Уроки тьмы Митрохина ЛюдМила
«Надо отдать должное мастерству того, кто работал над её лицом, – подумала Мила, возлагая цветы. – А чему я удивляюсь? Сколько ей выпало в жизни – не перечесть! Совсем крохой на её глазах солдаты революции штыками вспарывали любимые мягкие игрушки в поисках зашитых бриллиантов. Четыре сестры, третья Юля, запомнили эту «казнь» на всю жизнь. С тех пор, видимо, у Юлички все чужие были воры. В молодости она была до одурения привлекательна и бесшабашна. После музыкального училища пела в кинотеатрах. Рано выскочила замуж. Рано овдовела – с первых дней войны. Остался только сын, которого она спасла, уехав из блокадного Ленинграда под страшный грохот бомбёжки. После войны надо было выжить с ребёнком, не надеясь ни на кого. Не зная толком финансовых дел, стала верным помощником по расчётно-кассовым делам первого послевоенного коменданта города Ленинграда, который был полностью подчинён Юлиному обаянию. Статус вдовы Юличка не собиралась менять – это предоставляло льготы, а значит, помогало выживать. Блокадное удостоверение ей выдали только с третьей попытки. Попробовали бы не дать по негласному требованию самого коменданта! Мужчины играли в жизни Юлии строго очерченную роль – для дела, для поддержки, для кратких связей без обязательств. Любовь предназначалась только одному – сыну. «Террор любовью», как удачно сказала Токарева, закончился для сына трагически – развод с любимой женой, которой Юля была недовольна, брак с другой по её настойчивому выбору, бегство от второй жены, потеря смысла жизни, протест против матери, сожительство с бомжихой, беспробудное пьянство и загадочная смерть… Юличка выстраивала мир под себя, под своё представление о счастье в нём, сметая с пути всех несогласных, в том числе и сына, ломая его жизнь и не ведая об этом. Она ненавидела войну – там могли убить сына. Она ненавидела любую власть – она могла отнять кровное. Она не верила никому – так было надёжнее».
Мила стояла, крестилась, слушала молитву, но думала о разном – о живом, не о вечном. Батюшка был отменный – молодой, статный и упитанный, с выразительными чертами лица, большими карими глазами, молниеносно оценивающими присутствующих, а по ним и всю прожитую упокоённого жизнь. Гроб Юлии был поставлен чуть поодаль от гроба Валерия. Как Мила случайно узнала, ему было пятьдесят два года – попивал часто, а человек был добрый. Родные и близкие Валерия стояли скученной толпой по одну сторону. Она одна – по другую, возле Юлии. Батюшка спросил, кто из родных от рабы божьей Юлии здесь. Она подняла руку, как в школе, и тихо сказала: «Я здесь. Одна. За всех». Батюшка внимательно посмотрел на неё, потом подошёл к Юличке и сам подвинул её каталку ближе к Валерию. Так было удобнее проводить службу, обходя их по кругу. Голос у батюшки был бархатный. Грудным баритоном он умиротворённо попевал православные молитвы, из которых Мила на слух выделяла только имена рабы божьей Юлии и раба божьего Валерия. Имена других усопших батюшка не произносил. А зря. Она бы не возражала, а другие, может быть, и не заметили.
Мысли Милы уносились в далекое прошлое. «Вот, Юличка, – думала она, – тебя всегда любили молодые мужчины, и ты их. Последний мужчина, к которому тянулась твоя женская недолюбившая душа, был уже в доме ветеранов, на лет двадцать моложе…» Выждав удобный момент, Юличка кокетливо ковыляла к нему на ходунках, надев игриво шляпу с огромными полями, чтобы подключиться к беседе. Сумела-таки заморочить ему голову своей мечтой о совместном путешествии на белом пароходе в круизе по Средиземному морю. Потом ошарашила его своим безумным желанием жить с ним в своей квартире и умереть с ним в один день. Лукаво прибавив при этом, что всё ему отпишет загодя, если он распишется с ней. И сейчас судьба также не оставляет её без мужчины… Батюшка, не рассчитав усилий, к сожалению присутствующих, придвинул Юличкину каталку так близко к Валерию, будто они вместе жили всю жизнь и вместе собираются перебраться в иной мир.
Глаза, независимо от неё, продолжали фиксировать какие-то детали, вызывая неожиданные ассоциации. Обратила внимание на чёрный гроб с тонкой красной каёмкой, в сторонке увидела красный с тонкой чёрной каёмкой. Так это же тоже сочетание, два траурных варианта обложки книги, которые художник предложил поначалу сделать для её друга! Что это? Недомыслие или наваждение? Переведя взгляд на лежащего Юлиного соседа, она со страхом узнала знакомые седые усы, да и лицо его вдруг стало до боли напоминать лицо её плохо видящего мужа. «Фу ты, нечистая! – подумала она. – Это надо же, а ведь усопший, говорили, выпивал крепко, так же как мой сейчас от наплывающей слепоты. Говорят, всё в руках божьих. А что тогда в наших?» Стало муторно на душе. Мила стояла и представляла, сколько бед может свалиться на неё и хватит ли жизненных сил их преодолеть так же, как Юличке, не сдаваясь до последнего.
Отпевание закончилось. Батюшка призвал всех забрать цветы и оставить церкви, поставить горящие свечи в песок перед алтарём и начать прощаться. Под ногами у батюшки на маленьком коврике Мила заметила молоток. «Интересно, никаких звуков забивания гвоздей не слышно было перед нами, – мелькнуло в голове. – Понятно, первых двух отпевали до нас и аккуратно положили в сторонке. Потом наших, за нашими других… А молотком стучать будут без нас». Она не могла оторвать взгляда от молотка. Неожиданно заметила, как кто-то из присутствующих приподнял покрывало над усопшим Валерием, мелькнули новые лаковые ботинки. «А, проверяют, глупцы, надета ли дорогая обувь. Смешно! Так и вижу, как перед отправкой в крематорий, перед тем, как вот этим молоточком постучат по крышкам при закрытых дверях, у наших усопших экспроприируют приглянувшееся, в том числе и новые похоронные подушечки и покрывала, приобретённые в часовне, для дальнейшего безотходного оборотного производства». Мелькнула мысль – а у Юлички нет подштанников, забыла попросить в интернате. Она же в последнее время была в памперсах. Чушь какая-то в голове. Да ещё эта прибитая к гробу качающаяся в ногах клеёнчатая бирка с реквизитами не даёт покоя. Когда в роддоме перед выпиской развернули её сыночка, то она на всю жизнь запомнила вялую левую ручку с последствиями родового пареза, который от неё скрывали, и клеёнчатую бирку на ножке с номером и именем ребёнка, грубо написанным химическим карандашом. С биркой рождаемся – с биркой уходим…
Стали прощаться. Мила погладила последний раз Юличку по голове, попросила прощения за всё, передала поклоны от всех, кто незримо стоял за её спиной. Полчаса показались целой вечностью. Мила прощалась не только с Юличкой, она прощалась с ушедшей эпохой своих родителей, многострадальной страны, в которой человеческое мужество было нормой и неприметно как воздух, в которой мирские грехи и заблуждения были ничто по сравнению с выпавшими муками и горем, в которой материнская любовь была безусловной, единственно правильной жизненной установкой людей. Свербела мысль: «А на нас грехи покруче – травим без зазрения совести всю планету, бросаем, убиваем детей, стариков, гоняемся за валютой по всему миру, не оставляя после себя надежды на счастливое будущее наших детей…»
Мила пошла к вокзалу. Слякотно, промозгло, одиноко. Царское Село жило в ней дорогой памятью о многом. Вспомнила скульптора Лилию Шведкую. Надо же, сначала ушла Лилия, затем Юлия – в одно время, в одном месте. В электричке, прижавшись к окну, она тупо смотрела на мелькающие мерзкие городские строения вперемежку с грязными гаражами. Промелькнуло на пустыре тело большой умершей собаки. Заныло сердце. Собачья смерть – человечья смерть… Вдруг услышала издалека над головой: «Ваш билет!» Сразу ничего не поняла. Пауза в сознании. Полезла в сумку. Контролёр остановил, с участием посмотрел в лицо и сказал: «Не надо, не беспокойтесь. Я вижу, билет у вас есть. Извините…» И отошёл. До неё дошло, что её пожалели. Она-то думала, что у неё всё внутри спрятано, только мысли бегали в голове, как строки по монитору. А оказывается, что её лицо – это маска скорби и печали. Горячие слёзы непрекращающимся потоком хлынули из её глаз и заволокли солёным туманом серые будни холодной жизни.
Руса
Вырвав с боем долгожданный кусок очередного отпуска, на крыльях короткой головокружительной свободы Мила выпорхнула из проходной Северных Верфей, радуясь, что целых восемнадцать дней она не будет видеть огромный тусклый коридор с мраморной лестницей нескончаемых междоусобиц, своих моложавых начальников из «новых русских», с повадками ненасытных шакалов, бестолковыми указаниями и тюремным режимом. В руках у неё была зажата путёвка в санаторий «Старая Русса», а в душе таилась надежда на уединение, восстановление сил и соприкосновение с вечностью под колокольный звон древнерусского Воскресенского собора.
Стоял студёный март 1999 года. Старая Русса встретила её слякотным тягучим молчанием спускавшихся с неба сумерек, провинциальной тишиной замедленного ритма жизни, неторопливостью редких прохожих и невозмутимой заторможенностью обслуживающего персонала санатория. После дикого напора нервической суеты Петербурга ей показалось, что она оглохла и погрузилась в ватную дрёму. Санаторий произвёл на неё впечатление престарелого, много пережившего человека, не знавшего излишеств и богатства, в заношенной, но чистой, залатанной и опрятной одежде, с душой младенца и ясностью мудреца.
Решив оберегать своё драгоценное одиночество, Мила заранее заказала одноместный номер. В день приезда она вышла перед сном подышать необычным, волнующе чистым воздухом. Походив перед своим корпусом, она присела на скамейку. Все давно попрятались по тёплым комнатам. В безветренной тишине затемнённого парка расслаблялись напряжённые мышцы и затухали, как свечи, прыгающие картины пережитых событий.
К корпусу не спеша направлялся мужчина, рядом с ним, шаг в шаг, семенила крупная рыжая собака. Надо же, отметила про себя Мила, здесь можно проживать со своими питомцами. Да, у провинции есть свои преимущества. Подойдя ближе, мужчина заговорил с Милой, шутливо жалуясь, что за время своего пребывания так и не завёл себе подругу, кроме этой собаки, которая ходила за ним по пятам, отбивая охоту прекрасного пола знакомиться с ним. Мила была поражена – собака оказалась бездомной!
– Никакая женщина на свете не сможет заменить бескорыстную любовь такого прекрасного существа, – сказала она мужчине.
Перед ней на стройных высоких лапах стояла крупная, великолепная бело-рыжая колли с узкой аристократической удлинённой мордой, стоячими изящными мягкими ушками и шикарным пушистым хвостом, не виляющим угодливо, а спокойно лежащим вдоль мохнатых задних лап. Слова о ней были ею услышаны и поняты абсолютно правильно. Собака пристально посмотрела на Милу карими глазами, спокойно подошла и подсунула свою морду под её ладонь для ласки. Взгляд карих глаз колли напоминал ей о чём-то до боли родном и печальном.
«Господи! – подумала она. – Помоги ей выжить и найти опору!»
На следующий день Мила узнала, что собаку называли Эльзой. Настоящего имени никто не знал. Она появилась на территории санатория около года назад и постоянно выбирала по своей интуиции мужчину, чтобы сопровождать его по всем предписанным процедурам и прогулкам. Местные говорили, что год назад приезжего хозяина, интеллигентного старичка, увезли в больницу. Так собака и осталась одна. А мальчишки до сих пор помнили, какими золотыми медалями была увешана собачья шея.
К её судьбе не все были равнодушны. Королевская колли была единственной породистой и беспризорной собакой в стае дворовых хозяйских псов, сбегавшихся, как по звонку, к корпусам санатория после завтрака, беда, полдника и ужина за лакомыми кусочками, которые щедро летели из рук насытившихся людей.
На следующий день колли не появилась, и Мила с огорчением узнала, что мужчина, которого она сопровождала, уехал. «Не взял, – подумала она, – а собака надеялась… Теперь страдает где-нибудь в укромном месте». Через пару дней, выйдя после завтрака из корпуса, она увидела колли, сидящую вдали от стаи дворовых псов, которые на лету хватали куски еды, жадно лязгая зубами. Долетавшие до неё куски она подбирала с земли не торопясь. Из рук брала только от избранных. Если к ней подходил человек, который ей не нравился, она сразу отходила в сторону. Рядом с собаками, чуть поодаль, крутилось множество котов и кошек с котятами. Все уживались на время получения корма, как дикие звери в жаркие сухие дни во время священного водопоя.
Главное, – давала Мила себе установку, – не приручать, не кормить (слава богу, есть кому подать), не ласкать, – одним словом, не давать надежды. Сейчас холодный март, скоро весна, а там и лето не за горами. Продержится до тепла, а там, глядишь, кто и возьмёт. Уж больно хороша, деликатна и умна, хотя не для всех эти качества являются преимуществом. В моду стали входить собаки без интеллекта, с тупой агрессией, со взбитыми каменными мышцами, с мёртвой хваткой акульих челюстей, подозрительных ко всем живым существам и униженных страхом перед властью хозяина.
Мила с нетерпением ожидала, когда колли выберет себе мужчину для сопровождения, чтобы вновь исполнять свой долг, живя иллюзиями короткого призрачного собачьего счастья. Правда, её не покидало чувство, что колли ведёт за ней дистанционное наблюдение. Она упорно делала вид, что этого не замечает.
Именно здесь, в Старой Руссе, первый раз в жизни на её глазах происходила великая метаморфоза природы – перерождение дряхлеющей зимы в чудодейственную весну. Старинный парк из породистых могучих деревьев с маленькими березовыми чащами, прозрачными, как плетёные кружева, на фоне голубого неба, дышал миллиардами набухающих почек, к которым стремилась жизнь по кровеносным артериям стволов и ветвей из земли, обласканной тёплыми лучами ослепительного солнца. На проступающей чёрной бархатной земле живописными белыми узорами сверкали заснеженные ледяные проталины. Вороны с учёным видом важно изучали чёрные островки растаявшей земли, выклёвывая живой корм. Щебет птиц, переживших зиму, становился с каждым днём сильнее и радостнее. Ночи сверкали звёздами и лунным светом, который, казалось, проникал сквозь шторы и стены, завораживая и тревожа душу. По утрам парк сверкал и искрился божественным инеем до появления полуденного солнца на безоблачном бирюзовом небе. На оголённых ветвях мощных деревьев под густою небесной синевой качались тёмными шарами многочисленные опустевшие гнёзда. «Почему их так много?» – недоумевала Мила.
И вот в один из дней она неожиданно услышала громкие разноголосые крики огромной стаи птиц. Они затмили собою всё небо. Как по команде, стая чёрных птиц то взлетала, то опускалась на ветви деревьев, перелетая с дерева на дерево. Через некоторое время к первой стае присоединилось ещё несколько. Затем птицы стали рассредоточиваться по всем гнёздам, крича, порхая, радуясь, скандаля и дерясь за гнёзда. Это были перелётные грачи. Восторг от увиденного застыл солёным комом в горле у Милы. Хрестоматийная картина Саврасова «Грачи прилетели» ожила на глазах.
Волнение от происходящего в природе и пронзительный лунный свет не давали ей спать в эту ночь. Она подошла к окну, очарованная серебристым неземным светом. Взгляд упал на землю, и она вмиг похолодела. Там на снегу под горящим фонарём сидела колли, неотрывно смотря на её окно. Мир потускнел. Всепоглощающая жалость стала разливаться по её телу, вонзая острые стрелы в ноющее сердце. Страшное одиночество живой души, окружённое застывшим молчанием ночных звёзд, обдало ледяным дыханием. Ей стало стыдно за своё тепло, сытость и защищённость. «Всё, – сказала она себе, – я пропала, все выстроенные преграды и уловки рухнули, как карточный домик».
Утром перед завтраком она, как обычно, вышла, чтобы пойти в павильон выпить минеральной воды. Колли уже ждала её у входа. Как ни в чём не бывало, она засеменила рядом, вошла с ней в застеклённый павильон, уставленный редкими декоративными цветами и растениями, дождалась, когда она осушит стакан, и повела её из павильона. Идя впереди, колли постоянно косила взгляд в её сторону, предлагая следовать за ней. Проходя заледеневшие за ночь лужи, она разбивала их лапой и пила из них воду. Мила, как привязанная, ходила по её тропам с засохшими серо-бурыми волнообразными камышами, по живописным перелескам вдоль минерального озера со старыми сгнившими мостками, ощущая морозную свежесть, утреннюю тишину и первобытный покой. Им было хорошо вместе. Мила говорила с ней обо всём. Сказала собаке, что она – Руса, и это имя ей к лицу. Руса сразу же стала откликаться на своё имя. Будто по часам, Руса привела её на завтрак, по-деловому устроившись недалеко от корпуса.
Итак, началась ревностная собачья преданная служба и её разрастающаяся с каждым часом радость от соприкосновения с этим удивительным, трепетным, добрым и умным существом. Руса обходилась без лая. Она легко передавала свои мысли и настроение выразительностью глаз, походкой, поворотом головы, позой или кончиком чуткого лисьего хвоста. Врождённой пластикой, как балерина, она грациозно доносила до неё всю минорно-мажорную гамму чувств, живущую в ней. Руса была наделена очаровательной женственной походкой. Поигрывая бёдрами, на стройных высоких лапах, покачивая в такт великолепным рыжим хвостом с кокетливым белым окрасом на кончике, она притягивала все взгляды, как людей, так и собак. Мощная шея, обрамлённая густой белой манишкой, удлинённая аристократическая морда с выразительными глазами, породистые приопущенные небольшие мягкие ушки, сдержанная манера поведения – внушали уважение и интерес.
С каким поистине царским великодушием она относилась к маленьким дворовым псам и кошкам, оставляя для них кусочки еды и деликатно отходя в сторону, замечая их настороженность! Как гордо и независимо она держалась перед крупными собаками, которые старались её обходить стороной! «Неспроста», – подумала Мила. Такое отношение к себе можно завоевать только в борьбе. Когда однажды к ней со всего разбега подлетел огромный молодой пёс, Мила увидела, как Руса молча, не рыча и не отступая, по-волчьи оскалила все зубы.
Оскал она держала до тех пор, пока он не увидел его и не отпрыгнул назад. Такого звериного оскала у собак она не видела прежде. Ей стало легче на душе. Это тоже помогает выживать Русе.
В скором времени они стали почти неразлучны. Лишь на ночь и дневной сон расставались. Медицинский персонал санатория был удивлён тем, что Руса впервые выбрала для сопровождения женщину. Так как ночи стояли морозные, Мила с дежурными медсёстрами после ухода начальства запускали Русу в холл, пряча её под столом, откуда она не выходила и лежала неподвижно, наслаждаясь теплом. На прогулках Руса не желала, чтобы её гладили отдыхающие. Молча терпела ласку короткое время, а потом чуть-чуть оскаливалась, давая понять, что ей это неприятно. Мила понимала и просила людей отойти.
Однажды поздним холодеющим вечером пошёл сильный дождь со снегом. Мила стала искать Русу, чтобы впустить в холл на ночь, в душе надеясь, что всё же есть у неё какое-нибудь местечко под крышей. Неожиданно она увидела в насыпи песка какое-то движение. Подойдя ближе, обнаружила, что в выкопанной ямке, свернувшись калачиком, подрагивая, лежала Руса. Она поняла, что Руса всю зиму спала под открытым небом. Шерсть на теле из-за плохого питания была тусклая и прореженная. Как она не закоченела зимой? Видно, добросердечные медсёстры, впускавшие её иногда в холл в жестокие морозы, помогли ей выжить. Мила стала метаться по корпусам санатория, чтобы пристроить Русу на ночь как охранную собаку. Просила сторожа корпуса, где находился концертный зал и кинотеатр. Но все ссылались на запрет начальства.
На прогулках Мила разговаривала с Русой о наболевшем, убеждая её, что скоро лето и, может быть, всё образуется. На что собака поджимала хвост и опускала голову, делая вид, что её что-то сильно интересует на земле. Мила потеряла аппетит, покой и сон. Лечебный источник производил на неё обратный, отрицательный эффект. А когда она пошла на концерт классической музыки в исполнении детского ансамбля местной музыкальной школы, то поняла, что нервы её окончательно сдали. Под грустные мелодии и чистые детские голоса она захлёбывалась немыми рыданиями и, пряча за программкой зарёванное лицо, видела перед собой сквозь пелену слёз размытую акварель собачьей морды с трагическими человеческими глазами, полными отчаянья и безнадежности. Мила, наконец, узнала эти глаза. Это были тёмно-карие глаза её матери, скорбящие по утратам в безысходной тоске, затравленные одиночеством и сердечной болью. В то время у неё была свадьба, у мамы – развод с отцом после почти тридцатилетней совместной жизни. С этой незатянувшейся раной мама вскоре и ушла из жизни…
После концерта Руса ожидала её у выхода.
– Руса, – сказала она ей, – ты видишь, что я уже не в состоянии бороться с собой. Пошли звонить мужу, чтобы он дал нам согласие, ведь на нём будут твои вечерние прогулки из-за моих поздних приходов с работы.
Так началась эпопея утомительных нервозных звонков мужу, с аргументами, просьбами, колебаниями и отказами. Мила носилась с Русой по собачьим тропам, передавая телефонные разговоры, терзая себя и её. Они явственно ощущали, что время близится к концу. Мила в страшных сценах представляла себе, как она с чемоданом в руках переступает через Русу, садится в автобус и уезжает у неё на глазах. Одна только мысль об этом повергала её в ужас. Руса терпеливо и мужественно ожидала свой «смертный» приговор. Мила же твёрдо знала, что без неё она умрёт – и быстро.
Осталось три дня до отъезда. Мила почернела, исхудала и измучилась. Руса вдруг куда-то пропала. Неожиданно к ней подошли две женщины и сказали, что на их глазах на совершенно пустынной улочке легковая машина сбила колли. Был стук, но собака вывернулась из-под колёс и убежала. Мила стала методично обыскивать все закоулки парка, знакомые собачьи тропы, близлежащие улицы и дома, чтобы найти свою несчастную подругу и никуда больше от себя не отпускать. Она увидела её, шедшую ей навстречу, чуть прихрамывающую, вытянувшую по ветру свой длинный нос, улавливающий в воздухе её запах – запах последней надежды. У Милы были глаза красные от слёз, у Русы – с кровавым подтёком от удара. Они побрели к телефону. Когда муж взял трубку, говорить она не могла. Из горла вырывались судорожные всхлипы и непонятные междометия. Ком слёз душил её и разрывал слова на части. После длительной паузы муж произнёс: «Ладно, приезжайте!»
Такого счастья и облегчения души Мила никогда не испытывала. Выбежав из корпуса, она закричала:
– Руса, мы едем домой!
Колли всё поняла. Они побежали в свой корпус, чтобы сообщить эту новость медсёстрам. Миле разрешили взять собаку к себе в комнату, чтобы они не разлучались. Устав от переживаний, под радостные голоса Руса, уже не прячась за стол, повалилась поперёк холла на бок и отрешённо заснула. Мила решила, что, пока Руса спит, она успеет сбегать в соседний корпус, чтобы сделать ещё один звонок. Выйдя из корпуса после телефонного звонка, она увидела её, сильно взволнованную. Как ей позже рассказали, через несколько секунд, не слыша её голоса, Руса вскочила и стала метаться по холлу.
Медсёстры стали её успокаивать и говорить, что хозяйка скоро придёт. Чувствуя родной запах, понимая, что Мила ещё не ушла далеко, Руса, не веря человеческим обещаниям, со всего разбега стала кидаться грудью на стеклянную дверь, стараясь вырваться из помещения. Она билась в полном отчаянии и ужасе, что потеряла её, пока спала. Потрясённые женщины открыли дверь, и Руса вихрем помчалась по следу. Больше они никогда не расставались, не предупредив друг друга, где надо ждать.
И вот уже в номере Руса спала в кресле рядом с кроватью Милы, направив свой длинный нос на неё, периодически тыкая им в её спящее лицо, видимо, чтобы убедится, что она рядом. Мила была приятно удивлена её поведением в быту. Руса не терпела никакого насилия и команд. В чём они с ней были удивительно схожи. Она решила вымыть Русу в ванне. Налила воды и повела её к ванне, подталкивая сзади, затем потянула за холку. Руса упёрлась, как ослик – собаку не поднять, а вымыть надо. Мила растерялась. А потом стала её просить самой прыгнуть в ванну, приведя для этого довольно убедительные аргументы. Руса всё выслушала и без команды прыгнула в воду.
В зоомагазине, в окружении любопытных мальчишек, они с Русой тщательно выбирали ошейник и поводок. Перепробовали почти всё, что было для больших собак. То, что было ей не по душе, она скидывала с себя или стряхивала. Надо отдать должное её вкусу. Она выбрала натуральный кожаный ошейник средней величины с медными заклёпками и плетёный недлинный кожаный поводок.
Санаторий гудел. Все приходили на водопой в стеклянный павильон, чтобы застать их вместе, сказать добрые слова и дать полезные напутствия. Руса незаметно, но быстро изменилась. Она выпрямилась, стала значительной и помолодевшей. После лечебного стакана подогретой минеральной воды Руса подводила Милу к скамейке и садилась рядом, горделиво подняв морду, внимательно слушала восторги и похвалу в свой адрес, при этом категорически не давала себя гладить. Особо она не любила мальчишек подросткового возраста, не разрешая им даже приблизиться к себе, щерилась и лязгала в воздухе зубами. Недоумённые мальчишки сказали, что она рожала щенят в приюте, а потом какая-то женщина взяла её к себе силком и она от неё сбежала. Досталось ей от этой горькой неволи и неприкаянной свободы…
Получив собачье удостоверение и справку о проведённой прививке от бешенства, попрощавшись с любимыми тропами и минеральными водами, Мила с Русой на стареньком холодном автобусе двинулись домой в Санкт-Петербург. Они сидели прижавшись друг к другу, слившись в одно целое, шелестя фантиками её любимых дорогих шоколадных конфет, которые делили поровну, по-братски. На душе было умиротворённо. Мила знала, что ей предстоит борьба за её здоровье, но это только придавало силы. Всепоглощающая любовь Русы давала неоценимо большее – душевное равновесие, гармонию с миром и ещё что-то непостижимое, высшее, что неподвластно было её разуму.
Приехав в Петербург на автобусную станцию на Обводном канале, они не торопясь вышли последними из автобуса. Мила сразу увидела взволнованного мужа и непроницаемого сына. Вдруг через несколько секунд вокзал пронзил громкий душераздирающий вой. Так мог выть тоскующий волк по убитой подруге в диком лесу. Это выла Руса, тревожно и истошно, подняв к небу длинную печальную морду. Все остолбенели. Прохожие остановились. Так же неожиданно Руса умолкла.
– Что это с ней? – спросил опешивший муж.
– Она узнала место, откуда её увезли, – ответила Мила.
Потом, как ни в чём не бывало, Руса запрыгнула на заднее сиденье автомобиля, положила морду на спинку кресла и стала смотреть в окно. «Ей это было привычно в той жизни», – подумала Мила.
Руса ехала домой, где её ждала ответная любовь всей её семьи, тепло и друг Гоша – сибирский кот, с которым она уже через неделю играла мячиком…
Росточек
Однажды в огромном городе в ноябре наступило неожиданное потепление, которое оживило птиц, городских зверей и растревожило сердца людей непонятным волнением. Город будто провалился в молочную пелену, поглотившую резкие звуки, громкий разговор и шум торопливых шагов.
Из-под затянутого тучами сумрачного неба вот уже много-много дней не могло пробиться долгожданное солнце. И вдруг в трещине влажного серого асфальта из случайно попавшего туда семечка робко и нерешительно пробился тоненький росточек никому не ведомого растения.
Росточек тянулся к небу, к теплу, к людям, с любопытством озираясь на топающие вокруг него ноги, катящиеся колёса больших машин и тихих детских колясок. Так как в это время года зелёной листвы и травы в городе уже не было, росточек вызывал у людей удивление – они охали и ахали, стараясь осторожно обходить его, чтобы не растоптать такую хрупкую нежданную жизнь. Даже бездушные железные машины, увидев зелёный росточек на дороге, резко сворачивали в сторону, чтобы не задеть его нежные трепетные листики и, упаси боже, не раздавить.
Росточек был мал, наивен и доверчиво открыт всем. Он верил, что родился на свет для любви и добра. Даже несмотря на то, что пару раз на него случайно наступали и мяли колесом, он не обиделся на мир, не огорчился, а смог снова встать и вытянуться в полный рост.
«Что с ним будет, когда придут жестокие холода?» – думали с печалью люди, чирикали птицы, гудели машины. А провода, тянувшиеся под набухшим, будто обиженным, низким небом, старались обогреть росточек своими незримыми токообразными волнами.
И вот уже перед самыми морозами какой-то малыш, переходя дорогу с мамой, увидел росточек, упал на колени, закрыв его ручками и громко заплакал, прося забрать его к себе в тёплый дом. Росточек принесли в дом, посадили в плодородную землю в красивый глиняный горшочек, чтобы малыш за ним ухаживал, не плакал и никогда с ним не расставался.
В доме малыша с появлением росточка стали происходить чудесные превращения: казалось, что солнце светит каждый день, исчезли ссоры и скандалы, радость жизни переполняла сердца домашних и все дела пошли на лад и в гору. Росточек со временем окреп и превратился в маленькое деревце, и его пришлось пересадить в большую кадку. Под Новый год на деревце вешали светящиеся шарики, искрящийся дождик, шоколадные конфеты, а потом плясали вокруг него, радостно встречая праздник и будущее неизвестное время, без страха и волнения.
Малыш подрос, а вместе с ним и деревце. Оно уже упиралось в низкий потолок, наклоняя свои ветви с благодарностью к людям. Весной деревце пересадили в городской парк. В парке деревце оказалось под небом, которое оно видело раньше, живя на асфальте. От радостной встречи с солнцем деревце налилось весенними соками, бурно бежавшими из земли по её протокам. Впервые деревце расцвело многочисленными бело-розовыми воздушными цветами, привлекая к себе восторженных людей, поющих птиц и чутких зверей. Как только отцвели цветы – на дереве появилось множество небольших ароматных красных яблочек, весело катившихся по всему городу.
Деревце оказалось невиданной красоты яблоней, дававшей волшебные плоды круглый год. Тот, кому в руки давалось яблочко, мог видеть мир иным, чем он видел его ранее: обыкновенное казалось чудесным, серые дни представлялись цветными снами, снега превращались в жемчуга, дожди и слёзы – в хрустальные капли, старость – в молодость, а молодость – в цветущий сад.
Весь город дорожил своей яблоней: её охраняли, берегли и боготворили – ведь её удивительные яблочки обладали особым даром – делать людей счастливыми, мир – прекрасным, а жизнь – бессмертной.
Протечка
Монопьеса (вошла в шорт-лист Международного драматургического конкурса) «Время Драмы. 2015. Зима.»
Комната освещена горящей свечой. В большом мягком кресле, свернувшись калачиком, спит одетая женщина лет сорока, прикрывшись зимним пальто. Сапоги брошены около кресла. На потолке зияет огромная дыра на чердак, из-за обвалившейся штукатурки. На полу металлическая обшарпанная лоханка, в которую монотонно капает со стуком вода из дыры. Виднеется открытая застеклённая дверь в другую тёмную комнату. На полу валяется швабра, ведро, совок, тряпки. Около дыры стоит высокая стремянка, полуприкрытая плёнкой. Всё, что находится в комнате, в том числе и пол, покрыто полиэтиленовой полупрозрачной светлой плёнкой. Небольшие пустые ёмкости из-под хозяйственной посуды разбросаны в разных концах комнаты. Около кресла на табуретке догорает большая новогодняя свеча. Женщина во сне часто и тяжело дышит. Затем глухо вскрикивает, вздрагивает и через несколько секунд пробуждается от тяжёлого сна. Некоторое время лежит неподвижно, смотря в потолок. Начинает вспоминать сон. Встаёт, проверяет свет, беспорядочно и нервно нажимая на выключатель. Света нет.
Опять тот же жуткий сон из детства. (Держится рукой за сердце) Сердце колотится, как бешеное… Странные пустые комнаты. Выбегаю из одной – дверь растворяется со стеной. Впереди – другая комната и дверь. Вбегаю – то же самое… Кто-то дышит в спину, а повернуться страшно. Ноги приросли к полу. Хочется бежать, и не могу… (Пауза) Потом бег. Ноги как заводные механизмы. А мерзкое сопение не отстаёт. Комнаты с дверьми не убывают. Вбегаю в комнату, а там нет дверей… Ага! Не надо двери открывать. Уже легче. Слышу хрип в горле, стук в ушах. И страх, страх, страх… Впереди чёрная точка. Мчусь к ней. Вот уже вижу какую-то женскую фигуру на корточках. Руки обхватили колени, в которые спряталось и лицо. Вот оно, спасение! Из последних сил отрываюсь от страшного дыхания, вбегаю в комнату к женщине. Она протягивает мне руки, закрытые длинными рукавами какой-то монашеской одежды. Ещё чуть-чуть, и я схвачу их. Но она поднимает голову с колен, и, о ужас, я вижу вместо лица череп с пергаментной кожей, оскалившийся рот и глаза – чёрные дыры. (Пауза) Крик умер во мне, не успев родиться. (Задумалась) Это же её омерзительное дыхание гнало меня к ней, а глухой стук – это стук моего сердца. (Поглаживает грудь) Ну, всё, всё…угомонись, не стучи так. Это из-за проклятой протечки. Как только нервы на взводе, так этот сон с точкой тут как тут. Понятно – все протечки начинаются с точки, с пятнышка, которое расползается водяными щупальцами по потолку и стенам, как раковая опухоль, и пожирает дом, протыкая чёрную дыру несчастий.
Капли падают всё чаще и чаще в большую лоханку. Женщину охватывает волнение. Она ходит со свечой\, смотрит на потолок и стены, садится, меняет позы. Слышно, как начинает капать в другом месте по плёнке.
Господи, за что нам это наказание? Вот сколько этих протечек было на мою голову? (Вспоминая, загибает пальцы) Одна, две, три, четыре… Во время первой я выходила замуж, а мама разводилась с отцом. И это после тридцати лет совместной жизни! Вернее, совместных мучений. (Смотрит со свечой, откуда закапало. Берёт кастрюлю с пола и подкладывает туда, где капает часто вода) Наверное, всё же и счастье было, если так убивалась. Как только мы решили пожениться, мама стала жить в этой полутёмной комнате, а нам уступила лучшую, светлую с двумя окнами. (Показывает рукой на стену за спиной) И что? У нас праздник, веселье, застолье, крики «Горько! Горько! Горько!…» А за этой перегороженной шкафом стеной слышны глухие рыдания. Нам было удобно думать, что мама плачет из-за протечки. Но это было не так. И я знала. Через эту проклятую дыру пришло несчастье – развод. Я таких крупных слёз ни у кого за всю жизнь не видела. Одиночество мамы усиливалось нашими радостными воплями. А дыра расширялась, сочилась жёлтыми каплями в маминой комнате. Она не жаловалась, да и не над нашими головами капало. Потом, потом, успеем заделать дыру. (Пауза) Успели. (Пауза) Положить в больницу и… похоронить. (Смотрит с ненавистью на огромную дыру) У-у-у, дыра проклятая!
А потом как по маслу. Каждую зиму – вояж по крыше с ломом и лопатой. Что такое? (Закапало в другом месте. Женщина взяла кастрюлю, посмотрела где капает и подставила под капли) Вторая также проявилась точкой, из которой вылез чёрный глаз на потолке и… сглазил моего мужа. Стал он пропадать куда-то. Приходил домой лишь спать. То командировки, то испытания, то полигон. А тут ещё и звоночек сочувствующего доброжелателя, как ушат дерьма на голову. Да я и без него всё чуяла, ничего не зная. Всё смотрела на дверь и ждала телефонного звонка. Не заметила, как протечка набрала силу, разлилась морями-океанами по потолку морской картой и закапала по полу. Ну, я и поскользнулась. Это закон. Как только начинаю психовать – сразу режу пальцы, ошпариваю руки, спотыкаюсь… Лежу на полу. Капли льются по мне, как горькие слёзы всех обманутых жён. Вдвоём поплакать хорошо, пусть даже и с протечкой. Зато… выплакали своё «счастье» назад. (Пауза) А счастье-то вернулось (поднимает палец вверх) благодаря всемогущей прописке, держащей в кулаке все браки при любых протечках и… пустых кошельках! Да и сын сыграл не последнюю роль в этом заезженном сюжете. Ничего не хотелось менять. Страшно остаться одной с ребёнком. Специально мне внушал, что я ничего не умею делать толком, ни обед сварить, ни постирать, ни сына воспитать… Короче, пропаду без него. (Пауза) Ну, это ещё бабушка надвое сказала.
Но, как говорят, Бог Троицу любит. (Прислушивается. Тихо капает в новом месте. Берёт тарелку и подставляет под капли) После всего этого внутри стало как-то пусто. А природа, как известно, не терпит пустоты. (Пауза) И я… влю-би-лась! Это был почти телефонный роман. Больше всего я любила говорить с ним по телефону в полном одиночестве. (Представляет, как она говорит по телефону) Закрывала глаза, сливалась с телефоном в одно целое, мысленно опутывала себя проводами и принимала треск в телефонной трубке за звуки грозового неба. С ним я научилась летать в пространстве чувств, в состоянии сладкой невесомости. Благодаря ему я обнаружила два мира – один внутри себя, другой вне меня. Внутри – жил мир с бесконечными лабиринтами ускользающих мыслей, яркими залами свершившихся побед и тёмными казематами печалей.
Там дарила я. Через закрытые веки, как сквозь полупрозрачную штору, я могла наблюдать другой мир из суетной и тревожной жизни. А сама я, моё тёплое тело с нитями издёрганных нервов, было не что иное, как о-бо-лоч-ка, разделяющая эти миры. Мои слова летели к нему навстречу через провода прямо в его распахнутое сердце. Слова приобретали смысл и делали меня счастливой. Метаморфоза передаваемых друг другу чувств кружила нас во Вселенной, останавливая время. (Пауза) Что со мной было – не знаю. Избегала смотреть мужу в глаза, находиться с ним в одной комнате, вместе обедать, завтракать, ужинать. Всё время придумывала причины поздно ложиться спать и рано убегать утром на работу, где я могла сразу схватить телефон, чтобы услышать дорогой голос, пока никого нет. Это был дурман, наваждение, тоска, а может быть, любовь? Что бы я ни делала, я всё время внутренне с ним разговаривала. Мучительно было скрывать нахлынувшее на меня чувство. И тут пришла на помощь очередная… (Вспоминает) Какая по счёту? Третья обвальная протечка. Нервы звенели как натянутые струны. Я дрожала даже от чужих взглядов. Не выдержала… и сказала мужу, что люблю другого. Было уже всё равно. Будь что будет! (Пауза) Что удивительно, моё признание больше потрясло этого «другого», чем мужа. «Другой» тут же от меня отрёкся. Как оказалось, ему нужна была только моя оболочка, без проблем и отростков в виде сына. Муж сделал так, как ему было удобно – он никуда не ушёл, скинул с крыши снег, сколол лёд, заделал дыру. Мудро переждал мой, как он сказал, очередной «бабий бзик». Ах, какая это была протечка! Я перещеголяла свою протечку количеством источаемой влаги. Мы соревновались. Я всё же победила – ревела ещё целый год до новой зимы. (Молчание)
(Закапало в другом месте.) Что за чертовщина, воспоминания о протечках только её раззадоривают. (Берёт тарелку и подставляет в другое место) Ну, а четвёртая – довела до первой седины. Мой сын. Как я поздно поняла, что он болен! Алкоголь, будь он проклят! Тогда тоже начиналась протечка. Непонятная тревога жила во мне. И в такие минуты руки сами набирали телефон сына. Иногда он отвечал сразу, но как-то приглушённо. Думала, что он не один. Или после суточного дежурства спит. А когда он не брал трубку несколько дней, я поняла, что пришла беда. От телефона не отходила. Какие это были невыносимо длинные гудки! Часами держала трубку и призывала: «Возьми, возьми, возьми трубку! Ты же там, в конце длинного гудка…»
Как сейчас помню его странный замедленный глухой голос. Мороз по коже. Только бы не бросал трубку, только бы слышать его… Кричала что-то несуразное про конец света, про кровную ниточку, про безработицу, бомжей, завывала, как по покойнику, прорывалась к его отупевшему сознанию! Судорожно искала соломинку, за которую можно было бы уцепиться, прижать к стене, как жертву, воздействовать страхом, жалостью, шантажом, всеми доступными материнскому сердцу средствами. Почти потеряв надежду, вдруг услышала – «согласен». Язык остановился, заработал мозг. А в голове стучит: «Ты болен, сын мой, болен, болен… Ах, как же я была слепа…» Потом врач, капельница, долгий спасительный сон. Как безумная бегала по кухне, гремя кастрюлями, как колоколами, колдуя над едой. Я словно раздвоилась. Первая я – тупо сидит за канцелярским столом на работе. Вторая я – кружит вокруг него там, заполняя собою всё пространство, отгоняя напасти. Через пять дней мы у врача. Жуткая правда нависла над нами, как палач. Это не жизнь и это не лечение, это избавление на краю черты. Вина разрасталась и жгла сердце. Спрашивала себя: за что? Ответ один:
За то, что ждала перемен. От любопытства и измен.
За бегство в райские сады с червивыми плодами.
За то, что главным был не Ты, а то, что за горами…
Слышится внезапный грохот – упал кусок штукатурки от потолка и через дыру показался чердак. Затем наступила мёртвая тишина. Капли прекратились. Женщина испуганно замерла. Стала убирать упавшие куски в угол и прикрывать плёнкой.
Ох! Да что же это такое! Настоящая «Гибель Помпеи», только вместо вулкана протечки орудуют. (Прислушивается) О! Тишина. Не капает. Нет, ты меня не обманешь, дыра раздора, я слышу, как твои щупальца ищут новые щели. (Пауза) Опять этот зуд. (Ведётрукой по телу) Начинается отсюда (трогает левую грудь), идёт сюда (дотрагивается до подмышки), спускается гусиной кожей по спине, пояснице, здесь щекочет (гладит бёдра) и замирает под коленками. (Сраздражением) Ах, как хочется расчесать, содрать вместе с кожей проклятый зуд. (Осторожно почёсывает коленки) Всё из-за вчерашнего. Проснулась и тут же поняла – день дурной. За окном всё серо, мрачно. Разлад прямо висит в воздухе, как дамоклов меч.
Завтрак вдвоём проскочил почти удачно. (Пауза) Что я сделала? Лишь случайно задела его ноги под столиком на кухне и тут же – поток проклятий и чертыханий: «Немедленно проси прощения!» Внутри меня что-то щёлкнуло и замкнуло язык на замок. (Почёсывается) Дожевала завтрак, поджала ноги под табуретку, как собака хвост.
- Убили день. Надела тень
- Свой чёрный траур на глаза —
- Вселилась в сердце пустота.
- Поникло блёклое лицо,
- С тоской упало на плечо,
- Потом пропало. Лишь спина
- Была в себя погружена.
- Лицо распалось. В пустоте
- Искали руки в суете
- Где брови, нос, а где глаза —
- Собрать бы им черты лица…
- Никак лица им не сложить,
- Бессильна плоть, запутан путь.
- Развеял ветер мой портрет
- В той пустоте на много лет.
Что потом? Потом в метро, на встречу с прошлым, где мне передали весточку из Германии, куда переметнулся бывший коллега. После – биржа труда с толпой безработных до самой улицы. Многие стесняются, делают вид, что случайно здесь оказались. Да что там, здесь нет случайных, здесь все отверженные, знают, что такое беда. Не отметишься – не получишь подачку от властей. Стыдно быть бедным и безработным. Не всякий согласится работать метлой, мыть грязную посуду или таскать тяжести. Вспоминаем свои служебные комнаты и кабинеты как рай небесный, который раньше проклинали.
Поднимаюсь, притиснутая к перилам, по лестнице с плотной угрюмой толпой к кабинетам, а в голове стучат ритмичные жёсткие строки. На каждой ступени рождается своя строка. Я – уже не я, а частичка одного живого шевелящегося организма, куда он, туда и я. Его породил огромный город, равнодушно смотрящий на ползучую толпу. Такую жуткую толпу я видела только в Пассаже во времена страшного дефицита товаров. Почти одни женщины, как и на бирже. Писала на клочке бумаги потихоньку на чьей-то спине:
- Я – женщина города мёртвых царей,
- Гранита и мраморных ног,
- Я – женщина города дикарей,
- Революционных сапог.
- Я – женщина хмурых домов взаперти,
- Дворов проходных в никуда.
- Я – женщина сумок и толчеи
- С мозолью больной навсегда.
- Я – женщина ржавых трамвайных карет,
- Кирпичных отравленных труб.
- Я – женщина женщин, встающих чуть свет,
- И недоцелованных губ.
- Я – женщина всех заблуждений в пути,
- Обманутых снов, острых слов.
- Я – женщина с диким упорством в груди
- И взглядом полуночных сов.
- Я – женщина чада кухонной плиты,
- Смердящей, как старый завод.
- Я – женщина вовсе не вашей мечты,
- Изнанка я – наоборот.
- Я – женщина женщин с лицом изнутри,
- С тенями прилипших забот.
- Я – женщина женщин горящей души.
- Мы – звёзды, а всё – небосвод.
Стоят эти «звёзды» и думают, как бы хоть какую достойную работку получить. А в уборщицы, грузчики, сантехники и дворники никто не рвётся. А напрасно. Когда надежда умрёт вернуться на свою орбиту, то и этого не предложат, так как молодые займут и эти места. И правильно. Стою в толпе изгоев и нервничаю – успеть бы добежать до галереи на переговоры. Вдруг купят кое-что из картин. Мысли скачут, как строки в мониторе. Надо скорей домой. Жалобу насчёт недельной протечки не успела отнести в контору. Хоть это и бесполезно, но он велел. С обедом явно запоздала – жди выговор. (Пауза)
Наконец дома. Сидим. Едим. Ноги поджаты. Молчание густеет, как грозовая туча. Началось. (Почёсывает тело) «Сорвала на час священный приём пищи!» Поел. И вместо «спасибо» процедил сквозь зубы: «Неблагодарное отродье».
Отродье – это я. Почему неблагодарное? А потому (загибает пальцы) что не работаешь – раз, стоишь на бирже – два, перечишь – три, и смеешь выказывать свой нрав. Знал, чем бить, чтобы погасить своё раздражение от этой протечной жизни. Недаром всю ночь выл ветер. Слово «отродье» пронзило грудь как отравленная стрела и застряло там на всю оставшуюся жизнь.
Как я выбежала из дома и очутилась на Гороховой, не помню. Помимо моей воли ноги несли меня к галерее. Знала, что зря бегу, всё пустое, но не остановиться. Бежать, бежать… Куда, зачем? Один Бог знает. Ветер хлещет мокрым снегом в лицо… «Неблагодарное отродье», – слышу за спиной. (Задумалась и стала говорить с ожесточением, почти плача.)
Нет, это не муж сказал. «Неблагодарное отродье!» – сказали мне мои отравленные годы. Я им не знала цены, не отвечала щедростью за щедрость, заполняла пустотой, дразнила надеждой, ломала их въедливой жалостью, нерешительностью, подстраивалась к чужеродной жизни. Я убила их своими неблагодарными руками. Вот этими руками…
Неожиданно загорелся свет за дверью. Женщина опешила, потом быстро схватила швабру, подбежала к двери, закрыла и воткнула швабру, чтобы дверь не открыть было с другой стороны.
Нет, дорогой, ничего у тебя не выйдет. Никаких выяснений отношений, никаких извинений слушать не желаю. На-до-е-ло! Сначала отравим, потом живительной водичкой побрызжем, как в сказке. А ты должна восстать из пепла, возродиться, всё забыть и жить дальше… Подумаешь, говорит, сказал что-то резкое, даже не помню что. Ну, это же в сердцах. Ты жена, женщина, должна понимать, прощать, забывать… Слова – это не дела. Это такие мелочи. Но ведь вся жизнь состоит из мелочей. Из этих мелочей, как из кирпичиков, складывается твой дом. Тёплые кирпичики – тёплый дом. Ледяные – ледяной. Говорит, что я злопамятная. А я не злопамятная. Мне больно от слов, как от розог. Словами можно убить. Я уже давно полуживая. Будто кто-то специально проткнул крышу и залил дом раздорами и бедами.
Капли начинают нарастать. Отчаяние. Нервный смех. Женщина закрывает плёнкой кресло и всё, что было не закрыто.
Сейчас, мои дорогие протечки, я буду справлять по вам па-ни-хи-ду. Вместо молитвы, извините, – стихи.
(Берёт одну плавающую свечу, кладёт в наполненную кастрюлю и зажигает.) Эта свечка, чтобы сжечь – мамино одиночество. Мамочка, ты теперь не одинока в своём одиночестве. Два родных одиночества – это уже семья.
- Я нежностью осыплю землю,
- Где спит тревожная душа…
- Прости. Я слишком поздно внемлю,
- Тогда, когда горю сама.
(Кладёт ещё одну плавающую свечку в другую ёмкость с водой и зажигает) Упокойся, и ты протечка измены. Да сгинут все измены мира в адском огне! Аминь!
- Мой муж, полей цветы моими же слезами
- И ороси печалью дом.
- Прими бокал с прозрачными слезами.
- Отпей же счастья женского глоток!
- Того, что сам дарил короткими ночами,
- Которое я складывала впрок…
(Берёт третью плавающую свечку, кладёт в наполнившуюся водой тарелку и зажигает) И ты, усопшая протечка обманутой любви, отстань от моей души на-всег-да! Пусть земля тебе будет пухом.
- Для любви нет преграды.
- А обид полынья
- Превратится в награду —
- Чашей счастья без дна.
(Берёт четвёртую свечку, кладёт в тарелку с водой, зажигает) Господи, живу вслепую, по наитию. Как защитить сына от этой чёрной отравы? Сжигаю тебя, протечка материнских страданий! Аминь!
- Ах, знать бы, где плечо подставить,
- Солому подстелить.
- Удар судьбы чуть-чуть ослабить,
- Несчастья предварить…
Слышен шорох в дыре. Женщина пугается, но любопытство берёт верх. Подтаскивает стремянку, забирается наверх с большой свечой и с куском плёнки в руках, пытается посмотреть, что там, на чердаке. Видит бездомную кошку.
(Удивлённо) Киска! Кисочка, кис-кис, кис-кис… Ну, что ты боишься, иди сюда. Как там холодно. Подожди. (Вытаскивает из кармана бутерброд, разламывает на кусочки и кидает в дыру) Это запас на ночь. Понюхай, съедобно для тебя. Бедная серенькая коша! Как ты зиму переживёшь?! Господи, сколько вас, бездомных, в городе ютятся. Все как один с поджатыми хвостами, выпяченными рёбрами, с затравленными глазами. (Вздыхает) Простите нас, двуногих, твердолобых, толстокожих, сытых и равнодушных, с огромными мешками и сумками, алчно набитыми едой для своих толстых мужей, жирных жён и пухлых детей. Что мы с вами сделали?! Привязали намертво к себе, пригрели и… выкинули на пустыри, помойки, в подвалы и на чердаки. Человек пахнет коварством, вам этот запах лучше всего известен. Сколько вас, бедолаг, по белу свету рыщет! На, кисуля, не бойся, не отравлено. (Пауза) Правильно, правильно. Понюхай и проверь. Мне тоже верить нельзя. Двуногие давно уже всё отравили – и моря с рыбой, и сушу с плодами. Теперь смотрят на небо, ищут планету, куда бы вовремя смыться с изувеченной Земли. Чего ты бежишь с куском? Не отниму…
Вдруг вспыхнул свет и озарил всю комнату. Женщина удивлённо глядит со стремянки на свою комнату, которая заиграла необычайным светом от сверкающей плёнки. Комната становится похожа на мираж то ли светящихся гор, то ли необыкновенного рельефа призрачного города. Из чёрной дыры в потолке засветился мягкий свет. Видимо, на чердаке включилась лампочка. Потрясение. Ей кажется, что она это уже видела – то ли во сне, то ли в своём воображении. Она медленно спускается со стремянки, закрывая её куском плёнки, делая стремянку частью этой фантастической картины. Разговаривая, женщина постепенно подходит к сверкающему рельефу, держа в руках плёнку.
Господи, что это?! Я же видела это где-то… Во сне, на открытке? Где, не помню. Вот он, этот белый город, с домами, башнями, скульптурами и колоннами, под сверкающим покрывалом серебристого инея. (Медленно спускается со стремянки) Та же застывшая водная гладь под ногами. Город скользит мне навстречу или я приближаюсь к нему?! Как хорошо! Как покойно! Я чувствую живое тепло в сердце, как тогда, в белом сне. Кто-то такой родной, необходимый, притягательный и властный стоял рядом у плеча. Ах, только бы не потерять это видение, удержать этот образ. Какая идёт от него сердечная нежность, неземной покой! (Пауза) Это Он. Он пришёл сюда. Он знает обо мне всё. Он жалеет меня. Он любит меня! (Замирает) Я не знаю, кто Он. Но я в его власти, дарующей мне небывалый душевный покой. Он увезёт меня в свою тишину. Всё позади. Как легко… Ведь я не схожу с ума? Это не сон? Так хорошо мне не было ни-ког-да… (Начинает уходить вглубь сцены к рельефу кажущегося города, сливаясь с ним) Я хочу раствориться в этом счастье, стать его частью, кусочком счастья, его частичкой, пылинкой… хоть на миг.
Женщина подходит к рельефу, поднимает, как птица, руки с плёнкой и сливается со своим миражом в единой композиции. Через несколько секунд сцена погружается в темноту. Тишина.
Через некоторое время в темноте начинает нарастать звук капель. Слышится чьё-то шевеление, вздохи. Кто-то чиркнул спичкой. Появился свет. Та же женщина, но уже лет через двадцать, усталая и седая, сидит в зимней одежде в старом знакомом кресле, дрожащими руками зажигает недогоревшую новогоднюю свечу. Та же дырка в потолке, те же атрибуты. За стеной нарастает праздничный шум, возня, смех и слышатся крики: «Горько! Горько! Горько!..» Женщина ссутулилась, закрыла лицо руками. Стук монотонных капель переходит в звон колокольчиков, который начинается с высоких звуков и заканчивается одним долгим низким колокольным звуком уже в полной темноте, как символ конца и точки в сюжете.
Конец
P.S. – В постановку можно ввести музыкальное сопровождение классической музыкой с диссонансом полифонического звучания, желательно одним солирующим инструментом (фортепиано, скрипка, флейта, виолончель).
Исповедь гардеробщицы
Марина Цветаева
- «О поэте не подумал
- Век – и мне не до него.
- Бог с ним, с громом.
- Бог с ним, с шумом
- Времени не моего!»
- Воистину, коварно время —
- Снуёт, как хищник, по пятам,
- Ждёт старость, чтоб вцепиться в темя,
- Толкая в мировой бедлам.
- Стучат под вопль пивные кружки,
- Вздымаясь пеною морской
- И лопаясь воздушной стружкой…
- Я – пена жизни молодой.
- Меня сдувают равнодушно
- Под хохот радости шальной.
- Грохочет зал. И бьётся ушло
- В дверь из стекла буран слепой.
- Всё чушь! Пивные океаны
- Раскачивает мать-земля.
- И чей-то взгляд плывёт в тумане,
- Воспламеняясь и горя,
- И ритмы музыки фальшивой
- Сливаются в бульварный фон
- Из хрипов, скрипок, вздохов лживых
- Под пульс глухой, височный звон.
- Дым сигарет смешался с чадом
- Котлов бездонных, плит чумных,
- Горящих тушек кур и смрада
- Горелых сухарей пивных.
- Убойный дым сиреневым дурманом
- Впитался в мягкую податливую ткань
- И впился в кожу блудным зудом рьяно
- Мечтой берёзовой из чистых русских бань.
- Чем ближе к ночи – едкий дым ядрёней,
- Течёт непрошеная по щеке слеза,
- И соль слезы в огромных кружках тонет.
- В пивной опять схлестнулись свет и мгла.
- Я в гардеробе спрятана за шторками,
- Здесь мой театр сброшенных теней.
- Гремят на стойках плечики подпорками,
- Ни них с улыбкой «вешаю людей».
- Чем только не рядится наше тело —
- Мехами дорогими и сукном,
- Плащёвками, скрывающими смело
- Излишний вес, как в зеркале кривом.
- Пуховиками с дутыми буграми
- Для плеч ущербных, впалости груди,
- Телячьей кожей для девиц с губами
- Молочными, с пороками «АИ».
- Иль в грубых, чёрных, потных и дешёвых
- Шуршащих курточках подвыпивших ребят,
- С сердцами рыцарей, с крестом или подковой
- Идущих в бой в чужих краях, как рать.
- Ряд плюшевых манто девчонок робких,
- Впервые дерзко поднявших бокал,
- С душой возвышенной, с походкою неловкой,
- С лицом нездешним восходящих в зал.
- На плечиках-скелетах тени виснут,
- Друг к другу прижимаясь в тесноте,
- И пустотелостью своею киснут
- Со скрипом на изогнутом гвозде.
- Выдавливаю каплей красной крови
- Красно-пластмассовые номерки.
- Мистические цифры – часть той доли,
- Что я вложу в ладонь чужой руки.
- Из-за пяти несчастных тысяч деревянных
- С упорством буду вешалкой скрипеть,
- Сидеть, как мышь, за шторкой шоколадной
- И за тенями душ, ушедших к пиву, бдеть.
- Да, я поэт, то звёзды знают,
- Бессонница да одинокий друг.
- Что выпало судьбою, то не тает,
- Хотите – вам верну, чего не ждут:
- Что потерял усталый бедный путник —
- Надежду на домашнее тепло;
- Что расплескал ваш долгожданный спутник —
- Любовь, как терпкое вино;
- Верну друзей, чьи души там, на небе,
- Счастливой памятью живых сердец;
- На одиночество легко надену
- Любви земной божественный венец…
- Гул возбуждённых голосов
- Похож на крик птиц перелётных,
- Когда вьют гнёзда в скалах для птенцов
- И стаями дерутся из-за мест отлётных.
- Для многих здесь оседлые места.
- Летит душа над городскими площадями…
- Кто знает, может, здесь тепло гнезда
- Птиц одиноких, не догнавших стаю.
- Под монолитом туч стальных тревожных
- Средь петербургских умерших садов
- Гудит мой бар пивной надрывно и острожно,
- Чем горше жизнь – пьянее песнь без слов.
- Мой вид – не понимаю, чем тревожит,
- Мне подают с поклоном мужики,
- На мать всех юношей, быть может, схожа.
- Ах, как сберечь вас, русские сынки!
- Мой монолог к вам прямо в сердце льётся.
- На чай даёте, будто на алтарь
- С молитвою о матери кладёте.
- Всё в этом мире повернётся встарь.
- Не ты ли, Пётр Великий Вседержавный,
- Гнал шведов дерзких от Невы-реки?
- А вот теперь, поди ж, поэтам славно
- Дают подкорм из чаевых, с руки.
- И я беру, клюю, как птица, торопливо.
- Не стыдно – больно где-то там, в груди.
- Нам подают давно – страна сломила
- Народ за преданность до гробовой доски.
- Поэт не лжёт. Он видит сквозь столетья.
- Ему взамен страдание дано,
- Чтоб озарить надеждою и светом
- Тот мир, в котором душно и темно.
- Я здесь за шторкой – атрибут
- Незыблемый и неизменно трезвый.
- На самом деле – я не тут:
- Я там, где дома дремлет кот болезный,
- Где муж зализывает раны,
- Где сын в дыму, в огне пожаров,
- Где прячет бытиё изъяны
- Забвением больных кошмаров.
- Мне чудится в глухом похмелье,
- Что стены каменных домов
- Все из стекла – и там веселье
- Глухое, с рыком и без слов.
- Я вижу зев гнилых подвалов —
- Приюта крыс и нищеты,
- Собак с бомжами, спящих парой,
- Под дрожью век – бег их мечты.
- Лишь кое-где горит лучинка
- Заблудшей Музы городской.
- Свет радостный летит пушинкой
- Во млечность новою звездой.
- Пора, пора спускаться с крыши…
- Мой гардероб трещит по швам,
- Атлантом держит меховую нишу
- Складских работников, субтильных дам.
- Тепло людское быстротечно.
- Не растопить им лёд сердечный.
- Ужель мне здесь, за шторкой гардероба,
- Греть души вешалкам до гроба?
- Там, за входной стеклянной затемнённой дверью,
- Бьют светом фары мчащихся авто.
- Бульвар в ночи мигает блудной тенью.
- Вдоль трассы строй из «плечиков» в манто.
- Не доходя Гороховой, вдоль силуэта сада,
- Под жёлтым оком скривленной луны —
- Бессмертный строй почасовой услады —
- Любви в авто под стон дешевизны.
- Ладошкой правой, как крылом помятым,
- Сигналят робко взвизгнувшим авто.
- Дрожа от холода, молясь в душе невнятно
- В живых остаться, при деньгах, в пальто.
- Машины с окнами чернее ночи
- Ползут безмолвно у руки,
- Бесстыдно фарой жертву точат,
- Распахивая двери тьмы…
- Ах, русский бизнес,
- Вывернутый наизнанку, —
- Кино немое в четырёх пространствах;
- На дисках джаз, заезженное меломанство;
- В банкетных залах грохот караоке,
- Вопят под шлягер гости (ночью коки);
- В местах интимных громогласно крутят сказки,
- Чтоб заглушить природный зов под ласки;
- Скамья прибитая, тяжёлый стол крестьянский,
- Чеканка рыцарская, трубное убранство;
- Меню – счёт электронный – гардероб,
- Чтоб деньги, не считая, вынуть смог.
- Ну, а наёмным – поварам и потным поварёнкам,
- Охране юной и официанткам тонким,
- Начальству мелкому, кассиршам неподвижным —
- По клетке, метру и по стойке смирно,
- Вдоль стен, на корточках, чтоб не было обидно,
- Обед в пределах сметы сварят
- (А молодость и гвозди переварит).
- Две стойки, жар аппаратуры,
- Скрипучих вешалок до дури,
- На стуле шкурок девять.
- Шаг на три – гардероб измерить!
- Здесь правит бал доход, оплата
- И штраф – бич бедности проклятой.
- Я часть того, что строят на века —
- Кирпич для индустрии пьянства.
- Россия – колосс страшного греха
- На выжженном вандалами пространстве.
- Отборный мат с отборным пивом
- Крестовым маршем бороздят миры,
- Сжигая души, города и нивы,
- Кресты втыкают в мякоти земли.
- Мой дом – отборная чужая крепость.
- Там дух тлетворный перегаром бдит.
- Уж сколько лет он углубляет пропасть
- Семейных сфер межкомнатных орбит.
- Не заживает родовая рана.
- Распад смердит из всех щелей.
- Без боли – просыпаться странно,
- Без слёз – не прилетит Морфей.
- Ах, сердце бедное, морщины
- Избороздили глади мышц.
- Качай, родное, грех змеиный,
- Стучи, «пожарный молот», в тишь!
- Когда тебя покроет время
- Заиндевелой белизной,
- Навалится одеждой бремя
- И невозвратность за спиной,
- Когда подслеповатым взором
- Отыщешь груду номерков,
- Познаешь высь и глубь позора,
- Материю души, как Бог,
- Когда вершин достигнешь строгих
- Сквозь свет, немую черноту,
- Жалея скудных и убогих,
- Приемлешь с трепетом судьбу,
- Когда тебе цены не будет —
- Тебя сотрёт с земли толпа
- Из мышц стальных, грудей упругих,
- Безликих ликов в море зла.
- В пивной, почти родной, я встречу Год Собаки
- Под рёв толпы восторженной, без драки.
- Единым духом полнится пивная,
- Когда футбол – трясутся стены рая.
- Как быстро русский раскрывает душу
- После того, что за столом осушит!
- А что до комариных отношений
- Интеллигентов вне колен и поколений,
- До их пиявочных присосочных лобзаний,
- Пусть катятся в болото без терзаний.
- Ни правды в лоб, ни острой кривды,
- Всё обтекаемо и нестерпимо стыдно.
- На дне признаний пьяных и суждений
- Ты сам – дерьмо, а завтра – гений.
- Мне легче с ними в миллионы раз
- Средь дыма, крика, утонувших фраз.
- Шум голосов растущий возбуждает.
- Мой мозг картинами безумными пылает:
- Вот скинула груз драм, долгов и гнёта,
- Лечу над прахом птицею залётной,
- В свинец сжимаю кулаки и скулы,
- Крушу уродство жизни опостылой…
- Но в тишине остывших чадных залов
- Проходит пыл, как жар печей усталых.
- Не спится полнолунной ночью
- Под петербургской влажной темнотой.
- Шагают стрелки всех часов воочию,
- Как люди, торопливо, вразнобой.
- Стучат в ушах секунды суетливо,
- Минутный шаг подковой отдаёт,
- Бьют полчаса задумчиво, лениво,
- А полный час тревожно дробью бьёт.
- Шныряют между стрелок вдоль канала,
- В подземных переходах, во дворах…
- Пальто обвисшие, овчины спин усталых
- И шубки юных дев с шарфами в рукавах.
- В безвременье прохладном и опасном
- Застыли наши сонные тела.
- Секунды тают. Слепки тел напрасно
- Покой в кварталах ищут до утра.
- Бледнеет небо. Ветер прах уносит
- Распавшейся на части темноты,
- И время вновь у душ бессмертья просит,
- Дробя ритмично вечность на куски…
- Как никогда мучительно текут минуты.
- Опять всё те же куртки и пальто.
- Изгибы рукавов, как труб сливных орбиты,
- Незримо выдыхают в пол тепло.
- Живые слепки тел, гудящих в зале,
- Оскорблены плебейской теснотой.
- Час пик пивных прессует важные детали,
- Невзрачно исказив их пустотой.
- В карманах улюлюкают мобилы,
- Свистя, пиликая, дрожа
- Приглушенно, как из могилы,
- Из грузных курток мёртвого зверья.
- Обида горькая – меня, словно ребёнка,
- Оставили за дверью, где поют,
- Где счастьем делятся так громко.
- А я забыта. Кулачками в дверь ту бью.
- Изгнало время. Вытеснило стадо.
- Нет места мне у стойла, у стола.
- Кому нужна? Я рада буду аду,
- Если там стул поставят для меня.
- Меня закрыли и обманом тешат.
- Я безутешно ком глотаю слёз.
- Век новый рад, что старый век мой грешен,
- Рубя под корень тень его берёз.
- И всё же молодость прекрасна
- В порывах искренних страстей.
- Безумно, сладостно, опасно
- Стремленье следовать за ней.
- То, что достанется ей сходу, —
- Тебе не получить вовек.
- На крыльях голубой свободы
- Доступна высь и бег комет.
- Глаза девчонок затмевают
- Брильянты сытых томных дам.
- Их свет поэтов вдохновляет,
- Даруя смертным сотни драм.
- Я полюбила эти лица.
- В ответ – купаюсь в теплоте…
- Храни их, Русь! И пусть им снится
- Мечта на розовом коне.
- Сегодня в ночь на Рождество Христово,
- Уткнувшись в куртки, как в алтарь, под соло
- Заезженных до тошноты эстрадных звёзд,
- Под небом мрачным обветшалых гнёзд,
- Задвинув шторки адского веселья,
- Включив экран молитвенного пенья,
- Я тихо встречу звёздный час посланца неба
- В толпе, орущей: «Зрелища и хлеба!»
- Разбросан лик его по белу свету —
- В крестах, иконах, библиях запетых…
- Когда ж коснётся длань твоя, Христос,
- Пивной моей, России горьких грёз?
- От дней сумбурных, неуёмных, спешных
- Останется у молодости звон…
- Как хороши кассирши в кассах мерзких!
- Как нескончаем ножек марафон!
- Бармены лёгкой тенью пробегают
- В футболках чёрных мимо траурных зеркал,
- Бесстрастно зелье в животы вливают,
- Подкатывая бочки к вентилям.
- Охрана строгая мальчишек из глубинки
- Российских безработных городов
- Стоит, как совесть, на пути к бутылке,
- Качающихся красных мокрых лбов.
- Двух мойщиц южных, брошенных нуждою
- К брегам Невы на северный постой,
- Не слышно и не видно под водою —
- Смывают грязь с планеты и пивной.
- Мой сменщик – африканец тихий Тьерро,
- Незрим в кутузке между двух опор,
- К одежде тянет руки, как Отелло,
- Блестя белками в полумраке штор.
- Котёнок чёрный сторожит товары,
- Таская брюшко, полное еды.
- Боится выйти из набитого подвала,
- Страшась судьбы бродячей и зимы.
- Втянула жизнь, всосала, как болото,
- Пересекла судьбинные пути
- Пивная круговерть, заклятая работа
- Душ из Рязани, Азии, тайги,
- С Улан-Удэ, Киргизии, Алтая,
- Банановых, палящих зноем, мест…
- Ах, гастарбайтеры, душ вытесненных стая,
- Под мутным небом призрачных надежд.
- Мороз сковал сердечные протоки.
- Плелась в свой гардероб в тоске глубокой.
- Не вышвырнули котика за двери,
- Где воют бесшабашные метели?
- Горит ли свет в кутузке гардеробной?
- Про недоплату выяснить подробно…
- Как пленники надежд? Душой к ним прикипела.
- Под чуждой кровлей прячут душу с телом.
- Вошла, как чернь, по чёрному проходу,
- По узким выступам наверх к пивному своду…
- Охранник гаркнул: «От котов – зараза!»
- В подвал скатилось сердце сразу.
- Прошла сквозь строй расстроенных девчонок,
- Представив мордочку и тысячу пелёнок.
- Семь валерьянок в рот. Претензию на стол.
- Три капли гнева на шершавый пол.
- Вдруг после капель мир перевернулся —
- Шеф долг вернул. Достойно объяснился.
- Слепит опять мне лампа Ильича,
- Как на ночном допросе палача.
- Котёнка повариха в дом забрала.
- Про то официантка мне сказала
- И пригласила на спектакль в БДТ.
- Она актриса! Господи! Уже?
- Облик её давно мне был приятен —
- Глаза, как бархат, карие, без пятен,
- Головка – в обрамлении волнистом,
- Овал лица – лирично-живописный.
- Исходит свет от женственности яркой.
- Бог дал ей дар. Я стану театралкой!
- Вручила «Виртуальные романы»
- Владимиру и Стасу – Дон Жуану.
- Жизнь вновь забила в радужном ключе
- Под пьяный гул, хрип мачо на плече.
- Как много нас, таких, как я, эпохи стока,
- От Мурманска до Дальнего Востока!
- Набитыми дипломами, с моралью
- Знамён кровавых, с верою хрустальной,
- С душой младенцев, скрытых сединою.
- Мы радуемся громко. Тихо воем.
- Торчим неубранной капустою забытой —
- В сторожках, гардеробах, мойках скрытых…
- И хлещут крыльями в морщинистые лица
- Воспоминанья улетевшей птицей…
- Бьёт ветер острый, подгоняя с силой
- Куда-то в сторону, от жизни мнимой…
- Там нет дорог – тишь неземная
- И очередь эпохи в двери рая…
- Залив тоску и неудачный день,
- Пивная зрится самою родною.
- Родня отходит в прошлое, как тень,
- Свет забирая вместе с тишиною.
- Дрожит мой гардероб от русского разгула.
- Я – эпицентр дьявольских страстей.
- В мозгах, политых золотистым пивом,
- Гремит поток бессмысленных речей.
- И к нам, мой Блок, заходят дамы пряные,
- Парфюмом поглощая едкий дым,
- Закутавшись табачными туманами,
- В пивном бокале топят модный сплин.
- Чем откровенней нагота души и сути,
- Острее жалости сердечная струна.
- Звенит мой нерв надорванностью жгучей.
- Скорбит со мною жёлтая луна.
- И уходя разбитой в ночь буранную
- Под виражами сонных фонарей,
- Вдыхая свежесть неземную, странную,
- Я ощущаю счастье пережитых дней.
- Гудит пивная на Звенигородской.
- Поёт, смеётся, буйствует, круша…
- К колоколам Владимирской несётся
- На белых крыльях русская душа!
Мысли ни о чем
Часов так много в доме, что время стучит вразнобой, разбивая память на куски, раздирая душу безвременьем. Ощущение зыбкости и размытости реалий. Мысли ни о чём и обо всём сразу. За спиной – звуки бурлящей жизни, впереди – ватная старость. Почему так быстро? Успела лишь прикоснуться к чему-то главному, прозреть, как слепой котёнок. Цепляюсь слабыми коготками за уходящий шлейф магической жизни… А что дальше? На последних виражах достаются остатки солнечного пира. Жизнь дразнит призрачным будущим. А я съела своё будущее бездарно прожитым прошлым.
Только подойдя к порогу мудрости, можно начать осознавать по-настоящему божественную красоту мироздания, в котором, как в коконе, заключено наше мелкое суетливое бытиё. Как равнодушно и поверхностно воспринимает красоту молодость! С какой смертельной печалью на высокой надорванной ноте ощущает красоту старость! Эгоизм молодости сосредотачивается на собственных жарких страстях и плотских радостях, а эгоизм старости подобен ненасытной алчущей души, торопящейся быстрее вобрать в себя земное неповторимое, раствориться в его бессмертии, чтобы унести с собой в небытиё.
За окном устало вздыхает дарственный город, умиротворяя шелестящим звуком автомобильных шин, похожим на ритмичные всплески морского прибоя. Каменные дома стоят как скалы, а окна словно выдолбленные ветрами миллионы птичьих гнёзд. В домах попрятались люди, закрывшись на замки друг от друга и от неотвратимого, притаившегося за дверьми, выжидающего своего часа. Ещё одна бессонная ночь впереди. Главное – слышать живое дыхание рядом и ничего более не желать.
Природа умна, она готовит нас к угасанию с рождения. Сначала внушает страх перед смертью, уча осторожности. Потом, подстёгивая к активным действиям, подталкивает к вседозволенности и бесстрашию. Затем ставит нас к церковным иконам в вопросительном безответном молчании. А под конец возвращает нас к наивной детскости, оголённой беззащитности, делая нас от омерзительного бессилия неуверенными, болезненно суетливыми, напичканными утомительной многословной бравадой, смешащей Всевышнего.
Боготворю вас, женщины города мёртвых царей, мысленно глажу ваши загрубевшие руки со вздутыми венами, которые вы со смущением убираете с чужих глаз, усталые сгорбленные спины, которые вы не имеете сил выпрямить, натруженные ноги с болящими косточками, которые вы прячете под длинными юбками и брюками. Как близки мне ваши глубокие печальные глаза с алмазным блеском и веки, испещрённые морщинками, не раз наполнявшиеся горячей влагой раненого сердца. Падаю ниц пред вами, пред вашей стойкостью и самоотречением, пред вашей силой и слабостью, мудростью и наивностью, пред вашей прозорливостью и простотой. И я – подобие ваше, зеркальное отражение, ваша тень и двойник, затерявшийся в лабиринтах каменных петербургских домов.
Для ощущения жизни, пусть даже самообманного, хватаюсь за всё, что таит в себе хоть толику творчества. Быть своим в искусстве – поздно, не быть хотя бы около – невозможно. Вот и кручусь как верный брошенный пёс вокруг недоступного, притягательного знакомого запаха, поскуливая от тоски по чему-то утерянному, живущему в подсознании, и безмерно прекрасному.
Вся остальная жизнь – бег на одном месте в никуда.
Откуда это упорное ожидание любви в преклонные годы, когда и смотреть-то на себя в зеркало неловко? Если раньше любви требовало молодое тело, то сейчас её требует душа. Душа прозрачна, неуловима, мечтательна и свободна. Это она жаждет встретить такую же любовь, невесомую, парящую в пространстве её грёз, чтобы утонуть в ней всем своим счастьем до забвения… не тревожа усталое тело.
Что это? Неудовлетворённость, коварная игра мозга или суть человеческая?
И всё же прекраснее всего на земле – музыка. Велика её магия, язык её понятен всем живым существам. Её многоликость потрясает – она необъятна, беспредельно расточительна и великодушна. Откуда в человеке таится такая гармония звуков, каким образом зарождается божественная мелодия в нём?! Тайна для меня. А слова – вторичны. Словами воздействуют, играют, любят и убивают, запутывают и обвиняют, возвеличивают и уничтожают. Слова неразрывно связаны с противоречивым мозгом – источником слов праведных и неправедных. Никто не знает, слушая слова, где правда, а где ложь, и где их золотая середина.
И всё же прекраснее всего на земле – музыка!
Ах, эти сборные вернисажи двадцать первого века!
Какой получается восхитительный винегрет из безумного хаоса трепещущих мазков, притиснутых вплотную картин, старающихся перекричать друг друга и цветом и формой. Стены, увешанные картинами, напоминают огромные цветные лоскутные одеяла, от которых рябит в глазах. Приходишь в унылое состояние от невозможности сосредоточиться на чём-либо одном, от непонятного восторженного ажиотажа вокруг сбитого в кучу пятноцветья. Вглядываешься в толпу с броуновским движением, со вспышками фотоаппаратов, с людьми, позирующими около картин, и начинаешь понимать, как этот праздник дифференцируется на множество подпраздников каждого творца, крутящегося около своего детища в окружении своей группы малочисленных поклонников. Открытие кишит народом, а потом… пустота в залах, а после… забвение картин.
Торопимся заявить о себе, а в результате успеваем только наследить, оставив свои отпечатки пальцев на стекле вечности до первого дождя.
Почему невозможно жить вместе, не поглощая друг друга, не вламываясь своим «я» в сокровенное пространство другого? Зачем навязывать свою скуку, как нечто достойное внимания, с требованием разделять её и наполнять всё равно чем, а лучше жизнью другого? От праздной скуки возбуждается нездоровое любопытство к телефонным разговорам, подозрительность к речам и молчанию, уходам и приходам. Лавина внезапных выплеснутых непонятных обид преследует тебя как собственные грехи, терзая душу. Ты становишься виноватым за другую, изжитую не тобой жизнь, за то, что, по громогласному мнению скучающего, у тебя что-то происходит совсем не нужное, наполненное не теми делами, не теми заботами, не теми стремлениями и ценностями. Расстояние сближает – физическая близость разобщает.
Вот уже почти год каждый божий день в разное время раздаётся странный телефонный звонок. В поднятой трубке ни голоса, ни шороха, ни звука. Молчание в трубке долго не длится, обрывается гудками. Регулярность таких звонков настораживает. Неизвестность тревожит. Начинаешь представлять нелицеприятные картины, вспоминаешь дневниковые записи Ольги Берггольц об ужасающем молчании в телефонной трубке, после которого раздавался звонок в дверь и человек пропадал навсегда. Реже приходит на ум что-то из области романтических отношений, забывая о годах и поседевшей дурной голове.
Ремонт в доме – это переворот в сознании, переосмысление прошлого, вал нежданных разбуженных чувств, провал в глубокие тайники памяти, возврат к необратимому, преодоление собственной захламлённости и ненужного скарба, стремление к свободе, к разрыву прошлых цепей и бегу к новым. Какое наслаждение выбрасывать останки прежней жизни, не оправдавшие надежд, топтать их мысленно и воочию ногами, горько прозревая через своё обретённое песочное счастье. Ворох ненужных вещей, поглощающих запылённое пространство протечных комнат, давил многолетним грузом на психику, ослабляя дух и тело, скрепляя хрупкими узами союз, испещрённый сердечными рубцами пережитого. Правда безжалостно сверлит сердце, выкручивая руки застарелой сонной Привычке. А Привычка по привычке равнодушно закрывает глаза на Правду, стараясь из последних сил сохранять душевное равновесие, сберегая битые Правдой больные нервы. И на это мазохистское «благоустройство» мы кладём всю жизнь!
Откуда эта нелепая безотказность в выполнении людских просьб, звучащих для меня как приказ свыше? Не умею отказывать в лоб. В результате чужие проблемы облепляют, начинаешь увязать в них с головой, тратить уйму времени и сил на их разрешение, получая заслуженно незаслуженные словесные оплеухи. Не вырваться из плена жалостливого участия, не изменить свою натуру. Легче сделать, тяжелее отказать. Может, это синдром неустойчивых к просьбам взвинченных нервов после болезненно пережитых отказов детства?
Жадность впечатлений тянет усталое тело с ноющими ногами по кругу своих сомнительных щедрот к заманчивому возбуждённому шуму, к восторженной шевелящейся толпе, к ярким краскам непонятных конструкций, к ритму непривычной, не твоей, жизни, к скорости речей и оборванных непонятных мыслей, к бесцельной устремлённости поиска настоящего в сиюминутном. Заняты глаза – они смотрят, заняты ноги – они ходят, заняты руки – они держат, только голова пуста до звона в ушах. Жив лишь страх отверженности, неприкаянности постыдной старости, неэстетичности дряблого тела, ненужности тебя этой, выстроенной суетным тщеславием, жизни.
Всё так тревожно в мире: дикая вражда к России, откровенный фашизм в Украине, давление мощных держав на слабые, унижение страны санкциями за поднятую голову, каверзные мировые игры с нефтью, обвал рубля, неустойчивость и неопределённость в делах и отношениях… А у меня вопреки всему зреет странное чувство ожидаемой радости, какого-то большого события, которое перевернёт мою жизнь, наполнит смыслом, сделает её востребованной. И в мире, как мне кажется, всё утихнет внезапно от какого-то вселенского толчка, от неожиданных событий или природных катаклизмов, расставивших мировые приоритеты по-иному. Я чувствую приближение неотвратимых событий, как чувствуют животные приближение землетрясения или как чувствует мать первые почти неуловимые толчки ребёнка в своей утробе. Откуда это ожидание перемен? А может быть, эта вера и счастливое ожидание даётся мне свыше для того, чтобы у меня были силы выдержать испытания настоящего?
Ощущение величия воды приходит не сразу. В начале жизни её просто не замечаешь. Лишь слабея, с годами, вода становится бесценным кладом, олицетворяя собой жизнь. Она подобна материнскому лону, в котором покойно, невесомо и комфортно. Погружаясь в воду, я трижды её целую, ощущая божественный трепет и какое-то языческое поклонение перед ней. Вода принимает меня всю без остатка, со всеми мыслями, чувствами, состояниями. Я подчиняюсь ей полностью, отдаю себя в её целительную власть, растворяясь в её податливой, на первый взгляд, необъятности. Безграничное безмыслие, душевное равновесие и первозданность бытия охватывает и уносит в её мир, из которого не хочется возвращаться. Мы её дети, её рыбы, её моллюски и атомы. Выходя из воды, особо чувствуешь силу тяжести своего тела, его неуклюжесть и лишний вес. В воде ты молод, пластичен, лёгок и не одинок.
«Лицом к лицу – лица не увидать»
Смотришь на знакомого человека со стороны и непроизвольно открываешь то, что невозможно рассмотреть вблизи. Ты видишь его неуклюжесть или лёгкость, болезненную осторожность или неожиданную уверенность, доверчивость или закрытость, деланность или естественность и многое другое, что при общении прячется от глаз. Интересно, а как я выгляжу со стороны, предоставленная самой себе? Думаю, по-разному, в зависимости от душевного состояния. Обнаружила, что имею способность сживаться с той средой, в которой нахожусь. Если это поход за продуктами, то и вид хмурый озабоченной домохозяйки. Если это посещение вернисажа, то откуда что берётся, плыву как лебедь от экспоната к экспонату, стараясь держать и тело, и лицо, наблюдая себя чужими глазами. Если это прогулка по осеннему парку, то лихость небывалая и чёртики в глазах от удовольствия. А уж если день не выдался и на душе камень, то хожу, сгорбившись под ним, торопливо семеня, глядя только себе под ноги, непрерывно ведя внутренний диалог с тем, кто никогда его не услышит. Женщина выходит в мир как на театральную сцену, играя то недурно, то блистательно, то отвратительно, в зависимости от заложенного природой таланта, которому нужна подпитка зрительного зала. Мужчина менее зависим от зрителей, более честен в своём естестве, но неисправимо наивен, доверяясь женщине.
Мудрая Природа рациональна, прагматична и равнодушна. Она не терпит пустоты и бездействия. И если ты, её создание, не живёшь по её законам, то она тебя высушит, выкинет и уничтожит. Молодость берёт всё, что может, поддаваясь сиюминутному желанию, тратя себя бездумно, шарахаясь от нудной осторожной старости, забывая, что эта карга стоит у них за спиной и следует тенью. Природа поддерживает живое и ускоряет конец увядания. Так что же мы так возмущаемся и делаем драму из того, что дети наши, столкнувшись внезапно с нашей старостью, начинают брезгливо её избегать, чтобы не дышать с ней одним воздухом, чтобы не видеть немощного тела, не слышать жалобных стонов, раздражённых безысходностью речей? Так не лучше построить жизнь так, чтобы нести свою старость достойно, отрезав ложные надежды на последний стакан воды, не ожидая ни от кого благодарности за то, что происходило с нами помимо нашей воли, за то, что мы совершали по указке природы…
Человек – удивительное существо. Вроде бы и разум ему дан, и память. Но всё равно никакие глобальные выводы или накопленный другими опыт не делают его мудрым, не ограждают от повторения тех же ошибок. Вновь и вновь он будет упорно вляпываться в те же истории, конфликты или нежелательные ситуации, постигая лишь на собственной шкуре избитые вековые истины. А не глупость ли это при наличии разума?
Вдохновение – состояние эйфории и полёта. Перенос на бумагу чувств и мыслей – тяжёлая и радостная работа. Рукопись в руках – состояние нищего, держащего клад, обреченного на несбыточные мечты и больное воображение. Подготовка макета книги – сравнима с зачатием плода, который надо осторожно выносить в неподходящей для этого среде. А когда книга проходит все стадии типографской печати, резки, укомплектований, прессований, сшивки, склейки, то это состояние схоже с родовыми схватками, когда настроение и самочувствие резко меняются по непонятным причинам. Твои мысли и слова обретают живую душу, стремяшуюся выйти на свет божий через муки и страдания, войти в желанный мир, в котором её ждут, как ждут каждого рождающегося на свет младенца. Во время рождения книги надо замереть, сосредоточиться на священном выжидательном покое, не думать ни о чём мирском, проходя мысленно этот путь с ней, чтобы принять её на руки и подарить бессмертие.
Сокровенные тревожные мысли днём безжалостно гонишь, запихиваешь в далёкие ячейки памяти, закрываешь на непроницаемую дверь, стараешься забыть их, вычеркнуть, удалить, как болезненную коросту, сдавливающую сердце, лишь бы пребывать в ритме времени, бежать, делать, успевать, а главное – не думать о них, пытаясь освободиться от съедающей тебя острой потаённой правды. Но глубокая ночь легко и беззвучно открывает замурованные мысли и выпускает их в твой болезненный сон, где всё начинаешь переживать заново – тосковать, любить, терзаться, быть рядом с теми, кому это уже не надо, любить тех, кого уже нет, растворяясь в этой невозвратности, в горьком безвременье, просыпаясь на мокрой от слёз подушке.
Первый день нового года оглушил старой неразрешённой семейной проблемой.
За что зацепиться, как исправить неисправимое, как излечить неизлечимое, как порвать цепь генетических зависимостей, разъедающих нутро родного человека? Волна материнских тревог может внезапно нахлынуть, будто по чьему-то роковому сигналу, данному свыше. Нутро сжимается болезненными спазмами, вызывая растущий тяжёлый страх и головокружение. Опять перед глазами бездна, перед которой ты слаб и бессилен, но в которую ты ныряешь с замиранием в сердце и с молитвой на устах.
Зачем я вам, человек с другой планеты, познавший успех и признание учёного в точных науках, достигший своей заданной цели, уставший от её закаменевшей неподвижности и бросившийся очертя голову в реку, текущую вспять к неопределенности чувств, противоречивости мыслей, к эмоциональной распущенности и буйству фантазий? От великой скуки ли эта блажь или от выработанного жизнью стремления к исследованию нового, а может, прихоть и тоска по тому, чему лишила вас жизнь, – искусству? Но и здесь вы слишком рациональны, пытаетесь выстроить в стройные теории неудобоваримое, спонтанное и бушующее. Творческую фантазию вы олицетворяете с бесконечной величиной, пытаясь синтезировать трансформацию её образов, вычислить математическую закономерность её завихрений, вложив в заданные вами интегралы непредсказуемый процесс эволюции искусства. А чуткое искусство подобно воде, оно способно принимать любые формы, создаваемые временем и природой, которым подвластны только безумства человеческих фантазий и гармония мира.
Люблю ритм будней, ветреную погоду, дожди, солнце сквозь тучи. Предпочитаю ожидание праздника, чем праздник как таковой. Именно в праздники с шумящей, воспалённой от принятых градусов, суетной толпою особо остро чувствуется одиночество и какая-то искусственная бессмысленность происходящего. Хочется закрыться на звуконепроницаемые двери, забыться в тишине, отдавшись говорящему безмолвию мыслей, незримо наполняющих пространство твоей комнаты.
Всё, что есть в настоящей жизни, что было в прошлой, что будет в будущей, написано на древних скрижалях, расшифровано в библейских рукописях и закодировано в нашем подсознании. Но человек не желает это читать, видеть и понимать. Он хочет открывать заново для себя то, что уже открыто и познано. Более того, он с графоманским упоением делится избитыми истинами с другими, ощущая себя первооткрывателем, упиваясь собственной исключительностью. Что за неведомая сила заставляет нас марать бумагу, издавать книги, публично выставляя напоказ давно известные времени умозрительные трактаты?
Зачем искажают произведения классиков, трактуя их на современный лад, выхолащивая из них живое трепетное ушедшее время, вырывая сокровенную истину из родной плоти, перенося её обглоданный скелет в настоящее, полагая, что этот факт потрясёт наше сознание? И нас действительно потрясает, но только сама бездарность переноса идеи, неверие в способность человека принять и понять суть произведения в своём исконно первоначальном виде, применяя её к себе. Надевая на скелеты образов того времени грубую шкуру наших техногенных дней, мы создаём искусственную ложную пространную среду, где нет достоверности, правды, да и самой идеи. Ещё хуже – выискивая то, чего и в помине не было у автора. Тяжёлый осадок остаётся от этих «хирургических» опытов над авторским словом. А нас, современников, будто и не было вовсе в этом бурлящем потоке утекающей жизни.
Приходит ночь, а с ней – долгожданное единение со своими мыслями, с осколками прожитого дня, которые зацепились острыми рваными краями за живую плоть и начинают болезненно царапать сердце, бередя чуткую душу. Небо нависло серой безысходностью, не давая солнечной надежде ни малейшего шанса выглянуть из-за плотной завесы монолитных туч, похожих на налитые слезами гигантские небесные веки. В этой ночной тишине высвечивается правда происшедших за день событий, спадает с глаз пелена ложной важности и значительности поступков. Расплата за слова и действия этого дня придёт в своё ответное время. А пока можно бесцельно парить в эфемерном потоке какого-то призрачного ночного существования, с наивной уверенностью в бессмертии собственного «Я» и бесконечности отпущенных дней.
Проклятый радикулит! Уже не будет той лёгкости, как было, ни-ког-да. Смотрю на разных людей – некрасивых, толстых, тонких, сутулых, старых, пожилых и молодых, прикидываю в уме: а что, если мне вдруг предложат быть кем-либо из них, переселиться в их тело, иметь их руки, ноги, животы и всё остальное, что мне у них так не нравится, но при этом я стану ходить? Ходить свободно, не задумываясь, куда поставить ногу, как опереться, как повернуться, как удержаться, как, чёрт возьми, не показать свою немощность. И я начинаю мысленно перевоплощаться то в толстую кривоногую женщину, то в сухого бойкого старичка, то в накачанного молодого парня с неприглядным лицом. Примеряюсь к их здоровью. Сомневаюсь, выгадываю вариант получше, как будто мне и взаправду это предложат. И мысленно… соглашаюсь быть ими. Только бы ходить!
Образ счастья трансформируется с годами. Что в молодости кажется незначительным, то с годами принимается за великое благо. Счастье в молодые годы предстаёт в сознании огромной непоколебимой глыбой, которая будет стоять вечно и за которую можно всегда спрятаться при невзгодах. А с годами от этой глыбы время начинает отсекать, как скульптор, всё лишнее. И только дожив до преклонных лет, когда время обтешет глыбу, пред тобой предстанет облик счастья из хрупкого небесного камушка, неуловимого и прекрасного, зовущего и манящего, прозрачного и звенящего, который невозможно взять в руки и удержать. Это и есть счастье.
Ничто в жизни не даётся без потерь – ни прозрение, ни любовь, ни сострадание, ни борьба. Всё внутри изнашивается, как притёртый залатанный механизм старенького автомобиля, которому уже не под силу каменистые дороги. Ему бы ровную спокойную дорогу для оставшихся километров, ласковые умные руки да немного хорошего бензина для сердечного мотора.
С годами ты делаешься живым прахом своего давно улетевшего в вечность времени. След твой – твоя душа, которая, быть может, останется жить на какое-то время в других, пока они живы. А потом… полное забвение. Вечно живут только гении и боги.
Бытиё моё органично переплетено с проблемами века. Всё терпимо, невыносимо и благостно одновременно.
Мы дожили до возраста наших матерей, боль которых воспринимали отстранённо умом, а не сердцем. Только сейчас понимаешь их мудрость и великодушие, их жертвенную любовь, которую они нам отдавали просто так из последних сил, находя в этом своё утешение. Теперь мы на их вечном неблагодарном материнском посту.
Тело со временем слабеет, но душа становится необъятной, вещей и всевидящей. Она видит то, что творится рядом и ещё более зримо, что далеко в необозримом времени. Душа парит над землей под небесным куполом белых облаков, переполненная благодарной прощальной любовью к земле и вселенской печалью.
Нерадостные события предчувствуешь нутром. Ну, а когда они, родимые, уже вошли в дом, начинаешь судорожно от них отбиваться, метаться, делать много лишних движений, лишь бы что-то делать, делать, делать… Потом какая-то тёмная сила, насосавшись отчаяньем, отпускает на покой на пару дней, чтобы дать полетать в заоблачном пространстве и выстроить в больном мозгу карточный домик счастья, который она безжалостно сдунет на третий день. Моё упорство её забавляет. Она хочет меня переделать, чтобы вместо тёплой плоти и трепетной души она ощутила в своих когтях лёд эгоизма и равнодушия, а ещё лучше – стала бы такой, как она – толстокожей, хитроумной, жестокосердной и рациональной. Такой, как некоторые, которые доживают до ста лет, оставляя потом на земле лишь увесистые, устрашающие мраморные или гранитные кладбищенские плиты, уподобляя себя фараонам, замурованным в пирамидах. Вот дерево живёт на земле не для себя – для всех: птиц, зверей, людей. Поэтому и после смерти оно сохраняет тепло – будь пнём, сухим стволом, срубом для дома или поленом.
Никто и ничто не может изменить твою судьбу. Тревожные предчувствия реализуются, как бы ты ни старался их обойти, подстелить соломку и обхитрить. Предчувствия – та же судьба, которая прозвенела тоненьким тревожным колокольчиком откуда-то из космоса. Бесполезно затыкать уши, забивать двери памяти сиюминутным – ничего не поможет. Через много лет или очень быстро тоненький колокольчик прогремит громовым раскатом и свершившееся пронзит сердце, оставив на нём невидимые рубцы.
Всё чаще и чаще я живу мечтой о бескорыстной собачьей любви и о молчаливой нежности кошек.
Разнообразные события сыплются, как из рога изобилия, но мои астральные весы упорно держат чашу невзгод – на одном уровне с чашей радости. Жизненный баланс отмерен Всевышним до миллиграмма – сколько горечи, столько и радости. Горечь больно скребёт по живому, долго напоминая о себе, поэтому кажется, что её больше. Радость, как нежный пух и тёплый ветерок, мгновенно уходит в никуда, оставляя надежду и силы жить дальше, поэтому кажется, что её меньше. Но Всевышний никогда не ошибается, отмеряя положенное.
Обожаю ночные часы полного уединения с компьютером, из которого тихо льётся спокойная музыка без слов. Молчаливый, умный, все приемлющий без разбора, фил
ьтрующий неуловимую правду, блуждающий в электронных дебрях, напичканный полезной и бесполезной информацией, выдающий по любому запросу недвусмысленные ответы, откровенный и осторожный, скептически поглядывающий из монитора, а может, и презирающий нас за человеческие слабости и упорное заблуждение своего превосходства перед ним. Мой единственный постоянный друг. В одиночестве нет тебя ближе. Ты как болезнь поглощаешь собой, ослабляя волю и привязывая к себе искусственной надеждой на виртуальное счастье.
Все знаковые места моих жизненных вех, где свершались повороты судьбы, я когда-то видела в юном возрасте. Словно высшие силы толкали меня в эти городские уголки, тыкали, как слепого котёнка в блюдце с молоком, в мою будущность, в разнообразные городские улицы, сады и парки, где мне следовало быть потом. Но я этого не понимала. Эти места неожиданно запечатлевались в моём мозгу. И когда через много лет я попадала в них, то уже не удивлялась, так как узнавала эти места. Свой последний дом на Социалистической улице видела в шестнадцать лет, попав случайно жарким летним днём в садик на Загородном проспекте напротив Джаз-клуба. Впервые пройдясь по Загородному, я вошла в чудесный садик, где помогла подняться упавшему старичку, и сказала себе, что здесь я хотела бы жить. Мне показалось, что именно там было много солнца и хороших людей. И вот в сорок пять лет я оказалась в этом солнечном доме, где нет страшных чёрных подворотен с дворами-колодцами, где есть садик и птицы. И тогда в ещё пустой квартире я сказала вслух, что хотела бы жить здесь долго, пока не выполню своё предназначение на земле и не попаду во все предписанные и виденные ранее места, отмеченные судьбой.
Если бы да кабы мне предложили б жизнь начать с начала, то я отказалась бы повторить то, что было. Ведь это была не моя жизнь. Всё вокруг да около, всё на последних виражах, случайных поворотах. В новой жизни будет больше меня, с яркими взлётами и горькими неудачами, с возом сомнений и ворохом наслаждений. Я стану пить истоки жизни, а не жизнь – меня. Теперь я точно знаю, что хочу, в какую дверь ломиться, в чём совершенствовать себя, к чему стремиться, на что не жаль отдать бесценные года. Я научусь сама любить, а не уступать чужой любви. Я стану говорить с богами на языке искусства, я посвящу вечному искусству свою короткую земную жизнь…
А если бы да кабы мне после второй жизни предложили б всё начать с начала? Я отказалась бы повторить, что было во второй жизни, сказав, что это была не моя жизнь. Наделав воз ошибок, испытав ворох горьких неудач, мучительных сомнений, любя сама до боли безответно, я бы хотела, набравшись опыта свершений, прожить вновь по-другому…
Ах, если бы да кабы мне и после третьей жизни предложили б всё начать сначала, то я вновь отказалась бы повторить, что было в третьей жизни.
Ведь это была не моя жизнь…