Мой Шелковый путь Тохтахунов Алимжан
Есть на самом севере африканского континента тунисский город Бизерта. В уютной бухте греются на берегу рыбацкие лодчонки, в тихих волнах отражаются белые стены домиков. Говорят, что город был основан финикийцами за десять веков до нашей эры, но он носил другое имя. Лишь при колониальном правлении Франции его назвали Бизерта.
В 1920 году десятки военных кораблей Черноморской эскадры России под напором Красной армии ушли из Севастополя в свое последнее плавание. Они долго скитались по Средиземноморью и в конце концов были приняты в Бизерте. Всего на их борту прибыло около семи тысяч военных и более тысячи гражданских лиц. Местные власти долго не разрешали пришельцам осесть на берегу, так как считали, что моряки «пропитаны духом большевизма».
Морякам пришлось жить на кораблях. Они продолжали нести вахту, своим чередом шла служба, даже работала школа для детей. Но в октябре 1924 года, когда Франция признала правительство большевиков, с кораблей был спущен Андреевский флаг. Еще примерно шесть лет на рейде Бизерты маячили силуэты российских судов, пока их не разрезали на металлолом, а остатки военных и гражданских лиц сошли на берег. Они оказались в сложной ситуации: прием на французский флот для русских был закрыт, и даже на каботажном судне беженец не мог быть командиром. Женщинам в городе предлагались места гувернанток, экономок или прислуги.
К началу 1930-х годов большинство эмигрантов разлетелось по разным странам, и в Тунисе осталось не более тысячи человек. Их можно было встретить везде: на общественных работах, в аптеках, в кондитерских, в бюро.
После Второй мировой войны маленькая русская община совсем сжалась. В двух русских церквях, построенных на тунисской земле на пожертвования эмигрантов, практически прекратились службы. В какой-то момент возникла опасность, что по местным законам храмы закроют как заброшенные. Практически без присмотра остались могилы русских моряков, скончавшихся на чужбине.
В годы перестройки о Бизерте заговорили в России, возникла идея восстановления русских храмов и заброшенных могил. И я рад, что мне выпала честь принять посильное участие в этом благородном деле. Когда основная часть работы по приведению русского некрополя в Тунисе была завершена, мы выпустили книгу о Бизерте.
Когда речь заходит о благотворительности, я не без гордости упоминаю Бизерту, хотя мне довелось принять участие во многих благотворительных программах. Я покупал коляски для инвалидов афганской войны, оплачивал лечение больных, поддерживал художников, содержу детские дома. Знаю, что многие сочтут мои слова нескромными, но почему человек должен скрывать свои хорошие поступки? Возможно, не стоит об этом кричать на каждом углу, но если не упомянуть о некоторых делах, то не будет понятно, за что мне вручили орден Святого Константина Великого. А не рассказать об этом событии я не могу, потому что оно много значит для меня.
В середине 1999 года меня разыскал главный редактор «Мира новостей» и сказал:
— Алимжан, меня просили найти тебя.
— Что стряслось?
— Ты слышал про орден Константина Великого?
— Конечно. Кобзон награжден этим орденом, Слава Зайцев… Почему ты спрашиваешь?
— Тебе тоже хотят вручить его. Поздравляю.
— Мне?
— Да.
— За что?
— За благотворительность. Ты известный меценат.
— Да, но…
Я растерялся. Новость прозвучала для меня неожиданно. Никогда мне в голову не приходила мысль заниматься благотворительностью ради награды. Желание помочь всегда идет от души, от сердца. На чужие награды я никогда не заглядывался, ибо твердо знал: каждому достается то, что он заслуживает. Я делал это, не отнимая кусок хлеба у моей семьи, не ущемляя себя, и не считал, что совершаю что-то особенное. Мне было в радость помогать, а ждать благодарности и тем более награды за то, что мне просто приятно делать, было бы нелепо. Поэтому новость о присуждении мне ордена привела меня в замешательство.
— Ты что, не рад? — услышал я.
— Почему не рад? Очень даже рад. Просто все как-то неожиданно…
Золотой орден Святого Константина Великого — древнейший на планете. Считается, что он учрежден в 330 году первым христианским монархом Константином, основателем Византии. Сегодня его присуждают за подвижничество, выдающиеся профессиональные достижения, за меценатство. Это своего рода сертификат рыцарства, то есть таких качеств, как честь, подвижничество, благородство, бескорыстие. После крушения Российской империи в 1917 году граждане России не награждались этим орденом в течение восьмидесяти лет. Официальное признание Российское отделение ордена получило в августе 1997 года. Выступая на церемонии инаугурации Российского отделения в Москве, главный идеолог ордена, почетный магистр Юрий фон Гронхаген сказал: «XXI век нуждается в своих рыцарях. Честь и благородство — такие же древние понятия, как само человечество. И без них оно захиреет. Первым рыцарем был сам Христос… И если мы сегодня хотим называться рыцарями, наша обязанность быть готовыми к самопожертвованию, к терпимости, к бескорыстному служению ближнему…»
Сегодня Международный союз Константина Великого объединяет кавалеров ордена в двенадцати странах мира: Швейцарии, Германии, Австрии, Финляндии, США, Греции, Канаде, ЮАР, Венгрии, Швеции, Чехии, России.
В разные годы в ряды рыцарей ордена были приняты император Петр Первый, фельдмаршал Александр Суворов, меценаты Павел Третьяков и Савва Мамонтов, оперная певица Галина Вишневская, художник Илья Глазунов, космонавт Алексей Леонов. Стать в один ряд с этими людьми — величайшая честь. Тут мало получить орден за прошлые заслуги, тут надобно и в дальнейшем соответствовать заданному уровню, а соответствовать заданному уровню до конца жизни всегда труднее, чем подняться до него однажды. Всякая награда обязывает владельца доказывать, что она не была случайной.
Разумеется, я разволновался, когда узнал об этой награде.
Девятнадцатого июля 1999 года в специальном зале отеля «Георг V» состоялась торжественная церемония. Мне казалось, что на меня смотрит весь мир, хотя в зале собралось не так уж много народу. Были мои друзья, были почетные гости, были журналисты.
Справа от меня стояли Сергей Власов, Вячеслав Зайцев и Иосиф Кобзон. На груди Власова, облаченного во все черное, искрился на богатой ленте орден Константина Великого. Зайцев и Кобзон были одеты в белые пиджаки. За моей спиной на столе, покрытом белой мантией, предназначенной для меня, лежали меч и кинжал.
Торжественно заговорил Сергей Власов:
— Гражданин России Алимжан Тохтахунов 19 июля 1999 года принимает от международного рыцарства древнейший орден планеты — орден Святого Константина Великого — как обязательство следовать присяге и кодексу рыцарской чести, доказать свою полезность рыцарскому союзу, служащему духовным целям отечества и мирового сообщества. Подписи — глава ассамблеи академик Дмитрий Лихачев, приор — академик Игорь Соболев, командор ордена в России — Сергей Власов, сопредседатель коллегии — Зураб Церетели…
После этого вперед вышел граф Торановский и повязал мне орден. Защелкали фотоаппараты многочисленных журналистов — ах, как любят они такие мероприятия и как потом подолгу обсасывают в прессе увиденное. Как только граф Торановский отступил, передо мной появился Вячеслав Зайцев (он тоже кавалер ордена). Он неторопливо обошел меня со всех сторон и, элегантно взмахнув руками, возложил на мои плечи рыцарский плащ — белого цвета, с красным подбоем, красными отворотами воротника и красными крестами на плечах.
Раздались аплодисменты.
Когда в зале наступила тишина, Сергей Власов протянул мне текст присяги, вложенный в раскрытую золотистую папку.
— Прошу вас, Алимжан.
Я взял папку и понял, что от волнения не могу произнести ни слова. Буквы расплывались. Так продолжалось несколько секунд, которые растянулись для меня в вечность. Наконец, сосредоточившись, я стал читать, стараясь, чтобы голос не срывался:
— Принимая эту международную рыцарскую награду, я сознаю мою личную ответственность за сохранение лучших традиций мировой культуры, этики, морали и обязуюсь в отношении с ближними проявлять рыцарский долг, терпимость, стремление помочь страждущему, всеми силами способствовать развитию международного ордена Святого Константина Великого как организации, призванной объединять людей на принципах красоты и благородства, участвовать в организации благотворительных программ российского отделения ордена. Итак, я присягаю своей совестью. И да поможет мне Бог!
Аплодисменты опять оглушили меня.
Мне казалось, что эта торжественная церемония никогда не кончится. Вот уже и присяга произнесена, а люди не расходились, никто не поздравлял. Все стояли и смотрели на меня, и от их взглядов сердце мое колотилось. Я улыбнулся, когда увидел, что ко мне направился Иосиф Давыдович Кобзон, мой добрый и верный друг. Подумалось, что сейчас я услышу первое поздравление, после чего вздохну свободно. Однако церемония не закончилась. Я услышал, как Власов громко произнес, что Иосифу Кобзону доверено возложить рыцарский меч на мои плечи. Только после посвящения в рыцари официальная часть будет считаться завершенной.
Иосиф подошел, глядя мне прямо в глаза. Он сдержанно улыбался, и в улыбке его чувствовалась большая радость за меня. Он держал меч обеими руками, поднял его перед собой вертикально, словно пронзая острием воздух, затем медленно опустил блестящее лезвие сначала на одно мое плечо, затем на другое. При каждом прикосновении стали я произносил: «Я присягаю».
И только теперь все дружно двинулись ко мне, поздравляя наперебой. Отовсюду потянулись микрофоны: «Что вы чувствуете, нося на плечах рыцарский плащ? Что вы можете рассказать об этом ордене? Как вы думаете, почему именно вас наградили в этом году?..» И так далее.
Мне никогда не нравилось общаться с журналистами, но в этот раз я не мог отказаться: обстановка и статус виновника торжества обязывали. Рассказывая о своих достоинствах, человек всегда выглядит нескромно, поэтому любое интервью о моем участии в той или иной благотворительной акции всегда смущало меня. Прекрасно понимая, что любой человек, оказывающий кому-то помощь, имеет все основания гордиться собой, я все-таки никогда не любил распространяться на эту тему, равно как терпеть не могу обсуждать чьи-либо недостатки. То и другое вызывает во мне протест.
— Алимжан, скажите, правда ли, что вы устроили однажды благотворительную акцию с участием Стивена Сигала? — подскочил ко мне какой-то репортер.
— Правда. Только на самом деле устраивал ее не я, а певец Михаил Звездинский.
— Почему же вас называют организатором той акции?
— Звездинскому кто-то предложил провести в парижской дискотеке «Бандуш» такую акцию. Он пришел ко мне и рассказал об этом. «А что нужно от меня?» — спросил я. «Деньги», — ответил Миша. Я выделил нужную сумму, оплатил билет Стивену Сигалу. Вот, собственно, и все мое скромное участие. Я лишь выступил в роли спонсора. На самом деле я предпочитаю оказывать более адресную помощь. Но такие акции, наверное, тоже нужны. Знаете, каждый из посетителей «Бандуша» в тот вечер должен был принести с собой мягкую игрушку. Об этом было написано во всех афишах, расклеенных по Парижу. Потом эти игрушки были переданы больным детям. Да, такие акции все-таки нужны, потому что они заставляют людей хотя бы ненадолго вспомнить о слабых, об инвалидах, об обездоленных.
— Как вам показался Стивен Сигал?
— Почти как в кино, — засмеялся я. — Крепкий, улыбчивый, вежливый.
— Вы подружились?
— Бросьте! Он приехал работать, а не на вечеринку. После того случая я никогда больше не видел Сигала…
В конце праздника Иосиф Давыдович вывел к журналистам милую девушку, в которой я почти сразу узнал фигуристку Марину Анисину.
— Я хотел бы представить вам нашу соотечественницу, обладательницу ордена Почетного легиона, которая сегодня выступает в фигурном катании в паре с французским партнером, — сказал Кобзон. — Ее присутствие здесь — это олицетворение того, о чем мы говорили: дружба и единение Франции и России. Если можно, Марина, скажите несколько слов.
Марина выглядела смущенной. Рыжеволосая, улыбающаяся, с красивыми обнаженными руками, со сверкающим серебряным крестом на шее. На ней было простенькое платье, совсем не торжественное. Она неуверенно подошла ко мне, ведомая Иосифом Давыдовичем.
— Я хотела, — заговорила она негромко, — поздравить вас с такой почетной наградой. Для вас, наверное, это очень значительный день.
— Очень, — согласился я, чувствуя, как меня распирает счастье.
Кто мог знать, что знакомство с Мариной Анисиной и дальнейшая дружба с ней послужат позже поводом для предъявления мне небывалых по своей абсурдности обвинений…
Впрочем, об этом рано говорить. От тех событий меня отделяло еще три года жизни.
Глава 14
Художники и дети
Гармонии стиха божественные тайны
Не думай разгадать по книгам мудрецов.
МАЙКОВ
Пусть первым уроком ребенка будет повиновение, тогда вторым может стать то, что ты считаешь необходимым.
ФУЛЛЕР
Париж во многом — город эмигрантов из творческой среды. Он окутан мифами и легендами о писателях, композиторах, художниках, поэтах, дух которых будто бы витает над парижскими улицами. Иногда мне кажется, что так оно и есть. Художники стремятся туда, как паломники стремятся попасть в намоленные места, на святые земли. Париж сконцентрировал в себе не только дух творчества, но и дух ценителей искусства, поэтому художники едут сюда, чтобы напитаться неповторимой атмосферой. Многие из тех, кто отправился в Париж на время, остаются надолго, если не навсегда. Я не осуждаю их, потому что они не порывали со своей родиной. Русский художник, как бы далеко от России ни находился, остается связан со своей землей, своим домом, своими друзьями. Бизнесмены часто бросают родные края без оглядки, но художники всегда тянутся назад. Они не беглецы, они покидают отчий дом в поисках вдохновения, а не в поисках заработка. Они не прячутся, они ищут. А Париж является идеальным местом для творчества.
Я знаком со многими живописцами, осевшими во Франции. Юрий Купер, Вильям Бруй — это лишь пара имен из тех, кого можно вспомнить и о ком часто говорят в великосветских кругах. Вильям Бруй постоянно устраивал в своем доме посиделки по субботам. Импозантный, с пышными бакенбардами, живописный, он был другом французской актрисы Фани Ардан и баронессы Ротшильд, о нем писали в своих романах Лимонов и Тополь. Его работы представлены в разных музеях мира, от Гуггенхайма до Центра Помпиду. Большинство русских манекенщиц, отправившихся покорять Париж, считали чуть ли не ритуальным действом посетить салон Вильяма Бруя.
Но куда больше мне нравились простые художники, нашедшие прибежище на знаменитом Монмартре. Живя в бедности и преданно служа божествам искусства и любви, они смотрели на мир только через призму творчества. Конечно, каждый из них мечтал о славе. И верно заметил Драйзер: «Какое человеческое сердце не тянется к этой обольстительной приманке?» Но слава нужна им не для того, чтобы беснующаяся толпа падала к их ногам. Они мечтают о славе, чтобы им было позволено выставлять свои работы не в крохотных мастерских и не на тесных улочках перед разомлевшими туристами, а показывать свои полотна тысячам зрителей. Они пишут картины, чтобы прежде всего с их помощью общаться с окружающим миром, а не зарабатывать деньги. Разумеется, деньги нужны этим художникам, деньги нужны всем, но для них деньги — не самоцель.
Им присуща глубокая внутренняя жизнь. Они никому не мешают, их присутствие никого не напрягает: вечерами они спускаются в кафе, выпивают немного вина, разговаривают, думают и возвращаются к себе в мансарды — «под крыши Монмартра». У них много времени для размышлений и много возможностей для впечатлений. Если выезжаешь под Париж, там сама атмосфера, благоговейная для истинных художников, способствует творчеству, хочется работать. Наверное, поэтому настоящие художники не страдают без денег, даже если им не хватает на хлеб. Им важно иное: они не станут великими, но всегда будут свободными. Генри Миллер писал о них так: «Среди народов Земли живет особая раса, она вне человечества, — это раса художников. Движимые неведомыми побуждениями, они берут безжизненную массу человечества и, согревая ее своим жаром и волнением, претворяют сырое тесто в хлеб, а хлеб в вино, вино в песнь — в захватывающую песнь, сотворенную ими из мертвого компоста и инертного шлака. Я вижу, как эта особая раса громит вселенную, переворачивает все вверх тормашками, ступает по слезам и крови, и ее руки простерты в пустое пространство — к Богу, до которого нельзя дотянуться. И когда они рвут на себе волосы, стараясь понять и схватить то, чего нельзя ни понять, ни схватить, когда они ревут, точно взбесившиеся звери, рвут и терзают все, что стоит у них на дороге, лишь бы насытить чудовище, грызущее их кишки, я вижу, что другого пути для них нет».
Однажды мы поднялись на Монмартр с Аллой Борисовной Пугачевой, и к ней, стоило нам задержаться где-то, разговаривая по-русски, бросились со всех сторон молодые люди с сияющими глазами.
— Алла Борисовна, позвольте нарисовать вас, — просили они наперебой.
Меня удивило такое скопление русских художников там — человек десять, не меньше. Казалось, они боготворили ее. Они видели в ней символ чего-то настолько высокого, что мгновенно пробудило в них страсть к работе. Ее лицо, ее голос, ее живое присутствие на их улочке влило в них столько энергии, что они не могли стоять на месте. Они ходили вокруг нас, метались, летали, рассказывая что-то о себе и вспоминая затерявшуюся где-то в прошлом московскую жизнь.
— Алла Борисовна, я хочу написать для вас миллион картин! — воскликнул один их них. — Пусть это будет мой миллион в ответ на «миллион ваших роз»!
— Благодарю вас, дорогой мой, — отказалась Пугачева. — Но куда мне столько картин?!
Позировать Пугачева отказалась, но в конце той встречи она отозвала того художника в сторону и подарила ему 500 евро.
Потом я несколько раз приходил на Монмартр специально, чтобы пообщаться с русскими художниками. Видно было, что они хотели проявить себя, это важнее всего для творцов.
— Жаль, что Пугачева не стала позировать, — каждый раз сетовал один из них. Кажется, его звали Владимир. — Я мог бы написать удивительный портрет. И денег не взял бы за работу.
Он пригласил меня в свою мансарду.
— Хотите взглянуть на мою обитель?
— Было бы любопытно.
Мы поднялись по чугунной винтовой лестнице. На самом верху перед нами предстало две двери, и они показались мне кривыми. Наверное, этот эффект был из-за наклона крыши, почти касавшейся наших голов. В мастерской Владимира пахло красками. На кровати лежала девушка. Увидев меня, она ойкнула, захихикала и вскочила, сверкнув голым телом в солнечных лучах. Не одеваясь, она юркнула мимо меня в коридор.
— Ваша подруга?
— В некотором смысле, — кивнул Владимир. — Она тоже художник. Начинающий. Снимает соседнюю комнату. Француженка…
Комнатка была невероятно маленькой.
— Должно быть, вам здесь тесно? — предположил я, остановившись в центре мастерской. — Четыре шага в одну сторону и четыре в другую. Особенно не развернешься.
— Мне вполне хватает. Кров над головой есть, друзья под боком, единомышленников не счесть. И Париж за окном… Вы только посмотрите туда, — подошел он к окошку. — Отсюда я люблю смотреть на город. Он совсем близко, но выглядит очень далеким. И весь состоит из крыш, ощетинившихся телевизионными антеннами. Согласитесь, что вид необыкновенный… Вас, наверное, смущает моя бедность?
— Наверное, я не смог бы жить в такой каморке.
— Каждому свое. Стесненность обстоятельств обостряет мои чувства. Я не считаю себя сложившимся художником. Мне кажется, что мои работы еще сыроваты и поверхностны. Но я добьюсь того, что мне хочется выразить на холсте.
Я попросил его показать картины. Он выставлял одну за другой. Они были хороши, но далеки от мастерства. Впрочем, достаточно хороши, чтобы украсить квартиру.
Уходя, я приобрел у него три работы, и Владимир не скрывал своей радости. Мне хотелось поддержать молодого человека, и я дал приличные деньги.
— Пусть картины побудут у вас. Я пришлю за ними машину.
— Вы придете еще? — спросил он, проводив меня вниз.
— Не знаю. Возможно.
Эти картины я подарил кому-то из моих друзей, но с Владимиром больше не встречался.
Познакомился я на Монмартре еще с одним русским художником. Его звали Вадим. Его рисунки выглядели простенько, почти по-детски. Он рисовал хорошо всем знакомые парижские улочки, но помещал на них то играющих на флейте фавнов, то грудастых русалок, то летящие над домами старинные автомобили. Про него говорили, что он обожал сказки и вечерами, когда друзья собирались в кафе за бокалом вина, рассказывал, что утром видел на бульваре стадо бегемотов, а ночью над Парижем витала в облаках обнаженная красавица. Его любили именно за эти сказки, потому что они наполняют привычную жизнь необычностью. Наверное, таким и должен быть художник — наполнять наш мир фантазиями. Еще про Вадима говорили, что он сумасшедший — не буйный, тихий, но часто не отличавший свои иллюзии от реальности. В первую нашу встречу, когда я начал расхваливать достоинства ресторана, куда хотел пригласить художников поужинать, Вадим робко прервал меня:
— О ресторанах слушать неинтересно, Алик. Вообще обо всем, что вокруг, — он обвел глазами улицу, — слушать неинтересно. О нашей действительности говорить неинтересно, потому что она понятна без слов. Говорить надо лишь об искусстве, так как оно существует только благодаря нашим словам.
Полгода спустя Вадим попал в клинику для умалишенных, и никто больше не слышал о нем. Возможно, он скончался. Жаль. Это был интересный человек.
Художники — удивительные люди, они напоминают мне детей. Погруженные в свой мир, они отказываются принимать реальность такой, какая она есть. Они видят ее другой, поэтому окунаются в творчество и перекрашивают окружающую их действительность в те цвета, которые им больше по вкусу. Мир существует для них, чтобы играть в него.
Я живу в реальности. Живопись, кино, музыка, литература для меня являются лишь составной частью этой реальности, а для творцов реальность — это только искусство. Все остальное для них — лишь материал для творчества. Художники питаются жизнью, впитывают наши образы, но сами живут в другом измерении. Я способен понять это, но вряд ли способен прочувствовать до конца. Художника абсолютно понимает только художник.
Жизнь подарила мне возможность сойтись с множеством творческих людей. Все они разные, каждый имеет тысячу своих особенностей, но всех их объединяет искусство.
Моя дочь Лола с детства мечтала о танцах. Попав в балетное училище, она нашла в балете свое место. Наблюдая за ней, я стал понимать, что такое творческий человек. Когда я звал ее к себе в Париж, она соглашалась приезжать только на каникулы. Ее жизнью была балетная школа.
— Лола, но ведь во Франции тоже существует балет, — настаивал я. — Здесь тоже есть хореографическое училище. И в Англии также. Почему ты не хочешь приехать?
— Папа, ты не понимаешь. Настоящий балет — только в России. Европа сделала танец механическим, а танцевать нужно с душой. Я буду учиться в МАХУ, и только там. И работать буду в России. Европа хороша для отдыха, но не для жизни…
Она считала: чтобы отшлифовать что-то в техническом плане, хороших учителей можно найти всюду, поэтому позже с удовольствием брала уроки у Мессерер и у Мориса Бежара. Она готова была принять совет от любого мастера, потому что творчество, по ее мнению, включает не только одухотворенность, но и ремесло, а ремеслу надо учиться, его надо оттачивать ежедневно и ежечасно.
Лола — моя гордость. Она воплотила в себе все то, чего не смог воплотить я и о чем в значительной мере даже не догадывался. Вкус жизни для нее заключен в творчестве. Ей интересно все: танец, драматический театр, кино, журналистика. Она уже опробовала свои силы в качестве драматической актрисы, руководит журналом «Sport fashion style», ведет телевизионную передачу, снялась в кино.
И еще она очень любящая и благодарная дочь. Возможно, Бог послал ее мне, чтобы в минуты горечи я всегда мог ощутить нежную руку Лолы на моей руке и услышать ее мягкий, успокаивающий голос: «Папа, все будет хорошо».
Она всегда верит в лучшее, хотя ей пришлось не так уж сладко. Из-за маленького роста ее не брали в Большой театр, несмотря на красный диплом, несмотря на все ходатайства. Владимир Васильев категорически отказался взять ее в Большой, и она поступила в Музыкальный театр Станиславского и Немировича-Данченко. Впрочем, через некоторое время ее приняли в труппу Большого театра.
Позже она закончила МГИМО и ГИТИС, затем аспирантуру и защитила кандидатскую.
Ей, конечно, значительно легче идти по жизни, чем многим другим, потому что я помогаю ей во всем (по крайней мере, материально). Это с одной стороны. А с другой — мое присутствие нередко мешает ей грязными сплетнями и пересудами, как мешает любому ребенку, чьи родители носят громкое имя, которое склоняется средствами массовой информации на все лады. Но Лола справляется с ситуацией, и по ее лицу никто не скажет, что она сильно устает, хотя у нее практически нет свободного времени. Многие считают, что дети богатых родителей непременно живут легко и беззаботно, всегда окружены уютом и вниманием. Однако это не так.
Помимо Лолы, у меня есть сын Миша, который делает карьеру в медицине. Кроме того, есть еще Дима. Его судьба разительно отличается от судьбы Лолы. Во-первых, он мой внебрачный ребенок, но для нормального отца это не имеет принципиального значения. Сын есть сын. Плоть от плоти. Во-вторых, поначалу он жил далеко от меня. Я был молод и не очень осознавал, что такое родительская забота.
Дима жил в Ташкенте, и там с ним случилась беда. Настоящая беда. Играя с мальчишками на железной дороге, он прыгал, бегал, цеплялся за проходившие поезда, и ему отрезало ногу. Отрезало в прямом смысле слова. Вагон проволок его метров сто, а нога осталась лежать далеко в стороне. Дима попал в больницу.
В то время я находился в Москве. Узнав о случившемся, я сразу же позвонил Иосифу Кобзону, который гастролировал в Ташкенте, и попросил его помочь.
— Алик, сделаю все, что в моих силах, — заверил Иосиф.
Он не стал говорить, какие есть возможности и есть ли они вообще. Он просто начал действовать. В результате Диме ногу пришили. Не знаю, как бы все закончилось, если бы не вмешательство Кобзона, но полагаю, что мой сын остался бы одноногим. Скажу прямо, не всем так везет, как повезло Диме, если к данному случаю вообще можно применить слово «везение».
Итак, ногу пришили, но она плохо прижилась.
В 1991 году, когда я, живя в Германии, собирался наведаться в Москву, Дима позвонил мне. Он был грустен.
— Пап, можно к тебе в гости?
— Куда?
— В Кельн. Я очень хочу выбраться отсюда.
По его голосу чувствовалось, что ему плохо.
— Дима, я собираюсь в Москву. В Германию ты сейчас не сможешь, потому что у тебя нет паспорта. В Ташкенте быстро его не выправишь. Через пару недель я буду в Москве, приезжай туда.
— Ладно…
И сын приехал — маленький, чахлый, запущенный, как бездомная собачонка. Он сильно хромал, даже не хромал, а передвигался, как сломанная кукла. Причиной тому была покалеченная нога — она была на восемнадцать сантиметров короче здоровой!
— Папа, а когда мне сделают паспорт, ты заберешь меня в Германию?
Я не знал, что ему ответить. Он был инвалид и чувствовал свою ущербность. Он был жалок. Он просто хотел убежать из той страны, где над ним смеялись и где он никому не был нужен. Бегство никогда не бывает хорошим выходом.
— Дима, ну как я повезу тебя такого в Германию?
— Ты стесняешься меня, папа? — печально спросил он.
— Нет. Но что ты там будешь делать?
Он пожал плечами, подумал и бросил на меня умоляющий взгляд.
— Тогда положи меня в больницу. Пусть мне вылечат ногу.
— В какую больницу?
— В ЦИТО. Я все выяснил. Там по методу Илизарова наращивают кость.
У меня не было прямых контактов с ЦИТО, и я решил обратиться к Отари Квантришвили, который мог посодействовать в этом. В тот же день я объяснил ему по телефону мою беду, и Отари Витальевич позвонил Миронову в ЦИТО. Тот принял Диму и сказал, что через два дня можно делать операцию. Лечение началось, и оно оказалось малоприятным. Несколько раз моему сыну ломали ногу, наращивали хрящ… Так Дима провел два года, мужественно перенося боль и живя с надеждой на то, что ему все-таки удастся стать нормальным человеком.
И чудо свершилось! Когда в 1993 году Дима приехал ко мне в Париж, он едва заметно прихрамывал, но его ноги были одинаковой длины. Посторонний человек даже не обратит внимания на его легкую хромоту.
— Поздравляю, — сазал я ему.
Он улыбнулся и произнес: «Спасибо, папа».
Глядя на него, я радовался. У меня был красивый сын, полный жизни и энергии.
— А теперь займемся делом, — предложил я ему.
Прежде всего я имел в виду учебу. В Ташкенте он совсем не учился, а для жизни в Европе, о которой он, похоже, мечтал, Диме требовалось знание иностранного языка. Я на себе познал, что такое жить за границей и разговаривать только через переводчика. И я устроил Диму в школу Берлиц. Четыре месяца он по шесть часов в день учил английский язык.
Но тут случилась та самая история, когда меня выдворили из Франции, обвинив в том, что я на один день просрочил пребывание в стране. Мне пришлось улететь в Израиль. Дима не мог оставаться один во Франции, потому он вернулся в Ташкент. Пожив некоторое время в Израиле, я переехал в Лондон и стал подготавливать почву для дальнейшей учебы Димы. Я предполагал, что мой сын для начала будет посещать подготовительные шестимесячные курсы при Оксфордском университете, потом поступит в него, а потом…
Однако все пошло не так, как я планировал.
Дима приехал в Лондон какой-то странный — худой, дерганый, высокомерный. Он курил каждые пять минут и как-то нарочито, будто сигаретами хотел подчеркнуть свое какое-то особое положение. Я никак не мог догадаться, что с ним произошло, но вскоре понял. Дима вернулся в Ташкент новым человеком. Во-первых, все знали его калекой, а он пришел легко и прямо, словно после воздействия волшебной палочки. Во-вторых, он прилетел в Ташкент из Парижа. В глазах своих давних знакомых он был чуть ли не иностранцем. Внезапно возникшее острое внимание к нему вскружило парню голову. Много лести и много лжи быстро подточили его еще неокрепшую душу.
— Что с тобой? — вопрошал я.
— Со мной все в порядке.
— Но я же вижу, что ты изменился.
— Все меняются, папа. — И он закурил, хотя прекрасно знал, что я не курю и не люблю, когда дымят в моем присутствии.
— Ты так говоришь, будто гордишься переменами в себе. А они, между прочим, не в лучшую сторону.
— А разве все люди — ангелы?
— Почему ты куришь?
— Привычка.
— Дима, тебе предстоит жить в оксфордском общежитии вместе с детьми президентов и королей. Там надо вести себя нормально.
— Хочешь сказать, что мои сигареты кому-то мешают?
— Мешают, Дима.
— Да совсем не мешают. Почему я не должен курить, если мне хочется?
— Надо считаться с людьми. Надо уметь соответствовать здешним нормам. Если ты так будешь вести себя, то не уживешься здесь.
— Значит, не уживусь, — раздраженно сказал мой сын. — Клином, что ли, свет на Оксфорде сошелся?
— Это что за разговор?
— Разговор как разговор…
— Что ты себе позволяешь? Ты с отцом разговариваешь! Брось сигарету!
— Да что ты давишь на меня?!
Тут я вспылил и указал на дверь.
— Раз так, то собирай вещи и двигай отсюда! Кому ты нужен такой?
Дима сделал вид, что ему все равно, собрался и уехал.
Мне показалось, что небо почернело во время нашей ссоры. Сын и отец разошлись. Пропасть пролегла между нами. Гнев мой был столь велик, что я слышать не хотел ничего о Диме. Если ему наплевать на мое мнение, то ему наплевать и на меня. Я пытался наладить его жизнь, а он по-хамски растоптал мои планы. В этом случае нас ничто не может связывать…
Но как это жутко! Как больно! Отвернуться от родного сына…
После этого я не разговаривал с ним десять лет. Дима присылал мне письма, извинялся, но я упорствовал…
Он, конечно, горя натерпелся за эти десять лет, жизнь его похлестала изрядно. Женитьба не принесла ему счастья: супруга бросила его, потому что он не мог содержать семью. Мне кажется, я физически ощущаю сейчас терзания, которые он испытывал в те годы. Он пытался вернуться ко мне, пытался завязать хоть какие-то нити отношений, однако я принципиально не шел на контакт.
И вот, вернувшись в Москву, я получил от него письмо. Дима просил прощения, и я вызвал его к себе. Он сильно изменился, взгляды стали другими, бессмысленное упрямство исчезло. Сейчас он учится, женился, родил мне внуков, и я рад видеть его возле себя.
Однако я забежал вперед. До этих мирных дней еще далеко…
Глава 15
Ухудшение обстановки
Обвинить можно и невинного, но обличить — только виновного.
АПУЛЕЙ
Свобода возможна лишь в той стране, где право господствует над страстями.
ЛАКОРДЕР
Итак, я жил то в Лондоне, то в Париже, не переставая хлопотать о предоставлении мне вида на жительство во Франции.
В ответ на мои прошения не раздавалось категорического «нет», слышались только всякие отговорки, переносившие рассмотрение вопроса на «завтра». Прямо как в известном фильме «Приходите завтра».
Так продолжалось два года. Наконец терпение мое исчерпалось. Созвав моих адвокатов, я заявил, что не намерен больше прятаться ни от кого.
— Вы понимаете, что это не жизнь? От кого я прячусь? Что я сделал?
— Вы не прячетесь, Алимжан. Но в сложившейся ситуации можно сказать, что вы избегаете конфликтов с налоговой инспекцией Франции.
— У меня нет причин для таких конфликтов, — сказал я.
— Алимжан, французы хотят, чтобы вы платили налоги во Франции.
— Черт с ними! Давайте я буду платить какие-нибудь налоги, чтобы полиция отстала от меня. У них не должно быть ко мне претензий.
— Но весь ваш бизнес находится в России… Нужно каким-то образом сделать так, чтобы показывать какой-нибудь заработок во Франции. Например, можно ту сумму, которая приходит из Москвы, формально назвать заработком.
— Как так?
— Деньги, поступающие к вам из России, можно приравнять к заработку. Вы же получаете их? Предъявляйте их и платите с них налог.
— Это можно оформить?
— Вполне.
— И это успокоит полицию?
— Может быть… Хотя полиция, как вы знаете, всегда сумеет найти предлог, чтобы вызвать вас для очередного выяснения каких-нибудь обстоятельств.
— Ладно, давайте попробуем. Если французы согласятся…
Мой помощник подсчитал, сколько денег требуется мне на жизнь: получилось примерно десять тысяч долларов в месяц. Из Москвы мне прислали официальную справку, что эта сумма составляет мой доход и что деньги эти пересылаются мне в Париж. С этих денег я и стал платить налог во Франции, хотя мне по-прежнему не позволяли открыть счет и по-прежнему держали на прицеле, как волка.
Не изменялась и ситуация с видом на жительство. Поначалу мне обещали дать разрешение на один год с последующим продлением, но так и не сделали этого. Я терпеливо ждал. За меня ходатайствовали очень большие люди, даже депутат Европарламента, у которого были какие-то родственники, которые планировали строить в России то ли очередное Шереметьево, то ли что-то еще. Так как у меня в то время были прекрасные отношения с губернатором Громовым, а Шереметьево относится к области, я заверил, что могу переговорить с губернатором. Никаких гарантий я, конечно, дать не мог, но «замолвить словечко» обязался. Они зацепились за это, в ответ решили поддержать меня. Так произошел мой первый контакт с французами на высоком уровне. Это были не какие-то тайные переговоры в кулуарах, заинтересованные лица официально писали в бумагах, что «господин Тохтахунов имеет полезные контакты, которые могут помочь пролоббировать строительный проект», а это в свою очередь было бы весомым вкладом в развитие французской экономики и т. д. Они выступили с просьбой дать мне вид на жительство хотя бы на тот период, пока будет идти указанное строительство.
Примерно в то же время я встретился с президентом Национальной федерации ледовых видов спорта Дидье Гайяге и предложил создать французскую хоккейную команду. У нас полно ветеранов, которые катаются еще на высоком уровне, и я предлагал создать французский клуб. Что в этом плохого? У меня был спонсор, готовый выделить на это деньги. Для меня это был хороший бизнес — хоккейный клуб, который нанимал бы, покупал бы игроков, воспитывал новых. Если бы я справился с такой серьезной задачей, то это наверняка зачлось бы при рассмотрении вопроса о выдаче мне вида на жительство. Но Дидье Гайяге отказался, и больше мы никогда не разговаривали.
Ожидание новостей из Европарламента утомляло и злило меня. Мне казалось, что меня «мурыжили» специально, чтобы вывести из равновесия. Нервы были натянуты до предела.
И вот из префектуры Парижа пришел документ, разрешающий дать мне вид на жительство сроком на один год. Затем опять наступила пауза, потом начались отговорки, проволочки, и в конце концов пришел категорический отказ. Самое главное, что в официальной бумаге была указана и причина отказа: моя кандидатура не соответствовала требованиям лишь по той причине, что у меня не было французской жены. Более глупого повода для отказа в виде на жительство выдумать было невозможно. А потом я получил бумагу, которая требовала, чтобы я покинул пределы Франции в срочном порядке, чуть ли не в двадцать четыре часа.
В этот раз известие об изгнании не огорчило меня. Не то чтобы я был готов к такому повороту событий, просто, как говаривал Стендаль, сколько бы ни было предосторожностей и средств против зла, оно все же останется злом. Где-то глубоко в сердце я, наверное, понимал, что Франция не позволит мне жить на своей территории. Однажды начав травлю, она не могла уже отступить. Принцип зла никогда не сочетается с принципом честности. Франция бесповоротно решила последовать примеру Канн и Монте-Карло.
Борьба утомила меня. Против государственной машины нельзя устоять, если она поставила перед собой цель раздавить тебя. Устали и мои адвокаты. Видя всю бесперспективность борьбы против чинимых мне гонений, они опустили руки. Никакие гонорары не могли простимулировать их.
— Алимжан, вы же сами видите, как все поворачивается. Даже когда мы предоставляем требуемые с нас документы, объяснения и неоспоримые доказательства вашей правоты, суд все равно выносит решение не в вашу пользу, попирая все юридические нормы. Или же вас выгоняют без суда… Вам надо уехать из Франции. Мы не в состоянии помочь…
Я собрал вещи и заказал авиабилет в Италию. Единственным местом, о котором я мог думать в те дни, был Форте деи Марми — курортный городок, где я бывал несколько раз. Там царил покой, там можно было отдохнуть, заставив себя забыть обо всем.
За день до моего отъезда из Парижа ко мне приехал из Ташкента мой друг Коля Любарцев, вратарь «Пахтакора».
— Извини, Коля, я пригласил тебя погостить, но у меня не получается принять тебя. Мне отказали в виде на жительство, — виновато развел я руками. — Надо уезжать не позднее завтра. Но ты можешь жить здесь, если хочешь. Квартира в твоем распоряжении.
— Нет, Алик, не хочу так. Что мне тут делать без тебя?! — воскликнул он почти обиженно. — Поеду с тобой, если ты не возражаешь. Ты уже решил, куда направишь стопы?
— В Форте деи Марми. Там хорошо. Курорт.
— Тогда отправляемся вместе…
Любопытно, что в первый же день нашего отдыха в Форте деи Марми, когда мы поехали из отеля на велосипедах на базар, нас остановили полицейские в форме.
— Ваши документы, синьоры! — потребовали они приказным тоном.