Пандора Райс Энн
«Это ты меня прости, – со вздохом ответил Мариус. – Я забыл о твоем практичном и по природе нетерпеливом разуме».
«Извини. Я сожалею о своих словах. Мне приходилось наблюдать казни в Риме. Это был мой долг. Во имя закона. И кто больше страдает? Жертвы культа или закона?»
«Хорошо. Итак, я сбежал от кельтов и отправился в Египет, где нашел Старейшего, хранителя Матери и Отца, царицы и царя, первых из тех, кто пьет кровь, – они служат Источником силы нашей крови. Этот Старейший рассказал мне кое-какие истории – невнятные, но заслуживающие внимания. Царь и царица когда-то были обычными людьми. То ли в одного из них, то ли в обоих сразу вселился дух, или демон, зацепившись так крепко, что изгнать его было невозможно. Царская чета могла превращать людей в себе подобных, передавая им кровь. Они пытались основать религию. Но ее свергали раз за разом. Любой обладатель крови может стать создателем! Конечно, Старейший утверждал, что не представляет себе, почему произошло сожжение. Но именно он, проведя века в качестве никчемного хранителя, в конце концов вытащил своих священных царственных подопечных на солнце! Египет мертв, сказал он мне, называя его „житницей Рима“. Он сказал, что за тысячу лет царская чета ни разу не шелохнулась».
Эти слова привели меня в неописуемый ужас.
«Что ж, света одного дня не хватило, чтобы уничтожить древних предков, но дети их пострадали по всему миру. И трусливый Старейший, получивший в награду только мучения, утратил мужество, необходимое для того, чтобы выставлять царскую чету на солнце. У него для этого не осталось никаких оснований.
Акаша заговорила со мной. Заговорила как могла – образами, картинами, живописующими события с самого начала: возникновение племени богов и богинь, ведущих от нее свое происхождение, восстания; она поведала, сколь многое в истории было потеряно, утрачена и истинная цель… А когда дошло до членораздельных слов, Акаша смогла произнести лишь несколько безмолвных фраз: «Увези нас из Египта, Мариус! – Он сделал паузу. – Увези нас из Египта! Старейший хочет уничтожить нас. Защити нас, Мариус! Или мы погибнем!»»
Он вздохнул; теперь он успокоился и уже не казался таким сердитым – только очень расстроенным, и своим новым, миг от мига улучшающимся зрением вампира я все явственнее и явственнее видела, какой он мужественный, как твердо намерен держаться принципов, в которые верит, невзирая на чудеса, поглотившие его прежде, чем он успел в них усомниться. Он пытался вести благородную жизнь, несмотря ни на что.
«Моя участь, – продолжал он, – напрямую зависела от них. Если я их оставлю, рано или поздно Старейший вынесет их на солнце, а я, не имеющий вековой крови, сгорю, как восковая свеча! Моя жизнь уже изменилась – теперь она окончится. Но Старейший не просил меня создать новую касту жрецов. Акаша не просила основать новую религию. Она не говорила ни об алтарях, ни о культах. Об этом просил только обгоревший бог в северной роще, в варварских землях, посылая меня на юг, в Египет, на родину всех тайн».
«И как долго ты о них заботишься?»
«Более пятнадцати лет. Я потерял счет времени. Они никогда не двигаются и не произносят ни слова. Раненые, те, кто сгорел настолько, что на исцеление их уйдут века, узнают, что я здесь. И приходят. Я стараюсь уничтожать их прежде, чем они смогут мысленно передать образ, подтверждающий мое присутствие здесь. Она не призывает этих сгоревших детей к себе, как призывала меня! Если им удается меня одурачить или побороть, она уничтожает их одним движением – ты сама была тому свидетелем. Но тебя она вызвала, Пандора, и протянула к тебе руку. Теперь нам известно, по какой причине. А я обошелся с тобой так жестоко. Бестактно».
Он повернулся ко мне. В его голосе появилась нежность.
«Скажи мне, Пандора, – попросил он, – в том видении о нашей свадьбе мы были молодыми или старыми? Ты была пятнадцатилетней девочкой, к которой я, возможно, стремился слишком рано, или зрелым расцветшим созданием, как сейчас? И как, это счастливый союз? Мы подходим друг другу?»
Меня глубоко тронула горячая искренность его слов, страдания и мольба, стоявшие за ними.
«Мы были такими же, как сейчас, – сказала я, осторожно улыбаясь в ответ на его улыбку. – Ты был мужчиной в расцвете сил, навеки застывшим в таком состоянии. А я? Я – такой, как в эту минуту».
«Поверь мне, – ласково произнес он, – именно в эту ночь я не стал бы говорить с тобой так резко, но у тебя будет еще столько ночей. Теперь тебя ничто не сможет убить – только солнце или огонь. Ничто в тебе не увянет. Тебе предстоит открыть тысячу новых ощущений».
«А как же экстаз, когда я пила от нее? – спросила я. – Как же ее корни, ее страдания? Она никоим образом не считает себя святыней?»
«А что такое святыня? – Он пожал плечами. – Скажи мне. Что такое святыня? Разве ты видела в ее грезах святость?»
Я опустила голову. Ответа у меня не было.
«Конечно, это не Римская империя, – продолжал Мариус. – Конечно, не храмы Августа Цезаря. Конечно, не культ Кибелы! Конечно, не культ огнепоклонников в Персии. Разве имя Изиды до сих пор свято, и было ли оно вообще когда-нибудь свято? Египетский Старейший, мой первый и единственный учитель, сказал, что Акаша придумала для своей цели истории об Изиде и Озирисе – чтобы придать своему культу поэтическую окраску. Я думаю, что она создала свой образ, основываясь на древних легендах. Демон, живущий в них, разрастается с созданием каждого нового потомка. Вероятно, все обстоит именно так».
«Но какой-либо цели во всем этом нет?»
«Возможно, демон стремится больше узнать, – сказал он. – Больше видеть, полнее чувствовать посредством каждого носителя его крови. Может быть, все дело в этом, и каждый из нас представляет собой крошечную его частицу, перенося с собой его способности, а в ответ возвращая собственные ощущения. Через нас он познает мир!
Вот что я тебе скажу. – Он сделал паузу и положил руки на стол. – Горящему во мне пламени все равно, невинна жертва или же это преступник! Это пламя внутри меня испытывает жажду. Не каждую ночь, но часто! Оно молчит! Оно ничего не говорит моему сердцу об алтарях! Оно руководит мной, как всадник своим жеребцом на поле боя! Не жажда, но сам Мариус по вполне понятным тебе причинам отделяет добро от зла согласно старым обычаям; алчная же жажда знакома с природой, но не с моралью».
«Я люблю тебя, Мариус, – тихо произнесла я. – По-настоящему из всех мужчин я любила только тебя и моего отца. Но сейчас я должна уйти, уйти одна».
«О чем ты говоришь? – поразился он. – Едва минула полночь».
«Ты был очень терпелив, но сейчас мне нужно побыть наедине с собой».
«Я пойду с тобой».
«Не пойдешь».
«Но нельзя же так просто бродить по Антиохии, совсем одной».
«Почему нельзя? Если я захочу, то могу услышать мысли смертных. Только что мимо пронесли носилки. Рабы так пьяны, что лишь чудом удерживают ношу и не вываливают своего хозяина на дорогу, а сам он крепко спит. Я хочу погулять в одиночестве там, в темном городе, пройтись по мрачным, опасным закоулкам, по местам, куда даже… даже бог не может зайти».
«Это твоя месть, – сказал он. Я направилась к воротам, он пошел за мной. – Пандора, не уходи одна».
«Мариус, любовь моя, – сказала я, повернулась и взяла его за руку. – Это не месть. Слова, что ты произнес: „девушка“, „женщина“, – они ограничивали всю мою жизнь. Сейчас же я только хочу, ничего не боясь, зайти с голыми руками, с распущенными по спине волосами в любой очаг опасности, куда захочу. Я все еще пьяна ее кровью, твоей кровью! То, что должно сиять, лишь мерцает и подрагивает. Я должна побыть одна, обдумать твои слова».
«Но ты должна вернуться до рассвета, задолго до рассвета. Ты должна остаться со мной внизу, в склепе. Нельзя просто лечь где-нибудь в комнате. Туда проникнет смертоносный свет…»
Какой он заботливый, какой великолепный в своей ярости!
«Вернусь, – сказала я, – задолго до рассвета, а пока что у меня разорвется сердце, если мы с этой самой минуты не скрепим наши узы».
«Скрепим, – сказал он. – Пандора, ты сведешь меня с ума».
Он остановился у ворот.
«Дальше – ни шагу», – сказала я, уходя.
Я пошла вниз, к Антиохии. Ноги мои стали до того сильными, что я не замечала ни камешков, ни дорожной пыли; моим глазам, пронзавшим ночь, во всей своей полноте открылся тайный сговор сов и грызунов, вертевшихся среди деревьев, – они наблюдали за мной, а потом бежали прочь, как будто инстинкты предостерегали их против меня.
Вскоре я вошла в собственно город. Думаю, решительности, с которой я передвигалась от улочки к улочке, хватило бы, чтобы отпугнуть всякого, кто намеревался меня побеспокоить. От темноты веяло трусостью, и она была наполнена эротическими ругательствами – отвратительными путаными ругательствами, какими мужчины забрасывают женщину, если вожделеют ее, некой странной смесью угроз и пренебрежения.
Я чувствовала, как крепко спят в домах люди, слышала болтовню стражников в бараках за Форумом.
Я делала все, что обычно делают те, кого только что превратили в пьющего кровь. Я прикасалась к поверхности стен и завороженно глазела на обычный факел и мошек, сдававшихся на его милость. К моим голым рукам и тонкой тунике льнули мечты и грезы всей Антиохии.
По канавам и улицам сновали крысы. Река издавала свой собственный звук, и даже самое слабое волнение воды пустым эхом отдавалось от стоящих на якоре кораблей.
Форум, блистательный при свете негаснущих огней, ловил свет луны, словно был для нее противоположностью земного кратера – большой, сотворенной человеческими руками западней, замеченной и благословленной непреклонными Небесами.
Дойдя до своего дома, я обнаружила, что запросто могу забраться на крышу. Там я и уселась – спокойная, расслабившаяся, свободная, заглядывая во двор, в перистиль, где в одиночестве в течение трех ночей постигала истины, подготовившие меня к принятию крови Акаши.
Я все обдумала еще раз, спокойно, без боли, как будто обязана была сделать это ради той женщины, какой была прежде – посвященной, женщины, что искала прибежища в храме. Мариус был прав. В царя и царицу вселился демон, распространяющийся через кровь, питающийся ею и разрастающийся, – что сейчас и происходило внутри меня.
Не царь с царицей изобрели понятие справедливости! Законы и правосудие родились не от царицы, разломавшей на куски маленького фараона!
А римские суды, с трудом принимающие каждое решение, взвешивающие его со всех сторон, отказываясь от любого вмешательства магии и религии, – даже в эти ужасные времена они борются за справедливость. Эта система основана не на божественном откровении, но на разуме.
Однако я не жалела о моменте опьянения, когда пила ее кровь и верила в нее, когда видела сыпавшиеся на нас цветы. Я не могла сожалеть, что разум способен вообразить нечто столь совершенное.
В тот момент она была моей матерью, моей царицей, моей богиней, она была для меня всем. Я познала то, что следовало познать, когда мы выпили зелье в храме, когда пели и раскачивались в исступленном танце. И я познала это в ее объятиях. И в объятиях Мариуса тоже, причем на более безопасном уровне, и теперь мне хотелось только оказаться рядом с ним.
Культ ее показался мне отвратительным… Порождение пороков и невежества, вознесенных на такую высоту! Внезапно я испытала облегчение, что в корне загадок лежат столь примитивные объяснения. Кровь, пролитая на ее золотое платье!
Все образы и мимолетные впечатления годны только на то, чтобы научить восприятию более глубоких понятий, вновь решила я, как тогда, в храме, когда искала утешения у базальтовой статуи.
Только я, и я одна, могу превратить свою новую жизнь в героическое сказание.
Я очень порадовалась за Мариуса, сумевшего обрести поддержу в разуме. Но разум – вещь выдуманная, навязанная миру верой, а звезды никому ничего не обещают.
В те темные ночи, когда я скрывалась в этом доме, в Антиохии, оплакивая своего отца, я увидела кое-что более значительное, увидела, что в самом сердце Сотворения вполне может крыться нечто сродни бушующему вулкану, не поддающееся контролю и пониманию. Его лава уничтожит как деревья, так и поэтов. «Так что прими этот дар, Пандора, – велела я себе. – Иди домой и будь благодарна, что ты снова замужем, ибо никогда еще ты не встречала более подходящую пару и не стояла на пороге столь многообещающего будущего».
По возвращении – что произошло очень скоро благодаря обретенной мною способности быстро перепрыгивать с крыши на крышу, едва касаясь их поверхности, и передвигаться по стенам – по возвращении я нашла его в том же состоянии, в каком и оставила, только намного более печальным. Он сидел в саду, совсем как в видении, показанном мне Акашей.
Должно быть, он любил эту скамью позади виллы, обращенную к зарослям и природному ручью, журчащему над камнями и стремительным потоком разливающемуся в высокой траве. Он моментально встал. Я обняла его.
«Мариус, прости меня», – сказала я.
«Не говори так, это я во всем виноват. И я не сумел тебя защитить».
Мы обнимали друг друга. Мне захотелось впиться в него зубами и пить его кровь, что я и сделала – и почувствовала, как он забирает кровь у меня. Никогда на брачном ложе не испытывала я столь полного единения с мужчиной, и я отдалась этому чувству, как никогда и никому не отдавалась при жизни.
Внезапно силы оставили меня. Я оборвала свой поцелуй и разжала зубы.
«Идем же, – сказал он. – Твой раб уснул. А днем, когда спать будем мы, он перенесет сюда все твои вещи и приведет твоих девушек, если ты захочешь оставить их при себе».
Мы спустились по лестнице и вошли в новую комнату. Для того чтобы отворить дверь, понадобились все силы Мариуса – а значит, никакой смертный на это не способен.
Там стоял саркофаг, гранитный, без украшений.
«Ты сможешь поднять крышку?» – спросил Мариус.
«Я чувствую какую-то странную слабость».
«Это потому, что встает солнце. Попробуй поднять крышку. Столкни ее в сторону».
Я так и сделала. И внутри нашла ложе из лилий и розовых лепестков, шелковых подушек и засушенных цветов, которые хранят из-за их аромата».
Я ступила внутрь каменной темницы и сначала села в ней, а потом вытянулась в полный рост. Он не замедлил занять свое место в гробнице рядом со мной и толкнул крышку на место. Свет для нас – как и для всех мертвецов – померк.
«Я засыпаю. Я едва могу говорить».
«Какоое счастье!» – откликнулся он.
«Никакой необходимости в таком оскорблении нет, – пробормотала я. – Но я тебя прощаю».
«Пандора, я тебя люблю», – в голосе его слышалась беспомощность.
«Войди в меня, – попросила я, протягивая руку к его ногам… – Заключи меня в свои объятия».
«Это все глупость и предрассудки».
«Это не то и не другое, – сказала я. – Это символично и приятно».
Он подчинился. Наши тела слились воедино, объединенные тем стерильным органом, который значил для него теперь не больше, чем рука, – а как же я любила руку, которой он обнимал меня, и губы, прижавшиеся к моему лбу!
«Я люблю тебя, Мариус, мой странный, высокий, прекрасный Мариус».
«Я тебе не верю», – произнес он едва слышным шепотом.
«В каком смысле?»
«Очень скоро ты возненавидишь меня за то, что я тебе сделал».
«Вряд ли, мой разумник. Я не так уж стремлюсь состариться, увянуть и умереть, как тебе кажется. Я рада появившемуся у меня шансу увидеть и узнать гораздо больше…»
Я почувствовала, что он целует меня в лоб.
«Ты и правда намеревался жениться на мне, когда мне было пятнадцать лет?»
«Это мучительные воспоминания! У меня до сих пор уши горят от оскорблений твоего отца! Он практически выгнал меня из своего дома!»
«Я люблю тебя всем сердцем, – прошептала я. – Ты все-таки победил. Ты получил меня в жены».
«Получил, но мне кажется, слово „жена“ здесь не вполне уместно. Интересно, ты что, уже забыла, как еще совсем недавно возражала против этого термина?»
«Мы вместе, – сказала я, с трудом выговаривая слова из-за его поцелуев; я теряла силы и одновременно наслаждалась прикосновением его губ, их неожиданным стремлением к целомудренной любви. – И мы придумаем другое слово, более возвышенное, чем „жена“».
Внезапно я отодвинулась. В темноте я его не видела.
«Ты что, целуешь меня, чтобы я не могла разговаривать?»
«Да, именно этим я и занимаюсь», – ответил он.
Я отвернулась.
«Повернись, пожалуйста», – попросил он.
«Нет», – ответила я.
Я неподвижно лежала и смутно ощущала, что его тело теперь кажется мне вполне нормальным на ощупь, потому что мое тело не мягче и, может быть, не слабее. Грандиозное преимущество! Да, но я его любила! Любила! Так что пусть целует меня сзади, в шею. Повернуться к нему лицом он меня не заставит!
Должно быть, встало солнце.
Потому что на меня опустилась завеса тишины, как будто вселенная, все ее вулканы, бушующие приливы, все ее императоры, судьи, сенаторы, философы и жрецы стерлись из жизни.
Глава 11
Вот, Дэвид, собственно, и все.
Я могла бы еще на протяжении многих страниц развивать комедию в стиле Плавта или Теренция. Я могла бы посоперничать с шекспировской «Много шума из ничего».
Но в основном это все. Все, что стоит за легкомысленной версией событий, данной в «Вампире Лестате» и облаченной в свою окончательную тривиальную форму Мариусом – или Лестатом, кто их знает.
Так что я, с твоего позволения, поведаю тебе о тех воспоминаниях, что остаются для меня святыми и до сих пор сжигают мне сердце, как бы ни пренебрегала ими другая сторона.
И повесть о нашем расставании не просто история о разладе – она может послужить уроком другим.
Мариус научил меня охотиться, ловить только злодеев, убивать без боли, окутывать душу жертвы сладостными видениями или же предоставлять ей возможность освещать собственную смерть каскадом фантазий, судить которые я не смею – я просто поглощаю их, как кровь. Здесь особой летописи не требуется. По силе мы были друг другу под стать. Когда какой-нибудь обгоревший, безжалостный и амбициозный кровопийца все-таки находил путь в Антиохию – поначалу это довольно редко, но все же случалось, – мы вместе казнили непрошенного гостя. Чудовищные умы, выкованные в недоступные нашему пониманию эпохи, они искали царицу, как шакалы ищут мертвое тело.
Мы никогда не спорили относительно их участи.
Мы часто читали друг другу вслух, вместе смеялись над «Сатириконом» Петрония, делили и смех, и слезы при чтении горьких сатир Ювенала. Новые сатиры и исторические книги непрерывно поступали из Рима и Александрии. Но кое-что постоянно отделяло от меня Мариуса. Наша любовь росла, но вместе с ней росло и число ссор, и ссоры эти все более и более скрепляли нашу связь, что чрезвычайно опасно.
Все те годы Мариус хранил свою приверженность логике, как дева-весталка хранит священный огонь. Если мной вдруг овладевали восторженные чувства, он был тут как тут – хватал меня за плечи и без обиняков объяснял, что это нелогично. Нелогично, нелогично, нелогично!
Когда во втором веке в Антиохии случилось ужасное землетрясение, а мы остались невредимы, я осмелилась заговорить о божественном благословении. Мариус впал в бешенство и не замедлил указать мне на тот факт, что то же самое вмешательство высших сил хранило римского императора Траяна, в это время пребывавшего в городе. Как я это объясню?
Кстати сказать, Антиохия быстро восстановилась, ее рынки расцвели вновь, появилось множество новых рабов, ничто не остановило караваны, направлявшиеся к кораблям.
Но задолго до землетрясения мы едва ли не дрались практически каждую ночь.
Если я проводила несколько часов в комнате Матери и Отца, Мариус неизменно приходил за мной и стремился привести в чувство. Он не может читать, когда я в таком состоянии, заявлял он. Он не может думать, зная, что я сижу внизу и намеренно призываю к себе безумие.
Почему, требовала я ответа, его господство должно распространяться на каждый угол нашего дома и сада?
А как же тот факт, что, когда какой-нибудь древний обгоревший кровопийца добирается до Антиохии, мы договариваемся о его убийстве и разделываемся с ним на равных?
«Мы не подходим друг другу по умственным способностям?» – спрашивала я.
«Только ты могла задать такой вопрос!» – следовал ответ.
Конечно, ни Мать, ни Отец больше не двигались и не говорили. До меня не долетали ни кровавые сны, ни божественные указания. Мариус напоминал мне об этом только изредка. И через довольно долгое время он позволил мне вместе с ним присматривать за святилищем и до конца убедиться, какой степени достигает их молчаливое и внешне бездумное подчинение. Они выглядели совершенно недоступными, и наблюдать за ними иногда было просто страшно.
Когда Флавий на сороковом году жизни заболел, между мной и Мариусом разразилась одна из наиболее чудовищных ссор. Это случилось в самом начале нашего совместного существования, задолго до землетрясения.
Кстати говоря, это было чудесное время, так как зловредный старый Тиберий заполнял Антиохию новыми замечательными зданиями. Она могла посоперничать с Римом. Но Флавий заболел.
Мариус тяжело переживал это. Он больше чем привязался к Флавию – они без конца обсуждали Аристотеля, а Флавий оказался одним из тех людей, которые одинаково хорошо умеют делать все – как управлять домом, так и с идеальной точностью копировать самый эзотеричный, рассыпающийся на куски текст.
Флавий ни разу не задал нам вопроса о том, кто мы такие. Я обнаружила, что его преданность и любовь намного превосходили любопытство или страх.
Мы надеялись, что болезнь Флавия не очень серьезна. Но когда наступило ухудшение, Флавий стал отворачиваться от Мариуса всякий раз, когда тот к нему заходил. Однако если протягивала руку я, он всегда принимал ее. Я часто часами лежала рядом с ним, как он когда-то лежал со мной.
Как-то ночью Мариус отвел меня к воротам и сказал:
«Когда я вернусь, он уже умрет. Ты справишься одна?»
«Ты бежишь от этого?» – спросила я.
«Нет, – ответил он. – Но он не хочет, чтобы я видел, как он умирает; он не хочет, чтобы я видел, как он стонет от боли».
Я кивнула. Мариус ушел. Давным-давно Мариус установил правило: никогда больше не создавать тех, кто пьет кровь. Спорить с ним об этом смысла не было.
Как только он ушел, я превратила Флавия в вампира. Точно так же, как со мной это сделали обгоревший, Мариус и Акаша, ведь мы с Мариусом уже давно обсудили метод – вытяни столько крови, сколько можешь, потом отдай ее обратно, пока не окажешься на грани обморока.
Я действительно упала в обморок, а очнувшись, увидела, что надо мной стоит этот потрясающий грек – с едва заметной улыбкой и без единого следа болезни. Он наклонился, взял меня за руку и помог мне встать.
Вошедший Мариус в изумлении уставился на переродившегося Флавия.
«Вон отсюда, вон из этого дома, вон из этой провинции, вон из Империи!» – наконец вскричал он.
Вот последние слова Флавия:
«Благодарю вас за этот Темный Дар».
Тогда я впервые услышала это выражение, так часто встречающееся в книгах Лестата. Как же все понимал этот ученый афинянин!
Часами я избегала встречи с Мариусом! Войдя в конце концов в сад, я обнаружила, что Мариус погружен в глубокое горе, а когда он поднял глаза, я поняла – он был абсолютно уверен, что я намеревалась убежать с Флавием… Увидев это, я заключила его в объятия. Я видела, что он испытывает безмолвное облегчение и любовь; он моментально простил меня за мою «крайнюю опрометчивость».
«Разве ты не видишь, – сказала я, обнимая его, – что я тебя обожаю? Но управлять мной ты не в силах! Разве ты своим здравым умом не понимаешь, что от тебя ускользает величайшая сторона нашего дара – свобода от ограниченности женского и мужского начал!»
«Ты ни на минуту не сможешь меня убедить, – сказал он, – что чувствуешь, рассуждаешь и действуешь не как женщина. Мы оба любили Флавия. Но зачем создавать тех, кто пьет кровь?»
«Ну, не знаю; просто Флавию этого хотелось, Флавий знал все наши тайны, мы… мы с ним понимали друг друга! Он был верен мне в самые мрачные часы моей смертной жизни. Нет, не могу объяснить».
«Вои именно, женские сантименты. И ты отправила это создание в вечность».
«Он присоединился к нашим поискам», – ответила я.
Где-то в середине века, когда город богател, а в Империи была на удивление мирная обстановка, равной которой не будет еще два столетия, в Антиохии появился христианин Павел.
Однажды ночью я пошла послушать его речи, а вернувшись домой, небрежно бросила, что этот человек обратит в свою веру и камень – столь сильна его личность.
«Да как ты можешь тратить на это время? – спросил Мариус. – Христиане! Это даже не культ. Кто-то боготворит Иоанна, кто-то – Иисуса. Они друг с другом ссорятся. Ты что, не видишь, что натворил этот Павел?»
«Нет, а что? – спросила я. – Я же не сказала, что собираюсь вступить в их секту. Я просто сказала, что остановилась послушать. Кому от этого хуже?»
«Тебе, твоему рассудку, твоему душевному равновесию, твоему здравому смыслу. Интересуясь глупостями, ты компрометируешь себя, и, откровенно говоря, хуже стало самому принципу истины!»
И это было только началом.
«Давай-ка я рассажу тебе об этом Павле, – сказал Мариус. – Он никогда не был знаком ни с Иоанном Крестителем, ни с Иисусом из Галилеи. Евреи вышвырнули его из своей компании. А Иисус и Иоанн – оба евреи! Таким образом, Павел теперь обращается ко всем подряд. Как к евреям, так и к христианам, как к римлянам, так и к грекам; он говорит: „Не обязательно следовать еврейским обрядам… Забудьте о празднествах в Иерусалиме. Забудьте об обрезании. Становитесь христианами“».
«Да, ты прав», – вздохнула я.
«Очень просто следовать этой религии, – сказал он. – Она вообще ни в чем не заключается. Надо только поверить, что этот человек восстал из мертвых. Кстати, я тщательно изучил все документы, которые наводняют рынки. А ты?»
«Нет. Удивительно, что ты счел эти поиски достойными затрат твоего драгоценного времени».
«Ни один человек, лично знавший Иоанна или Иисуса, нигде не приводит их высказываний о том, что кто-то из них восстанет из мертвых или что поверившие в них обретут жизнь после смерти. Это выдумки Павла. Какое соблазнительное обещание! Ты бы послушала, что говорит твой друг Павел по поводу ада!! Какое жестокое зрелище – небезупречные смертные могут нагрешить при жизни столько, что оставшуюся вечность будут гореть в огне».
«Он мне не друг. Ты делаешь столь далеко идущие выводы из всего лишь одного беглого замечания. Почему тебя так это волнует?»
«Я же объяснил, меня заботят истина и разум!»
«Значит, ты кое-чего не понимаешь относительно этой группы христиан: их объединяет доходящая до эйфории любовь, они верят в великую щедрость…»
«Ох, ну хватит! И ты хочешь сказать мне, что в этом есть что-то хорошее?»
Я не ответила, а когда заговорила вновь, он уже возвращался к своим делам.
«Ты меня боишься, – сказала я. – Ты боишься, что какая-то вера захватит меня и заставит тебя бросить. Но нет! Нет, не так. Ты боишься, что она захватит тебя! Что мир каким-то образом приманит тебя к себе, и ты перестанешь жить здесь, со мной, римским затворником, и наблюдать за всем с высоты своего превосходства, что вернешься обратно, станешь искать смертных утешений – общества, близости к людям, дружбы со смертными, стремиться, чтобы они признали тебя своим, в то время как ты навсегда будешь оставаться чужим!»
«Пандора, ты несешь чепуху».
«Ну и храни свои тайны, гордец, – сказала я. – Но, должна признаться, мне за тебя страшно».
«Страшно? – спросил он. – С чего бы?»
«Потому что ты не сознаешь, что все на свете гибнет, что все на свете искусственно! Что даже логика и математика в конечном счете лишены смысла!»
«Это неправда».
«О нет, правда. Наступит ночь, когда ты увидишь то, что увидела я, только приехав в Антиохию, до того, как ты нашел меня, до этого превращения, перевернувшего всю мою жизнь.
Ты увидишь мрак, – продолжала я, – мрак до того непроглядный, что Природе он неведом. О нем знает лишь душа человека. И ему нет конца. И я молюсь, чтобы в тот момент, когда ты больше не сможешь от него бежать, когда осознаешь, что, кроме него, вокруг ничего больше нет, твоя логика и разум придадут тебе сил».
Он посмотрел на меня с величайшим уважением Но ничего не сказал.
«Смирение тебе добра не принесет, – продолжала я, – когда придут такие времена. Для смирения требуется воля, а для воли требуется решимость, а для решимости требуется вера, а для веры требуется нечто, во что можно верить! А для любого действия или смирения требуется понятие свидетеля! Так вот, если ничего нет, то и свидетеля не будет! Ты пока этого не знаешь, но я-то знаю. Надеюсь, что, когда ты это выяснишь, кто-нибудь сможет тебя утешить, пока ты будешь наряжать и причесывать эти чудовищные реликвии под лестницей! Пока ты будешь приносить им цветы! – Я очень разозлилась. И продолжала: – Вспомни обо мне, когда наступит этот момент, – если не ради прощения, то хотя бы как о примере. Ибо я это видела – и выжила. И не имеет значения, что я останавливаюсь послушать проповеди Павла о Христе, или же что я танцую, как дура, перед рассветом в подлунном саду, или же что я… что я люблю тебя. Все это не важно. Потому что ничего нет. И увидеть это некому. Некому!
Возвращайся к своей истории, к набору лжи, старающейся связать каждое событие с причиной и следствием, к нелепой вере, постулирующей, что из одного проистекает другое. Говорю тебе, это не так. Но ты, как истинный римлянин, так не считаешь».
Он сидел и молча смотрел на меня. Я не могла понять, что творится у него в голове или на сердце.
«Так что ты хочешь, чтобы я сделал?» – спросил он наконец. Никогда еще он не выглядел более невинно.
Я горько рассмеялась. Разве мы говорим на одном языке? Он не слышал ни одного моего слова. И вместо ответа задал мне встречный вопрос.
«Ладно, – ответила я. – Я скажу, чего я хочу. Люби меня, Мариус, люби, но оставь меня в покое! – выкрикнула я, даже не задумываясь, ибо слова вырвались сами собой. – Оставь меня в покое, чтобы я сама искала себе утешение, средства выживания, какими бы глупыми и бессмысленными они тебе ни казались. Оставь меня в покое!»
Он был задет; он ничего не понял и смотрел на меня с прежним невинным видом.
Про прошествии десятилетий у нас было много подобных ссор.
Иногда после этого он приходил и вел со мной длинные и обстоятельные беседы о том, что, по его мнению, происходит с Империей: что императоры сходят с ума, что у сената не осталось власти, что само развитие человека – уникальное явление природы и за ним стоит наблюдать. Он думал, что страстное желание жить не оставит его до тех пор, пока будет существовать жизнь.
«Даже если на свете не останется ничего, кроме пустыни, – говорил он, – я захочу смотреть, как одна дюна переходит в другую. Даже если в мире останется всего одна лампа, я захочу наблюдать за ее пламенем. И ты тоже».
Но условия нашей битвы и ее пыл практически никогда не менялись.
В глубине души он считал, что я ненавижу его за то, что он так недобро обошелся со мной в ту ночь, когда я получила Темный Дар. Я говорила, что это ребячество. Но не могла убедить его, что мои душа и интеллект слишком глубоки, чтобы таить обиду за такой пустяк, и что я не обязана объяснять ему ни мысли свои, ни слова, ни поступки.
Двести лет мы жили вместе и страстно любили друг друга. Я находила его все более красивым.
Поскольку в город стекалось все больше варваров с севера и с востока, он уже не чувствовал необходимости одеваться как римлянин и часто носил расшитые драгоценными камнями восточные одежды. Волосы его стали мягче и светлее. Он редко их стриг – что, конечно, приходилось делать каждую ночь, если ему хотелось сделать их покороче. Они падали ему на плечи во всем своем великолепии.
По мере того как разглаживалось его лицо, исчезали и те немногочисленные линии, по которым так легко было распознать его гнев. Я уже говорила тебе, что он очень напоминает Лестата. Только он более компактно сложен, а челюсть и подбородок сделались несколько более твердыми, еще когда он был смертным. Но лишние складки вокруг глаз исчезли.
Под конец, боясь поссориться, мы иногда не разговаривали целыми ночами. Но постоянно обменивались знаками физической привязанности: объятия, поцелуи, иногда – молчаливое пожатие рук.
Тем не менее мы понимали, что уже прожили намного дольше, чем позволяет нормальная человеческая жизнь.
Мне нет нужны подробно описывать тебе историю тех удивительных времен. Она слишком хорошо известна. Скажу лишь о самом главном и опишу тебе перемены, происходившие во всей Империи, так, как воспринимала их я.
Антиохия, процветающий город, оказалась нерушимой. Императоры начали оказывать ей милости и наносить визиты. Появилось множество храмов, отправляющих восточные культы. А позже со всех краев начали стекаться в Антиохию христиане.
В результате христиане в Антиохии составили огромную интересную группу людей, ведущих друг с другом нескончаемые споры.
Рим пошел войной на евреев, полностью сокрушив Иерусалим и уничтожив священный еврейский храм. В Антиохию и в Александрию съехалось множество блестящих мыслителей-евреев.
Дважды или, может быть, даже трижды мимо города следовали римские легионы – они направлялись в Парфянское царство; однажды у нас даже случилось собственное небольшое восстание, но, когда дело касалось Антиохии, Рим всегда принимал меры сверхпредосторожности, а потому на целый день закрыли рынок! Торговля шла своим чередом, караваны вожделели корабли, а брачный обряд между ними вершился на ложе Антиохии.
Новых стихов появлялось немного. В основном они были сатирическими. Сатира, казалось, осталась единственным безопасным средством честного выражения мыслей римлянина, и мы получили невероятно смешную историю Апулея «Золотой осел», высмеивающую все религии на свете. Но в поэзии Марциала сквозила горечь. А доходившие до меня письма Плиния изобиловали ужасающими суждениями по поводу морального хаоса в Риме.
Как вампир я стала питаться исключительно солдатами. Они мне нравились – своим обликом и своей силой. Я умертвила стольких из них, что даже вошла среди них в легенду: «Смерть в обличье гречанки» – из-за одежды, которая казалась им архаичной. Я нападала на темной улице, наугад. Я не опасалась, что меня поймают или остановят, – слишком велики были мое мастерство, сила и жажда.
Но эти бунтарские смерти дарили мне видения: пламя в солдатском лагере, рукопашная схватка на крутом горном склоне. Я ласково доводила их до кончины, до краев переполняясь кровью, и иногда как через туманную пелену мне виделись души тех, кого, в свою очередь, убили они.
Когда я рассказала об этом Мариусу, он заявил, что ничего, кроме подобной мистической чепухи, от меня и не ожидал. Я не стала с ним спорить.
Он с напряженным интересом следил за событиями в Риме. Меня же они просто удивляли.
Он сосредоточенно размышлял над историями Диона Кассия, Плутарха и Тацита и стукнул кулаком, услышав о бесконечных схватках на реке Рейн, о прорыве на север, в Британию, о строительстве вала Адриана, предназначенного для сдерживания скоттов, которые, как и германцы, не желали подчиняться никому.
«Они больше не охраняют Империю, не оберегают и не сдерживают ее границы, – говорил он. – Не сохраняют образ жизни! Сплошная война и торговля!»
Я не могла с ним не согласиться.
Дела обстояли еще хуже, чем он думал. Если бы он почаще выходил послушать философов, как делала это я, то пришел бы в ужас.
Повсюду появлялись маги, утверждая, что способны летать, созерцать видения, исцелять наложением рук! Они воевали с христианами и евреями. По-моему, римская армия на них внимания не обращала.
Медицину, знакомую мне по смертной жизни, заполонили тайные восточные рецепты, амулеты, ритуалы и маленькие статуи, предназначенные для того, чтобы сжимать их в кулаке.
Добрая половина членов сената уже не обладала итальянским происхождением. Иными словами, наш Рим перестал быть нашим. Титул императора превратился в анекдот. Сколько было убийств, заговоров, пустячных споров, фальшивых императоров – вскоре стало совершенно ясно, что страной правит армия. Армия выбирает императора. Армия его и содержит.
Христиане разделились на враждующие секты. Просто поразительно, но споры отнюдь не вредили религии. В разобщенности она набирала силу. Периодически людей жестоко преследовали и казнили лишь за то, что они молятся не у римских алтарей. Однако создавалось впечатление, что такие преследования только усиливают симпатию населения к новому культу.
А новый культ плодил безудержные споры по каждому принципу, имеющему отношение к евреям, Богу и Иисусу.
С этой религией произошла совершенно потрясающая вещь. Быстрые корабли, хорошие дороги и устойчивые торговые пути распространяли ее в бешеном темпе, но внезапно она оказалась в необычной ситуации. Конец света, предсказанный Иисусом и Павлом, так и не наступил.