождалось мое пятнадцатилетнее пристрастие? Десятки, если не сотни тысяч фунтов и такое же количество часов, отданных нюханью, хрюканью и так далее, часов, которые я мог потратить на писательство, актерскую игру, размышления, прогулки – на жизнь. К каким-либо объяснениям я даже подступиться не могу, но могу, по крайности, попробовать рассказать, как все было.

Ранние дни

При первом приеме кокаин действует на вас… да никак он не действует. Не получаете вы того огромного, стремительно ударяющего в голову кайфа, каким, говорят, награждает человека героин, кристаллический мет или крэк. Я, будучи нервическим слизняком, ни одного из них не попробовал. Возможно, это подрывает ко мне, как к настоящему наркоману, любое доверие. Мои друзья, такие как Себастьян Хорсли, Рассел Брэнд и покойный Филип Сеймур Хоффман{38}, да и все те рок-звезды 70х, что не боялись подогреть на пламени чайную ложку, всосать из нее жидкость в шприц, перетянуть с помощью зубов бицепс бечевкой, накачать в него, сжимая кулак, кровь, простукать свое тело двумя пальцами в поисках подходящей вены, где бы та ни обнаружилась – в глазном яблоке, на пенисе – после того, как самые доступные отвердели до бесполезности, а затем надавить на поршень шприца, – вот они и впрямь наркоманы настоящие. Слово «нервический» я почерпнул в прочитанной мной статье Аарона Соркина, давшего миру «Нескольких хороших парней», «Западное крыло», «Социальную сеть» и «Новости». Во время перерыва в репетиции он, бывший прежде заядлым кокаинистом, сказал Филипу Сеймуру Хоффману, что всегда оставался человеком слишком нервическим, чтобы тыкать в себя иглой, а иначе, наверное, подался бы в героинщики. На что Хоффман с присущей ему краткостью ответил: «Нервическим и оставайтесь». А спустя не такое уж и долгое время Хоффман умер. Двадцать три года «чистоты», потом один-единственный рецидив – и все кончено. Это как с ядерным оружием: никто не может назвать его безопасным, потому что оно всего лишь оставалось безопасным до сегодняшнего дня, а быть безопасным всегда не обязано; станет на миг небезопасным – и пиши пропало.

Однако вернемся в Лондон 1986 года, к моему первому опыту по части «кокса». Я нервно наблюдаю, как мой знакомый достает из кармана бумажный пакетик, разворачивает его и вытряхивает на стоящий рядом с ним на столе металлический поднос кучку гранулированного белого порошка. Он берет кредитную карточку и краем ее мягко дробит гранулы, пока те не становятся совсем мелкими. Той же карточкой разделяет порошок на пять равных по длине дорожек, сворачивает в трубочку десятифунтовую банкноту, наклоняется, вставляет один конец трубочки в ноздрю, подносит другой к первой дорожке и резким коротким вдохом втягивает половину ее в нос. Вторая половина отправляется в другую ноздрю, после чего он отдает бумажную трубочку мне.

Я со всей небрежностью, какую мне удается изобразить, воспроизвожу его действия. Рука моя слегка подрагивает, я далеко не слегка обеспокоен тем, чтобы не чихнуть на печально известный по «Энни Холл» манер Вуди Аллена. Сломав когда-то нос, я обзавелся смещением перегородки, отчего мои ноздри редко пребывают в полном рабочем порядке одновременно. Со всей доступной мне силой я пытаюсь втянуть часть моей дорожки в слабую левую ноздрю, и ничего не происходит. Смущенный, я, всхрапнув от натуги, отправляю всю дорожку в правую, чистую ноздрю. Порошок ударяет в заднюю стенку моей глотки, щиплет глаза. Наступает черед трех других участников этой церемонии, таких же неофитов, как я.

Я сижу, ожидая галлюцинаций, транса, блаженства, эйфории, экстаза… чего-нибудь.

Наш хозяин, лизнув указательный палец, собирает остатки порошка и втирает их в десны – таково его законное право.

– Э-э… – произносит один из нас, человек куда более храбрый, чем я, – и что мы должны почувствовать?

– Ну, такой легкий кайф, – эксперт хлопает в ладоши и шумно выпускает из легких воздух, – и просто… приятность. Тем-то кокс и хорош. Он вроде как мягкий.

До того времени единственным незаконным наркотиком, какой я попробовал, был гашиш, и он мне, стыдно признаться, совсем не понравился. Каннабис, даже в умеренных его разновидностях вроде травы и смолки, какие были доступны тогда, до наступления эры «сканка» и «бутончиков», мягким определенно не был – ни по действию, ни по последействию. В 1982м я однажды заблевал благодаря ему стены, пол и потолок уборной в доме друга – дело было через несколько месяцев после возвращения наших «Огней рампы» из Австралии. Сколько-нибудь различимого удовольствия от травки я, на каком угодно этапе ее употребления, не получил и в дальнейшем более-менее зарекся с ней связываться. Большинство людей подбирает для себя наркотик, который их устраивает, будь то никотин (не такой уж и поведенческий модификатор), кофе, марихуана, спиртное, кетамин, кристаллический мет, крэк, опиум, героин, амфетамин, экстази. Я почти сразу решил, что каннабис не для меня, и даже на секунду не задумался о том, чтобы подыскать ему замену.

И теперь, откинувшись в кресле и вникая в воздействие кокаина, я, должен признаться, отмечаю в конце концов благодетельное возбуждение. Я обнаруживаю также, что все мы стали чуть более разговорчивыми. Говорили мы, правда, друг друга не слушая, – особенность, которую мне в скором времени предстояло осознать со всей ясностью.

Краткая история марафета

Как известно большинству людей, кокаин (если будете называть его «марафетом», вас сочтут человеком куда более знающим и клевым) получают из коки, растения, распространенного в Южной Америке – преимущественно в Колумбии, Перу и Боливии. Листья его имеют в этих странах свободное и законное хождение, их жуют или заваривают в виде чая, именуемого «мате», – утверждается, что они помогают справляться с усталостью и нередкой в высокогорных Андах высотной болезнью. Прием этих листьев или настоек на них не порождает, даже отчасти, какой-либо эйфории или возбуждения из тех, что ассоциируются с кокаином, зато они богаты, как уверяют, самыми разными витаминами, минеральными веществами и волокнами.

Когда я в мою дымную и одышливую сигаретную пору приезжал в Южную Америку, ее обитатели науськивали меня жевать листья вместе с лаймом, добавлять лаймовый сок в мате, дабы ускорить действие коки (весьма слабое) и помочь мне приспособиться к утомительной жизни на высокогорье.

Полагаю, добавление лайма есть уважительный поклон в сторону кислотно-щелочной экстракции, посредством которой кока обращается в кокаин – наркотик класса А, основу индустрии с оборотом в миллиарды долларов, непременного участника уик-эндов рабочего класса, журналистского класса, сельских и городских общин. Популярность его все возрастала и возрастала с 1970х, да и поныне никаких признаков упадка не демонстрирует. Один из наших главных констеблей не так давно сказал мне, что в рыночных городах Восточной Англии разжиться кокаином легче, чем на Сохо-сквер. Вот истинно Ломбард-стрит супротив апельсина[13]: по пятничным и субботним вечерам кокса в Донкастере потребляют больше, чем в Челси. Дешевым его не назовешь, однако в течение последнего десятилетия с хвостиком цена кокаина оставалась вполне устойчивой, и сейчас он отнюдь не является прерогативой членов «фасонистых», как это когда-то называлось, клубов Сохо или Мэйфера.

Девятнадцатый век ознаменовался открытиями, которые позволили обратить безвредный, не создающий совершенно никакого привыкания листок произрастающего в Андах кустарника в кокаин (суффикс -ин присваивается химиками алкалоидам: кофейный алкалоид – кофеин; алкалоид Atropa belladonna, она же касавка, она же сонная одурь – атропин, и так далее). С другой стороны, героин получил свое название от одарившей нас аспирином немецкой компании «Байер», потому как считалось, что вещество это наделяет его потребителя геройскими качествами.

Не кто иной, как Зигмунд Фрейд, оказался одним из первых медицинских светил, писавших о свойствах кокаина, который был в девятнадцатом столетии своего рода rara avis[14], поскольку наркотики в большинстве своем добывались из растений семейства маковых: морфий, опий, кодеин и любимый напиток королевы Виктории, лаунданум, то есть спиртовая настойка опия, – пальчики оближешь, как говаривала Нэнси Митфорд. Работа Фрейда «ber Coca»[15] содержит чарующие, важные сведения о воздействии нового наркотика на автора и на его пациентов-добровольцев – отловленных на улице бродяг.

В свете нижеследующих сообщений можно предположить, что при продолжительном, но умеренном употреблении кока не причиняет вреда организму человека. Фон Анреп{39} в течение 30 дней давал животным умеренные дозы кокаина и не обнаружил пагубного воздействия на их жизненные функции. На своем опыте и на опыте других наблюдателей, способных оценить такие явления, я убедился, что первая доза и повторные дозы коки не вызывают непреодолимого влечения к этому стимулятору; напротив, человек испытывает немотивированное отвращение к этому веществу.

Как будто и я хочу…

Прием доз от 0,05 до 0,1 грамма cocanum muriaticum вызывает приятное возбуждение и продолжительную эйфорию, которая ничем не отличается от нормальной эйфории здорового человека. При этом полностью отсутствует ощущение возбуждения, которое сопровождает прием алкоголя. Кроме того, отсутствует характерное желание немедленно действовать, которое возникает после приема алкогольных напитков. Индивид ощущает повышенное самообладание, увеличение работоспособности и прилив энергии. С другой стороны, в процессе работы индивиду недостает тех умственных способностей, увеличение которых вызывает алкоголь, чай или кофе. Индивид чувствует себя нормально и вскоре приходит к заключению, что ему трудно поверить в то, что он находится под воздействием наркотика.

Так Фрейд еще и пил на работе? О, ладно, это многое объясняет… Позвольте повторить:

В свете нижеследующих сообщений можно предположить, что при продолжительном, но умеренном употреблении кока не причиняет вреда организму человека.

Оставим без внимания столь радостно звучащую «внезапную сердечную смерть», о которой нынешние доктора и работники центров реабилитации любят рассказывать, демонстрируя то, что я могу назвать лишь бестактной радостью.

В отличие от незаменимого алкоголя кока оказывает более эффективное стимулирующее воздействие и при длительном применении не причиняет вреда. Единственное возражение против применения коки – ее высокая стоимость.

Замечание о цене остается, подозреваю, акутальным и ныне, и от алкоголя в мире умирает гораздо, гораздо больше людей, чем от кокаина. Даже принимая во внимание нынешнее намного более широкое его использование, смерть от длительного приема кокаина умеренно редка, я думаю, хотя неслыханной ее, конечно, не назовешь.

Длительное применение коки настоятельно рекомендуется (и, как утверждают, было успешно опробовано) при болезнях, связанных с перерождением тканей. К числу таких болезней относятся выраженная анемия, туберкулез легких; продолжительное применение коки рекомендуется после перенесения данных болезней… Аборигены Южной Америки изображали богиню любви с листьями коки в руке и не сомневались в стимулирующем воздействии коки на гениталии.

Спросите любого кокаиниста со стажем, мужчину, разумеется, и все они, наверное, согласятся со словами Привратника из «Макбета», говорившего, правда, о спиртном, но все сказанное им можно отнести и к коксу.

Похоть, сэр, оно тоже возбуждает и в то же время не возбуждает; оно возбуждает желание, но мешает ему осуществиться. Поэтому хорошая выпивка, можно сказать, двурушничает с развратом: она его создает, она же его и расстраивает; она его подстрекает, она же его и ослабляет; она его уговаривает, она же его и отвращает; она его твердо ставит, и она же не дает ему стоять; и в заключение она ухитряется уложить его спать и, только уложив, оставляет его[16].

Другое дело, что кокаин не столько «укладывает вас спать», сколько заставляет бодрствовать – с текущим носом, несколько часов кряду; вы таращитесь в потолок и даете на завтра обещания, которых, сознаете вы, не сдержите.

Мантегацца{40} подтверждает, что у coqueros{41} сохранялась половая потенция на высоком уровне вплоть до преклонного возраста. Более того, он сообщает о случаях восстановления потенции и исчезновения функциональной слабости после применения коки, хотя сам Мантегацца не верит в способность коки оказывать такое воздействие на каждого индивида.

Марво решительно отстаивает точку зрения, согласно которой кока оказывает стимулирующее действие; другие специалисты настоятельно рекомендуют применение коки в качестве лекарства от временной функциональной слабости и истощения. Бентли сообщает об одном из таких случаев, когда применение коки привело к излечению пациента.

Три человека из тех, кому я давал коку, сообщили о сильном половом возбуждении, которое они не колеблясь приписали воздействию коки. Молодой писатель, которому кока вернула работоспособность после продолжительной болезни, отказался от употребления наркотика из-за нежелательных побочных эффектов.

То есть одного пациента достигнутое вследствие приема наркотика возрастание либидо смутило до того, что он употреблять кокаин отказался. Ничего себе «нежелательный побочный эффект». Итак, «виагра», рабочая лошадка, лекарь от многообразных изнурительных болезней, менее опасный или изменяющий личность, чем алкоголь, – в общем, кокаин – был принят девятнадцатым столетием и, как хорошо известно, дал напитку «кока-кола» первую половину его названия, хотя в 1929м компания, производящая этот напиток, кокаин из списка ингредиентов изъяла. Доступен он был повсеместно и законно в виде пастилок, пилюль или микстур, как тоник или (в чем присутствовало внутреннее противоречие) целебное средство, наиболее действенное при лечении запоров, но и волшебным образом помогавшее укреплять жидкий, а то и водянистый стул. Кокаин способствовал концентрации и работоспособности, подбадривал меланхоликов, а в малых дозах замечательно помогал успокаивать расшалившихся детей.

Происходило все это в период Большого Загула, примерно обозначенный социальными историками как 1870–1914, – по окончании его разразилась и все испортила Первая мировая война. Едва ли не при первых же звуках военной трубы пиво стало менее крепким, часы продажи спиртного сократились, а в 1915м французы запретили истинное олицетворение Большого Загула – абсент. А между тем, пока Загул длился, вы могли без рецепта покупать у вашего местного фармацевта или в аптеке все что угодно, и никто не лез к вам с вопросами. На Сент-Джеймсской площади, в обслуживавшем королевскую семью элегантном и величавом «Фортнум энд Мэйсон», продавались исполненные вкуса корзиночки с крышкой, содержавшие серебряные шкатулки со шприцами и tuis[17] – любящие родители посылали в них кокаин и героин на фронта Англобурской и (в начальные ее годы) Первой мировой. Собственно говоря, «бензедрин» (торговое название разновидности амфетамина, или «спида») и во время Второй мировой входил в обычный рацион коммандос. В романах Яна Флеминга Джеймс Бонд с него, можно сказать, неслезает. Так уж мне не повезло – родиться в эпоху, когда практически все волнующее, соблазнительное, чарующее, рискованное и приятное самым яростным образом объявляется незаконным. Комики и актеры поколения, которое предшествовало моему, обращались, когда им внушал тревогу их вес, к докторам и получали столько рецептов на «беник», сколько просили. Вообще говоря, все, что ускоряет и стимулирует метаболизм, ослабляет аппетит. Хорошо известно, однако, что такие антидепрессанты, как каннабис, «пробивают на хавчик», как это не очень симпатично называется. Компании молодых мужчин и женщин, наводняющие круглосуточные заправочные станции, чтобы закупить «Марсы», «Доритосы» и полные пакеты суррогатной еды, – вот нагляднейшее из возможных свидетельств вечера, проведенного в компании, где по кругу гулял косячок-другой.

Может быть, сама незаконность кокаина меня и притянула. А может, где-то на задворках моего сознания отзывался слабым эхом Шерлок Холмс с его семипроцентным раствором. Не исключено также, что моя сексуальность или даже мое еврейство внушали мне глубинную веру в то, что нормальным я никогда не буду. Что так навсегда и останусь аутсайдером, маргиналом.

В наши дни происходит забег, в котором участвуют органы наркоконтроля, с одной стороны, и предприимчивые химики всего мира – с другой. Измените молекулу здесь, молекулу там, и вы получите «легальный наркотик» – какую-нибудь таблетку (она рекламируется как средство для «придания блеска листьям здорового растения», а вовсе не для употребления человеком), от которой вы совершенно очумеете дня на полтора. Что при моем расписании, пожалуй, является перебором.

Существует истина столь очевидная, что люди ее не замечают: одно и то же вещество может совершенно по-разному действовать, да и действует, на разных людей. Лучший пример – аллергия: индивидуум А заглатывает пакетик арахиса и, удовлетворенно рыгнув, просит второй, между тем как индивидуум Б катается по полу, задыхаясь от анафилаксии, лишь потому, что надкусил яблоко, снятое с дерева, которое выросло вблизи фабрики, десять лет назад производившей пищевые продукты с содержанием этих самых орешков.

То же и со спиртным. Мы можем сидеть за столом и пить наравне с другом бокал за бокалом, пока не наступит миг, ужасный, унизительный для всех миг, когда веки друга опадут, будто шторы, вниз и он (или она) начнет препираться с официантами, повторять одни и те же слова, лезть в драку и вообще повергать всех и вся в препротивное, несказанное смущение, внушая им желание очутиться как можно дальше от этого места. И ведь выпил-то он (или она) столько же – с точностью до одной шестнадцатой унции, – сколько вы, но между тем вы вполне способны перемещаться по прямой линии, цитировать «Озимандиаса»{42}, решить кроссворд и выпить еще четыре бокала, не почувствовав ничего, кроме легкого прилива веселья. Сколько раз я говорил моим наживавшим неприятности с бутылкой друзьям, что они должны просто принять очевидный факт, сколь несправедливым он им ни кажется: вы страдаете, по сути дела, аллергией на спиртное… и это даже с физическими размерами никак не связано. У меня были здоровеннейшие знакомые, которые просто не могли пить, и я знал грациозную девушку, которая могла пить безостановочно без каких-либо намеков на неуравновешенность, агрессивность и пошатывание.

На мое счастье (а может, и несчастье), я обладаю высокой терпимостью к спиртному. Правда, было время, когда я безрассудно добавлял к вину одну-единственную таблетку и просыпался наутро в постели, не имея ни малейших воспоминаний о том, как я до нее добрался и где провел вчерашний вечер.

А вот еще одна черта моей натуры, о которой я должен сказать со всей прямотой и ясностью: мне отвратительны вечеринки. Не думаю, что найдется человек, которого я любил бы так сильно, как ненавижу вечеринки. Первое, что я чувствую, попадая на них, это желание уйти. Общие обеды в частном доме или ресторане в счет не идут. Но вечеринки с музыкой, со стоящими там и сям людьми, вечеринки с музыкой, вечеринки с буфетами или разносящими закуску официантами, вечеринки с музыкой, вечеринки, на которые приносишь с собой бутылку, вечеринки с музыкой, вечеринки у бассейна… про музыку я говорил? В романе Ивлина Во «Мерзкая плоть» есть знаменитые слова, которые я почти полностью использовал, перенося книгу в 2002м на экран: «Ох, Нина, сколько же всяких вечеров… все эти сменяющиеся и повторяющие друг друга людские скопища… Эта мерзкая плоть…»[18] Во был грубияном и снобом, задирой и мошенником, но писал как ангел, и, когда дело касается вечеринок, мы с ним (или, по крайности, с его героем Адамом Фенвик-Смайзом) ничем друг от друга не отличаемся.

В сообществе геев, к которому я не принадлежу, хоть и получил при рождении сексуальную визу, в коей сказано, что я его гражданин, гремливые музыкальные сборища давали наименее жалкую возможность подыскать партнера на ночь или – заранее же не знаешь – на срок более долгий. Эти сборища происходили в гей-барах, где пульсировали Донна Саммер, Blondie и Eurythmics, или в местах наподобие «Рая» (было такое за Чаринг-Кросс) – самой, предположительно, большой дискотеки Европы. Я побывал в «Раю» только раз и счел его адом. Шум, пристальные взляды, ощупывающие тебя с головы до пят. Я понимал, что не дотягиваю до идеала, который, если не ошибаюсь, подразумевал в те дни майки либо клетчатые рубашки, усы, джинсы и обилие мышц. В общем, клонированное обличье, как его называли по причине обилия таких дубликатов.

В тот единственный раз, что я побывал в «Раю» (знаю-знаю, хорошее название для ночного клуба), я увидел счастливо и яростно танцевавшего Кенни Эверетта{43}. Он заворковал, послал мне свой особого рода воздушный поцелуй и откинул голову назад, словно желая сказать: «Дорогуша!» – но тут его поглотила отплясывающая толпа.

Увидел я и моего кембриджского знакомого Оскара Мура. Ему еще предстояло написать «Вопрос жизни и секса» под псевдонимом Алек Ф. Моран (анаграмма roman a clef[19]) и стать редактором посвященного кино журнала «Скрин Интернешнл». Каждые шесть месяцев или около того Би-би-си увольняла и вновь принимала Эверетта на работу, увольняла и вновь принимала, увольняла и вновь принимала[20]. Спустя недолгое время и Мура, и Эверетта постиг мучительный и горестный конец.

Секс

Прошу меня простить за перескакивание с одного на другое, впрочем, я вас предупреждал. В середине третьего десятка у меня завязались серьезные сексуальные отношения, отличные от обычных школярских проказ и случайных нервических совокуплений, – они приняли форму партнерства с моим уже упоминавшимся блестящим и верным другом Кимом. Мы были любовниками еще в Кембридже, и лишь необходимость еженедельно ездить в Манчестер, чтобы сниматься там в моем первом телевизионном шоу «На природе», заставляла нас разлучаться. Возможно, слишком часто, поскольку мой восхитительный возлюбленный любил и то, чего я на дух не переносил, – «сходки», те самые гей-клубы, и пабы, и их музыку. Сам-то я обожал разговоры. Порой даже те, в которых помимо меня участвовал кто-то еще. А как можно разговаривать, когда у тебя в животе вибрирует «Прибавь-ка звук», обращая твой осиплый голос в шепоток, коего и в тихой монашеской келье никто не смог бы расслышать?

И, вернувшись в один из уик-эндов домой, я обнаружил там молодого греко-американца по имени Стив. Я тихо-спокойно перебрался в гостевую комнату нашей челсийской квартиры, они заняли главную спальню. Да, в те блаженные времена человек, всего год как закончивший университет, мог жить в квартире с двумя спальнями, в Челси, между Кингз-роуд и Бромптоном. Ну, это я так говорю, «человек», – родители Кима были богаты, и далеко не всем моим сверстникам везло в той же мере, некоторые селились в дальней дали вроде Клапама и Ислингтона. Успеть появиться на свет, уцепившись за фалды уходящео всплеска рождаемости, означало получить крупный выигрыш в лотерее жизни. Я совершенно уверен, что нынешняя молодежь не нуждается в моей жалости, но сочувствие, желанное или нежеланное, она уже получила.

Все прошло гладко, Стив был очарователен, я себя преданным ничуть не считал, и с тех пор мы с ним так и остаемся лучшими друзьями.

Такое мое холостячество и присущая мне ненависть к гей-клубам и пабам совершенно случайно пошли мне на пользу, поскольку именно в то время, когда я вышел из университета в широкий мир, в него же заявился и ВИЧ; впрочем, впервые я услышал о нем как о ГИДе – гомосексуальном иммунодефиците. К концу десятилетия я уже насиделся у больничных коек многих моих знакомых и еще большее их число похоронил. То, что я увернулся от смертного савана, в который СПИД запеленал целое поколение геев и потребителей внутривенных наркотиков, о моей добродетельности вовсе не говорит, как не говорит ничего о порочности болезнь и смерть тех, кого он окутал. Следует признать, конечно, что после того, как стали известными определенные факты, ухитриться подцепить вирус было довольно глупо, однако самые яростные мои чувства обращены были в то время на истерическое вранье и мифы, которые пыталась увековечить бульварная пресса. И я примкнул к первой в Британии благотворительной организации, помогавшей жертвам СПИДа, – к «Трастовому фонду Терренса Хиггинса», с которым сотрудничаю и поныне.

В конце 1980х и в начале 1990х мы провели для ТФТХ три или четыре благотворительных шоу «Истерия», из которых два были сняты телевидением. В одном состоялся теледебют Эдди Иззарда, в другом – Вика Ривза и Боба Мортимера{44}. Звезд среди участников этих благотворительных вечеров более чем хватало, раскочегарить публику было очень легко, и, когда ты, распорядитель, выходил на сцену, чтобы объявить: «А сейчас, леди и джентльмены, расстегните ремни и подтяните колготки, ибо вы увидите… мистера… Роуэна Аткинсона!» или «…мисс Дженнифер Френч и Дону Сандерс!» – зал отвечал криком, топотом, радостным свистом – приветствиями, которые ударяли в тебя, как силовое поле. Но если то, что показывали артисты, не было совершенно изумительным, уход их со сцены сопровождался звуками несколько менее бурными. Естественно, это не свидетельствовало о провале. С каким трепетным удовольствием объявил я однажды: «Я знаю, что вам он понравится, поприветствуйте удивительного Эдди Иззарда!» Нельзя, конечно, сказать, что ответом мне был одинокий кашель, скорбный удар колокола или нечто унылое, как перекати-поле, столь любимое сценаристами «Симпсонов» и много чего еще, однако прием был всего лишь оживленно вежливым – ну, может, чуть более того. Зато когда он уходил – боже ты мой! Публика провожала его стоя, ей-ей. Мне пришлось вытолкнуть Эдди из-за кулис навстречу новому всплеску одобрительного рева. Я повернулся к одному из продюсеров, и мы с ним одновременно произнесли: «Рождение звезды». Знаю, это паршивый штамп шоу-бизнеса, но ведь и без них тоже не всегда обойдешься.

Странно, но правда: пока я писал последний абзац, по электронной почте пришло напоминание об июньском торжественном обеде «Трастового фонда Терренса Хиггинса». Вот уже двадцать с чем-то лет я произношу на этих мероприятиях речи, призывая присутствующих жертвовать фонду побольше денег, и перед каждым выступлением меня постигает приступ паники – что им еще сказать-то? Не повторяться становится с каждым годом все труднее. Может быть, на сей раз я смухлюю и прочитаю несколько страниц из этой книги.

На удивление, многие из вас (на мое удивление, поскольку, вопреки уверениям моего паспорта, я, по-моему, все еще болтаюсь между серединой третьего десятка лет и началом четвертого) на самом деле толком не знают, насколько бедственной, уродливой, безысходной, разрушительной и устрашающей была эпидемия СПИДа. Переход человека от «ВИЧ-инфицированного» к обладающему «резко выраженным СПИДом» – всегда «резко выраженным», другой формулировки так никто и не придумал – означал верную смерть. Ну, не совсем верную. У двоих моих знакомых этот диагноз уже давно, но у них, похоже, водятся какие-то врожденные антитела. Естественно, вирусологи так и кишат вокруг них, пытаясь понять, почему они оказались иммунными.

Умирающий от СПИДа человек похож на чудом уцелевшую жертву нацистского лагеря смерти – изнуренную, исхудалую, с ввалившимися щеками, сухими, потрескавшимися губами, с тусклыми проблесками страха, боли и безнадежности в глазах. И всегда он часто-часто дышит, ибо легкие несчастного поражены и не дают вести с навестившим его другом никаких разговоров, кроме самых банальных и натужно веселых.

Возможно, наиболее душераздирающим зрелищем, какое я когда-либо наблюдал, были испуганные родители, сидевшие по одну сторону больничной койки их умиравшего, иссохшего ребенка, между тем как по другую ее сторону сидел (не знаю чего ради) его совершенно здоровый, неинфицированный партнер. Родители искоса поглядывали на него и, казалось, хотели сказать: «Вот что ты сделал с нашим мальчиком. Это ты его убил. Почему же не умираешь и ты

Если бы я получал удовольствие от «геевского образа жизни», от фланирования по клубам и барам, то, весьма вероятно, давно бы уж попал на тот свет. Каждый, кому доводилось видеть больного СПИДом, знает: самое жестокое и невыносимое – это не сама смерть, а мучительно долгое умирание.

Как часто моим знакомым приходилось в один присест обрушивать на своих родителей две сокрушительные новости:

– Мам, пап, мне нужно кое-что вам сказать. Я гей.

– Что?

– Да. И у меня, ну, СПИД.

Вообразите себе семью, в которой такое случается. Я знал нескольких героических родителей, проживших от пятнадцати до двадцати лет в тревожном ожидании серопозитивного, как называли это врачи, результата анализов, равного смертному приговору.

Святоши, провозглашающие с кафедр и в евангелических телевизионных программах, что все это – наказание Господне за порочную извращенность, никак не могут объяснить, почему их мстительное божество не удосуживается покарать чумой и мучительной смертью детских насильников, мучителей, убийц, грабителей, избивающих старух, чтобы отнять у них пенсию (а заодно уж и лживых, вороватых, погрязших в прелюбодействе, лицемерных священнослужителей и проповедников, что время от времени появляются в новостях со слезливыми покаяниями), приберегая это на редкость гадостное поветрие лишь для мужчин, которые предпочитают возлежать друг с другом, и наркоманов, беспечных по части использования шприцев. Странное какое-то божество. В последнее время оно развлекалось, да и сейчас развлекается, наблюдая за чудовищным числом женщин и девочек, которых насилуют в странах, лежащих к югу от Сахары, и разя мстительным гневом еще не рожденных ими детей. Мне хотелось бы узнать от ревнителей веры, почему оно так поступает и какого рода кайф ловит при этом. Впрочем, мы тратим время на тех, кто недостоин даже презрения.

Думаю, мы еще вернемся к сексу – несколько позже, – но сейчас-то мы где? Перед тем как ваше ажиотажное, нечистое любопытство увлекло меня на ложный путь, заставив удариться в неуместное эротическое отступление, мы обсуждали первое внутриносовое введение кокаина в мой организм. И я написал, что его воздействие на меня находилось где-то между нулевым и минимальным. Слегка возросшая склонность к многословию, легкое подпрыгивание колена. Тем не менее тот памятный вечер остался со мной навсегда. Все мы приняли по второй дорожке, прикончив запас нашего друга, – в конце концов, он был всего лишь низкооплачиваемым актером. И эта вторая доза меня проняла. Не поймите меня неверно. Несколько затяжек или шприцев героина еще не обращают вас в наркомана, хотя двадцать и более вполне на это способны. Вторая дорожка в полной мере снабдила меня тем, что Фрейд назвал «эйфорией», – ощущением энергии и оптимизма, которое внушило мне мысль, что этот наркотик словно для меня и создан.

Странная особенность кокаина состоит в том, что он вызывает скорее пристрастие, чем привыкание. Таллула Бэнкхед{45} говрила об этом так: «Голубчик, кокаин – не привычка. Уж я бы знала, я его двадцать лет нюхаю». Вот алкоголики, курильщики и героинщики – те страдают от привыкания. И, как я себе представляю, привыкание нарастает после первой же простой встречи с этими наркотиками. Между тем каждый в той комнате, а все мы были близкими друзьями, отзывался на кокаин по-своему. Во мне присутствовало нечто более темное, опасное и – будем честны – туповатое, чем в них. Социально, психологически и духовно туповатое. Имбецильное. Саморазрушительное.

К концу 1980х мне и в голову не приходило выйти вечером из дома без трех-четырех граммов кокаина, надежно упрятанных в карман, я уж скорее бы ноги дома оставил.

И однако ж я без всяких хлопот просто-напросто уехал за город, в Норфолк, и написал мой первый роман «Лжец», просидев за компьютером четыре месяца, и мне даже мысль о кокаине ни разу в голову не пришла, а к тому времени я вот уж пять лет как регулярно нюхал его. И едва ли не каждый день.

Кокаин, смею сказать, поджидал меня, пребывая в состоянии полной готовности, но подлинная причина, по которой я радостно принял его, была такой: я обнаружил, что он способен давать мне второе существование. Теперь я мог, закончив выступление, не заваливаться в 11 вечера в постель с кружкой горячего молока и книжкой П. Г. Вудхауза – нет, кокс открывал передо мной совершенно новые врата в ночную жизнь. Я впервые начал получать подлинное удовольствие от вечеринок, правда, все-таки вечеринок без музыки; с ними, как ни нанюхайся, все равно не поладишь. Два-три пакетика в кармане и свободный доступ к уборной с не слишком убогой и не слишком длинной очередью к кабинкам обращали меня в нового, общительного, любящего повеселиться Стивена. Я становился уже не стахановцем, сочиняющим колонку за колонкой для одного журнала за другим, текст за текстом для закадровых голосов, восхваляющих крем для лица и собачьи галеты, и телемонолог за телемонологом для всякого, кто попросит, – ничуть, я становился Стивеном-заядлым-гулякой, которого всегда можно было увидеть в «Занзибаре» на Грейт-Куин-стрит, Ковент-Гарден, или в его прославленном, «легендарном», как любят выражаться американцы, преемнике, клубе «Граучо» на Дин-стрит, Сохо. Спать я ложился в четыре-пять утра, а вставал в десять, и отлично себя чувствовал, и был готов к любым испытаниям журнальными статьями, рецензиями, сценариями для радио и всем, чего от меня потребует день.

И с этим мне опять-таки повезло – или не повезло. Я знаю многих, многих людей, которые уверяют, что им нравится кокс, но они не способны наутро очухаться и еще дня два потом еле волочат ноги. На меня он по какой-то причине никогда так не действовал. Я пробуждался, упруго вскакивал на ноги и кошачьей походкой отправлялся на кухню в поисках завтрака – к сварливому недовольству Хью, с которым мы в то время еще делили дом (равно как с его девушкой и другими кембриджскими друзьями). Самой резвой птичкой утренних небес Хью никогда не был, а проведя день в спортивном зале и завалившись спать в 23.30 (ограничиваясь в промежутке диетой из джина с тоником), он назавтра еле ползал, несмотря на семь чашек кофе, до самого послеполуденного времени.

Я пребывал на верху блаженства. Знакомился с новыми людьми на вечеринках самого разного толка – не только кокаиновых, но также дипломатических, политических, светских и тех, что устраивали чокнутые компьютерщики. И никогда не приходил на них без моего маленького друга в кармане.

Принадлежности

Тема эта не самая главная: если у вас имеется грамм-другой и какая-нибудь – любая – поверхность, к которой порошок не прилипнет и на которой не намокнет, то, честно говоря, все, что вам еще может потребоваться, это денежная бумажка и кредитная карточка. Собственно, вы можете даже зачерпнуть порошок уголком визитной карточки или взять его в щепоть и соорудить у себя на ногте или на поверхности сжатого кулака «кучку», а затем втянуть ее носом, точно какой-нибудь любитель нюхательного табака эпохи Регентства. Заядлый кокаинист всегда сумеет распорядиться своим припасом. Однако для более опрятного, аккуратного и чистого употребления порошка я обзавелся маленьким комплектом инструментов. Заглядывая в тон-студии Сохо, дабы воспеть прелести изделий компании «Лореаль» или стирального порошка двойного действия, я не упускал ни единой возможности стянуть, когда никто на меня не смотрел, очередную «редакторскую» бритву с защитной планочкой сверху, которыми в ту пору – пору старых аналоговых катушечных магнитофонов – разрезали пленку, и так скопил полезную их коллекцию. А при всяком посещении «Макдоналдса» обзаводился еще одним трофеем. Красно-бело-желтые, как Роналд Макдоналд, питьевые соломинки, стоявшие там на столиках вместе с салфетками и пакетиками кетчупа, были идеалом потребителя кокаина. Защищенные гигиеничной упаковкой, имевшие большее, чем у средних соломинок, сечение, они горстями уносились домой, где каждая аккуратно разрезалась ножницами пополам, и в результате получались лучшие из возможных нюхательные трубочки. Да еще и моющиеся. Я хочу сказать: ради всего святого, если ты щедро делишься своим запасом, а я всегда гордился таким моим достоинством, как можешь ты знать, что за микробы обитают в сопливых ноздрях твоего компаньона, который, нюхнув, возвращает тебе трубочку?

Хранение? Я не верю потребителям кокаина, заявляющим, что им ни разу не доводилось открывать в уборной бумажник лишь затем, чтобы содрогнуться от ужаса, увидев, как драгоценный пакетик или мешочек с плеском падает в унитаз[21]. Итак, помимо очевидного соблюдения правила: прежде чем открыть пакетик и заняться любимым делом, опустите крышку унитаза, – следует подумать и о таре. В течение недолгого времени я отдавал предпочтение чрезвычайно модным – по очевидным, увы, причинам – футлярам для презервативов. В этот раздвижной пластиковый контейнер легко укладывались три пухлых пакетика и бритва, после чего одна его половинка надвигалась на другую. Компактно и безопасно. Засовываете его в карман, в другой помещаются две соломинки. В годы более поздние я обнаружил в витрине калифорнийского магазина для наркоманов простенькие дробилки. Даже самая малая из них позволяет размолоть дозу и быстро отправить ее в нос, прикрывшись носовым платком. Ни в сортир тащиться не надо, ни ждать, когда названный сортир опустеет и звуки растирания порошка и ваше фырканье останутся никем не замеченными, вместо этого – одно неприметное действие. Но, разумеется, приобретение такой штуковины и нескольких запасных – это еще и не высказанное словами, даже себе самому, признание в том, что ты наркоман.

Кстати, использование фразы «заняться любимым делом» для описания человека в уборной может показаться некоторым «перебором», однако в 1980е эпидемия кокаиновой лихорадки, бушевавшая на площадях и улочках Лондона, набрала великую силу. Помню, как-то вечером, сидя в баре бешено популярного ночного клуба «Аннабелз», я увидел знакомого, великого остроумца, известного в лондонском мире моды и вечеринок почти каждому, человека, которого можно было, не кривя душой, назвать плейбоем, – он вышел из мужского туалета, и лицо его было перекошено от ярости.

– Знаете, что произошло минуту назад? – спросил он, и новая гримаса гневного отвращения исказила его красивое лицо.

– Нет.

– Какая-то жопа влезла, пока я нарубал дорожку, в кокаиновую комнату, без всяких прошу-прощения вытащила из штанов член и помочилась в одну из тамошних фаянсовых чаш… Как по-вашему, может, попросить Марка вышвырнуть этого типа на улицу и выпороть прямо на ступеньках клуба?

Вот какой силы набралось в то время белое зелье и каким вполне обыкновенным событием был его прием в любом общественном месте. Впрочем, мужскую уборную «Аннабелз» «общественным местом» не назовешь.

И еще раз кстати, кое-какие из последних абзацев могут создать впечатление, будто я пишу проект инструкции или рекомендаций для начинающих кокаинистов. Нечего и говорить, что, продолжив чтение и уяснив, какие беды навлекла на меня – по моему мнению – эта пагубная, но безумно обльстительная субстанция, вы со всей ясностью поймете, что я не порекомендовал бы кокаин и моему злейшему врагу. Что, разумеется, не помешает кому-то вырвать мои слова из контекста и использовать мне во вред. Как водится. К этому привыкаешь. Буквально дня не проходит без того, чтобы кто-нибудь не порадовал меня в твиттере сообщением о том, что «такого» он «от меня не ожидал», – а «таким» может быть все что угодно, от наимягчайшего из пикантных анекдотов до бранного слова, которое «оскорбляет» автора сообщения (не доводите меня до греха), или эпитета, который можно истолковать как свидетельство моего неуважения к тому или иному меньшинству. В каковом неуважении я отнюдь не повинен. Фраза «Господи, сколько ж на свете умных жидов» не представляется мне хоть сколько-нибудь сомнительной. Равно как и «Поразительно, сколько иудеев насчитывается среди великих американских комиков, – должно быть, их количество связано с 2000-летней необходимостью жить бок о бок и как-то сохранять веселость» – или еще что-нибудь в этом роде. Вполне симпатичные соображения, вовсе не понуждающие кого бы то ни было к заявлению: «Прошу прощения, но эти слова оскорбительны. Будьте любезны использовать слово “евреи”, а еще того лучше “еврейский народ”» (как будто от последнего словосочетания еврею жить станет легче, как будто и «еврей» – обозначение слишком обидное). «Еврейский народ следует истребить до последнего человека» или «Всем правят гребаные евреи – известно ли вам, что они сговорились никого больше к власти не подпускать?» От того, что пишущий подобные гнусности будет использовать «приемлемые» слова, вам что, легче станет? Отвратительны или не отвратительны чувства, выражаемые словами, а не сами слова. Черт, я обращаюсь в животное, брызжущее слюной, слыша, что «политическая корректность окончательно спятила». На эту тему я лучше помолчу. Описание моего инструментария дано здесь не в качестве инструкции по эксплуатации, но в предостережение: вас ожидает постоянно заложенный нос, кровотечения из него и из иных, не стану их называть, отверстий тела, бессонница, понос, головные боли, чесотка… а сверх этих унижений самое главное – общение с дилером. До этой интересной, интригующей, иррациональной персоны мы тоже в скором времени доберемся. Дайте срок.

Неожиданное отступление

Ну-с, этот раздел к настоящему дневнику отношения не имеет (дневник затаился, ожидая вас, впереди), но мне представляется, что я должен рассказать здесь – в виде приправы – о неожиданном характере нынешнего дня, того самого, когда пишется это предложение. Его нельзя назвать нетипичным днем моей жизни, но есть в нем одна особенность, редкостная и диковатая. И в этой перебивке, как и во всей книге, также будет множество внезапных отступлений, которые, надеюсь, никого не расстроят.

Проснулся я рано утром, еще чувствуя покалывавшие кожу иголочки. Прошедшей ночью я испытал один из сильнейших за всю мою жизнь маниакальных приступов. Он подбирался ко мне уже несколько дней, но именно этой ночью я ощутил себя почти рехнувшимся. Я, словно впав в неистовство, рассылал всем, кого знаю, эсэмэски, хорошо понимая, что в случае циклотомии (личной моей разновидности биполярного расстройства) безопасность обеспечивается только поддержкой родных и близких. Они по одному лишь твоему голосу понимают, с каким острым ножом подбирается к тебе истерия, и умеют успокоить тебя разговорами или убедить обратиться за помощью. Гипомания (я знаю, кто-то может считать, что ее следовало бы называть гиперманией) нередко проявляется как эйфорическая потребность пребывать в контакте с людьми и в словоохотливой, возбужденной болтливости, почти невразумительной. Как мне объяснили, жить с человеком маниакальным намного труднее, чем с подверженным депрессиям. Но наихудшее, с чем приходится иметь дело члену твоей семьи, супругу или партнеру, это период, когда ты переключаешься из одного состояния в другое. И прошлой ночью я понял, что последняя неделя как раз и была таким периодом, когда я раздражался и вспыхивал по любому поводу. Меня наполняла энергия, однако ее следовало назвать негативной.

Ночью я ощутил такой прилив сил, исполнился такой радости, почувствовал себя столь позитивно и до того уверился в своих достоинствах, что внезапно проникся полным пониманием исторических фигур наподобие Жанны д’Арк и буйного пророческого неистовства Говарда Била, блестящего телевизионного провидца, столь незабываемо сыгранного в фильме «Телесеть» Питером Финчем, – эта роль стала его последним бенефисом, принесшим ему посмертного «Оскара». Уверен, вы помните сцену, где он, мокрый и одержимый, приходит, накинув поверх пижамы дождевик, в здание телестудии, чтобы занять в прямом эфире место ведущего программы и, раскинув руки, призвать каждого своего зрителя высунуться в окно и завопить: «Я зол как черт и больше не собираюсь это терпеть!» Бог весть, какую околесицу понес бы я, если бы оказался этой ночью перед камерой.

Не сохранись во мне крошечного ядра здравомыслия, я совершенно серьезно уверовал бы, что в меня вселился некий великий дух. До конца понять, что я имею в виду, могут лишь те, кто страдает – а может быть, наслаждается – гипоманией. Я и сегодня еще балабоню на предельной скорости, хотя, смею сказать, намереваюсь вернуться к последнему абзацу и отредактировать его, когда либо тихо спланирую с моей высоты вниз (на что искренне надеюсь), либо шмякнусь об землю (чего сильно боюсь)[22].

Природа мании, доводящейся зловещей двойняшкой депрессии, такова: первая противоположна второй во всех отношениях. Одна дает нам надежду и самовлюбленную, грандиозную веру в будущее – другая убеждает нас в полной и неизменной тщете существования. Одна порождает тягу к общению посредством эсэмэсок, писем, телефонных звонков, твиттера и персональных визитов – другая заставляет уединиться в темной комнате, посетителей не принимать и показывать спину тем участливым бедняжкам, что любят нас и хотят с нами поговорить. Два полюса.

Итак, повторюсь. Вчерашний день был таким радостным, что дальше и некуда. Собственно говоря, я даже пошел посмотреть, как моя любимая команда, «Норвич Сити», терпит сокрушительное и совершенно незаслуженное поражение на «Крэйвен Коттедж», домашнем стадионе футбольного клуба «Фулхэм». Как нам теперь удастся продолжить борьбу за первое место в премьер-лиге или в чемпионате страны, я и представить себе не могу[23]. Но это совсем другой вопрос, вас не интересующий. Упоминаю о нем лишь потому, что, пока я сидел на директорской трибуне в обществе Делии Смит{46}, других членов правления и служащих клуба, мне было дозволено клекотать, визжать, отпускать шуточки, вопить и петь йодлем, и никому это странным не казалось. Когда же я дошел до дома, не сломленный даже ужасным проигрышем, то обнаружил, что впал в беспрецедентное состояние обсессивно-компульсивного расстройства.

Вам еще предстоит получить несколько позже изрядное удовольствие, побольше узнав о странностях моего рассудка, что же касается вчерашнего вечера, остаток его я провел, начищая обувь, наводя порядок в буфетах, расставляя и раскладывая по-новому письменные принадлежности, вынося из дома груды мусора и готовя ужин, перемещение коего на тарелку заняло полчаса, столь фантастически симметрично и изысканно были разложены, одна поверх другой, его составляющие.

Покончив с этой достойной Эдриана Монка{47} трапезой, я почувствовал, что руки мои дрожат, в голове звенит кровь, а давление жмет на грудь. Поскольку я был один, то уселся писать длинные, длинные сообщения самым близким друзьям. Писал, что состояние у меня маниакальное, но не опасное, что способным на безумный, постыдный или рискованный поступок я себя не ощущаю. В конце концов я решил отправить сообщение и моему возвращавшемуся в это время из Марселя психиатру и получил от него ответ с предложением принять лекарство и просьбой позвонить ему завтра, в воскресенье утром, – к этому времени он уже будет дома.

Ночь я проспал – несмотря на столь необычайный и неожиданный поворот моего внутреннего флюгера – хорошо. Утром написал кусочек этой книги, причем слова из меня так и перли. Надеюсь, кстати сказать, что это останется незаметным. «Женись второпях, сожалей на досуге», – написал Конгрив. Твиттеруй второпях, сожалей на досуге – этому я уже сам научился. На горьком опыте. Пиши второпях, правь на досуге – чему также научил меня опыт. «Писать я могу и пьяным, но править должен на трезвую голову» – так, по слухам, сказал Ф. Скотт Фитцджеральд своему редактору Максвеллу Перкинсу.

В половине третьего пополудни я влез в хорошую рубашку, повязал шелковый лососево-розовый с огуречно-зеленым галстук клуба «Гаррик», выбрал непритязательные брюки и приятный пиджак и засеменил в направлении театра «Критерион» – созданной Томасом Верити{48} шкатулки для драгоценностей, расположенной на Пиккадилли-Серкус прямо за спиной Эроса[24]. Бар около театра («Кри», как он назывался в веселые поздневикторианские, раннеэдвардианские денечки, когда был излюбленным местечком вудхаузовского преподобного Галахада Трипвуда и его заклятого врага сэра Грегори Парсло-Парсло) – это то самое заведение, в котором доктор Ватсон встретился со своим давним фельдшером по госпиталю «Бартс», «молодым Стэмфордом», которому только еще предстояло сразу после полудня познакомить доктора с Шерлоком Холмсом. И потому для меня, несмотря на орды похожих расцветкой на чупа-чупс туристов, которые лезут на алюминиевую фигуру, дабы запечатлеться, пока они притворяются, что посасывают изящно завуалированный член Эроса и втыкают палец в его пухлую попку[25], – и ненароком рвут струну его лука, – несмотря на мусор, которым они по слабоумию и бездумности засыпают все вокруг, несмотря на пьяниц, мочащихся ночами в желоб у основания бронзового фонтана, несмотря на все это, Пиккадилли-Серкус, «пуп Империи», как ее некогда называли, остается священной землей. Мне следовало сказать «священной мостовой».

Я имею честь состоять в президентах театра «Критерион». Обязанностей у меня не многим больше, чем присутствие, время от времени, на заседании правления, но сам театр прекрасен, а кроме того, увидев свое имя, набранное на программке крошечным шрифтом вместе с именами продюсеров, инвесторов и прочих членов правления, я неизменно испытываю легкий восторг. Наш владелец – это необычайно щедрая Сэлли Грин, небережливый патронаж которой («владелица» и «матронаж», пожалуй, правильнее, нет?) вдохнул жизнь и в театр «Олд Вик», и в «Джаз-клуб Ронни Скотта», что в Сохо.

Итак, я добираюсь до театра и спускаюсь в партер («Критерион» – один из редких театров, в котором все – бары, артистические, сцена и зал – находится под землей), чтобы поучаствовать в послеполуденных торжествах памяти скончавшегося несколько месяцев назад великого актера Ричарда Брайерса. Он состоял в «Гаррике» – отсюда и мой выбор галстука. Сейчас здесь все, кто работал с ним и пережил его. Парочка Пенни – Уилтон и Кит; Питеры – Иган и Боулз; Энни, жена Дикки, его дочери и внуки и великий сэр Кеннет Брана – человек столь же, если не больше, занятой, как я, мы с ним теперь встречаемся редко. Перед началом празднества мы стоим, разговаривая, и мне в кои-то веки удается сравняться с ним в словесном темпе и энергии. Я рассказываю о моем нынешнем душевном состоянии. Как и многие другие, он откликается на мой рассказ с пониманием и опытностью, рекомендуя мне ни больше ни меньше как медитации. Кеннет Брана, которого я знал в пору съемок «Друзей Питера», услышав о медитациях, насмешливо прыснул бы в чашку чая и разразился уморительным, злоязычным, блестяще сымпровизированным монологом, разоблачающим идиотизм тех, кто сидит, уставившись в пустоту и распевая «Ом мани падме хум». Вот что нравится мне, среди прочего, в старении: я обнаруживаю, что все меньше вещей достойно осмеяния, презрения, брезгливости, – полагаю, и с КБ происходит нечто похожее.

Когда свет в зале тускнеет, я приближаюсь к сиденьям партера – не с того конца, отчего мне приходится торопливо огибать его. За что и удостаиваюсь гневного взгляда Пенелопы Кит{49}, которая хорошо известна своей… ладно, ничего. Не мое это дело.

Она, между прочим, читает стихотворение, написанное сэром Генри Ирвингом{50} перед последним его выходом на сцену, – обращенную к публике просьбу быть доброжелательной к актерам менее прославленным, чем он, – ну-ну. Собственно, все в зале пребывают в наилучшей форме и с удовольствием делятся воспоминаниями о человеке, который очаровывал каждого, кто с ним встречался, а уж сквернословил так часто и изобретательно, как никто из моих знакомых. Другое дело, что с самим собой я, можно считать, не знаком и потому вправе претендовать на звание сквернослова более изощренного. Хотя самое лучшее ругательство, какое я когда-либо слышал, вырвалось из уст нашего с Кеном близкого друга, актера, который, забыв во время съемок фильма свою реплику, яростно вскричал себе в осуждение: «Пизданутый Аушвиц!» Ну что же, он еврей, ему, наверное, можно. Пока что. Впрочем, подобные выражения следует приберегать для мгновений настоящего горя или гнева, мне лично так кажется. Для этого актера забыть перед камерой текст – история более чем серьезная, способная привести в бешенство. Боюсь, что я к таким случающимся со мной прорухам отношусь несколько по-дилетантски.

Когда люди принимаются делиться воспоминаниями о человеке, которого все любили, без разного рода никчемной ерунды дело не обходится, однако КБ, следует отдать ему должное, удалось увлечь внимание зала как никому – если оставить в стороне членов семьи Ричарда Брайерса. Вы, может быть, думаете, что торжества такого рода, вечера памяти, похороны и благотворительные обеды – это отнюдь не ристалища. Поверьте мне на слово: для актера любая возможность открыть рот и показать себя публике – наряду с другими актерами – выливается в яростное, язвящее душу состязательное сражение, и если кто-то возьмется убеждать вас в противном, не верьте.

Каждую историю, которую Кен рассказывает о Брайерсе (чью актерскую судьбу он помог преобразовать самым фантастическим образом – вплоть до того, что дал ему возможность сыграть, и с немалым успехом, короля Лира), мне доводилось множество раз слышать и прежде, тем не менее я хохочу столь неуправляемо, что довожу себя до приступа астмы – достаточно сильного, чтобы заставить меня пару раз воспользоваться ингалятором. Брана всегда выставляют в виде поучительного примера самовлюбленного театрального выпендрежника. Для меня это отчасти огорчительно, поскольку «Оксфордский словарь английского языка» указывает в качестве первого случая использования этого слова в печати (применительно к актерскому ремеслу) статью, которую написал я. На самом же деле, если Кен и принадлежит к какому-либо классу или подвиду актеров, я бы назвал его скорее крутым мужиком, чем выпендрежником. А кроме того, он – и по какой-то причине многие затрудняются в это поверить – один из пяти самых забавных людей, каких я знаю. Мы еще встретимся и с ним в этом непредсказуемо попрыгучем повествовании.

В зале я сижу рядом с легендарным Фрэнком Финлеем{51}, испускающим время от времени отрывистый смешок. Не могу сказать, что, когда я, запыхавшийся, уселся в последнюю минуту на свое место, он обошелся со мной так уж дружелюбно, но, с другой стороны, он благочестивый католик и, наверное, наслышан о дебатах, в которых я заодно с Кристофером Хитченсом{52} оспаривал мысль о том, что Католическая церковь представляет в нашем мире силы добра. Очень многие решили после них, что я – «антикатолик», и это сильно гнетет и удручает меня. Возможно, кто-то сказал ему, что я грубо оскорбил «Мать всех Церквей» и резко отозвался о папе (коим являлся в то время Йозеф Ратцингер, Бенедикт XVI, ныне уже подавший в отставку).

С вечера я ушел быстро, поскольку не хотел увязнуть в разговорах. Уверен, там не было ни одного человека, от встречи с которым я желал уклониться, просто мне не терпелось вернуться сюда – к экрану компьютера. В голове моей кружились самые разные мысли, но главное – я ощущал потребность поделиться впечатлениями от этого вечера с вами, мой безропотный читатель.

Вечер памяти Ричарда Брайерса в некотором отношении – типичный пример актерских сборищ. На них рассказываются, пересказываются и перевираются слухи и побасенки, связанные с театральным ремеслом и невообразимыми театральными провалами. Ученые, шпионы, врачи и юристы ничем в этом смысле не отличаются – плюс-минус веления их профессиональной этики. Мое существование фрагментировано настолько, что сегодня я веду жизнь актера, а завтра какую-то совершенно иную. Ею может быть жизнь писателя, или радиоведущего, или распорядителя телевизионной программы; я обедаю с исполнителями классической музыки, рестораторами, товарищами по давним наркотическим играм, простыми светскими людьми, шеф-поварами, такими же, как я, любителями крикета и новообретенными друзьями из виртуального мира. В отличие от немногих внушающих мне зависть людей я почти никогда не решаюсь смешивать одну группу с другой. А когда решаюсь, это обычно заканчивается катастрофой, такой же, как при смешении одного спиртного с другим. Я люблю хорошее пиво, люблю хорошее вино, однако невозможно безнаказанно пить на протяжении одного вечера и то и другое. Я люблю друзей, с которыми играю или ежедневно играл когда-то в бильярд либо вынюхал порядочные количества пыли со склонов Анд; люблю друзей, с которыми обедаю в нелепо дорогих ресторанах; люблю тех, с кем снимаюсь в кино или кривляюсь на эстраде. Люблю и ценю их всех в равной мере и не думаю о них как о представителях разных слоев общества или людях, расставленных по разным полочкам, – дескать, одна группа в чем-то выше или важнее всех прочих, – но даже мысль о том, чтобы познакомить их друг с другом, ввергает меня в дрожь и трепет тошнотворного смятения.

И потому сегодня я покинул театр, заглянул в подвернувшийся по пути супермаркет, чтобы купить немного льда, грудку индейки и помидоры – первое, что пришло в голову, – и, уклонившись от обычной борьбы с автоматическим кассовым аппаратом (они вдруг снова вернулись в магазины), засеменил по улице в обществе безупречно одетого Питера Боулза и столь же безупречно джентльменистого Морея Уотсонта[26]. На протяжении сотни ярдов я был актером, судачившим с ними, обменивавшимся анекдотами, а затем отделился от них, повернул к дому и вскоре оказался здесь. Все еще ведомый моими непостоянными, ветреными эндорфинами, я уселся перед вами и задумался: что бы мне этакое написать?

Давайте-ка мы вернемся к красной нити, она же тема, этой главы.

В моем позорном перечне я указал среди мест, где принимал кокаин, палату общин – и это чистая правда. Сидя там в упоительно старом и удобном кожаном кресле после приятного, но не слишком приятного – в конце концов, это всего лишь клуб – завтрака с членом парламента (нам нет нужды тянуть сюда за уши его имя) и покручивая в руке стакан с бренди, я выразил желание сходить «по-маленькому». Член парламента указал на дверь в углу комнаты, сказав, что мне надлежит свернуть за ней во второй уходящий направо коридор. Я вперевалочку прошелся по коридору и попал, к моему испуганному удивлению, в уборную, предназначенную только для мочеиспускания. Да еще и с одним-единственным писсуаром. И никаких кабинок. Гадить, как многие годы назад столь точно предсказал в утопическом романе «Вести ниоткуда» Уильям Моррис, дозволяется только членам палат, подумал я. И потому я – с сердцем, работавшим, как паровой двигатель, с пугливым «аподите-вы-все» отчаянием настоящего нарика – досуха протер галстуком пристенную часть верхушки писсуара, нарубил на ней дорожку, достал соломинку и уже подносил ее к носу, когда в уборную вошел, радостно напевая, веселый, краснолицый, основательно позавтракавший парламентарий, коему больше не суждено уже было отпраздновать свое семидесятилетие.

– Простите! – приглушенно воскликнул я, загородив телом постыдную дорожку. – Я понимаю, как это глупо. Но я стесняюсь писать при посторонних. Если кто-нибудь стоит за моей спиной, у меня просто не получается.

– О, понимаю, – весело произнес, отступая в коридор, парламентарий. – Вы вот до моих лет доживите. Чертова простата не позволит вам и каплю сронить, пока вы не обругаете ее или не умаслите. Давайте, действуйте.

Зажав всю мою отвагу в одной руке и соломинку в другой, я громко, как ревущая «Слушайте, слушайте!» палата общин, откашлялся, втянул дорожку в нос и распрямился. Старый кутила топтался снаружи, все еще напевая – мелодично и тактично. Я собрал указательным пальцем остаток порошка, втер его в десны, ухитрился извергнуть прерывистую, но настоящую струйку и устыдился, обнаружив, что оставил ожидавшему своей очереди джентльмену лужицу на полу. И, повозившись с кранами и полотенцами, сбежал назад, в «курительную», как она, помнится, называлась в те времена. Сейчас там, наверное, «салон травяного отвара».

Трасс, твид и опьянение

Я уже говорил в одной из моих книг, в блоге или где-то еще, как, приобретая известность, все сильней и сильней поражался тому, что даже наблюдательные и умные, по всему судя, журналисты способны либо врать напропалую, не обращая внимания на очевидность, либо изощренно игнорировать находящееся прямо перед их носом – и лишь потому, что оно не отвечает образу, который они или их редактор намереваются предложить вниманию публики.

Одним солнечным утром я отправился на интервью с Линн Трасс, бывшей моей литературной редакторшей в журнале «Листнер», которой вскоре предстояло прославиться в англоязычных странах, да и за пределами их, своей книгой «Казнить нельзя помиловать» – объявлением войны тому, что лингвистам и всем, кто любит язык, представляется вечно танцующим, вечно ослепительным и вечно меняющимся миром суффиксов, диакритик, апострофов и умлаутов, миром, где живет, дышит, цветет и развивается язык. Но это другая история. Встреча была назначена на Грик-стрит, в чрезвычайно модном ресторане «Л’Эскарго», принадлежавшем Нику Лэндеру. Жена Лэндера, магистр виноделия Дженкис Робинсон, обратила «Л’Эскарго» в первый, если я не ошибаюсь самым диким образом, в Британии ресторан, меню которого перечисляло вина по сортам[27]. Вы уже совсем заскучали – и я понимаю почему. Перехожу к делу.

Итак, я вхожу в ресторан и меня приветствует упоительно живая, улыбчивая Элина Сальвони – метрдотель росточком в четыре фута пять дюймов. Линн уже сидит за столиком. А надо вам сказать, что за месяц с чем-то до того я принял решение преобразовать свой облик. Время от времени я делаю это на манер Доктора Кто, но, конечно, не так, как он. Я уже превращался из занудного книжного червя в вора, а из вора и заключенного – снова в занудного книжного червя; из занудного книжного червя – в автора и исполнителя всяческих траля-ля, а из автора и исполнителя всяческих траля-ля – в занудного компьютерного неофита и так далее. И в пределах каждого из этих обращений совершалось множество других, еще более нелепых. В ходе последней мутации я обратился из скучного, твидового, дымящего трубкой образца напыщенности, больше всего похожего на латиниста, преподающего в школе, которая вот-вот закроется по причине скандала, в упакованного в косуху и джинсы, разъезжающего на мотоцикле, разящего лосьоном после бритья чувака, который знает, какая музыкальная группа станет Следующей Сенсацией, и умеет расхаживать по сумрачным помещениям в темных очках, не производя впечатления законченного мудилы. Я знаю, что вы думаете, знаю, что каждый фибр вашего существа криком кричит, уверяя, что быть такого не может, однако год с чем-то я именно так и выглядел.

Факт остается фактом (считаю, что, назвав это «законом Фрая», я не покажусь слишком самонадеянным): ничего я этими решительными и радикальными внешними изменениями не добился. Ничто, за вычетом косметической хирургии, не спообно обратить Генриха Гиммлера в приятного компаньона по весенним прогулкам среди осеняемых бабочками альпийских лугов.

Так или иначе, подъехав к ресторану «Л’Эскарго», я сдал в гардероб мой «шлемак», как называли их мы, сумасшедшие двухколесные сукины дети, и сел за столик мисс Трасс. Мы поболтали – по-дружески, как старые коллеги. Я был тогда озабочен продажей книги – скорее всего, моего первого романа «Лжец», не помню. Линн показалась мне полной энтузиазма, завтрак и семийон были выше всяких похвал. В зал на первом этаже робко вошла принцесса Диана, люди из ее охраны скромно расселись за столики обоих этажей, дабы вернее бросаться всем в глаза своей неброскостью. Вот вам фешенебельный Лондон 1980х. У меня была назначена еще одна встреча, моя «Ямаха» словно порыкивала на Сохо-сквер, ожидая, когда ей дадут свободу, и я, попрощавшись с Линн, с ревом унесся прочь и думать о нашей встрече забыл.

Две недели спустя вышел номер журнала, для которого Линн писала статью обо мне. И как начиналась эта статья?

«Твидовый Стивен Фрай…»

Я сидел перед ней, источая аромат герленовского Eau de Verveine, кожаная куртка американского военного летчика поскрипывала и поблескивала на мне, пока я не снял ее и не повесил на спинку кресла, оставшись в чисто-белой рубашке, под завернутый рукав которой была засунута на манер Марлона Брандо красная пачка «Мальборо». Ноги мои были обтянуты «ливайсами» 501й модели, ступни упрятаны в тяжеленные, кислотостойкие и вообще крепчайшие рабочие башмаки «Док Мартенс» – обувь, которой отдавали тогда предпочтение фэшионисты (название в то время еще не известное) Сохо. Молния левого башмака уже потерлась, поскольку ему приходилось то и дело переключать передачи моего массивного байка, – и первым словом, какое пришло в голову Линн, было «твидовый»? Ладно, кто я такой, чтобы ее поправлять? О смерти Вебстер размышлял. И прозревал костяк сквозь кожу. Так, во всяком случае, уверял Т. С. Элиот{53}. Может быть, Трасс увидела под кожаной курткой и башмаками именно твид. Там, где у других людей хрящи и сухожилия, у меня – вельвет и трикотин, и так будет всегда. Мы видим в людях то, что хотим увидеть, и ничего тут не изменишь.

Первое правило бунтаря таково: стать бунтарем ты не сможешь. Тут нужны поступки, а не склад личности, процесс, а не название. Ты бунтарь. Когда я был школьником – страдающим, сбитым с толку, обуянным манией, ущербным и грозящим ущербом всему на свете, – бунтарство вовсе не представлялось мне одной из возможностей выбора.

Можно лишь удивляться тому, как отдельные концентрированные события нашей жизни собирают столь многие ее отличительные черты в одно пугающее мгновение, а оно обращается в символ всего нашего характера и судьбы.

Я пережил одну из таких критических кульминаций летом 1989 года. В тот день я оказался в ресторане на Дин-стрит, Сохо, – заведении, от которого давно уж остались одни лишь воспоминания. Он назывался «У Бёрта» – в честь, думается мне, Бёрта Шивлава, почти забытого (большинством людей) поэта-песенника и либреттиста («Нет-нет, Нанетт», «Забавная история, случившаяся по дороге на форум» и прочие сочинения в этом роде). Мы арендовали ресторан, чтобы устроить мальчишник для Кеннета Брана, ибо то был субботний вечер, а в воскресенье ему предстояло венчаться с Эммой Томпсон – в Кливдене, в загородном поместье, которое когда-то принадлежало семейству Асторов и дало название «клике» влиятельных в 1930х аристократов и политиков, германофилов по духу и якобы миротворцев[28].

Всю предыдущую неделю Хью, Роуэн и мои коллеги черногадючники репетировали финальный эпизод фильма «Черная Гадюка рвется в бой», и в Сохо все мы приехали с технической репетиции в телевизионном центре довольно усталыми. Я прикатил на моем норовистом и рыкливом байке-вседорожнике и поставил его напротив ресторана, на Буршье-стрит, известной всем как «Мочегонный проулок». Я и по сей день теряюсь в догадках – следует ли произносить официальное название этой улочки, Bourchier, как «Boor-sheA» или оно должно странным образом рифмоваться с «voucher»? Горе в том, что, по моим предположениям, не существует на свете человека, способного сказать мне это. Вопрос сей волнует меня лишь потому, что я: а) лингвистический зануда, повернутый на такого рода пустяках, и б) однажды я судил в школе Харроу конкурс декламаторов «Чтецкая премия леди Bourchier» и, помню это совершенно ясно, произносил фамилию леди в рифму с «Sloucher and Croucher», поверенными в делах и государственными нотариусами. В тот раз я присудил школьнику с экзотическим именем Бенедикт Камбербэтч вторую премию. Вторую. Имя мальчика, получившего первую, я вспомнить не могу, однако надеюсь, что он внезапно прославится как актер, заткнет Бенедикта за пояс и наконец докажет мою правоту. Правда, меня не покидает мысль, что случится это навряд ли, и оттого я чувствую себя рыбаком, упустившим большую рыбу. Так или иначе, я поставил мою «Ямаху» носом к ресторану «У Бёрта», где Кеннет Брана и его друзья праздновали последнюю его холостяцкую ночь.

Я совершенно искренне намеревался провести этот вечер как хороший мальчик, поскольку назавтра меня ожидали съемки уже упомянутого последнего эпизода рвущейся в бой Черной Гадюки. И, выпив пару порций водки с тоником, моего излюбленного в то время напитка, я подошел к Кену, чтобы обнять его, как полагается, на прощание.

– Вот, – сказал мне Кен, – держи.

И протянул здоровенный бокал, до середины полный виски.

– Я, право же…

– Давай-давай! До дна.

– Ну, как скажешь.

Я осушил бокал и прорезал толпу гостей, чтобы забрать «шлемак» и перчатки, которые вместе с описанной несколько раньше кожаной курткой составляли единственную мою защиту от освежевательного «момента», как мы, двухколесники, именуем любую аварию – от простой потери заднего колеса до сальто через руль.

В то время улицы Лондона наводнили мотоциклисты. В пережившей «Большой взрыв» тэтчеровской Британии и особенно в Лондоне процветали soi-disant[29] отрасли сферы услуг. Интернет переживал пору младенчества, оставаясь уделом любителей, факсы были большой редкостью. Я уже описал вездесущих курьеров-мотоциклистов в по-прежнему допечатывающихся и совершенно очаровательных «Хрониках Фрая». Создаваемые ими шумы и запахи (мотоциклистами, а не «Хрониками», последние пахнут легкими и приятными духами) проникали повсюду, и сейчас, просматривая архивные кадры той поры, вдруг понимаешь с испугом, насколько скудна мотоциклами наша теперешняя столица. Других способов быстрой доставки документов или рукописей попросту не существовало, и многие тогдашние студенты пополняли свои карманы, носясь посыльными по городу в совершенном пренебрежении безопасностью – своей и пешеходов.

Полагаю, мы, беспечные ездоки, были тогда легкой добычей автобусов.

Я перешел Дин-стрит, натягивая перчатки и насаживая на голову тесный шлем, снял мою зверюгу с подпорки и перекинул ногу через седло. Включил двигатель и только-только начал выезжать из проулка, когда чьи-то тяжелые ладони опустились мне на плечи. Мать твою, сейчас меня ограбят. Обожаемый мною мотоцикл угонят. А если я врублю мотор на полную и попытаюсь удрать, то байк рванется вперед, а я, повисев немного в воздухе на манер Хитрого койота, грянусь оземь, да еще и копчик сломаю.

Я повернулся лицом к напавшим на меня громилам.

Дважды мать твою и двадцать тухлых анусов в придачу. Полицейский. Какого хрена?

И не один – второй констебль выступил из тени и провел ребром ладони по горлу: выруби двигатель. Я подчинился, снова поставил байк на подпорку, соорудил чарующую, примирительную улыбку и снял шлем.

Шлем, будь он неладен, становится, когда опускаешь щиток, – а я его опустил – почти воздухонепроницаемым, и теперь из-под него вырвалось и ударило в лицо Второго Констебля теплое, ароматное облачко, отдающее чем-то солодовым, торфяным и очень шотландским.

– Вот так так. Во так, вот так, вот так так, – сказал Второй Констебль Первому. – Виски.

Первый Констебль снял с моих плеч ладони, позволив мне слезть с мотоцикла.

Прямо напротив клуба «Граучо» стоял полицейский фургон.

– Вы немного пошатывались, переходя улицу, сэр, – объяснил мне Первый Констебль.

Это он мне «достаточные основания» излагает, сообразил я. После отмены древних законов, позволявших полиции задерживать какое угодно «подозрительное» лицо, ее обязали сообщать людям вескую причину их задержания. Несколько лет назад «Недевятичасовые новости» вдоволь потешились по этому поводу: «расхаживал в грязной рубашке по стройплощадке» и так далее. Уверять полицейских, что я вовсе не «пошатывался», смысла не было. Переходить улицу, одновременно натягивая мотоциклетный шлем, дело непростое, я, может, и вилял из стороны в сторону, однако ни один разумный наблюдатель не заподозрил бы, что я того… этого, пыт пырами, оцифер. Без толку: я у них в руках, и, даже сомневаться нечего, они попросят, чтобы я дохнул в эту их трубочку.

Две водки с тоником (двойных) и одна порция виски, весьма немаленькая. Можно ли счесть это перебором? Вообще-то, меня потрясла сама мысль о том, что полиция прицепилась ко мне – к мотоциклисту! Помнится, одна из причин, по которой я купил мой чертов драндулет, как раз и состояла в том, что он может, как я полагал, хотя бы отчасти оградить меня от ее приставаний.

Мне предъявили прибор с приделанной к нему белой трубкой и предложили дыхнуть в нее.

– Эти цифры указывают, что уровень алкоголя в вашей крови превышает норму, установленную законом для водителя моторизованного дорожного транспортного средства, сэр. Сейчас мы отвезем вас в главный участок, и там вам предложат пройти еще одну проверку. Результат сопоставят с показателями нашего прибора. Учтен будет тот, что поменьше. Если вы не захотите дышать в алкометр, можно будет использовать анализ крови или мочи. Однако отказ от всех проверок – это уже уголовное преступление. Вы все поняли, сэр?

Я кивнул. Второй Констебль взял у меня шлем и перчатки, открыл задние дверцы фургона и забрался внутрь. Мне предложили сесть на скамейку напротив него. Первый Констебль уселся за руль, и фургон тронулся. И лишь когда он свернул направо, на Олд-Комптон-стрит, – в те дни это дозволялось – я сообразил, в какой попал переплет. В левом кармане моей куртки лежал футлярчик для презервативов, а в нем – три грамма высококачественного кокаина, купленные вчера в предвидении забав и шалостей Кливдена. Наверняка же меня обыщут в участке или попросят опустошить карманы, нет?

Я медленно засунул правую руку в правый карман куртки, где лежали мятные леденцы. Сейчас, надеялся я, мне удастся извлечь пользу из моего десятилетнего маниакального увлечения фокусами. Я вытащил пакетик с леденцами и протянул его Второму Констеблю, одновременно опуская левую руку в левый карман и зажимая футлярчик в ладони. Очень простой отвлекающий маневр, и, похоже, он сработал.

– Спасибо, сэр. Если вы не против, я оставлю их на потом. Пока вы не подышите в прибор, вам тоже ничего в рот класть нельзя. Уверен, вы это понимаете.

– Ну конечно. – Я широко развел руки в стороны, изображая полнейшее понимание. Футлярчик уже покоился у меня в паху, и я наклонился вперед, укрывая его в тусклом свете фургона. – А позвольте спросить, офицер, в какой участок мы направляемся?

– Вест-Эндский центральный, – ответил Второй Констебль.

Вест-Эндский центральный. Какое пышное название. Я его слышал. Оно возникало в сводках новостей и в драмах из жизни полиции. Джордж Диксон (тот, что из «Док-Грин») часто говорил своему зятю (которого играл бровастый Питер Бирн): «Ну-ну, Энди, мы же не хотим наступать на мозоли парням из Вест-Эндского центрального» – и прочее в этом роде. Сколь ни был прославлен этот участок, я и понятия не имел, где он находится. Где-то в центре Вест-Энда, так, наверное. И то, что мы свернули на Сэвил-Роу, стало для меня приятным сюрпризом.

Как я и надеялся, Второй Констебль поднялся на ноги прежде меня. Я встал на долю секунды позже, как раз когда водитель нажал на тормоза. Пришлепнул ладонью по металлическому потолку фургона, выставил вперед, чтобы сохранить равновесие, правую ногу.

– Упс, – весело выпалил я. И ступней отбросил футлярчик в глубокие тени под скамейкой, на которой только что сидел. Его там, как пить дать, обнаружат лишь через несколько дней, а к тому времени в фургоне успеют проехаться десятки злодеев, верно?

Я соскочил на землю, вошел с констеблями в участок. Облегчение переполняло меня. Какое бы наказание ни было установлено за вождение мотоцикла с бокалом или более того спиртного в крови, его и сравнить невозможно со скандалом, позором, возможным тюремным заключением и гибелью карьеры, которые последовали бы за находкой в моем кармане целых трех граммов наркотика класса А.

В наркомире все хорошо знали, что один-два грамма будут сочтены предназначенными для «личного использования», а большее их количество воинственно настроенный или нерасположенный к тебе полицейский может счесть «предназначенным для распространения». Первое способно привести к конфискации наркотика и официальному предупреждению; второе почти наверняка – если еще и судья попадется соответственный – к тюремной отсидке. Три грамма – это пограничная черта, и, хоть мой бедный, глупый, наркозависимый разум уже начал выстраивать план встречи с дилером – между сейчас и завтра, – я был доволен, что сумел избавиться от страшного запаса.

Алкометр показал, что уровень алкоголя в моей крови едва-едва превышает допустимый предел, и я проникся надеждой на снисходительность полиции. Меня отвели в комнату, где сидела за столом женщина-сержант. Она попросила меня опустошить карманы. Я со скрупулезной покорностью выполнил просьбу и даже вывернул их наизнанку. Извлек из внутреннего кармана куртки бумажник и четыре билета на дневную открытую для публики съемку «Черной Гадюки».

– О, – произнесла сержант, – так вы новые серии снимаете?

Основная проблема новых серий «Черной Гадюки» состояла в том, что зрители уже привыкли к старым. До полного окончания съемок ни одна в эфир не запускалась, и, когда зрители приходили в студию, ожидая увидеть тронный зал Королевы и низенькую каморку Черной Гадюки, ее сильно озадачивали обои эпохи Регентства в покоях принца Георга. А публика, приходившая к нам в последние несколько недель, рассчитывала на кофейню миссис Миггинс, и нам оставалось только надеяться, что она привыкнет к окопу капитана Блэкэддера, к генералу Мелчетту и штабу Дарлинга.

Я понял, что мне представилась хорошая возможность. Каждую неделю мы получали, что само собой разумелось, по четыре билета для зрителей, а я пока еще не думал о том, кого бы мне пригласить.

– Не хотите побывать на съемках? Завтра вечером в телецентре Би-би-си. Тут все написано… – И я подтолкнул билеты по столу.

Сержант подняла на меня взгляд. Первый и Второй Констебли радостно закивали, подошли к столу и взяли по билету. Два оставшихся забрала сержант.

– Так, – сказала она. – Хорошо. Вы превысили предел, мистер Фрай, поэтому мы предъявляем вам обвинение в вождении или попытке вождения в состоянии алкогольного опьянения. В ваших правах указано, что вы живете в Ислингтоне, это так?

Вот и верь после этого разговорам о продажности столичной полиции. Ужас какой-то! Теперь что же, ни на кого уже положиться нельзя?

Да и болтовне о том, как медленно мелют жернова правосудия, тоже верить не следует. Мне было предложено явиться в понедельник утром, имея при себе страховое свидетельство и водительские права, в Клеркенвеллский суд магистратов, находившийся, как выяснилось, в конце Дункан-Террис, где я тогда жил, присматривая за домом Дугласа Адамса. Возвращаться домой на мотоцикле мне не разрешили, но предложили забрать его завтрашним – воскресным – утром.

Лихорадочно размышляя, я со шлемом и перчатками под мышкой спустился по ступенькам участка. На следующий день мне предстояло поехать на моем «Астон Мартин V8 Винтаж» в Би-би-си, а затем, после съемок, «отправиться мотором в Кливден», как, надо полагать, поступали Асквиты и Гренфеллы в давние благодатные дни. И надо бы еще встретиться с одним из трех прирученных мной кокаиновых дилеров, назначив ему свидание либо в телецентре (на этот случай следует, напомнил я себе, разжиться еще одним гостевым билетом – забавно будет, если дилер окажется в зале рядом с полицейскими или полицейской), либо где-нибудь в Сохо – с утра пораньше, когда я отправлюсь за моим байком. А может, кто-то из них приедет нынче вечером в Ислингтон? Проклятье! Надо было прихватить мобильник. Разъезжая на мотоцикле, я редко брал его с собой: карман-то не резиновый, и кроме этой здоровенной штуковины в него ничего не засунешь. Так или этак, а я разживусь пакетиком-двумя доброго зелья, от души оттянусь в Кливдене, а встав поутру (то есть если вообще лягу), погоню «Астон» – возможно, в последний за этот год раз – в Лондон, дабы предстать перед судом, назначенным на 11 утра.

И тут в голове моей зашевелилась другая, по-настоящему страшная мысль. А что, если они найдут под скамейкой фургона футлярчик для презервативов, поймут, что в нем наркотик, и снимут с него отпечатки пальцев? Я ведь судимый[30], значит, мои отпечатки у них есть. Да нет, если и найдут, они же не в перчатках будут там шарить. Это все-таки полицейский фургон, а не место преступления. Вряд им удастся хотя бы «непроявленные» отпечатки снять.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Темной-темной ночью по темному-темному поселку бродит ужасная Костыль-нога. И кто на нее взглянет – ...
О крысиных королях ходят легенды. Говорят, сросшиеся хвостами крысята приносят удачу. Но что происхо...
«Месть крысиного короля»О крысиных королях ходят легенды. Говорят, сросшиеся хвостами крысята принос...
От долгожданной встречи с загадочным поклонником Кэт отделяло всего двенадцать ступеней. Двенадцать ...
«Метро 2033» Дмитрия Глуховского – культовый фантастический роман, самая обсуждаемая российская книг...
Английская писательница Диана Уинн Джонс считается последней великой сказочницей. Миры ее книг насто...