Вампир Арман Райс Энн
Как же долго тянулись без него дни! К наступлению ночи, когда зажигали свечи, я сжимал руки в кулаки. Бывали ночи, когда он вообще не появлялся. Мальчики говорили, что он уехал по делам чрезвычайной важности и что в доме все должно идти так же, как и при нем.
Я спал в его пустой кровати, и никто не задавал мне вопросов. Я обыскивал весь дом в надежде обнаружить хоть какие-то следы его пребывания. Меня мучили сомнения. Я боялся, что он больше никогда не вернется.
Но он всегда возвращался.
Едва заслышав на лестнице знакомые шаги, я бросался в его объятия. Он подхватывал меня, обнимал, целовал и после этого позволял нежно прижаться к его груди. Он словно не ощущал моего веса, хотя с каждым днем я становился, как мне казалось, все выше и тяжелее.
Мне суждено было навсегда остаться тем семнадцатилетним мальчиком, которого ты видишь перед собой. Но я не понимал, как мужчина такого изящного, как он, сложения мог с такой легкостью поднимать меня и держать на руках. Я не пушинка, никогда ею не был. Я сильный.
Больше всего мне нравилось – если приходилось делить его общество с остальными, – когда он читал нам вслух.
Поставив вокруг канделябры, он приглушенным приятным голосом читал «Божественную комедию» Данте, или «Декамерон» Боккаччо, или же – по-французски – «Роман о Розе» и стихи Франсуа Вийона. Он рассказывал о новых языках, которые мы должны понимать наравне с латынью и греческим. Он предупреждал, что литература отныне не ограничивается классическими произведениями.
Мы молча слушали Мастера, сидя на подушках, а иногда прямо на голом мраморе. Некоторые стремились встать как можно ближе к нему.
Иногда Рикардо под аккомпанемент лютни напевал мелодии, которым его научил преподаватель, и даже непристойные песни, услышанные на улицах. Он скорбно пел о любви и заставлял нас плакать. Мастер смотрел на него любящими глазами.
Я не испытывал никакой ревности. Только я делил с господином ложе.
Иногда он даже усаживал Рикардо у двери в спальню, чтобы он нам поиграл. Послушный Рикардо никогда не просил впустить его внутрь.
Когда за нами опускались драпировки, у меня бешено билось сердце. Господин стягивал с меня тунику, иногда даже весело разрывал ее, словно это были жалкие лохмотья.
Я опускался под ним на расшитые атласные покрывала; я раздвигал ноги и ласкал его коленями, немея и дрожа, когда он чуть согнутыми пальцами касался моих губ.
Однажды я лежал в полусне. Воздух стал розовато-золотистым. В комнате было тепло. Я почувствовал, как его губы прижались к моим и внутрь, как змея, проник холодный язык. Мой рот наполнила какая-то жидкость, густой пылающий нектар, такое сильнодействующее зелье, что оно распространилось по всему телу до кончиков пальцев. Я почувствовал, как оно постепенно спускается к самым интимным местам. Я горел как в огне.
– Господин, – прошептал я. – Что это было? Это еще приятнее поцелуев...
Он опустил голову на подушку и отвернулся.
– Дай мне это еще раз, господин, – сказал я.
Он давал, но только в те моменты, когда ему было угодно, по каплям, вместе с красными слезами, которые он иногда позволял мне слизывать с его глаз.
Кажется, так прошел целый год, прежде чем я вернулся как-то вечером домой, раскрасневшись от зимнего воздуха, нарядившись ради него в свои самые изысканные темно-синие одежды, в небесно-голубые чулки и в самые дорогие в мире, отделанные золотом туфли, – целый год, прежде чем я в тот вечер вошел, забросил свою книгу в угол спальни с выражением великой мировой усталости на лице, положил руки на бедра и свирепо посмотрел на него. Он сидел в своем высоком глубоком кресле с изогнутой спинкой и смотрел на угли в жаровне, поднеся к ним руки и наблюдая за языками пламени.
– Так вот... – дерзко начал я, откинув голову, очень по-светски, как искушенный венецианец, принц, окруженный на рыночной площади целой свитой жаждущих обслужить его купцов, школяр, перечитавший слишком много книг. – Так вот, здесь есть какая-то важная тайна, сам знаешь. Пора тебе все мне рассказать.
– Что? – спросил он довольно любезно.
– Почему ты никогда... Почему ты никогда ничего не чувствуешь? Почему ты обращаешься со мной как с куклой? Почему ты никогда...
Я впервые увидел, как он покраснел; его глаза заблестели, сузились, а потом широко раскрылись от подступивших красноватых слез.
– Мастер, ты пугаешь меня, – прошептал я.
– А что ты хочешь, чтобы я чувствовал, Амадео? – спросил он.
– Ты как ангел, как статуя, – сказал я, только на этот раз я словно вдруг протрезвел и дрожал. – Господин, ты играешь со мной, но твоя игрушка все чувствует. – Я приблизился к нему. Я дотронулся до его рубашки, намереваясь распустить шнуровку. – Позволь мне...
Он перехватил мою руку. Он поднес мои пальцы к губам и принялся ласкать их языком. Его глаза были устремлены прямо на меня.
«Вполне достаточно, – говорили они. – Я чувствую вполне достаточно».
– Я дам тебе все, что угодно, – умоляюще заговорил я, просовывая ладонь между его ног.
Он казался удивительно твердым. Ничего необычного в этом не было, но он не должен на этом останавливаться, он должен довериться мне.
– Амадео... – сказал он.
С необъяснимой силой он потянул меня за собой на кровать. Нельзя даже сказать, что он поднялся с кресла. Казалось, только что мы были здесь, а через мгновение упали на знакомые подушки. Я моргнул. Полог опустился за нами словно сам собой, под действием бриза, подувшего в открытое окно. Я прислушивался к голосам, доносившимся с канала, – так поют голоса Венеции, отражаясь от стен домов этого города дворцов.
– Амадео, – прошептал он, в тысячный раз прижимаясь губами к моему горлу, но на этот раз я почувствовал мгновенный укус, острый, резкий. Внезапно дернулась нить, сшивавшая мое сердце. Я словно перестал существовать... Осталось лишь ощущение того, что было у меня между ног. Его губы прильнули к моей шее, и нить порвалась еще раз, а затем еще, и еще, и еще...
У меня начались видения. Передо мной возникло какое-то новое, незнакомое место. Словно вернулись вдруг сны, которые я не в силах был вспомнить после пробуждения. Словно я ступил на дорогу, ведущую к жгучим фантазиям, посещавшим меня во снах, и только во снах...
Вот! Вот чего я от тебя хочу...
– Так получи же, – сказал я, бросив эти слова в почти забытое настоящее, плывя рядом с ним, чувствуя, как он дрожит, как возбуждается, как резко извлекает из глубин моей плоти некие нити, ускоряя биение моего сердца, едва ли не заставляя меня кричать, чувствуя, какое он испытывает наслаждение, как напрягается его спина, как трепещут и танцуют его пальцы, когда он изгибается, прижимаясь ко мне. Пей... пей... пей...
Наконец он оторвался от меня и повернулся на бок.
Лежа с закрытыми глазами, я улыбался. Я коснулся своего рта и почувствовал, что на нижней губе до сих пор осталась крошечная капля нектара. Я подобрал ее языком и погрузился в мечты.
Он тяжело дышал, все еще вздрагивал и был мрачен. А когда его рука нащупала мою, она тоже дрожала.
– Ах! – тихо воскликнул я, все еще улыбаясь, и поцеловал его в плечо.
– Я причинил тебе боль! – сказал он.
– Нет-нет, что ты, мой милый господин, – возразил я. – А вот я причинил тебе боль! Теперь ты мой!
– Амадео, ты играешь с огнем.
– А разве ты не этого хочешь, господин? Тебе что, не понравилось? Ты взял мою кровь и стал моим рабом!
Он засмеялся.
– Так вот как ты все извращаешь?
– М-м-м. Какая разница? Люби меня – и все.
– Никогда никому не рассказывай об этом. – В голосе его не слышалось ни страха, ни слабости, ни стыда.
Я перевернулся, подтянулся на локтях и посмотрел на него, на его спокойный профиль, повернутый в другую сторону.
– А что они сделают?
– Ничего, – ответил он. – Важно, что они подумают и почувствуют. А мне некогда объяснять им что-либо. – Он посмотрел на меня. – Будь милосерден и мудр, Амадео.
Я долго молча смотрел на него. Только постепенно я осознал, что мне страшно. На секунду мне даже показалось, что страх затмит теплоту этой сцены, ненавязчивое великолепие лучащегося света, проникающего сквозь занавеси, четких линий его гладкого лица, доброты его улыбки. Потом страх уступил место другой, более серьезной проблеме.
– Ведь ты вовсе не стал моим рабом, правда? – прошептал я.
– Ну почему же? – Он чуть было не засмеялся. – Я твой раб, если тебе обязательно нужно знать.
– А что произошло, что ты сделал, что случилось, когда...
Он приложил палец к моим губам.
– Ты думаешь, что я такой же, как остальные люди? – спросил он.
– Нет, – сказал я, но меня вдруг охватил страх, задушивший во мне обиду. Не в силах сдержаться, я порывисто обнял его и попытался уткнуться лицом в его шею. Однако плоть его была слишком твердой для этого. Тем не менее он обхватил рукой мою голову и поцеловал в макушку, а потом отвел назад мои волосы и просунул большой палец мне за щеку.
– Я хочу, чтобы когда-нибудь ты уехал отсюда, – сказал он. – Я хочу, чтобы ты ушел. Ты возьмешь с собой богатства и знания, которые я смогу тебе дать. С тобой останутся твои таланты и освоенные искусства: умение рисовать, умение сыграть любую музыку, какую я ни попрошу, – это ты уже можешь, – умение изящно танцевать. Ты заберешь свои достижения и отправишься на поиски тех драгоценных вещей, которые тебе нужны...
– Мне ничего не нужно – только ты.
– ...А когда ты будешь вспоминать об этих временах, когда в полусне по ночам ты будешь вспоминать меня, закрывая на подушке глаза, эти наши моменты покажутся тебе развратными и непонятными. Они покажутся тебе колдовством, выходками безумца, а теплая комната, в которой мы с тобой сейчас находимся, может превратиться в твоем воображении в затерянное хранилище мрачных тайн, и это причинит тебе боль.
– Я не уйду.
– Помни, что это была любовь, – продолжал он. – И что именно в этой школе любви ты смог залечить свои раны, снова научился говорить, даже петь, что здесь ты перестал быть запуганным, сломленным жизнью ребенком, от которого осталась только скорлупа... Ты возродился и подобно ангелу взлетел к небесам, расправив новые, более сильные и широкие крылья.
– А что, если я никогда не уйду по собственной воле? Ты выбросишь меня из окна, чтобы я взлетел или упал? Запрешь все ставни, чтобы помешать мне вернуться? Лучше запри, потому что я буду стучать, стучать, стучать, пока не упаду замертво. У меня не будет крыльев, чтобы улететь от тебя.
Он пристально всматривался в меня. Никогда еще я так долго не наслаждался его взглядом, никогда еще моим ищущим пальцам не позволялось так часто прикасаться к его губам.
Наконец он приподнялся рядом со мной и мягко прижал меня к кровати. Его губы, всегда нежно-розовые, как внутренние лепестки расцветающих белых роз, на моих глазах постепенно меняли цвет. Между ними показалась блестящая красная полоска. Постепенно расширяясь, эта полоска полностью окрасила тонкие линии губ, словно оставшееся на них вино, – только она, эта жидкость, сверкала... Губы его замерцали, а когда он приоткрыл их, красная жидкость вырвалась оттуда, как стремительно разворачивающийся язык.
Он приподнял мою голову. Я поймал ртом хлынувшую струю.
Мир выскользнул из-под меня. Я накренился и поплыл по течению с открытыми, но ничего не видящими глазами... А он тесно прижался губами к моему рту...
– Мастер, я от этого умру! – пытался прошептать я.
Я метался под его тяжестью, пытаясь найти опору в этой дремотной упоительной пустоте, дрожа и взлетая к вершинам блаженства. Мои конечности напрягались и вновь расслаблялись, вся моя плоть вытекала из него, из его губ через мои, она полностью растворялась в его дыхании и вздохах.
За этим последовал укол – крошечное и несоизмеримо острое лезвие пронзило меня до самых глубин души. Я извивался на нем, словно агнец на вертеле. О, это могло бы научить богов любви, что такое любовь. Вот оно, мое освобождение, – если только я сумею выжить!
Ослепший, дрожащий с головы до ног, я полностью слился с ним. Я почувствовал, как его рука прикрыла мне рот, и только тогда услышал собственные крики, теперь уже заглушенные.
Я обвил руками его шею, все крепче прижимая его к своему горлу.
– Ну же! Ну же! Ну же!..
Проснулся я уже днем.
Он давно ушел – этому раз и навсегда заведенному правилу он никогда не изменял. Я лежал в кровати один. Мальчики еще не заглядывали.
Я выбрался из постели и подошел к высокому узкому окну. Традиционные для архитектуры Венеции, такие окна не впускали в дома неистовую летнюю жару и преграждали путь неизбежно приносящимся с Адриатического моря холодным ветрам.
Я распахнул рамы с толстыми стеклами и, как делал это нередко, устремил взгляд на стены расположенных напротив моего убежища домов.
На верхнем балконе служанка вытряхивала пыль из тряпки. Я смотрел на нее с противоположной стороны канала. У женщины было багровое лицо, и казалось, что кожа на нем шевелится, словно покрытая тучами неких крошечных живых существ, например муравьев. Она ни о чем не подозревала! Я положил руки на подоконник и присмотрелся внимательнее. Понятно! Я видел жизнь, кипевшую внутри ее, работу плоти, делавшую подвижной каждую черточку ее лица.
Руки женщины производили особенно жуткое впечатление: узловатые, опухшие, каждая морщинка на них, каждая складочка была забита поднятой метлой пылью.
Я потряс головой. Слишком велико было расстояние, чтобы столь отчетливо видеть такие мелкие детали. В отдаленной комнате болтали мальчики. Пора за работу. Пора вставать – даже в палаццо ночного властелина, который днем ничего не проверяет и никого не подгоняет. Но ведь и мальчики сейчас очень далеко от меня – так почему же я слышу их голоса?
А этот бархат? Эта драпировка из любимой ткани Мастера? Когда я ее коснулся, бархат на ощупь скорее походил на мех – я различал каждое тончайшее волокно! Я уронил ее. И отправился на поиски зеркала...
В доме их были десятки, огромных декоративных зеркал, все в причудливых рамах и обильно украшенные крошечными херувимчиками. В передней я нашел высокое зеркало – оно висело в нише за покоробленными, но прекрасно расписанными дверцами – там я хранил свою одежду.
Свет из окна следовал за мной. Я увидел свое отражение. Но оказался не закипающей, разлагающейся массой, какой виделась мне та женщина. У меня было по-детски гладкое лицо – и абсолютно белое...
– Я этого хочу! – прошептал я. Я точно знал.
– Нет, – ответил он.
Это было, уже когда он вернулся той ночью. Я произносил какие-то напыщенные речи, бегал по комнате и кричал на него.
Он не стал вдаваться в длинные объяснения, будь то мистические или научные, хотя с легкостью мог дать мне и те и другие. Он только сказал, что я еще маленький, что нужно насладиться тем, что будет навсегда потеряно.
Я заплакал. Я не хотел ни работать, ни рисовать, ни учиться – я отказывался что-либо делать вообще.
– Пока что ты утратил ко всему интерес, но ненадолго, – терпеливо сказал он. – Но ты удивился бы...
– Чему?
– Тому, до какой степени ты пожалел бы о то, что навсегда исчезло, стань ты совершенным и навсегда застывшим, как я, а все человеческие ошибки оказались бы напрочь вытесненными новой, еще более ошеломительной цепью провалов и неудач. Не проси меня об этом, больше не проси.
Я потемнел от злости и отчаяния и готов был умереть. Забившись в угол, я ожесточенно молчал. Однако Мастер еще не закончил.
– Амадео, – сказал он глухим от печали голосом. – Молчи. Не надо слов. Ты получишь это, и достаточно скоро. Когда я решу, что время пришло.
Услышав последние слова, я подбежал к нему, как маленький, кинулся ему на шею и тысячу раз поцеловал его ледяную щеку, невзирая на его насмешливую, презрительную улыбку.
Наконец его руки застыли, как металл. Сегодня – никаких кровавых игр. Мне нужно учиться. Необходимо наверстать упущенное за день.
А он должен был встретиться с подмастерьями, вернуться к своим делам, к гигантскому холсту, над которым работал. Я сделал так, как он велел.
Но задолго до наступления утра я заметил в нем перемену. Остальные давно ушли спать. Я послушно переворачивал страницы книги, когда увидел, что он пристально смотрит на меня со своего кресла, словно зверь, словно какой-то хищник вытеснил из его души все человеческое и оставил только голод... Глаза Мастера остекленели, шелковые губы, внутри которых по мириадам тропинок бежала кровь, превратились в две тонкие багровые полоски...
Он поднялся как пьяный и совершенно чужой, не свойственной ему походкой направился ко мне, вызвав в душе леденящий ужас.
Его пальцы вспыхивали, сжимались, манили...
Я побежал к нему. Он поднял меня обеими руками, мягко сжал в объятиях и уткнулся лицом мне в шею. Я почувствовал его всем телом – от кожи головы до кончиков пальцев ног.
Куда он меня бросил, я не понял. Не то на нашу кровать, не то на поспешно собранные в кучу подушки в соседней комнате.
– Дай ее мне, – сонно попросил я и отключился, едва почувствовав, как она потекла мне в рот...
4
Он сказал, что мне следует посетить бордели и узнать, что значит совокупляться по-настоящему, а не в играх, как мы делали с мальчиками.
В Венеции таких мест было много, дело было поставлено на широкую ногу, что позволяло получить изысканное наслаждение в самой роскошной обстановке. Общепринято было считать, что подобного рода развлечения в глазах Христа не слишком большой грех, и молодые щеголи посещали эти заведения не таясь.
Я знал один дом с особенно изящными и искусными женщинами – высокими, пышнотелыми, светлоглазыми красавицами с севера Европы. Некоторые из них обладали совсем светлыми, практически белыми волосами – считалось, что они во многом отличаются от итальянок, которых мы видели каждый день. Не знаю, насколько важным такое отличие было лично для меня, так как с того момента, как попал в Венецию, я был просто ослеплен красотой итальянских мальчиков и женщин. Венецианские девушки с лебедиными шеями, с замысловатыми взбитыми прическами, в широких прозрачных вуалях оказались практически неотразимыми. Однако в борделе можно было встретить самых разных женщин, а суть игры заключалась в том, чтобы одолеть столько, сколько получится.
Мой господин отвел меня в это место, заплатил за меня целое состояние в дукатах и сказал полногрудой очаровательной хозяйке, что заберет меня через несколько дней. Дней!
Я бледнел от ревности и сгорал от любопытства, глядя, как он уходит, как неизменно царственная фигура в знакомом малиновом плаще садится в гондолу и хитро подмигивает мне, в то время как та уносит его прочь.
В результате я провел целых три дня в доме самых сладострастных девиц Венеции – спал до полудня, сравнивал оливковую кожу с белой, позволял себе неспешный осмотр волос в нижней части тела каждой из красавиц, отличая шелковистые от более жестких и вьющихся.
Я научился мелким прелестям наслаждения – например, как приятно бывает, когда в соответствующий момент тебя покусывают за грудь (слегка, причем не вампиры) или любовно подергивают за волосы под мышками. Мои гениталии намазывали золотистым медом, и его тут же слизывали хихикающие ангелы...
Конечно, там имели место и более интимные приемы, в том числе и совершенно бесстыдные акты, которые, строго говоря, считались преступлениями, но в этом доме служили не более чем разнообразными дополнительными украшениями в принципе не выходящих за рамки дозволенности, но дразнящих празднеств. Все делалось элегантно. Повсюду стояли большие глубокие деревянные кадки, и в любое время можно было принять горячую ванну; на поверхности ароматизированной, подкрашенной в розовый цвет воды плавали цветы, и я периодически сдавался на милость стайки мягкоголосых женщин, которые ворковали вокруг меня, как птички на карнизе, словно котята облизывали с ног до головы и завивали мне волосы, накручивая их на пальцы.
Я был маленьким Ганимедом Зевса, ангелочком, сошедшим с непристойной картины Боттичелли. (Многие из них, кстати сказать, висели в этом борделе, спасенные от «очистительных» костров тщеславия, устроенных во Флоренции непрошибаемым реформистом Савонаролой, подстрекавшим великого Боттичелли ни больше ни меньше... как сжигать свои прекрасные произведения!) Я был херувимом, упавшим из-под купола собора, венецианским принцем (хотя на самом деле таковых в Республике не существовало), брошенным врагами в руки прелестниц, дабы те распалили в нем желание и тем самым сделали его совершенно беспомощным.
А накал моего желания постепенно рос. Если уж кому-то суждено до конца дней оставаться просто человеком, то что может быть веселее, чем валяться на турецких подушках с такими нимфами, которых большинство мужчин видят только мельком, да и то лишь в волшебном лесу своих мечтаний.
Вино было великолепным, пища – просто чудесной, причем в меню входили изобретенные арабами подслащенные блюда со специями, а в целом кухня была намного экстравагантнее и экзотичнее, чем в доме моего господина.
(Когда я рассказал ему об этом, он нанял четырех новых шеф-поваров.)
Я, очевидно, спал, когда за мной явился Мастер и как всегда загадочным образом перенес меня домой, так что я проснулся уже в собственной постели.
Не успев открыть глаза, я понял, что, кроме него, мне никто не нужен. Такое впечатление, что греховные утехи последних нескольких дней только воспламенили меня, усилили плотский голод и возбудили желание посмотреть, отреагирует ли его восхитительное белое тело на изученные мной более тонкие приемы. Когда он наконец пришел ко мне под полог, я набросился на него, расстегнул на груди рубашку и впился губами в его соски, обнаружив, что, несмотря на свою поразительную белизну и холодность, они чрезвычайно мягкие, нежные и, несомненно, естественным на первый взгляд образом связаны с корнями его желаний.
Он лежал спокойно и грациозно, позволяя мне играть с ним так же, как играли со мной мои наставницы. Когда же он наконец приступил к своим кровавым поцелуям, они полностью затмили все мои воспоминания о человеческих ласках, и я лежал в его объятиях такой же беспомощный, как и всегда. Казалось, в эти моменты наш мир не просто становился царством плоти, но и оказывался во власти чар, не подчиняющихся никаким законам природы.
На исходе второй ночи, ближе к утру, я нашел его в студии, где он рисовал в одиночестве, в то время как ученики спали каждый в своем углу, как неверные апостолы в Гефсиманском саду.
Мои вопросы не заставили бы его прекратить работу. Поэтому я встал у него за спиной, обвил руками и, приподнявшись на цыпочки, прошептал прямо ему в ухо:
– Расскажи мне, Мастер, ты должен рассказать, как ты получил свою волшебную кровь?
Я слегка прикусил мочки его ушей и провел руками по его волосам. Он не отрывался от картины.
– Ты уже родился таким? Неужели мое предположение о том, что тебя... превратили... всего лишь ужасная ошибка?
– Прекрати, Амадео, – прошептал он, продолжая рисовать. Он увлеченно работал над лицом Аристотеля – бородатого лысеющего старца со своей великой картины «Академия».
– Бывает ли, господин, что ты испытываешь одиночество, побуждающее тебя с кем-нибудь поговорить, с кем угодно, – найти собеседника, друга, принадлежащего к той же, что и ты сам, породе, излить сердце тому, кто сможет тебя понять?
Он обернулся, пораженный моим вопросом.
– А ты, избалованный ангелочек? – Он понизил голос, чтобы сохранить в нем нотки нежности. – Думаешь, ты сможешь стать таким другом? Ты наивен! И останешься таковым до конца своих дней. У тебя невинное сердце. Ты отказываешься воспринимать истину, противоречащую глубокой неистовой вере, которая превращает тебя в вечного монашка, в мальчика-служку при алтаре...
Я отпрянул – никогда еще мне не доводилось столь сильно злиться на своего господина.
– Ну уж нет, я не такой! – заявил я. – Я уже мужчина, хотя и выгляжу как подросток, и тебе это прекрасно известно. Кто, кроме меня, размышляет о том, кто ты такой, об алхимии твоего могущества? Жаль, что я не могу нацедить чашку твоей крови, исследовать ее как врач, определить ее состав и узнать, чем она отличается от той, что течет в моих венах? Да, я твой ученик, твой верный и преданный ученик, но для этого мне приходится быть мужчиной. Когда это ты терпел невинность? Когда мы ложимся вместе в постель, это, по-твоему, невинно? Я – мужчина!
Он разразился изумленным хохотом. Мне приятно было видеть его удивление.
– Поведайте мне вашу тайну, сударь, – попросил я, обвивая его руками за шею и опуская голову ему на плечо. – Существовала ли мать, такая же белая и сильная, как и вы, родившая вас, как Богородица из своего священного чрева?
Он взял меня за руки и слегка отстранил, чтобы поцеловать, – поцелуй получился такой настойчивый, что я даже испугался. Потом он передвинул губы к моей шее, всасывая кожу, лишая меня сил и заставляя всем сердцем соглашаться стать тем, кем ему будет угодно.
– Да, я создан из луны и звезд, из царственной белизны, составляющей суть как облаков, так и невинности, – сказал он. – Но ты сам понимаешь, что не мать родила меня таким. Когда-то я был человеком и старел год от года. Смотри... – Он обеими руками поднял мое лицо и заставил смотреть прямо на него. – Видишь, в углах глаз еще виднеются остатки морщин, избороздивших мое лицо.
– Да их почти не видно, сударь, – прошептал я, стремясь успокоить Мастера, если его волновало подобное несовершенство. Он блистал в собственном сиянии, в своей глянцевой отшлифованности.
Представь себе ледяную фигуру, такую же совершенную, как Галатея Пигмалиона, брошенную в пламя, обожженную, тающую, но при этом чудом сохраняющую неизменными свои черты... Вот таким и был мой господин, мой Мастер, в те мгновения, когда им овладевали человеческие эмоции. Он сжал мои руки и поцеловал меня еще раз.
– Маленький мужчина, карлик, эльф, – прошептал он. – Ты хочешь остаться таким навеки? Разве ты недостаточно спал со мной, чтобы знать, чем я могу наслаждаться, а чем – нет?
Я победил его, и на оставшийся до его ухода час он стал моим пленником.
Но на следующую ночь он отправил меня в нелегальный и еще более роскошный дом удовольствий, дом, содержавший для удовлетворения страстей своих посетителей только молодых мальчиков.
Дом был декорирован в восточном стиле, и, полагаю, в нем смешивалась роскошь Египта с пышностью Вавилона. Золотые решетки делили помещение на маленькие отсеки, а латунные колонны, отделанные ляпис-лазурью, поддерживали над обитыми дамастом позолоченными деревянными кушетками балдахины из ткани лососевого цвета. От курящегося ладана воздух казался тяжелым, а неяркое освещение действовало успокаивающе.
Обнаженные мальчики, упитанные, уже вполне зрелые, с гладкими округлыми руками и ногами, горели желанием, были сильными и цепкими и при этом оживляли любовные игры своими собственными бурными мужскими желаниями.
Казалось, моя душа превратилась в маятник, раскачивающийся между здоровой радостью от завоевания и полуобморочным сознанием необходимости подчиниться, отдаться на милость более сильных тел, более страстных желаний и более мощных и ласковых рук.
Я оказался в плену у двух умелых и своевольных любовников. Меня пронзали и вскармливали, молотили и опустошали, пока я не заснул так же крепко, как спал дома в отсутствие Мастера и его чудес.
Это было только начало.
Однажды, очнувшись от своего пьяного сна, я обнаружил, что меня окружают странные существа неопределенного пола. Только двое из них были евнухами, обрезанными с таким мастерством, что их надежные орудия могли вздыматься не хуже, чем у любого мальчика. Остальные же просто разделяли пристрастие своих товарищей к краске. Глаза у всех были подведены и оттенены фиолетовым, ресницы закручены вверх и покрыты лаком, что придавало их лицам жутковатое, безгранично отчужденное и равнодушное выражение. Их накрашенные губы казались более твердыми и крепкими, чем у женщин, – и более требовательными. Они возбуждали и провоцировали меня своими поцелуями, словно мужское начало, наделившее их мускулами и твердым членом, добавило потенции даже их ртам. Улыбались они как ангелы. Их соски были украшены золотыми кольцами, а волосы в паху покрыты золотой пыльцой.
Я не протестовал, когда они на меня набросились. Я не боялся переходить границы и даже позволил им привязать к кровати мои запястья и лодыжки, чтобы они могли с большим успехом творить свои чудеса. Их было невозможно бояться. Я оказался словно распятым, но это не доставляло мне ничего, кроме удовольствия. Их настойчивые пальцы даже не позволяли мне закрывать глаза. Они гладили мои веки и заставляли смотреть. Они проводили по моему телу мягкими толстыми кисточками. Они втирали во всю мою кожу масла. Они всасывали, как нектар, пламенный сок, снова и снова вытекавший из моего тела, пока я не крикнул, что у меня его больше не осталось, что, впрочем, отнюдь их не остановило. Чтобы в шутку поддразнить меня, они начали вести счет моим «маленьким смертям», потом меня перевернули, связали, и я моментально погрузился в восторженный сон...
Проснулся я, не думая о времени и забыв обо всех заботах. В ноздри мне ударил густой дым трубки. Я взял ее и втянул дым в себя, смакуя знакомый порочный аромат гашиша.
Я провел в том доме четыре ночи.
Обратно в палаццо меня вновь доставили во сне.
На сей раз я проснулся без сил, раздетый, едва прикрытый рваной рубашкой из тонкого шелка кремового цвета. Я лежал на кушетке, перенесенной прямо из борделя в студию Мастера, а он сидел неподалеку и, видимо, рисовал мой портрет, отрываясь от маленького мольберта только для того, чтобы бросить на меня мимолетный взгляд.
В ответ на мой вопрос о том, сколько сейчас времени и какая по счету идет ночь, он промолчал.
– Итак, ты злишься на меня, потому что мне понравилось? – спросил я.
– Лежи спокойно, – ответил Мастер.
Я откинулся на подушки, замерзший, чувствуя себя невероятно одиноким, обиженным, и совсем по-детски мечтал в тот момент лишь об одном: укрыться в его объятиях.
Наступило утро, и он ушел, так ничего и не сказав. Картина была блистательным шедевром непристойности. Я лежал в позе спящего на берегу реки, словно фавн, а надо мной стоял высокий пастух, сам Мастер, в сутане священника. Окружавший нас лес был густым, живым, с шелушащимися стволами и гроздьями пыльных листьев. Вода в ручье была нарисована так реалистично, что казалась мокрой на ощупь, а я в изображении Мастера выглядел простодушным, погруженным в глубокий сон: рот полуоткрыт, брови нахмурены, видимо, под впечатлением от неспокойных видений.
Я в ярости бросил картину на пол, надеясь размазать все краски.
Почему он ничего не сказал? Зачем он навязал мне эти уроки, которые поставили между нами стену? Почему он злится на меня только за то, что я выполняю его указания? Интересно, не проверку ли моей невинности он устроил этими борделями? Неужели его наставления о необходимости получать удовольствие – одно сплошное вранье? Я сел за его стол, взял перо и нацарапал ему записку:
«Ты Мастер. Ты должен все знать. Невыносимо иметь господином того, кто не умеет управлять. Либо укажи мне путь, пастух, либо отложи свой посох».
Дело в том, что я чувствовал себя полностью вымотанным от удовольствий, пьянства, извращения всех моих чувств и к тому же одиноким – и все это только ради того, чтобы быть с ним, ради его руководства, его доброты, чтобы он убедил меня, что я принадлежу ему.
Но он ушел.
Я отправился на поиски приключений. Я провел целый день в тавернах, пил, играл в карты, намеренно обольщал хорошеньких девушек, готовых стать легкой добычей, чтобы держать их при себе во время разнообразных азартных игр.
Затем, с наступлением темноты, я ответил на авансы пьяного англичанина, бледного веснушчатого дворянина, потомка старейших родов Франции и Англии, именовавшегося графом Гарлеком, который путешествовал по Италии, чтобы посмотреть великие чудеса, и был полностью очарован многочисленными прелестями этой удивительной страны, в том числе и содомией.
Естественно, он считал меня красивым мальчиком. А кто так не считал? Он и сам был далеко не урод. Даже бледные веснушки обладали своеобразной привлекательностью, особенно в сочетании с медного оттенка волосами.
Он отвел меня в покои своего великолепного палаццо, где держал слишком много прислуги, и занялся со мной любовью. Это было недурно. Мне понравились его невинность и неловкость. У него были чудесные голубые глаза, светлые и круглые, удивительно мощные, мускулистые руки и ухоженная, но восхитительно колючая оранжевая бородка.
Он писал мне стихи по-латыни и по-французски и очаровательно их декламировал. Через пару часов игры в варвара-завоевателя он сообщил, что хочет, чтобы я оказался сверху. И это мне очень даже понравилось. Так мы потом и играли: я был солдатом-победителем, а он – жертвой на поле боя, иногда я легко хлестал его сложенным вдвое ремнем, отчего нас обоих бросало в жаркий пот.
Время от времени он умолял меня признаться, кто я такой на самом деле и где он сможет меня найти, но я, конечно, ничего ему не сказал.
Я оставался с ним три ночи, болтая о загадочных английских островах, читая ему вслух итальянские стихи, иногда даже играл ему на мандолине и пел все нежные любовные песни, какие помнил.
Он научил меня изрядному количеству грубых уличных английских выражений и заявил, что хочет забрать к себе домой. Ему придется прийти в чувство, сказал он; ему придется вернуться к своим обязанностям, к своим поместьям, к своей ненавистной порочной жене-шотландке, изменнице, чей отец был убийцей, и к своему невинному малышу, чьи ярко-рыжие кудри вселяли в графа уверенность в собственном отцовстве.
Он будет содержать меня в Лондоне, в прекрасном доме, подаренном его величеством королем Генрихом Восьмым. Он не может без меня жить, а поскольку все Гарлеки неизменно получали все, что хотели, у меня нет другого выхода, кроме как подчиниться. Если я – сын могущественного вельможи, то я должен в этом признаться, и он справится с этим осложнением. Кстати, не испытываю ли я ненависти к своему отцу? Его отец – мерзавец. Все Гарлеки – мерзавцы и были такими со времен Эдуарда Исповедника. Мы должны ускользнуть из Венеции сегодня же ночью.
– Ты не знаешь ни Венецию, ни ее дворянство, – доброжелательно заметил я. – Подумай. Стоит только попробовать – и тебя разрежут на кусочки.
Теперь я осознал, что он еще довольно молод. Раньше я как-то не задумывался о таких вещах, ибо любой мужчина взрослее меня казался мне старым. Графу не могло быть больше двадцати пяти лет. А также он был не в своем уме.
Он подскочил на кровати, отчего его густые медные волосы высоко взметнулись, выхватил свой кинжал, великолепный итальянский стилет, и уставился сверху вниз на мое обращенное к нему лицо.
– Ради тебя я способен на убийство, – гордо и доверительно сказал он на венецианском диалекте. Потом он вонзил кинжал в подушку, и из нее полетели перья. – Я и тебя убью, если возникнет в том необходимость.
Перья взлетели к его лицу.
– И что у тебя останется? – спросил я.
За его спиной раздался треск. Я был уверен, что за окном, за запертыми деревянными ставнями кто-то есть, хотя мы и находились на высоте трех этажей над Большим каналом. Я сказал ему об этом. Он мне поверил.
– Я родом из семьи зверских убийц, – соврал я. – Если ты попробуешь вывезти меня отсюда, они последуют за тобой хоть на край света; они по камню разберут твои замки, разрубят тебя надвое, отрежут тебе язык и половые органы, завернут их в бархат и отошлют твоему королю. Так что уймись.
– Ах ты, хитрый, дерзкий дьяволенок, – сказал он, – у тебя вид ангела, а ведешь ты себя, как мошенник из таверны, – и это с твоим-то певучим, сладким мужским голосом.
– Да, я такой, – радостно подтвердил я.
Я встал и поспешно оделся, уговаривая его повременить с убийством и обещая вернуться, как только представится возможность, ибо отныне мое место исключительно рядом с ним, потом наспех поцеловал его и направился к двери.
Он вертелся в постели, все еще крепко сжимая в руке кинжал; его морковного цвета голову, плечи и бороду усыпали перья. Вид у него и вправду был угрожающий.
Я потерял счет ночам своего отсутствия.
Я не мог найти открытую церковь. Ничье общество меня не привлекало.
Было темно и холодно. Вечерний звон уже пробили. Конечно, по сравнению со снежной северной страной, где я родился, венецианская зима представлялась мне мягкой, но тем не менее она оставалась зимой, гнетущей и сырой, и хотя город очищали свежайшие ветра, он казался негостеприимным и неестественно тихим. Безграничное небо исчезало в густом тумане. Холодом веяло даже от камней, как будто это были не камни, а ледяные глыбы.
Я сел на мокрые ступени одного из ведущих к воде спусков и расплакался. Чему меня все это научило?
Полученный опыт позволил мне почувствовать себя ужасно искушенным. Но тепла, способного надолго согреть душу, мне он не принес, и одиночество мучило меня сильнее, чем чувство вины, чем ощущение того, что я проклят.
Казалось, страх перед одиночеством победил во мне все прежние чувства. Сидя на лестнице, глядя на редкие звезды, плывущие над крышами домов, я сознавал, как ужасно будет потерять одновременно и моего господина, и чувство вины, быть изгнанным туда, где некому любить меня или проклинать, заблудиться и, спотыкаясь, идти по миру, имея в спутниках лишь обыкновенных и, по сути, совершенно посторонних мне людей – всех этих мальчиков, женщин, английского лорда с кинжалом и даже мою любимую Бьянку.
К ней домой я и пошел. Я спрятался под ее кроватью, как бывало в прошлом, и не хотел выходить.
Она принимала целую компанию англичан, но, к счастью, моего медноволосого любовника среди них не было – он, несомненно, все еще стряхивал с себя перья. А потом я решил, что, даже если мой красавчик лорд Гарлек и появится, он не рискнет позориться перед соотечественниками и строить из себя дурака. Бьянка вошла в спальню, очаровательная в своем фиолетовом шелковом платье, с бесценным ожерельем из сияющего жемчуга вокруг шеи. Она встала на колени и заглянула под кровать.
– Амадео, ну что с тобой случилось?
Я никогда не искал ее милостей. Насколько я знаю, никто этого не делал. Но в том состоянии подростковой лихорадки, в каком я в тот момент пребывал, самым логичным казалось взять ее силой.
Я выбрался из-под кровати, пошел к дверям и захлопнул их, чтобы нас не побеспокоил шум остальных гостей.
Когда я обернулся, она стояла на полу на коленях и смотрела на меня, сдвинув золотые брови, приоткрыв мягкие персиковые губы с выражением смутного удивления, которое я нашел очаровательным. Мне хотелось раздавить ее своей страстью, однако, конечно, соблюдая при этом меру, дабы впоследствии она вновь стала прежней, как если бы прекрасная ваза, разбитая на куски, могла из мельчайших частиц и осколков восстановить свою прежнюю форму и даже приобрести новый, более утонченный блеск.
Я потянул ее за руки и бросил на кровать. Все знали, что на этом великолепном, высоко взбитом ложе Бьянка всегда спит одна. Изголовье украшали огромные позолоченные лебеди и колонны, поднимающиеся к пологу, расписанному танцующими нимфами. Прозрачные занавески были сотканы из золотых нитей. Ничто здесь, равно как и в красной бархатной постели моего господина, не напоминало о царящей за окнами унылой зиме.
Я наклонился и поцеловал ее, приходя в неистовство от неподвижного, холодно-спокойного и пронзительного взгляда ее красивых глаз. Я сжал тонкие запястья и, сложив вместе ее ладони, схватил их одной рукой, чтобы иметь возможность разорвать ее изящное платье. Я рвал его торопливо, так, что все крошечные жемчужные пуговицы полетели в сторону, обнажая кружевной корсет на китовом усе. Потом я разломал и его, как плотную скорлупу.
У нее оказалась маленькая свежая грудь, слишком нежная и девичья для борделя, где пышные формы были в порядке вещей. Тем не менее я намеревался насладиться ими в полной мере. Я напел ей какую-то песенку и услышал ее вздох. Я спикировал на нее, все еще прочно сжимая ее запястья, быстро и энергично поцеловал по очереди соски и отстранился, а потом принялся игриво похлопывать по груди, пока кожа не порозовела.
Щечки ее раскраснелись, она не переставала хмурить свои золотые брови, отчего на гладком белом лбу появились едва заметные морщинки.
Ее глаза походили на два опала, и хотя она медленно, почти сонно моргала, она даже не вздрогнула и не сделала попытки отодвинуться.
Я закончил воевать с ее тонкими одеждами. Разорвав завязки юбки, я позволил ей упасть на пол, и наконец мне открылась восхитительная, прелестная женская нагота. Я понятия не имел, какие преграды можно встретить под юбками порядочной женщины. Здесь я не встретил ни одной – глазам моим предстало лишь маленькое гнездо золотистых волос под слегка округлым животиком, а еще ниже влажно поблескивали очаровательные бедра.
Я сразу понял, что она не намерена мне отказывать. Ее вряд ли можно было назвать беспомощной. А сверкающая влага на внутренней стороне бедер едва не свела меня с ума. Я устремился в нее, изумляясь миниатюрности ее сложения и чувствуя, что она слегка напряжена, – видимо, сказывалось отсутствие опыта, а быть может, я все же непроизвольно причинил ей боль.