Вампир Арман Райс Энн
Там, очутившись в мире, разительно отличающемся от мира Венеции, тихо пройдясь рядом с итальянцами совершенно другой породы, я впервые понял, о чем он говорил.
Понимаешь, я и раньше видел Флоренцию, путешествуя с группой друзей в качестве смертного ученика Мариуса. Но мои беглые наблюдения не шли в сравнение с тем, что я увидел, став вампиром.
Однако на дворе стояла ночь. В городе уже пробили вечерний звон. И камни Флоренции выглядели темнее, неряшливее, они напоминали крепость, улицы были узкими и мрачными, так как их не освещали фосфоресцирующие полоски воды, как у нас. Во флорентийских дворцах отсутствовали экстравагантные мавританские орнаменты, свойственные венецианским домам, фантастические отполированные каменные фасады. Они скрывали свой блеск внутри, что чаще встречалось в итальянских городах. Но Флоренция была богата, густо населена и полна радовавших глаз чудес.
В конце концов, это же была Флоренция, столица владений человека, которого прозвали Лоренцо Великолепным, – неотразимой личности, доминирующей на копии великой фрески, сделанной Мариусом, которую я увидел в ночь моего рождения во Тьму, человека, умершего всего за несколько лет до описываемых мною событий.
Мы обнаружили, что, невзирая на темноту, на улицах полно народа, что группы мужчин и женщин прогуливаются по мощеным тротуарам, что над площадью Синьории, одной из главнейших в городе, нависла зловеще нетерпеливая атмосфера.
В тот день состоялась казнь – едва ли из ряда вон выходящее событие во Флоренции, да и в Венеции, если уж на то пошло. Это было сожжение. Хотя до наступления ночи все следы костра были убраны, я почувствовал запах дров и горелой плоти.
Я испытывал природное отвращение к подобным вещам, что, кстати, свойственно не каждому, и осторожно пробирался к месту событий, не желая, чтобы мое обостренное восприятие было потрясено каким-нибудь жутким свидетельством жестокости.
Мариус всегда советовал нам, мальчикам, не «наслаждаться» такими зрелищами, а мысленно ставить себя в положение жертвы, чтобы таким образом иметь возможность максимально осознать весь ужас увиденного.
Как ты знаешь из истории, люди, присутствовавшие на казнях, часто вели себя безжалостно и неуправляемо, а иногда даже издевались над жертвой – думаю, из страха.
Мы, ученики Мариуа, всегда находили ужасно сложным мысленно разделять участь повешенного или сожженного. Короче говоря, он отнял у нас радость забавы.
Конечно, поскольку эти ритуалы совершались практически всегда днем, сам Мариус никогда на них не присутствовал.
И теперь, когда мы вошли на огромную площадь Синьории, я увидел, что его раздражает тонкая пелена пепла, все еще витавшего в воздухе, и коробит от мерзких запахов.
Я также отметил, что мы легко скользили между людьми – две почти неуловимые фигуры в черном. Наши шаги оставались практически неслышными. Благодаря вампирскому дару мы умели двигаться быстро и незаметно, с инстинктивной ловкостью и грацией уклоняясь от случайных взглядов смертных.
– Мы как будто невидимы, – сказал я Мариусу, – как будто ничто не может затронуть нас, потому что наше место не здесь и мы скоро покинем этот город. – Я посмотрел на унылые крепостные стены, обрамлявшие площадь.
– Да, но мы отнюдь не невидимы, не забывай, – прошептал он.
– Но кто здесь сегодня умер? Люди мучаются и боятся. Прислушайся. Здесь и удовлетворение, и страх. – Он не ответил. Я забеспокоился.
– Что случилось? Не может быть, чтобы что-то обычное, – сказал я. – Весь город не спит и волнуется.
– Это их великий реформатор Савонарола, – сказал Мариус. – Сегодня днем он умер: повешен, потом сожжен. Благодарение Богу, когда его охватило пламя, он был уже мертв.
– Ты желаешь милосердия по отношению к Савонароле? – спросил я. Он меня озадачил. Этого человека – быть может, и великого реформатора в чьих-то глазах – проклинали все мои знакомые. Он осуждал любые плотские удовольствия, отказывая в какой бы то ни было обоснованности той самой школе, где, по мнению моего Мастера, можно было научиться всему.
– Я желаю милосердия каждому человеку, – сказал Мариус. Он жестом позвал меня за собой, и мы двинулись по направлению к ближайшей улице. Мы уходили все дальше от скверного места.
– Даже тому, кто убедил Боттичелли бросить свои собственные картины в «костры тщеславия»? – спросил я. – Сколько раз ты указывал мне на мелкие детали своих копий с шедевров Боттичелли, демонстрируя фрагмент изысканной красоты, чтобы я запомнил ее навсегда?
– Ты что, собираешься спорить со мной до конца света? – воскликнул Мариус. – Я доволен тем, что моя кровь придала тебе новую силу во всех отношениях, но неужели обязательно сомневаться в каждом слове, которое слетает с моих губ? – Он окинул меня яростным взглядом, и свет факелов озарил его полунасмешливую улыбку. – Найдется немало учеников, которые верят в действенность такого метода, верят, что до истины можно докопаться путем бесконечной борьбы между учеником и учителем. Но только не я! Я считаю, что тебе стоит сначала позволить моим урокам хоть на пять минут спокойно улечься у тебя в голове, а уж потом начинать свои контратаки.
– Ты стараешься разозлиться на меня, но не получается.
– Какая у тебя путаница в мозгах! – резко воскликнул он и быстро зашагал вперед.
Узкая флорентийская улочка была темной и мрачной и больше напоминала проход через большой дом, чем городскую улицу. Мне не хватало венецианского бриза, точнее, его не хватало моему телу. Меня же этот город просто завораживал.
– Ну не злись так, – сказал я. – Почему они обрушились на Савонаролу?
– Дай людям время, они обрушатся на кого угодно. Он объявил себя пророком, вдохновленным божественной силой Господа, и утверждал, что наступил конец света, а это, ты уж мне поверь, самая старая, самая избитая христианская жалоба в мире. Конец света! Сама христианская религия базируется на идее о том, что мы доживаем последние дни! Эту религию подогревает человеческая способность забывать все ошибки прошлого и в очередной раз наряжаться по поводу светопреставления.
Я улыбнулся, но улыбка получилась горькой. Я хотел сказать, что всех нас рано или поздно ждет конец света, ибо все люди смертны, но в тот же миг осознал, что я больше не из их числа – во всяком случае, я не более смертен, чем весь мир.
Казалось, я всем своим существом осознал мрачную атмосферу, нависшую над моим детством в далеком Киеве. Я снова увидел грязные пещеры и наполовину погребенных монахов, приглашавших меня к ним присоединиться.
Я стряхнул с себя эти мысли, и тогда Флоренция показалась мне ужасно яркой – особенно в тот момент, когда мы вышли на широкую, освещенную факелами площадь Дуомо, к великому собору Санта-Мария дель Фьоре.
– А, значит, мой ученик хоть иногда меня все-таки слушает, – с иронией произнес Мариус. – Да, я невыразимо рад, что Савонаролы больше нет. Но радоваться концу чего-то не значит одобрять бесконечное шествие жестокости, которое и составляет человеческую историю. Хотел бы я, чтобы все было иначе. Публичные жертвоприношения во всех отношениях превращаются в гротеск. Они притупляют чувства масс. В этом городе это в первую очередь зрелище. Флорентийцы получают от казни такое же удовольствие, как мы от наших регат и процессий. Значит, Савонарола мертв. Что ж, если и был человек, который сам на это напрашивался, то это Савонарола, предсказывавший конец света, проклинавший со своей кафедры герцогов и принцев, убеждавший великих художников сжигать свои работы. И к черту его.
– Мастер, смотри, это же баптистерий! Пойдем туда, постоим хотя бы у дверей. Площадь почти пуста. Пойдем. У нас есть шанс посмотреть на бронзовые фигуры. – Я потянул его за рукав.
Он последовал за мной и прекратил бормотать, но все еще был вне себя.
То, что мне хотелось посмотреть, и по сей день можно увидеть во Флоренции, на самом деле практически все сокровища этого города, да и Венеции, что я тебе описал, можно увидеть и ныне. Нужно только туда съездить. Роспись по дереву на двери, предмет моего восхищения, была создана Лоренцо Гиберти, но там сохранились и более старинные работы – творения Андреа Пизано, изображавшие житие святого Иоанна Крестителя, и я не собирался упустить их из виду.
Мое вампирское зрение было настолько острым, что, изучая эти разнообразные изображения в бронзе, я едва мог сдержать вздохи удовольствия.
Я так хорошо помню этот момент. Думаю, тогда я поверил, будто ничто больше не сможет причинить мне зло или заставить меня отчаяться, что в вампирской крови я обрел бальзам спасения, и, что самое странное, сейчас, диктуя эту историю, я думаю так же.
Хотя я сейчас несчастлив, и, наверное, это навсегда, я опять верю в первостепенное значение плоти. Мне на ум приходят слова Д. Г. Лоуренса, писателя двадцатого века, который в своих рассказах об Италии вспоминает стихи Блейка:
- Тигр, тигр, жгучий страх
- Ты горишь в ночных лесах...[1]
Вот слова Лоуренса:
«Таково превосходство плоти – она пожирает все, превращаясь в великолепный пламенеющий костер, в настоящее огненное безмолвие.
Это и есть способ превратиться в неугасающий огонь – превращение посредством плотского экстаза».
Но я допустил рискованную для рассказчика вещь. Я оставил свой сюжет, на что, я уверен, Вампир Лестат (кто, возможно, более искусен, чем я, и так влюблен в образ, нарисованный Уильямом Блейком, что, признается он в этом или нет, использовал в своей книге тигра точно таким же образом) не преминул бы мне указать, и мне лучше поскорее вернуться к той сцене на площади Дуомо, где я столько веков назад стоял рядом с Мариусом, глядя на гениальные творения Гиберти, воспевшего в бронзе сивилл и святых. Мы не торопились. Мариус тихо сказал, что после Венеции он избрал бы своим городом Флоренцию, ибо здесь многое озарено великолепным светом.
– Но я не могу оставаться вдали от моря, даже здесь, – доверительно объяснил он. – И, как ты можешь убедиться своими глазами, этот город с мрачной бдительностью цепляется за свои сокровища, в то время как в Венеции сами искрящиеся в лунном свете каменные фасады наших дворцов предлагаются в жертву всемогущему Богу.
– Мастер, а мы ему служим? – настаивал я. – Я знаю, ты осуждаешь монахов, которые меня воспитали, ты осуждаешь неистовые речи Савонаролы, однако не намерен ли ты провести меня к тому же самому Богу, но только другой дорогой?
– Именно так, Амадео, этим я и занимаюсь, – сказал Мариус. – Будучи настоящим язычником, я не собираюсь так уж легко в этом признаваться, иначе можно неправильно понять всю сложность такого пути. Но ты прав. Я обретаю Бога в крови. Я обретаю Бога Воплощенного. Я не считаю, что таинственный Христос по чистой случайности навсегда остался со своими последователями во плоти и крови.
Как же меня тронули эти слова! Мне показалось, что солнце, от которого я отрекся навеки, снова поднялось на небо, чтобы озарить ночь своим светом.
Мы проскользнули в боковую дверь темного собора, именуемого Дуомо. Я стоял, глядя вдоль длинного, выложенного камнем прохода на алтарь.
Неужели возможно обрести Христа по-новому? Может быть, я все-таки не отрекся от него навсегда? Я попытался выразить эти беспокойные мысли моему господину. Христос... по-новому. Я не мог всего объяснить и наконец сказал:
– Не могу подобрать слова.
– Амадео, все мы не можем подобрать слова, так бывает с каждым, кто входит в историю. Много веков не находится слов, чтобы выразить концепцию высшего существа; его слова и приписываемые ему принципы тоже после него пришли в беспорядок; таким образом, Христа в его странствиях использует в своих целях, с одной стороны, пуританин-проповедник, с другой – умирающий от голода отшельник, скрывшийся в земляном ските, а здесь – позолота Лоренцо Медичи, который хотел чествовать своего Господа в золоте, краске и мозаике.
– Но Христос – это Бог во плоти? – шепнул я.
Ответа не было.
Моя душа пошатнулась в агонии. Мариус взял меня за руку и сказал, что нам пора идти, чтобы тайно проникнуть в монастырь Сан-Марко.
– Это тот самый священный дом, что отказался от Савонаролы, – сказал он. – Мы проскользнем туда, оставив его благочестивых обитателей в неведении.
И опять мы переместились в пространстве как по волшебству. Я чувствовал только сильные руки Мастера и даже не увидел дверной проем, когда мы покинули это здание и попали в другое место.
Я знал, что он собирается показать мне работы художника Фра Анджелико, который давно умер, всю жизнь проработав в том самом монастыре, монаха-живописца, каким, наверное, суждено было стать и мне в далекой сумрачной Печерской лавре.
Через несколько секунд мы беззвучно опустились на сырую траву квадратного монастыря Сан-Марко, безмятежного сада, окруженного аркадами Микелоццо за надежными каменными стенами.
В моих вампирских ушах тотчас зазвучал хор, отчаянные, взволнованные молитвы братьев, которые были верны Савонароле или сочувствовали ему. Я поднес руки к ушам, как будто этот глупый человеческий жест мог сообщить небесам, что я больше не выдержу.
Поток чужих мыслей прервал успокаивающий голос моего Мастера.
– Идем, – сказал он, сжимая мою руку. – Мы проскользнем в кельи по очереди. Тебе хватит света, чтобы рассмотреть работы этого монаха.
– Ты хочешь сказать, что Фра Анджелико расписывал сами кельи, где спят монахи? Я-то думал, что его работы украшают часовню и другие общинные места или публичные помещения.
– Поэтому я и хочу, чтобы ты посмотрел, – сказал Мастер. Он провел меня по лестнице в широкий каменный коридор. Он заставил первую дверь распахнуться, и мы мягко двинулись внутрь, бесшумно и быстро, не побеспокоив свернувшегося на жесткой постели монаха.
– Не смотри на его лицо, – ласково сказал Мастер. – Если посмотришь, то увидишь мучающие его беспокойные сны. Я хочу, чтобы ты взглянул на стену. Ну, что ты видишь?
Я моментально все понял. Искусство Фра Джованни, прозванного Анджелико в честь его возвышенного таланта, представляло собой странную смесь чувственного искусства нашего времени и благочестивого искусства прошлого.
Я смотрел на яркую, элегантно воссозданную сцену захвата Христа в Гефсиманском саду. Тонкие плоские фигуры очень напоминали удлиненные пластичные образы русских икон, и в то же время лица смягчались от искренних, трогательных эмоций. Такое впечатление, что всех участников картины переполняла доброта – не только самого Господа, преданного одним из его учеников, но и взиравших на него апостолов, и даже злополучного солдата в кольчуге, который протягивал руки, чтобы забрать нашего Господа, и наблюдавших за ними других солдат.
Меня гипнотизировали их несомненная доброта, невинность, сквозящая в каждом из них, возвышенное сострадание со стороны художника ко всем участникам этой трагической драмы, предшествовавшей спасению мира.
Миг – и я оказался в следующей келье. И опять дверь подалась по приказу Мастера, и ее спящий хозяин так и не узнал о нашем появлении.
На этой картине был изображен тот же сад и сам Христос перед арестом, один среди спящих апостолов, оставшийся молить своего небесного отца дать ему силы. Я снова заметил сходство со старым стилем, в котором я как русский мальчик чувствовал себя так уверенно. Складки ткани, использование арок, нимб над каждой головой, общая строгость – все относилось к прошлому, но здесь в то же время явственно виделась новая итальянская теплота, безусловная итальянская любовь к человечности – она просвечивала во всех без исключения, даже в самом Господе.
Мы переходили из кельи в келью, словно путешествуя по жизни Христа: вот сцена первого Святого причастия, в которой Христос так трогательно раздает хлеб, содержащий его тело и кровь, как облатки во время мессы, а вот – Нагорная проповедь, где не только его одеяние, но и гладкие складчатые камни, окружавшие Господа и его слушателей, казались сшитыми из ткани.
Когда мы дошли до сцены Распятия, где наш Господь поручает заботам святого Иоанна свою мать, меня в самое сердце поразила мука на лице Господа. Какая задумчивость читалась сквозь горе на лице Девы Марии, каким покорным выглядел стоявший рядом с ней святой с мягким, светлым флорентийским лицом, таким похожим на тысячи других лиц, созданных художниками этого города, едва окаймленным светло-коричневой бородкой.
И в тот момент, когда я решил, что в совершенстве постиг урок Мастера, мы наткнулись на новую картину, и я еще сильнее ощутил связь между сокровищами моего детства и спокойным, светлым благородством монаха-доминиканца, который так украсил эти стены. Наконец мы оставили этот чистый, милый дом, полный слез и произносимых шепотом молитв.
Мы вышли в ночь и вернулись в Венецию, промчавшись сквозь холодную и шумную тьму, прибыв домой как раз вовремя, чтобы успеть немного посидеть в залитой теплым светом роскошной спальне и поговорить.
– Теперь ты понимаешь? – спросил меня Мариус.
Он сидел за своим столом с пером в руке. Он окунул его в чернила и принялся писать, переворачивая большие пергаментные страницы своего дневника.
– В далеком Киеве кельей служила сама земля, сырая и чистая, но темная и всеядная, – пасть, в конце концов съедающая всю жизнь, разрушающая искусство.
Я вздрогнул. Я сидел, растирая ладонями плечи и изредка поглядывая на Мастера.
– Но что завещал своим братьям проницательный учитель Фра Анджелико здесь, во Флоренции? – продолжал Мариус. – Потрясающие картины, призванные настроить их умы на страдания Господа?
Перед тем как ответить, он написал несколько строк.
– Фра Анджелико никогда не презирал усладу для глаз, никогда не избегал заполнять взор всеми красками, силой видеть которые наделил тебя Бог, ибо он дал тебе глаза не для того, чтобы... чтобы ты зарыл себя в мрачную землю...
Я долго размышлял. Одно дело – знать все это в теории. Другое – пройти по погруженным в тишину и сон монастырским кельям, увидеть, как настоящий монах воплотил в жизнь принципы моего господина.
– Сейчас чудесные времена, – мягко сказал Мариус. – Сейчас заново открывается то хорошее, что было свойственно древним, и ему придают новую форму. Ты спрашиваешь меня, Бог ли Христос. Я скажу тебе, Амадео: может быть, поскольку сам он никогда не учил ничему, кроме любви, – во всяком случае, в это нас заставили поверить его апостолы... А что было на самом деле известно им, мы не знаем...
Я ждал, ибо понимал, что он не закончил. В комнате было так хорошо – тепло, чисто, светло. В моем сердце навсегда сохранился его образ в этот момент: высокий светловолосый Мариус, отбросивший назад красный плащ, чтобы высвободить руку, держащую перо, гладкое задумчиво лицо, голубые глаза, в поисках истины заглядывающие за пределы нашей эпохи и всех остальных, в которых ему довелось жить. Тяжелая книга лежала на низком переносном пюпитре под удобным углом. Чернильница была закреплена внутри богато украшенной серебряной подставки. А за его спиной – покрытый гравировкой тяжелый канделябр с восемью толстыми оплывающими свечами. Поддерживавшие их херувимы с крошечными, повернутыми в разные стороны круглощекими личиками, с большими, сияющими счастьем глазами под распущенными змеевидными кудрями были наполовину погружены в серебро и, должно быть, били крыльями, чтобы вылететь на свободу.
Казалось, целая толпа ангелочков собралась посмотреть на Мариуса и послушать, как он говорит; множество крошечных серебряных лиц равнодушно взирали перед собой, не обращая внимания на падающие ручейки чистого тающего воска.
– Я не смогу жить без этой красоты, – вдруг сказал я, – я без нее не выдержу. О Господи, ты показал мне ад, и он лежит позади, в той стране, где я родился.
Он услышал мою короткую молитву, мою короткую исповедь, мою отчаянную мольбу.
– Если Христос и есть Господь, – сказал Мастер, возвращая нас обоих к теме урока, – если Христос и есть Господь, то какое же прекрасное чудо это христианское таинство... – Его глаза заволокло слезами. – Чтобы сам Господь спустился на землю и облек себя в плоть, дабы лучше узнать нас и понять. О, какой Бог, возникавший в человеческом воображении, может быть лучше того, который обрел плоть? Да, скажу я тебе, да, твой Христос, их Христос, даже Христос киевских монахов и есть Бог! Только никогда не забывай обращать внимание на ложь, произносимую в его имя, и деяния, свершаемые ради него. Ведь Савонарола выкликал его имя, восхваляя врага-чужестранца, напавшего на Флоренцию, а те, кто сжег Савонаролу как ложного пророка, так же взывали к Господу нашему Христу, разжигая вязанки хвороста под ногами безумного монаха.
Меня душили слезы.
Он сидел молча, может быть, в знак уважения или же просто собираясь с мыслями. Потом он опять обмакнул перо в чернильницу и долго писал, намного быстрее, чем обычные люди, проворно и элегантно, ни разу не вычеркнув хоть слово.
Наконец он отложил перо, посмотрел на меня и улыбнулся.
– Я намеревался показать тебе кое-что, но у меня никогда не получается действовать по плану. Сегодня вечером я хотел, чтобы ты увидел в способности летать опасность, увидел, что нам не составляет труда переноситься с места на место и что это чувство легкости появления и исчезновения обманчиво, его следует остерегаться. Но видишь, все получилось совсем по-другому.
Я не ответил.
– Я хотел, – продолжал он, – заставить тебя испугаться.
– Мастер, – заверил я, утирая нос тыльной стороной ладони, – можешь быть уверен, что, когда придет время, я испугаюсь как следует. Я вижу, у меня будет такая сила. Я уже ее чувствую. А пока что она кажется мне потрясающей, но из-за нее, из-за этой силы, у меня на сердце тяжестью лежит одна темная мысль.
– Какая же? – самым доброжелательным тоном спросил он. – Знаешь, я считаю, что твое ангельское лицо подходит для печали не больше, чем лица Фра Анжелико. Что это за тень? Что за мрачные мысли?
– Отнеси меня обратно, господин, – сказал я. Меня затрясло, но я все же продолжал: – Что, если мы используем твою силу, чтобы пересечь Европу? Пойдем на север. Дай мне возможность посмотреть на ту жестокую землю, которая стала в моем воображении чистилищем. Унеси меня в Киев.
Он медлил с ответом.
Близилось утро. Он подобрал плащ, поднялся с кресла и повел меня вверх по лестнице, ведущей на крышу.
Вдалеке, за знакомым лесом корабельных мачт, мы видели уже бледнеющие воды Адриатики, мерцающие под луной и звездами. На далеких островах мигали огоньки. Мягкий ветер нес с собой соль и морскую свежесть, а также особенную прелесть, которая чувствуется только тогда, когда окончательно теряешь страх перед морем.
– Это весьма смелая просьба, Амадео. Но если ты действительно хочешь, завтра ночью мы отправимся в путь.
– А ты когда-нибудь совершал такое далекое путешествие?
– Если говорить о путешествии как таковом, то есть о милях и пространстве, – да, неоднократно, – сказал он. – Но по просьбе других, ради того чтобы помочь кому-либо в поисках истины? Нет, такого со мной еще не случалось.
Он обнял меня и отвел в палаццо, где были спрятаны от посторонних глаз наши гробницы. К тому времени, когда мы ступили на грязную каменную лестницу, на которой спало множество бедняков, я совершенно замерз. Осторожно обходя лежащих людей, мы добрались до входа в подвал.
– Зажгите, пожалуйста, факел, сударь, – попросил я. – Я весь дрожу. – Позвольте мне увидеть сияющее вокруг золото.
– Что ж, пожалуйста.
Мы стояли в нашем склепе, перед двумя богато украшенными саркофагами. Я положил руку на крышку своего гроба, и внезапно меня охватило новое страшное предчувствие: счастье мое продлится недолго, и всему, что я так люблю, в самом скором времени суждено погибнуть.
Должно быть, Мариус заметил мою неуверенность. Он провел рукой прямо по пламени факела, приложил согретые пальцы к моей щеке, а потом поцеловал это место. Поцелуй получился теплым.
10
До Киева мы добирались четыре ночи. Охотились только в предрассветные часы, устраивали себе могилы в настоящих местах захоронений, в подземельях замков, в склепах под заброшенными и разрушенными церквами, приспособленными богохульниками для содержания скотины и хранения сена.
Я мог бы рассказать немало историй об этом путешествии, о неприступных крепостях, у стен которых мы бродили под утро, о затерянных в горах поселениях, о логовах злодеев, которых мы отыскивали.
Естественно, Мариус не упускал случая преподать мне очередной урок. Он учил меня находить простейшие, но надежные укрытия, не забывал похвалить за скорость, с которой я продвигался по густому лесу. Он без опаски бродил по разбросанным на большом расстоянии друг от друга поселениям, которые нам приходилось посещать из-за моей жажды, и с одобрением отмечал, что я не шарахаюсь от темных и пыльных могил, похожих на гнезда, с сохранившимися в них кучками костей. Мы иногда скрывались в них днем, ибо, по словам Мариуса, вряд ли кому-нибудь придет в голову еще раз навестить давно разграбленные захоронения.
Наши изысканные венецианские одежды запылились и были запачканы грязью, но мы запаслись для путешествия плотными плащами, отороченными мехом, и они все скрывали. Даже в этом случае Мариус не преминул обратить мое внимание на то, что любое одеяние служит нам только для прикрытия тела. Смертные часто забывают об этом, не понимают, сколь хрупка и ненадежна такая защита, и не умеют с легкостью относиться к тому, что на них надето. Вампиры же об этом забывать не должны, поскольку мы намного меньше зависим от одежды, чем люди.
К последнему перед прибытием в Киев утру я уже отлично изучил – а точнее, вспомнил – северные горы и леса. Здесь царила лютая зима. Мне довелось воскресить в памяти одно из самых занимательных воспоминаний: снег.
– Мне больше не больно брать его в руки, – сказал я, набирая полные пригоршни восхитительно мягкого, холодного снега и прижимая его к лицу. – Я больше не холодею от одного только его вида. Какой же он, оказывается, красивый! Он словно одеялом укрывает даже самые бедные города и хижины. Мастер, смотри, смотри, в нем отражается слабый свет звезд!
Мы стояли на краю земли, которую люди называли Золотой Ордой. Вот уже двести лет прошло с того времени, когда эти южные русские степи завоевал Чингисхан, но они и по сию пору оставались опасной территорией, где смерть поджидала любого, будь то крестьянин, рыцарь или целое войско.
Когда-то эта прекрасная и плодородная степь входила в состав Киевской Руси, простираясь далеко на восток и почти до Европы, а также на юг от Киева, города, где я родился.
– Последний отрезок нашего пути совсем невелик, – сказал мне господин. – Мы преодолеем его завтра ночью, чтобы ты смог вернуться домой свежим и отдохнувшим.
Когда мы стояли на каменистом утесе и смотрели вдаль, на заросли дикой травы, развевающейся на зимнем ветру, я впервые с той ночи, как стал вампиром, почувствовал, что мне ужасно не хватает солнца. Я хотел увидеть эту землю при солнечном свете. Однако признаться в этом моему господину я не посмел. В конце концов, о скольких благах можно мечтать одновременно?
Я проснулся сразу после заката. День мы провели под полом церкви в деревне, где уже никто не жил. Как сказал Мариус, жестокие монгольские орды, снова и снова разрушавшие мою родную страну, давным-давно сожгли дотла все окрестные поселения, и у церкви не осталось даже крыши. Некому было растащить камни с пола для продажи или строительства. Мы спустились по заброшенной лестнице и легли рядом с монахами, похороненными здесь около тысячи лет назад.
Открыв глаза, я увидел над собой отверстие. Чтобы мне было легче выбраться, Мастер вытащил из пола мраморную плиту с надписью, несомненно могильный камень. А высоко наверху темнел прямоугольник неба. Я заставил себя взлететь, то есть согнул ноги в коленях и изо всех сил устремился вверх. Без труда проскочив сквозь это отверстие, я приземлился на ноги.
Мариус, неизменно встававший раньше меня, сидел неподалеку. Он не замедлил отреагировать одобрительным смехом, как я и ожидал.
– Ты приберегал свой фокус для этой минуты? – спросил он.
Ослепленный снегом, я оглядывался по сторонам. Как же мне было страшно смотреть на обледенелые сосны, возвышавшиеся над руинами деревни.
– Нет. – Язык отказывался мне подчиняться. – Я и сам не знал, что умею это делать. Я понятия не имею, на какую высоту смогу прыгнуть и сколько у меня сил. Но ты доволен?
– Да. А с чего бы мне быть недовольным? Я хочу, чтобы ты обрел силу, дабы никто не смог причинить тебе вред.
– А кому это нужно, Мастер? Мы путешествуем по миру, но ведь никто не знает, откуда мы пришли и куда направляемся.
– Встречаются и другие вампиры, Амадео. Они есть и здесь. Я могу услышать их, если захочу, но у меня есть веские причины к ним не прислушиваться.
Я понял, что он имеет в виду.
– Слушая их, ты открываешь свои мысли, и они могут узнать, что мы рядом?
– Да, умник. Так ты готов вернуться домой?
Я закрыл глаза и перекрестился по старому обычаю – справа налево. Я вспомнил отца... Мы были в степи... Он высоко поднялся в стременах, держа в руках свой гигантский лук, согнуть который было под силу только ему. Как мифический Одиссей, выпускал он стрелу за стрелой в налетевших на нас разбойников, прямо на скаку, держась на коне с таким мастерством, словно он сам был турком или татарином. Стремительно выхватывая из висевшего за спиной колчана очередную стрелу, он вкладывал ее в лук и стрелял, несмотря на то что конь галопом несся по высокой траве. Ветер развевал рыжую бороду, а небо было таким синим, таким синим, что...
Я прервал свою молитву и чуть не потерял равновесие. Мастер поддержал меня.
– Очень надеюсь, что ты покончишь с этим достаточно быстро, – сказал он.
– Поцелуй меня, – попросил я, – подари мне свою любовь, обними меня, как делал это всегда, – мне так нужны твои руки. Направляй меня. Но не разжимай своих объятий... да, вот так... Позволь мне положить голову тебе на плечо. Да, ты мне нужен. Да, я хочу побыстрее со всем покончить и вернуться домой. А все полученные знания останутся со мной навеки.
Он улыбнулся.
– Дом теперь в Венеции? Ты так быстро принял решение?
– Да, я даже сейчас это понимаю. Земля, лежащая сейчас перед нами, – это моя родина. Но родина и дом не всегда одно и то же. Так что, мы идем?
Подхватив меня на руки, он поднялся в воздух. Я закрыл глаза, тем самым лишив себя возможности еще раз полюбоваться зрелищем неподвижно зависших в небе звезд. Мне казалось, что я заснул, прижимаясь к нему, не видя снов, не чувствуя страха. И вдруг он поставил меня на ноги.
Я мгновенно узнал высокий темный холм, голый дубовый лес с обледенелыми черными стволами и скелетообразными ветвями. Вдалеке, внизу, блестела полоска Днепра. У меня защемило сердце. Я осмотрелся в поисках мрачных башен великого города, который мы называли городом Владимира, то есть Древнего Киева.
В нескольких ярдах от меня высились груды камней, которые когда-то были городскими стенами.
Я шел первым, легко взбираясь на камни, блуждая среди развалин церквей, в давние времена славившихся своей красотой, пока хан Батый не сжег город в 1240 году.
Я вырос среди древних храмов и монастырей, а теперь все они лежали в руинах. Не многим памятникам старины удалось избежать страшной участи. К счастью, монголы пощадили Софийский собор, куда я часто спешил, чтобы послушать службу. В свое время его золотые купола гордо возвышались над всеми окрестными церквами, и, по слухам, он был больше и наряднее, чем его тезка в далеком Константинополе, а потому считался даже более величественным.
Мне же довелось видеть лишь его величавые останки, израненную, изуродованную скорлупу.
Сейчас мне не хотелось заходить в церковь. Мне хватило и внешнего осмотра, потому что теперь, проведя несколько счастливых лет в Венеции, я представлял себе былое величие этой церкви. После великолепных византийских мозаик и картин собора Сан-Марко, после древней византийской церкви на венецианском острове Торчелло я понимал, какое это когда-то было потрясающее зрелище. Вспоминая оживленные толпы венецианцев – ученых, школяров, юристов, купцов, – я мог наделить кипящей энергией этот унылый, запущенный пейзаж.
На земле лежал глубокий, плотный слой снега, и в тот холодный ранний вечер не многие вышли на улицу. Так что мы могли чувствовать себя свободно и с легкостью ходить по сугробам, в отличие от смертных не заботясь о выборе удобной тропы.
Мы подошли к длинной полосе разрушенной крепостной стены, к бесформенной заснеженной ограде, и оттуда я взглянул на нижний город, который мы называли Подолом, на единственную оставшуюся часть Киева, – там в невзрачной бревенчатой избе, стоявшей почти у самой реки, я родился и вырос. Я посмотрел вниз – на закопченные соломенные крыши, покрытые очистительным снегом, на дымящиеся трубы, на узкие, кривые, полускрытые под сугробами улицы. Множество убогих домишек и строений побогаче издавна выстроились вдоль берега реки – несмотря на частые пожары и жесточайшие набеги татар Подол продолжал существовать.
Население города состояло из мелких торговцев, купцов и мастеровых. Их привлекала сюда близость реки, позволявшей в изобилии доставлять богатые и экзотические товары с Востока и вместе с собственными товарами везти их дальше, в Европу. Часто такие перевозки осуществлялись по заказу чужеземных купцов, которые платили за это немалые деньги.
Мой отец, неукротимый охотник, торговал медвежьими шкурами. Он в одиночку добывал их в чащобах огромного леса, простиравшегося далеко на север. Он продавал и другие меха – бобровые шкурки, лисьи, куньи, овечьи... И так велики были его сила и удача, что ни одному мужчине и ни одной женщине из нашей семьи никогда не приходилось ради пропитания заниматься каким-либо промыслом. Если мы голодали – а такое случалось, и нередко, – причина заключалась лишь в том, что зимой заканчивались все припасы и на отцовские деньги нечего было купить.
Стоя на крепостной стене Владимирской горы, я вдохнул запах Подола. Я различил зловоние гниющей рыбы, скота, грязной плоти и речного ила.
Я завернулся в свой плащ, стряхнул с меха снег и оглянулся на четко выделявшиеся на фоне неба темные купола собора.
– Давай прогуляемся еще, пройдем мимо замка воеводы, – попросил я. – Видишь то деревянное здание? В прекрасной Италии никто не назвал бы его дворцом или замком. А здесь это замок.
Мариус кивнул и сделал успокаивающий жест. Я вовсе не обязан был вдаваться в объяснения по поводу этого чуждого ему, но родного мне места.
Воеводой называли нашего правителя. В мое время им был князь Михаил из Литвы. Кто правил сейчас, я не знал.
Удивительно, что память подсказала мне это странное слово – «воевода». В предсмертном видении я не сознавал, на каком именно языке разговариваю со своими близкими. Но воевода представлялся мне вполне отчетливо: круглая черная шапка, темная плотная бархатная туника и войлочные сапоги.
Я пошел вперед.
Мы приблизились к приземистому зданию, больше всего напоминавшему крепость, построенную из невероятно огромных бревен. Его стены, увенчанные многочисленными башнями с четырехъярусными крышами, вздымались вверх чуть под углом, а в центре на фоне звездного неба четко вырисовывался весьма своеобразный пятигранный силуэт деревянного купола. Перед широким входом и вдоль стен внешнего ограждения пламенели факелы. Все окна были плотно закрыты.
Когда-то я считал, что это величайшее строение христианского мира.
Нескольких быстро сказанных слов и стремительных движений вполне хватило, чтобы одурачить стражу и проскользнуть на территорию замка.
Через расположенные в дальней части замка кладовые мы попали внутрь и неслышно двинулись дальше, пока не отыскали место, откуда удобно было наблюдать за небольшой группой закутанных в меха благородных господ, собравшихся вокруг очага, горящего в центральном зале под голыми балками деревянного потолка.
Пол был устлан огромными яркими турецкими коврами. Люди сидели на расставленных по коврам массивных стульях в русском стиле, украшенных хорошо знакомой мне геометрической резьбой. Они пили вино, которое разливали по золотым кубкам два мальчика в кожаной одежде. Длинные, просторные, перехваченные поясами одеяния господ были синими, красными, золотыми – не менее яркими, чем разнообразные узоры ковров.
Грубо оштукатуренные стены скрывались за европейскими гобеленами, изображавшими старинные сцены охоты в обширных лесах Франции, Англии или Тосканы. На длинном столе, освещенном множеством свечей, стояли блюда с мясом и птицей.
В комнате было так холодно, что господам пришлось надеть меховые шапки. Какими необыкновенными казались мне такие люди в детстве, когда отец приводил меня сюда, дабы представить князю Михаилу, который испытывал к нему уважение и благодарность за чудеса доблести, проявленные при исполнении приказов и поручений. Отец часто приносил к княжескому столу великолепную дичь, добытую на степных просторах, или доставлял ценные пакеты и свертки союзникам князя Михаила в западные литовские крепости.
Но это были европейцы. Я их никогда не уважал.
Отец слишком хорошо научил меня, что они всего лишь ханские лакеи, которые платят за право управлять нами.
– Никто не восстанет против этих воров, – говорил отец. – Так пусть поют свои песни о чести и храбрости. Они ничего не значат. Ты слушай мои песни.
А петь отец умел прекрасно.
При всей его выносливости в седле, ловкости в обращении с луком и стрелами, при всей его грубой звериной силе, проявляемой в сражениях, и искусстве владения широким мечом он обладал и другими талантами. Перебирая длинными пальцами струны старых гуслей, он извлекал из них прекрасную музыку и пел сказания, повествующие о древних временах, когда Киев был великой столицей, когда его церкви соперничали с храмами Византии, а богатства потрясали весь мир.
Через минуту я был готов идти. Бросив прощальный взгляд на старомодно одетых людей, съежившихся над золотыми кубками с вином, на их ноги в меховых сапогах, стоящие на замысловатых турецких коврах, на их колеблющиеся тени на стенах, я постарался навсегда запечатлеть в памяти эту картину. Никто даже не подозревал о нашем присутствии, и мы удалились так же незаметно, как и пришли.
Теперь пора было перебраться на другой холм, к Печерску, под которым лежали обширные пещеры Киево-Печерской лавры. Я вздрагивал при одной мысли о ней. Казалось, пасть лавры поглотит меня и я буду обречен вечно прорываться сквозь толстый слой сырой земли в надежде вновь увидеть свет звезд, но так и не сумею найти выход.
Но я все же пошел туда, несмотря на слякоть и снег, и снова сумел пробраться внутрь благодаря нашей бархатной гибкости. На сей раз я шел впереди Мариуса, бесшумно срывая замки с помощью своей не сравнимой с людьми силы, приподнимая двери, когда открывал их, чтобы ничто не давило на скрипучие петли, и стремительно, как молния, пересекая комнаты, чтобы смертные глаза, если они вообще нас замечали, воспринимали нас лишь как холодные тени.
Воздух здесь оказался теплым, застывшим – настоящее благо, но память подсказывала мне, что смертному мальчику здесь было не так уж и жарко. В скриптории при дымном свете дешевого масла несколько братьев согнулись над наклонно закрепленными досками столов, трудясь над копиями текстов, как будто изобретение печатного станка их не коснулось. Так оно, несомненно, и было на самом деле.
Я разглядел тексты, над которыми они работали, и узнал Киево-Печерский Патерик, содержащий удивительные сказания об основателях монастыря и его многочисленных живописных святых.
В этой самой комнате, в трудах над этим самым текстом я научился читать и писать. Я прокрался вдоль стены, пока моим глазам не открылась страница, которую переписывал один из монахов, распрямляя левой рукой рассыпающийся оригинал.
Эту часть Патерика я знал наизусть. Сказание об Исааке. Исаака провели демоны; они пришли к нему в виде прекрасных ангелов и даже притворялись самим Иисусом Христом. Когда Исаак попался в их ловушку, они танцевали от восторга и насмехались над ним. Но после долгих медитаций и епитимьи Исаак смог противостоять этим демонам.
Монах только что обмакнул перо в чернила, а теперь писал произнесенные Исааком слова:
«Вводя меня в заблуждение, являясь ко мне в обличье Иисуса Христа и ангелов, вы не заслуживали этого звания. Но теперь вы предстаете в своем истинном свете...»
Я отвел глаза. Дальше я читать не стал. Слившись со стеной, я мог бы простоять незамеченным целую вечность. Я медленно посмотрел на другие страницы, переписанные монахом, – он положил их сохнуть. Я нашел предыдущий отрывок, который так и не смог забыть: описание Исаака, удалившегося от мира и недвижимо пролежавшего без пищи два года.
«Ибо ослаб Исаак и мыслью, и телом и не мог повернуться на другой бок, встать или сесть; он оставался лежать на боку, и в нечистотах, скопившихся под ним, копошились черви».
Вот до чего довели Исаака демоны своим коварством. Подобные искушения, подобные видения, подобное смятение и подобную кару готов был переносить и я весь остаток жизни, когда попал сюда ребенком.
Еще некоторое время я прислушивался к звукам пера, царапавшего бумагу, а потом незаметно удалился, как будто меня здесь никогда и не было.
Я оглянулся на свою ученую братию.
Одетые в дешевую черную шерсть, провонявшую застарелым потом и грязью, с выбритыми головами и длинными жидкими нечесаными бородами, все они выглядели изможденными.
Мне показалось даже, что я узнал одного из них и что я любил его когда-то... Впрочем, это было давно, решил я, и думать об этом больше не стоит.
Мариусу, стоявшему рядом со мной как тень, я признался, что не выдержал бы такой жизни, но оба мы знали, что это неправда. По всей вероятности, я безропотно выдержал бы все и умер, так и не узнав, что существует и другой мир.
Я прошел в первый из длинных коридоров, где погребали монахов, и, закрыв глаза, прильнул к земляной стене, прислушиваясь к мечтам и молитвам тех, кто лежал, замурованный заживо во имя любви к Богу.
Именно так я себе это и представлял, в точности так и запомнил. Я услышал знакомые, не представляющие больше для меня загадки слова, произносимые шепотом на церковно-славянском языке. Я увидел предписанные образы. Меня обжигал пылающий костер подлинной веры, воспламенившийся от слабого огня жизней, проведенных в полном самоотречении.
Я стоял, наклонив голову, прижавшись виском к земляной стене. Я мечтал найти того чистого душой мальчика, который вскрывал эти кельи, чтобы принести отшельникам немного пищи и воды, чтобы поддержать в них жизненные силы. Но я не мог найти его. Не мог. И по отношению к нему я испытывал только безмерную, безграничную жалость из-за того, что ему вообще пришлось здесь страдать, худому, жалкому, отчаявшемуся, невежественному, да, ужасно невежественному, знавшему в жизни только одну чувственную радость: смотреть на отблески огня в красках иконы.
Я задыхался. Я повернул голову и, оцепенев, упал в объятия Мариуса.
– Не плачь, Амадео, – нежно прошептал он.
Он отвел мои волосы с глаз и пальцем ласково смахнул с ресниц слезы.
– Попрощайся с ними навсегда, сын мой, – сказал он.
Я кивнул.
Через мгновение мы стояли на улице. Я молча спускался по холму к берегу. Мариус шел за мной.
Запах реки усиливался, равно как и зловоние, исходившее от людей. Наконец я дошел до строения, в котором узнал собственный дом. Вдруг мне показалось, что это настоящее безумие! Чего я добиваюсь? Взглянуть на все это другими глазами? Найти подтверждение тому, что у меня, смертного мальчика, никогда не было ни единого шанса?
Господи, моему новому существованию в облике нечестивого вампира, питающегося жирными сливками порочного венецианского мира, вообще нет и не может быть прощения – я это прекрасно понимал. Неужели это всего лишь тщеславная попытка самооправдания? Нет, что-то иное влекло меня к длинному прямоугольному дому, толстые, обмазанные глиной стены которого были разделены грубыми балками; с крыши свисали сосульки. Это довольно-таки большое примитивное строение было моим домом. Я осторожно, крадучись, обошел его вокруг. Сугробы здесь осели и потекли, талая вода заливала улицу, совсем как в моем детстве. Вода просочилась в мои венецианские сапоги тонкой работы. Но теперь она не парализовала ноги, потому что я черпал силы у неведомых этим людям богов и у созданий, чьих имен невежественные крестьяне, одним из которых раньше был и я, не знали.
Я прижался лбом к шершавой стене, как в монастыре, приникнув к глине, словно ее плотная поверхность могла защитить меня и передать мне все, что я хотел узнать. Через крошечную дыру в вечно осыпающейся глиняной обмазке я увидел знакомые огоньки свечей и более яркое пламя ламп – семья собралась возле большой теплой кирпичной печи.
Я знал каждого их этих людей, хотя некоторые имена стерлись из памяти. Я знал, что это мои родные и какие между ними отношения.
Но мне хотелось узнать и многое другое, хотелось убедиться, что все у них хорошо. Мне нужно было выяснить, смогли ли они продолжать жить с былой энергией после того рокового дня, когда меня похитили, а отца, несомненно, убили в дикой степи. Возможно, мне необходимо было знать, о чем они молились, когда вспоминали Андрея, мальчика, обладавшего даром писать подлинные шедевры – нерукотворные иконы.
Я услышал, что внутри играют на гуслях, я услышал песню. Голос принадлежал моему дяде, одному из братьев отца, такому молодому, что он мог бы быть и моим братом. Его звали Борис, и с раннего детства он отличался способностями к пению, легко запоминая старинные сказания о богатырях и героях, и сейчас он пел одно из них, красивое и трагическое. Гусли были старые и маленькие – отцовские, и Борис перебирал струны в такт речитативу, рассказывая историю жестокой и роковой битвы за великий древний город – Киев.
Я вслушивался в знакомые распевы, на протяжении сотен лет передававшиеся в нашем народе из уст в уста, от певца к певцу. Я отломил кусочек глины и сквозь крошечное отверстие увидел в углу иконы – прямо напротив семьи, собравшейся вокруг мерцающего в открытой печи огня.
Что за зрелище! Среди десятков свечных огарков и глиняных ламп с горящим в них жиром стояли, прислоненные к стене, около двадцати икон в золотых окладах. Некоторые давно потемнели от времени, тогда как другие сияли свежестью красок, словно Божием соизволением созданные только вчера. Там же я увидел и крашеные яйца, покрытые прекрасными узорами, которые прекрасно помнил, хотя сейчас даже своим вампирским зрением не мог разглядеть их во всех подробностях – слишком велико было расстояние. Много раз наблюдал я, как женщины расписывают к Пасхе эти освященные яйца, деревянными палочками накладывая подтаявший воск, чтобы наметить ленты, звезды, кресты или линии, обозначавшие бараньи рога, бабочку или аиста. После того как яйцо покрывали воском, его окунали в холодный краситель поразительно густого цвета. Мне тогда казалось, что существует бесконечное разнообразие оттенков, а также бесконечные возможности выражения глубокого смысла в простых узорах и знаках.
Эти хрупкие прекрасные яйца хранились для исцеления больных или же для защиты от бури. Я сам прятал их, например в огороде, чтобы урожай был лучше. Одно из них я поместил над дверью дома, куда после замужества ушла жить моя сестра.