Легенды о призраках (сборник) Коллектив авторов

– Я не знаю, что говорить.

– Ты до этого никогда не исповедовалась в грехах?

– Я не знаю, в чем мои грехи.

– Мы все знаем, в чем наши грехи, дитя мое, нам только следует быть честными с собой и получше искать.

Рут вздыхает:

– Я видела дьявола, святой отец. Он выпрыгнул на меня из мрака. Я чувствовала его дурное дыхание.

Проходит несколько мгновений, затем отец Томас отдергивает занавеску. Он выглядит смущенным.

– Естественно, ты описываешь сейчас свои душевные переживания, а не то, что происходило в действительности?

– Из-за него я упала на землю, а он прыгал вокруг и смеялся. Его запах до сих пор стоит у меня в носу.

Отец Томас качает головой. Он смотрит на колени Рут, и она прикрывает их руками. Этого оказывается недостаточно, и она нервно вскакивает и одергивает юбку.

– Мне нужна помощь, святой отец.

– Пройди в мои покои, а я наполню ванну. – Отец Томас резко встает. Уши у него теплого розового цвета. – Чистота сродни благочестию. Мы смоем твои грехи. Ты снимешь с себя эту грязную одежду, и дьявол немедленно отдалится и исчезнет.

***

В эту ночь Рут не работает. Она держится поближе к краю парка, к дороге и прохожим. Если демон вернется, она за пять секунд окажется в людном месте.

– И когда мы увидим дьявола? – спрашивает Коротышка.

– Я говорила тебе, он захочет, чтобы ты разделась, – говорит Ласс. Она, как обычно, цепляется за руку Бэзила, но он так набрался водки и джина, что уже непонятно, кто кого держит – он ее или она его. – Меня всю передергивает, когда думаю, что он в это время делает свободной рукой.

Рут говорит тихо. Она сейчас чувствует себя более одинокой, чем когда-либо.

– Отец Томас не стал мне помогать. Он хотел только сам получить удовольствие. Сказал, что это были галлюцинации. Как может церковь ничего не знать про дьявола? Как церкви может быть все равно, если я сама иду к ней?

Ласс отпускает руку Бэзила. Это первый раз, когда Рут видит их по отдельности. Ласс смотрит на нее, и радужка ее глаз переливается зеленым, карим и золотым. Это придает ее взгляду глубину. Рут никогда еще не видела у нее такого взгляда.

– Церковь служит только самой себе, – произносит Ласс. – Я знаю, потому что и со мной плохо обращались – и отец Томас, и другие. Он тоже как-то смывал мои грехи. – Ласс улыбается. – Он после этого неделю хромал. Но это не дьявол, а Джек-прыгун. А это совсем другое дело. Будь верна себе, Рут, и, может быть, Джек-прыгун поможет тебе, когда ты его позовешь.

– Что, призывать дьявола? – удивляется Бэзил. – Вот это номер!

– Но зачем мне призывать такое ужасное существо?

– И где его искать? – спрашивает Коротышка.

– Надо смотреть на крыши. – Бэзил указывает наверх и чуть не падает. – Говорят, Джек-прыгун может перепрыгнуть луну.

***

Если Джек-прыгун и появлялся той ночью, он был просто тенью, всего один раз пролетевшей на фоне облаков. Сейчас четыре утра, и Рут ни на шаг не приблизилась к разгадке личности Джека-прыгуна. Воссоединившись с рукой Бэзила, Ласс тут же потеряла способность к яркому озарению, которую она продемонстрировала ранее. Влияние Бэзила как будто вытеснило ее индивидуальность. Несмотря на то что Рут настойчиво расспрашивала ее о Джеке-прыгуне, она ничего не добилась. Бэзил так пьян, что едва дышит. Коротышка забился в ближайшую дверную нишу и спит стоя, прислонившись плечом к стене.

Рут останавливается перед воротами в парк. На востоке, позади черных верхушек деревьев, намечается рассвет. «Это или начинающийся день, или загорающееся пламя, готовое поглотить мир», – думает Рут. Она дрожит, хотя ей и не холодно. Было время, когда она замечала лишь красоту рассвета и не боялась того, что может принести день. Было время, когда демоны и чудовища появлялись только в сказках и страшных снах, которые бледнели и исчезали с первыми лучами наступающего утра.

Но теперь он где-то недалеко, этот призрачный дьявол, пляшущий на деревьях, крышах, облаках и луне. Может быть, он смотрит на нее с холодной высоты. Может быть, он готов слететь вниз, схватить ее и унести в ад, где ее ждут неописуемые страдания. Рут лезет под юбку и чешется. У нее весь лобок в сыпи. Она вздыхает. Каждый мужчина, использовавший ее, все равно понемногу затаскивал ее туда.

***

Сегодня день раздач, и в социальном центре на Лорд-стрит полно народу. Рут сидит и молча ждет, а Бэзил и Ласс толкаются в очереди за одеждой. Стул Рут порезан ножом, и из него вылез поролон. Он едва выдерживает ее вес – да что говорить, Рут и сама его едва выдерживает. У нее перед глазами все кружится, шея горячая. У нее температура, и она ждет, когда ей станет еще хуже.

Над плакатом, на котором написано: «Мошенничество с пособиями по безработице бьет по всем», висит на тусклых цепях старый телевизор. Рут вглядывается в него, стараясь удержать в голове картинку. Цвета размытые и неправильные, по экрану пробегают волнообразные помехи, время от времени передача прерывается черным снегом.

На экране какой-то тип в хорошем костюме тараторит и эффектно заканчивает фразы, рассказывая о мире, откуда Рут исключили за неуспеваемость. Ее мир – это парк, мусорный контейнер позади «Беспечного ездока», кухня в миссии. Вот, пожалуй, и все.

Рут закрывает глаза, но телевизор продолжает работать перед ее закрытыми веками. В квадрате экрана появляется Джек-прыгун – как в комиксе про Человека-паука: ракурс комикса и акробатические трюки, которые Рут сочла бы невозможными, если бы собственными глазами не видела его прыжки и ужимки.

Лицо Джека-прыгуна заполняет весь экран на внутренней стороне ее век. Его глаза выпучены, покрыты паутиной вен и источают желтоватую жидкость. Он наклоняет голову, его губы окаймлены пламенем. Его слова тяжело, словно катящиеся с горы булыжники, падают в голову Рут.

– Я заберу тебя с собой, Рут, – говорит он. – Вот увидишь.

Рут падает со стула. Она теряет сознание еще до того, как касается пола.

***

В голове Рут медленно, словно свиток, разворачивается сумеречный мир. Контуры проявляются и исчезают; цвета меняются, как в калейдоскопе. Она оказывается в парке, но он не похож на тот парк, который она так хорошо знает. В воздухе пахнет дымом, газовые фонари шипят и освещают прогуливающихся джентри тусклым желтоватым светом.

Рут оправляет юбки. Они чистые, шелковые на ощупь. Никто не пачкал их своим семенем. Никто не вытирал о них мочу, сопли и бог знает что еще. Ее хватают сзади за запястье, и она легко поднимается в воздух. Рут прыгает, инстинктивно подстраиваясь под гигантские шаги того, кто несет ее. Они – как два фигуриста, летящие вперед свободно и грациозно, как одно существо. Фонари, покружившись, уходят вниз. Влажный ночной ветер холодит ей лоб.

– Это то, чего ты хочешь, Рут? – говорит Джек-прыгун.

Рут дрожит. Под ними проплывает викторианский Ливерпуль. С каждым прыжком Джек-прыгун уносит ее все выше, дальше от сутенеров и торговцев наркотиками, от тех, кто использует и обижает ее; дальше от той Рут, какой она была, и ближе к узким викторианским улицам и более простым временам.

– Да, – шепчет Рут и крепче прижимается к Джеку-прыгуну. – Это то, чего я хочу.

Рут оборачивается. Дыхание Джека-прыгуна оседает огнем у него на губах, но на мгновение ей кажется, что он мог бы быть Бэзилом, или Ласс, или даже Коротышкой.

– Ты оставишь их, чтобы оказаться здесь? – говорит Джек-прыгун.

– Я могла бы взять их с собой.

– Да, могла бы. Но на это нужно их согласие.

***

Рут приходит в себя. В палате тепло и по-больничному душно. Рут старается вдохнуть полной грудью и не находит воздуха.

– Очнулась, – говорит Коротышка. – Самое время, надо сказать. Ненавижу больницы – они вредны для здоровья.

Бэзил и Ласс, как обычно неразделимые, резко отворачиваются от окна.

– Ну и заставила ты нас понервничать, подруга, – говорит Бэзил. – Я уж подумал, мы тебя потеряли.

Ласс улыбается.

– Хорошо, что ты ошибся, – говорит она. – Видишь, вернулась девочка.

А запах парка никуда не делся. И на губах Рут – вкус огненного дыхания Джека-прыгуна. Белый след от его ладони постепенно пропадает на запястье.

– Где он? – говорит Рут.

– Кто? – спрашивает Коротышка.

– Джек-прыгун.

В палату входит медсестра. От Коротышки пахнет, а Бэзил приканчивает свой бренди. Медсестра даже не пытается скрыть отвращение. Она машет руками:

– Все вон, девочке нужно отдохнуть.

Ласс кладет руку на лоб Рут. Смотрит ей прямо в глаза.

– Я думаю, он вернется за тобой позже, – говорит она. – Когда это случится, тебе следует, ничего не боясь идти за ним. Мы все так должны делать, если хотим вернуться назад. Нас таких сейчас все больше и больше. Таким, как мы, здесь почти нечего делать.

Рут улыбается и кивает. Она понимает. Каждый втайне тоскует по более простым временам.

Когда Джек-прыгун возвращается, он больше не кажется Рут ужасным демоном. Теперь он ясный свет спасения. Он любовь и вера, и надежда, и все, что нужно Рут. Они вместе встают перед открытым больничным окном.

Рут так и видит газетный заголовок: «Джек-прыгун заставил женщину совершить смертельный прыжок из окна».

Они прыгают. Рут еще успевает послать сквозь пространство и время воздушный поцелуй Коротышке, Бэзилу и больше всего – Ласс. Может быть, она когда-нибудь снова встретится с ними – когда они тоже захотят отправиться в лучшее время, в лучшие дни. А Рут уже прогуливается по освещенным газом аллеям, а вокруг гуляют джентри. Она дома, в простых временах. Здесь она понимает, как жить, не занимаясь проституцией. У нее не чешется между ног, и садисты с ножами далеко-далеко.

Дойдя до парковых ворот, Рут не останавливается. Она продолжает идти, медленно и спокойно. Она смотрит в небо. Там, едва различимый, мелькает силуэт Джека-прыгуна.

– Сэр, вас совсем незаслуженно считают плохим, – шепчет Рут, обращаясь к дьявольскому пламени, пляшущему среди каминных труб.

Секунду Рут сомневается: а точно ли она здесь? Неужели она в своем раю, а ее тело лежит мертвое под стеной больницы?

Рут качает головой. Это не важно, вообще-то. Потому что здесь ей хорошо.

– Долгих и высоких тебе прыжков, мистер Джек-прыгун, – говорит она. – Твори побольше чудес.

Послесловие

Меня всегда занимала легенда о Джеке-прыгуне, или, как его еще называют, Джеке-пружинки-на-пятках. Мне нравится, что он появляется среди бела дня и все знают, какие огромные прыжки он может совершать, и все же остается неуловимым и окутанным тайной. Я попытался отразить это в своем рассказе; его появления описываются мимолетно, как будто он почти не имеет отношения к истории Рут, но в то же время все мы понимаем, что именно благодаря ему она, очевидно, обрела спасение. Я допустил некоторую вольность в трактовке легенды, предположив, что нищие друзья Рут тоже этому способствовали – получается, что Джек-прыгун действовал не один. Я живу в Ливерпуле, где Джек-прыгун появлялся много раз. Эта легенда имеет для меня особое значение еще и поэтому.

Стивен Пири живет в английском городе Ливерпуле со своей женой Энн и маленьким сыном Джеймсом. Его произведения публиковались во многих журналах и антологиях по всему миру. В 2007-м вышел в мягкой обложке его комедийно-фэнтезийный роман «Откопать Дональда» («Digging Up Donald»), и сейчас он заканчивает родственный роман (хотя и не продолжение) «Закопать Брайана» («Burying Brian»).

Дополнительную информацию можно найти на интернет-сайте Стива: www.stevenpirie.com.

Кэйтлин Кирнан

Красный как сурик

1.

– Значит, вы верите в вампиров? – спрашивает она, затем, сделав глоток кофе, аккуратно ставит чашку и смотрит на дождь, поливающий Темз-стрит за окном кафе. Дождь идет уже почти час – холодный и колючий, кульминация этого пасмурного ньюпортского дня, промозглого мартовского дня, который уместнее смотрелся бы зимой, в январе или феврале. Хорошо еще, что снег не идет.

Я отставляю свою чашку – чай, не кофе – и несколько мгновений смотрю на нее, прежде чем ответить.

– Нет, – говорю я Эбби Глэддинг. – Но ведь совершенно ясно, что те люди, жители Эксетера, которые выкопали тело Мерси Браун из могилы, те, которые вырезали ей сердце и сожгли его, – ясно, что они верили в вампиров. И именно это я изучаю – психологию истерии, психологию суеверий.

– Это было так давно, – отвечает она и улыбается. В этой улыбке нет ожидания, даже если хорошо приглядеться. Это не улыбка хищницы. В выражении ее лица нет ничего злобного, или жаждущего, или дикого. Она просто смотрит на дождь и улыбается, как будто мои слова нравятся ей и слегка ее забавляют.

– Да нет, – говорю я, глядя на мою исходящую паром чашку. – Не так давно, как, наверное, многим людям хочется думать. Инцидент с Мерси Браун имел место в 1892 году, а самый поздний случай охоты на вампира на северо-востоке США – из тех, что мне известны, – относится к 1898 году, а это всего лишь сто одиннадцать лет назад.

Улыбка медлит на ее лице, она задумчиво выводит на запотевшем стекле круг, а в нем еще один.

– Мы не так далеко ушли от деревенщины с факелами и вилами, от старого Коттона Мэзера и его клики. Об этом вы говорите?

– Ну, не совсем, но… – И когда я замолкаю, она оборачивается ко мне, и ее сине-серые глаза холодны, словно нависшее над Ньюпортом небо. «В таких глазах можно замерзнуть до смерти», – думаю я и отпиваю еще немного чуть теплого «эрл грэя» с лимоном. Ее глаза кажутся ярче, чем они должны бы быть в приглушенном свете кофейни. Вот в них, может быть, и таится ожидание – и ты его ищешь, ты бы хотела увидеть его отблеск, разве нет?

– Вы забрались довольно далеко от Эксетера, мисс Говард, – говорит она и подносит ко рту чашку с кофе. А я… я сижу и думаю, что с радостью поговорила бы с ней о чем-нибудь другом – о чем угодно, кроме род-айлендских вампиров, массовой истерии, туберкулеза и дипломной работы, которую я буду защищать в конце мая. Уже несколько месяцев у меня не было ничего даже отдаленно похожего на свидание, и мне не хотелось оставшиеся полчаса – или сколько мы еще проговорим – обсуждать мою профессиональную жизнь.

– Я считаю, что обнаружила кое-что интересное, – говорю я, так как не могу придумать способа незаметно переменить тему разговора. – Случай, никем ранее не описанный, прямо здесь, в Ньюпорте.

Она снова улыбается этой своей улыбкой, – и да, хоть я и говорю об оскверненных телах и ритуалах, призванных упокоить мертвецов в их могилах, но в мыслях у меня нечто иное. Даже студентки последнего курса, у которых скоро выпускные экзамены, время от времени испытывают влечение, а некоторые из них испытывают его к своему, а не к противоположному полу.

– Я получила некоторые сведения от фольклориста из Брауна, – говорю я. – Возможно, здесь произошел инцидент, примерно в 1785-м. Если это подтвердится, то мы имеем дело с самым ранним случаем эксгумации тела вследствие подозрения в вампиризме во всей Новой Англии. Поэтому я здесь – чтобы найти факты. Их-то как раз почти нет. Искать вампиров – это совсем не то, что изучать, например, салемский процесс над ведьмами – там у тебя под рукой судебные протоколы, обвинительные заключения, показания свидетелей, чего только нет. А здесь ты только и делаешь, что стараешься отделить правду от вымысла, и обычно и того и другого – лишь жалкие крохи.

Она кивает и вновь отворачивается к большому окну и дождю.

– Зато это будет для тебя шагом в карьере. Я имею в виду, если подтвердится, что это не просто легенда.

– Да, – отвечаю я. – Если это не просто легенда, в научном мире меня заметят.

И вот тут, оставляя после себя озноб и головокружение, по телу проходит волна – не совсем дежавю, а что-то ближе, наверное, к отстраненности, – несколько секунд меня не отпускает ощущение, что я только слежу за этим разговором, наблюдаю за ним со стороны или вспоминаю его, но никак не участвую в нем и вообще нахожусь не здесь, не сейчас. И кофейня, и наш разговор, и дождь за окном кажутся мне гораздо менее реальными, менее вещественными, чем вчерашнее утро. «Сегодня» с легкостью превратилось во «вчера» – неизменным остался только дождь.

Я стою одна на Боуэнской набережной и смотрю мимо голых мачт, столпившихся у пристани, на белые, остромордые парусники, скользящие по брызжущей солнечными бликами воде, – и вдалеке тает в тумане силуэт Гоат-Айленда. Я уже собираюсь развернуться и пойти вверх по улице, к Вашингтон-сквер и библиотеке, – я хочу отдохнуть от слишком ярких лотков, торгующих всякой всячиной для туристов, и окунуться в спокойный, благотворно влияющий на нервы лабиринт древних домов, крыши которых не плоские, как сейчас, а со скатами, и извилистых узких улиц. И в этот момент я вижу ее. Она стоит одна возле киоска, предлагающего морские экскурсии на тюленье лежбище – у них это называется «тюленье сафари», – и разглядывает выцветшую вывеску, черно-белые фотографии тюленей со щенячьими глазами и изображения этих кошмарных девочек с картин Маргарет Кин. На ней старое пальто бушлатового покроя и блестящие зеленые галоши, вроде бы новые, но голова непокрыта, а зонтика нет. Ее длинные черные волосы висят мокрыми тяжелыми прядями, они двумя прямыми вертикальными линиями очерчивают ее бледное лицо.

Затем все заканчивается – странный сбой в моей психике проходит, и я снова оказываюсь внутри себя, в этом настоящем. Я снова сижу против нее в кабинке кафе, и в воздухе сильно, почти болезненно пахнет только что обжаренным и помолотым кофе.

– Я уверена, этот город хранит много тайн, – говорит она, снова морозя меня этими своими невозможными сине-серыми глазами и улыбаясь той же безупречной улыбкой.

– Да. Плюнь – попадешь в какую-нибудь тайну, – говорю я, и она смеется.

– А это хоть приносило пользу? – спрашивает Эбби. – Я имею в виду выкапывание мертвых из земли, осквернение их тленных останков ради покоя и безопасности живых. Эти методы помогали?

– Нет, – отвечаю я. – Нет, конечно. Но об этом мало кто задумывался. Под воздействием страха люди совершают странные поступки.

Она продолжает задавать мне вопросы о вампирах колониального периода, ньюпортских городских легендах и моих исследованиях. Надо радоваться хотя бы тому, что она не задает обычных вопросов из разряда «неужели за это еще и деньги платят?» – из вежливости ли или благодаря своей проницательности – не знаю. Она рассказывает мне историю об оборотне, появившуюся в начале XIX века: как одного местного священника после совершенного им ужасного убийства заперли пожизненно в Портсмутской лечебнице для умалишенных и не повесили только потому, что люди верили в то, что он оборотень и, следовательно, не может отвечать за свои действия. Она даже рассказывает, что видела его могилу на кладбище в Миддлтауне – на безымянном надгробном камне была высечена голова волка. Я не говорю ей, что уже слышала эту историю раньше.

Наконец я замечаю, что дождь закончился.

– Прошу меня извинить. Мне нужно вернуться к работе, – говорю я, и она кивает и говорит, что нам нужно как-нибудь вместе по ужинать. Я соглашаюсь, но день и время мы не назначаем. В конце концов, у нее есть номер моего сотового, мы можем обсудить это позже. Она также упоминает о том, что в кинотеатре имени Джейн Пиккенс идет фильм, который она еще не видела и который, как она думает, может мне понравиться. Я ухожу, а она остается сидеть в кофейне в своем коротком пальто и зеленых галошах и заказывает еще одну чашку кофе. По дороге в библиотеку я вижу дерево, на котором сидит целая стая шумных, каркающих ворон, и почему-то это дерево наводит меня на мысли об Эбби Глэддинг.

2.

Это было в понедельник, а вторник не приносит ничего примечательного. Я еду из Провиденса в Ньюпорт, на пути к Конаникуту пересекая восточный рукав залива Наррагансетт, а на пути к острову Акиднек и Ньюпорту – западный. Большую часть дня я провожу в Рэдвудской библиотеке на Беллевю, среди газетных вырезок и микрофишей, среди ветхих пожелтевших книг, напечатанных еще до Войны за независимость. Мне выдали специальные белые хлопковые перчатки, предназначенные для работы с архивными материалами, и я накропала несколько страниц заметок, относящихся в основном к тому, как лечили чахотку в Ньюпорте в первые два десятилетия восемнадцатого века.

По вторникам библиотека работает допоздна, и я ухожу только в восьмом часу. Но сведения, записанные мною сегодня, нисколько не приближают меня к подтверждению гипотезы, что в 1785 году на Ньюпортском общинном кладбище было эксгумировано тело предполагаемого вампира. На пути домой – а дорога эта долгая – я стараюсь не думать о том, что она не позвонила и что, скорее всего, и не позвонит. Ужинаю консервированными равиоли с пивом. Вполглаза смотрю что-то моментально забывающееся по телевизору. Стою под горячим душем и чищу зубы. Если мне что-то и снится – хорошее ли, плохое, какое-нибудь другое, – то утром я этого не помню. День солнечный, не очень холодный, и я собираю по закоулкам собственной личности остатки оптимизма, их хватает на то, чтобы выбраться из дому и сесть в машину.

Когда я подъезжаю к ньюпортской библиотеке, у меня уже болит голова. Подозреваю, что это начинается мигрень: в глазах как будто застряли железнодорожные костыли, и я сильно жалею, что вообще сегодня вылезла из постели. Я нахожу удобное место в читальном зале имени Родерика Терри – одно из тех темно-зеленых кожаных кресел – и, не снимая очков, пролистываю книги, которые наугад снимаю с полки справа. Романы Уильяма Кеннеди и Элии Казана – знакомые, дружелюбные книги, но когда я пытаюсь сосредоточиться на написанном, голова начинает болеть сильнее. Я возвращаю «Сделку» на место и беру книгу, которую раньше не читала, – «Тысяча журавлей» японского писателя Ясунари Кавабаты.

Я не открываю ее, но и не ставлю обратно на полку. Она мирно лежит у меня на коленях, а я закрываю глаза и так сижу под восьмиугольным световым люком, поднимающимся над крышей библиотеки. Может, пять минут, может, больше; я слышу приглушенные шаги, кашель старика, сирену проезжающей мимо полицейской машины, шепот библиотекарши за стойкой – чуть более громкий, чем обычно. Или это мигрень усиливает ее голос, а на самом деле он звучит как всегда. И вообще, все эти незаметные, привычные звуки кажутся громче – наверное, это из-за библиотечной тишины.

Я открываю глаза, и мне приходится несколько раз мигнуть, чтобы комната обрела резкость. Поэтому я не сразу замечаю женщину, которая стоит за окном, на улице, и смотрит на меня. Или просто заглядывает внутрь, а я оказалась на линии ее взгляда. Может, она не смотрит ни на что конкретно или разглядывает бронзовую статую Фидиппида на деревянном пьедестале. Может, она ищет кого-нибудь, но уж никак не меня. Окно – в другом конце зала, далеко, футах в сорока от меня. Но, даже находясь на таком расстоянии, я почти уверена, что это бледное лицо и эти прямые длинные волосы принадлежат Эбби Глэддинг. Я поднимаю руку для неуверенного приветствия, но если она меня и видит, то никак не показывает этого. Просто стоит, не шевелясь, и смотрит.

Я встаю с кресла, и «Тысяча журавлей» слетает с моих коленей; от звука упавшей на пол книги несколько человек отрываются от журналов и смотрят на меня. Я жестом прошу прощения – жест состоит из пожимания плечами и робкой, глуповатой гримасы, – и они качают головами, практически синхронно, и снова углубляются в чтение. Когда я снова смотрю на окно, темноволосой женщины там больше нет. Вдруг моя головная боль усиливается (наверное, из-за того, что я слишком резко поднялась на ноги), и я ощущаю неожиданный, вызывающий тошноту прилив адреналина. Нет, даже не только это. Это самый настоящий страх. Сердце колотится, во рту пересыхает. Всякое желание выйти на улицу и проверить, не Эбби ли это действительно заглядывала в окно, немедленно исчезает, и я опять сажусь в кресло. «Если это Эбби, – думаю я, – то она зайдет внутрь».

Поэтому я жду, и – очень медленно – пульс возвращается к своему нормальному ритму, но адреналин оставляет после себя напряжение, а боль в глазах не стихает. Я подбираю с пола книгу Ясунари Кавабаты и ставлю ее обратно на полку. Думаю о том, чтобы пойти в туалет – он находится недалеко от абонементного стола, – но часть меня все еще боится чего-то, и это, кажется, именно та часть, которая управляет движениями ног. Я остаюсь на месте и жду, когда женщина, глядевшая в окно, зайдет в читальный зал имени Родерика Терри. Я жду, что это окажется Эбби, что ее зеленые галоши будут скрипеть на паркетном полу. Она скажет, что сперва хотела позвонить, но затем подумала, что я наверняка в библиотеке и мой телефон, естественно, отключен. Она скажет что-нибудь про погоду и спросит, когда на этой неделе я буду свободна и мы сможем вместе сходить в кино и поужинать. Я расскажу ей про мигрень, и конечно же она предложит мне выпить экседрин или тиленол. Наше перешептывание кому-нибудь помешает, и он на нас шикнет. Потом мы над этим посмеемся.

Но Эбби не появляется, и я еще некоторое время сижу, глядя через просторный зал на окно, на дерево за окном, на дома на другой стороне аккуратной и чистой Рэдвуд-стрит. По средам библиотека открыта до восьми, но я уезжаю сразу же, как только чувствую в себе достаточно сил добраться до Провиденса.

3.

Четверг, и я сижу в том же зеленом кресле в читальном зале имени Родерика Терри. Еще только 11:26 утра, а я уже понимаю, что сегодняшний день потерян. Лишних дней, которые можно потратить впустую, у меня нет, но я уже знаю, что работа, которую я должна сделать сегодня, не продвинется ни на шаг. Этой ночью я очень плохо спала, и теперь не могу сосредоточиться. Думать почти невозможно – в голову лезут воспоминания о ночных кошмарах, о лице Эбби Глэддинг за окном – ее синие глаза, ее черные волосы. И да, я окончательно уверилась, что это ее лицо я видела и что она смотрела именно на меня.

Она так и не позвонила (а ее номера я не взяла, подумав, что оставленного мной номера достаточно). Час назад я обошла прилегающие к набережной улицы Ньюпорта, надеясь встретить ее, – безуспешно. Некоторое время постояла возле киоска с «тюленьим сафари», ожидая, против всякой логики, что она появится именно здесь. Выкурила сигарету и, ежась от холода, глядела на горизонт залива, слушала шум автомобилей, и дыхание ветра, и крики серых чаек. За мгновение до того, как я смирилась с поражением и направилась обратно в библиотеку, я заметила возле киоска собачьи следы – там среди асфальта было пятно влажной земли. Я подумала, что они уж очень большие, и не могла не вспомнить наш с Эбби разговор в кафе и ее историю об оборотне-священнике, похороненном в Миддлтауне. Но ведь многие люди в Ньюпорте держат больших собак, и они выгуливают их на набережной.

Я сижу в зеленом кожаном кресле, и на коленях у меня лежит большая картонная папка с фотокопиями и компьютерными распечатками. Я понемногу проглядываю их, притворяясь, что это работа. Естественно, это не работа. В папке нет ничего, что я не прочитала бы по пять – десять раз, ничего, что не цитировалось бы другими учеными, изучающими фольклор о вампирах Новой Англии. Сверху «„Вампиры“ Род-Айленда» из журнала «Янки», октябрь 1970-го. Дальше идет «Они сожгли ее сердце… Была ли Мерси Браун вампиром?» из «Наррагансетт таймс», 25 октября 1979-го; и из «Провиденс сандэй джорнал»: «Слышали ли они вампирский шепот?» – также октябрь 1979-го. Многие такие статьи выходили в октябре – убедительное свидетельство того, как журналисты относились к вампирской теме, – они рассматривали ее лишь как удобный скелет, который можно доставать из шкафа каждый Хеллоуин, смахивать с него пыль и выставлять напоказ.

У Салема есть ведьмы. У Сонной Лощины – гессенский безголовый наемник. А у Род-Айленда есть чахоточные, охочие до людской крови фантомы – Мерси Браун, Сара Тиллингаст, Нелли Вогн, Рут Эллен Роуз и все остальные. После статьи из «Провиденс сандэй джорнал» я беру черно-белую фотографию, сделанную мной несколько лет назад, – оскверненный надгробный камень Нелли Вогн со знаменитой надписью: «Я жду тебя и слежу за тобой». Я секунду-другую смотрю на фотографию и откладываю ее в сторону. Под ней копия еще одной октябрьской статьи, «Когда воет ветер и стонет дерево», также из «Провиденс сандэй джорнал». Закрываю папку и стараюсь не смотреть в то окно.

Это просто окно, и за ним только деревья, дома и небо.

Я снова открываю папку и нахожу значительно более старую статью, «Анимистический вампир в Новой Англии», из журнала «Американский антрополог», напечатанную в 1896 году, спустя всего лишь четыре года после инцидента с Мерси Браун. Читаю ее молча, про себя, но замечаю, что губы непроизвольно двигаются:

«В Новой Англии суеверия, связанные с вампиризмом, никогда не имели собственного названия. Бытует убеждение, что чахотка является не физической болезнью, а духовной, вызываемой одержимостью либо влиянием злых духов; люди верят, что наличие крови в сердце умершего от чахотки родственника является доказательством того, что его тело находится под воздействием некой потусторонней силы, которая не позволяет ему упокоиться и заставляет пить кровь живых людей, чтобы предотвратить его окончательный распад».

Я снова закрываю папку и убираю ее в сумку. Затем встаю и иду через широкий читальный зал к тому утопленному в нише окну, в котором я видела – или мне только показалось, что я видела, – смотрящую на меня Эбби Глэддинг. Здесь стоит мраморный бюст Цицерона, и я несколько минут гляжу на голые деревья и бурую траву, на тротуар и проезжую часть за ним, – и вдруг замечаю рисунок на стекле, всего в нескольких дюймах от моего лица. Совсем недавно, когда стекло было мокрым, кто-то пальцем нарисовал на нем круг, а внутри него – еще один. Стекло высохло, а прозрачный рисунок остался. И я вспоминаю, как в понедельник, в кофейне, когда мы беседовали и смотрели на дождь, Эбби Глэддинг начертила точно такой же символ (если слово «символ» здесь уместно) на запотевшем стекле.

Я прижимаю ладонь к стеклу, и оно оказывается гораздо холоднее, чем я ожидала.

Во сне я стояла перед другим окном, в конце длинного коридора, и смотрела на Северное кладбище. Я открыла окно в надежде, что воздух снаружи будет свежее, чем застоявшийся воздух в коридоре. Так оно и было, и мне показалось, что я чувствую запах клевера и земляники. И еще я услышала музыку. Там была Эбби, она стояла под деревом и играла на скрипке. Музыка была очень красивой, хотя и очень грустной, и совершенно мне незнакомой. Она медленно водила смычком по струнам, и я поняла, что вся эта ночь каким-то образом зависела от музыки. Над кладбищем плыли облака, и аккорды, которые она извлекала из инструмента, изменяли форму этих облаков и определяли скорость их движения. Вверху висела раздутая луна и светила нездоровым желтым светом, а все небо извивалось, словно на картинах Ван Гога. Я удивилась, почему она не рассказала мне, что умеет играть на скрипке.

Позади меня что-то упало, стукнувшись об пол, и я обернулась. Но за спиной был только длинный коридор, исчезающий в абсолютной темноте, – по-видимому, оттуда я пришла. Когда я опять повернулась к окну и кладбищу, музыка уже стихла, а Эбби исчезла. На ее месте, под деревом, теперь сидела большая собака, – по крайней мере, издалека это существо можно было принять за большую собаку, – а вокруг нее ряд за рядом косо поднимались из земли могильные камни: угольно-черный сланец, белый мрамор, красноватый песчаник, добытый где-нибудь в Массачусетсе или Коннектикуте. Я подумала, что эти шатающиеся надгробия напоминают отряд пьяных солдат, выстроившихся для сражения, которое они проиграют.

Я никогда не любила записывать свои сны.

Позднее утро четверга, почти середина дня, и я отнимаю руку от холодного стекла. Вечером мне надо быть в Провиденсе – я читаю там лекцию, – и я собираю свои вещи и ухожу из Рэдвудской библиотеки. По дороге в город я прилагаю все силы, чтобы не думать о кошмаре, все силы, чтобы не размышлять о том, что же за существо я видела под деревом, после того как затихла музыка и Эбби Глэддинг исчезла. Но всех сил недостаточно.

4.

Лекция проходит хорошо – лучше, чем я ожидала, и, если подумать, лучше, чем она этого заслуживает. «Мерси Браун как источник вдохновения для „Дракулы“ Брэма Стокера» в Род-айлендском историческом обществе. И каким-то образом мне удается даже не выставить себя дурой, отвечая на вопросы слушателей. Очень помогает, что я раньше уже отвечала на эти же самые вопросы. К примеру:

– Если я правильно вас понял, вы также проводите определенные параллели между инцидентом с Мерси Браун и «Кармиллой» Шеридана Ле Фаню?

– Некоторое сходство, конечно, есть, но, насколько я знаю, никому не удалось убедительно доказать, что Ле Фаню было известно об этих событиях, и, кроме того, «Кармилла» вышла в свет на двадцать лет раньше, чем была произведена эксгумация тела Мерси Браун.

– Но все же он мог знать о более ранних случаях.

– Естественно, он мог знать о более ранних случаях. Но мы не располагаем никакими доказательствами этого.

Но все это время мои мысли витали совсем в другом месте – на другом берегу залива, в Ньюпорте, в той кофейне на Темз-стрит, и в Рэдвудской библиотеке, и в коридоре из сна, откуда я смотрела на Северное кладбище, каким его представило мне мое подсознание. Женщина, играющая на скрипке под деревом. Женщина, с которой я разговаривала лишь однажды, но о которой не могу перестать думать.

«Бытует убеждение, что чахотка является не физической болезнью, а духовной, вызываемой одержимостью либо влиянием злых духов…»

После лекции, после вопросов, после пожимания именитых и влиятельных рук, когда я наконец могу улизнуть, не боясь показаться невежливой, я прогуливаюсь часок по Колледж-хилл. Стоит холодный, ясный вечер, и я иду на запад по Беневолент-стрит до Бенефит-стрит, а затем поворачиваю на север. Есть какой-то покой в неровных, чувствительных для стопы камнях мостовой, в голых ветвях деревьев, в мягко светящихся окнах. Останавливаюсь на гранитных ступенях, ведущих к парадной двери здания, которое историки называют «домом Стивена Харриса», – построен в 1764-м. Сто шестьдесят лет спустя Говард Филлипс Лавкрафт назвал его «домом Бэббитта», использовав в качестве места действия в рассказе, посвященном оборотничеству и вампиризму. Я хорошо знаю это большое желтое строение, – и столь же хорошо знаю четыре таблички с выведенными вручную надписями, прибитые к воротам, – все четыре на французском. С тротуара, при электрическом свете ближайшего уличного фонаря, я могу различить только верхнюю половину третьей таблички – остальные теряются в сумраке. «Oubliez le chien». Забудь о собаке.

Я иду дальше, направляясь теперь домой, в мою маленькую, тесную от всякой всячины квартирку, которая отсюда всего в паре кварталов к востоку – на Проспект-стрит. Переулки, по которым лежит мой путь, известны своими крутыми горками, а я сейчас не в лучшей форме. Не успела я пройти и двадцати пяти ярдов, как у меня закололо в боку. Я прислоняюсь к каменной стене и пытаюсь отдышаться, проклиная привычку к сигаретам и отсутствие привычки к регулярным физическим упражнениям. От ледяного воздуха ноют носовые пазухи и зубы. Горло горит, как от виски.

И вот тут я уголком глаза замечаю какое-то движение – просто какое-то темное пятно. Впечатление, что какая-то тень, что-то большое и темное, быстро пересекла улицу. Не больше чем в десяти футах от меня, но ниже, ближе к Бенефит-стрит, откуда я пришла. Я оборачиваюсь поглядеть, но ее уже нет, – и я начинаю сомневаться, что вообще что-либо видела. Ну, может, это была бродячая собака.

Некоторое время я вглядываюсь в темноту и в желто-оранжевый, натриевый разлив света уличных фонарей, по которому эта тень проскользнула, прежде чем исчезнуть. Впору посмеяться над собой, потому что я чувствую, как руки покрылись мурашками, а короткие, тонкие волосы на шее – ближе к затылку – встали дыбом. Никогда бы не подумала, что однажды окажусь действующим лицом типичной сцены фильма ужасов. Не могу не вспомнить фильм «Люди-кошки» Вэла Льютона, тот эпизод, где Джейн Рэндольф бежит мимо Центрального парка, а ее преследует одержимая местью Симона Симон; Джейн спасется в последний момент благодаря счастливому прибытию городского автобуса. Но я знаю, что ради моего спасения никакой автобус не придет, и, что более важно, я очень хорошо знаю, что в темноте сегодняшнего вечера таится только то, что поместило туда мое разыгравшееся воображение. Я отворачиваюсь от фонаря и иду дальше вверх по холму. И мне не надо притворяться, что я не слышу шаги за спиной или стук когтей по бетону… потому что я действительно ничего этого не слышу. Быстрая тень, темное, размытое пятно, захваченное периферическим зрением, – это всего лишь мгновенная ошибка восприятия, не более чем проделка моего утомленного, беспокойного ума, заполненного обрывками не слишком жизнеутверждающей лекции и фразами из бесед с коллегами о вампирах.

Oubliez le chien.

Пятнадцать минут спустя я запираю за собой входную дверь моей квартиры. Завариваю ромашковый чай и пью его, стоя у кухонного стола. В одиннадцатом часу я уже в постели. К этому времени мне удается окончательно отделаться от последних мыслей о том, что же я все-таки видела – или не видела, – переходя Дженкес-стрит.

5.

– Откройте глаза, мисс Говард, – говорит Эбби Глэддинг, и я подчиняюсь. Она ни в коем случае не приказывает мне открыть глаза, совершенно ясно, что тут у меня есть выбор. Но есть что-то такое в ее голосе, в ее интонации, в размеренном ритме, с каким сказана эта фраза, что держать глаза закрытыми положительно невозможно. Еще темно, но вряд ли рассвет заставит себя ждать, и я лежу в своей постели. Не могу точно сказать, бодрствую я или сплю, или, может быть, нахожусь в каком-то пороговом состоянии, не являющемся ни сном, ни явью. Я сразу ощущаю невидимый вес, тяжело давящий мне на грудь; мне трудно дышать.

– Я ведь обещала, что мы с вами еще увидимся, – говорит она, и я с большим трудом поворачиваю голову на звук ее голоса, зарываясь щекой в подушку. Теперь я понимаю, что полностью обездвижена, возможно, той же силой, что давит мне на грудь. Я стараюсь разглядеть, что это, но вижу только столик возле кровати, электронные часы и пепельницу, книжный шкаф с прогибающимися от слишком большого количества книг полками и ситцевые обои в цветочек, которые уже были в квартире, когда я в нее въехала. Если бы я могла двигать руками, то включила бы лампу. Если бы я могла, я бы приподнялась на постели и, может быть, стала бы снова дышать нормально.

И затем мне кажется, что она поет, хотя в ее песне нет слов. Да они оказываются и не нужны – одних тембра, гармонии и мелодии достаточно, чтобы развеять в пространстве вещественные предметы, составляющие мою спальню, смахнуть в черный ящик обыденное «здесь и сейчас», которое, подобно плотной завесе, скрывало то, что я должна увидеть. Когда распадаются и исчезают книжный шкаф и столик, я понимаю, что ее песня снова затягивает меня в сон, хотя я, кажется, уже почти проснулась, когда она сказала мне открыть глаза. У меня нет возможности обдумать эти очевидные противоречия, и я не могу отвернуться и не смотреть на то, что она хочет мне показать.

«Тебе нечего бояться, – думаю я. – Здесь не страшнее, чем в любом плохом сне». Но эта мысль меня совсем не убеждает. Она кажется еще менее реальной, чем растворяющиеся обои и книжные полки.

И вот я смотрю на заросший травой берег покрытого туманом пруда или болота. Свет рассеянный и мутный, и не понятно, то ли это послезакатные или предрассветные сумерки, то ли очень пасмурный день. Над водой – абсолютно гладкой, без морщинки, цвета полированного малахита – плачут большие деревья. Затаившись среди мха и камыша, папоротника и скунсовой капусты, квакают лягушки, а птичий щебет теперь составляет контрапункт голосу Эбби. Она стоит по колено в зеленой воде, и сейчас я вижу, что она не поет. Музыка исходит от скрипки, которую она прижимает к плечу, от смычка и струн и движения ее левой руки по грифу инструмента. Эбби стоит ко мне спиной, но мне не обязательно видеть ее лицо – я и так знаю, что это она. Ее черные волосы доходят до бедер. Только теперь я понимаю, что на ней нет никакой одежды.

Она вдруг перестает играть и опускает руки вдоль тела – скрипка в левой, смычок в правой. Кончик смычка разрывает поверхность воды, от него бегут концентрические круги.

– Я надеваю на себя власяницу, чтобы обманывать, – говорит она, и сразу все птицы и лягушки замолкают. – Но вы ведь умная девушка. Вряд ли моя наружность может вас обмануть.

Ни одного слова не слетает с моих непослушных, сонных губ, но она все равно слышит меня, слышит мой беззвучный ответ – и поворачивается ко мне. Глаза у нее золотые, а не сине-серые. И в сумеречном свете они на мгновение вспыхивают ярким, флуоресцирующим желтым. Она улыбается, показывая острые, как стальные лезвия, зубы, и цитирует Евангелие от Матфея.

– …А внутри суть волки хищные, – говорит она, но без зла или угрозы в голосе. – Вы видели все, что хотели увидеть, и, наверное, даже больше. – Сказав это, она снова отворачивается и смотрит на туман, окутывающий широкий зеленый пруд. И я тоже смотрю, не в силах ни отвести, ни закрыть глаза. Она выпускает из рук скрипку и смычок; они падают в воду с тихим всплеском. Смычок идет на дно, а скрипка остается плавать на поверхности. И вдруг Эбби встает на четвереньки и прыгает в пруд, а ее волосы начинают по-змеиному извиваться.

И вот я уже не сплю; я плохо понимаю, где я, грудь горит, как будто я тонула и меня только что вытащили на сухой и безопасный берег. И обои опять всего лишь выцветший ситец, а книжный шкаф – всего лишь книжный шкаф. Часы, лампа и пепельница – все на столике у кровати, на положенных местах.

Простыня вся мокрая от пота, меня бьет озноб. Я сажусь на постели, прислонившись спиной к изголовью, и мой взгляд сам собой притягивается к окну, – а живу я, кстати сказать, на втором этаже. Солнце еще не взошло, но снаружи все же немного светлее, чем в спальне. И в течение какой-то доли секунды я вижу голову и плечи молодой женщины, четко различимые на фоне фальшивого рассвета. Я также вижу волчью морду и настороженные уши, и это золотое свечение, следящее за мной. Затем она исчезла. Но теперь я точно знаю, что я ищу, – я видела это раньше, давно, еще за несколько лет до того, как впервые встретила Эбби Глэддинг, мокнущую под дождем без зонта.

6.

В пятницу утром я еду в Ньюпорт. Мне требуется совсем немного времени, чтобы найти то, что я ищу. Оно находится чуть к югу от забора из проволочной сетки, отделяющего Северное кладбище от более старых Общинного кладбища и Исландского погоста. Я сворачиваю с Уорнер-стрит на разбитую грунтовую дорогу, вьющуюся между неровными рядами надгробных камней. Нахожу место, где можно съехать на обочину и оставить машину. На деревьях только начали набухать почки, и их голые ветви резко выделяются на фоне неба – голубого, белого, такого ясного, что при взгляде на него болят глаза. Трава почти везде еще прошлогодняя, бурая от долгих месяцев снега и холода, но кое-где все же виднеются пятна нежной муравы.

На этом кладбище начали хоронить в 1640-м или около того. Здесь лежат три губернатора колониальной эпохи (один из них – делегат в Континентальный конгресс), а также один основатель род-айлендской франкмасонской ложи, один подписант Декларации независимости, несколько генералов времен Гражданской войны, немало смотрителей маяков и многие сотни негров-рабов, вывезенных из Гамбии и Сьерра-Леоне, Золотого Берега и Берега Слоновой Кости во времена расцвета работорговли, китобойного промысла и торговли ромом. На могиле Эбби Глэддинг стоит пострадавший от времени сланцевый камень, весь заросший лишайником. Но, несмотря на его возраст, неглубоко вырезанную надпись все еще можно разобрать:

ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ ТЕЛО

ЭББИ МЭРИ ГЛЭДДИНГ

ДОЧЕРИ СОЛОМОНА ГЛЭДДИНГА ЭСКВАЙРА

И МЭРИ СУПРУГИ ЕГО

ПОКИНУВШЕЙ ЭТОТ МИР ВО 2-Й ДЕНЬ

СЕНТЯБРЯ 1785 ГОДА В ВОЗРАСТЕ 22 ЛЕТ

ОНА УТОНУЛА И ОПОЧИЛА И СПИТ

ЗАХ 13:4 И НЕ БУДУТ НАДЕВАТЬ НА СЕБЯ

ВЛАСЯНИЦЫ ЧТОБЫ ОБМАНЫВАТЬ

А вверху надписи, на обычном месте Адамовой головы, вырезано изображение скрипки. Я сажусь на сухую, мертвую траву напротив надгробия. Не знаю, сколько времени я так просидела, – меня возвращает к действительности воронье карканье. Я оглядываюсь. За моей спиной, по направлению к Фэйрвелл-стрит, стоит дерево, все усыпанное крупными черными птицами. Они неодобрительно смотрят на меня, и я воспринимаю это как знак, что мне пора уходить. Мне пора в библиотеку, потому что ответы на последние неясности этой загадки ожидают меня там. Я найду их в старом журнале, или газетной вырезке, или в ветхой церковной книге. Я только знаю, что обязательно найду их, потому что теперь я приблизительно представляю, что произошло двести с лишним лет назад. Однако я покидаю могилу Эбби Глэддинг с неожиданной для меня неохотой. Я не чувствую ни страха, ни потрясения, ни упрямого неверия в эту невозможную историю. Какая-то часть меня отмечает эту странность – то, что я не боюсь. Я оставляю ее одну в ее тесной домовине, охраняемой каркучим вороньем, и иду к машине. Пятнадцать минут спустя я уже в Рэдвудской библиотеке, делаю запрос на все материалы, в которых фигурирует имя Соломона Глэддинга и его дочери Эбби.

– Как вы себя чувствуете? – говорит библиотекарша, и я спрашиваю себя, что же отпечаталось на моем лице или в глазах, что она сочла нужным задать такой вопрос. – Вам нехорошо?

– Да нет, ничего такого, – отвечаю я. – Просто поздно легла вчера, не очень хорошо выспалась. Да и, по правде сказать, немного перебрала с выпивкой.

Библиотекарша с пониманием кивает, и я улыбаюсь.

– Хорошо. Я посмотрю, что у нас есть, – говорит она и отправляется на поиски, результатом которых становится короткая статья, появившаяся в «Ньюпортском вестнике» в начале ноября 1785 года – всего через два месяца после смерти Эбби Глэддинг. Начинается она так: «Мы получили необычное донесение, в котором сообщается, что в ночь на 3-е ноября, то есть в прошедший четверг, из могилы и гроба было извлечено тело умершей и похороненной молодой женщины. Эксгумация была предпринята по воле отца усопшей, что делает данное происшествие, и так вызывающее недоумение, еще более непонятным». Далее следует описание ритуала, который известен каждому человеку, знакомому с произошедшим в 1892 году инцидентом с Мерси Браун из Эксетера, или с гораздо более ранней эксгумацией Нэнси Янг (лето 1827-го), или с любым другим случаем «обезвреживания» вампира в Новой Англии.

В сентябре 1785-го местный рыбак обнаружил труп Эбби Глэддинг в Ньюпортской гавани. Было решено, что она утонула. Ее тело было уже сильно тронуто разложением, и я подумала, что, скорее всего, дата на могильном камне – это тот день, когда было найдено тело, а не тот, когда она утонула. По городу расползлись слухи, что дочь Соломона Глэддинга, местного торговца, наложила на себя руки. Молва описывала ее как «особу нрава своеобразного и меланхолического»; незадолго до того она отклонила предложение руки и сердца, исходившее от старшего сына еще одного ньюпортского торговца, Эбенезера Баррилла. Еще поговаривали, – уже гораздо тише и опасливее, – что Эбби занималась колдовством, для чего удалялась в близлежащий к Ньюпорту лес; что в чащобе она играла на скрипке (подаренной ей матерью) и тем самым «призывала лютых волков и других бесов, и те исполняли всякое ее приказание».

Вскоре после ее смерти неожиданно занемогла ее младшая сестра, Сюзанна. Это произошло в октябре, и к концу месяца девушка умерла. Симптомы ее болезни, такие же, как у родственников Мерси Браун, указывали на туберкулез в последней стадии. В случае с Эбби Глэддинг примечательно то, что она сама, по-видимому, не страдала от подобного недуга; еще одна странность – быстрота, с какой чахотка развилась у Сюзанны. Обычно при данном заболевании угасание человека происходит гораздо медленнее. Сюзанна еще боролась за свою жизнь, когда заболела мать Эбби, Мэри, и, по всей видимости, Соломон Глэддинг согласился на эксгумацию тела своей дочери в надежде спасти жену. В статье в «Ньюпортском вестнике» говорится, что, возможно, его научила этому ритуалу ямайская рабыня.

На рассвете силами Соломона Глэддинга и еще семи мужчин – некоторые, очевидно, были его родственниками – могила была открыта, и все присутствующие с ужасом увидели, что «тело Эбби Глэддинг не носило никаких следов разложения и было свежим, как в день, когда она предстала перед Господом», а ее щеки «были покрыты румянцем». Согласно ритуалу, печень и сердце Эбби были вырезаны, и в них была обнаружена свернувшаяся кровь, что, по общепринятому в то время мнению, доказывало, что она еженощно поднималась из могилы, чтобы сосать кровь матери и сестры. Сердце сожгли в огне, разведенном на кладбище, пепел смешали с водой и дали выпить полученный напиток матери. Тело Эбби перевернули в гробу лицом вниз, а спину пронзили железным колом, чтобы ее беспокойный дух уж точно не смог найти выход из могилы. Тем не менее, если верить приходской книге церкви Троицы, незадолго до Рождества Мэри Глэддинг скончалась. Несколько месяцев спустя заболел отец Эбби; он умер в августе 1786-го.

И я нашла еще одну вещь, о которой упомяну здесь. На левом поле газетной страницы с отчетом об эксгумации Эбби Глэддинг рыжими, выцветшими чернилами выведено: «j-rouge», то есть «я – красный» – термин, в гаитянской традиции обозначающий питающегося людьми оборотня. Под этим словом, тем же паучьим почерком, написано: «Белый как снег, красный как сурик, зеленый как вереск, черный как уголь». Под этими строчками нет ни подписи, ни даты.

И вот уже почти вечер, и я сижу одна на деревянной скамье на Боуэнской набережной, не так далеко от киоска, предлагающего экскурсии на катерах вдоль каменистых пляжей залива Наррагансетт, где греются на солнышке толстые, черноглазые тюлени. Я сижу и смотрю на заходящее солнце, и мне холодно, потому что утром я уехала из дома без плаща. Я не думаю, что увижу Эбби Глэддинг – сегодня или вообще когда-нибудь. Но все же я пришла сюда и, наверное, приду и завтра.

Я не буду включать эксгумацию 1785 года в дипломную работу, и не важно, насколько поднялся бы мой рейтинг в научном мире, если бы я сделала это. Я ни слова об этом не скажу – никогда. Эти записи… Думаю, я скоро сожгу их. Я писала их для себя, и только для себя. Если Эбби хотела через меня поведать свою историю, если ей нужно, чтобы ее выслушали, то ей придется найти себе другой рупор. Я смотрю, как отплывает от берега и уплывает в горизонт рыбацкая лодка. Закуриваю сигарету. Над гаванью носятся, то и дело окунаясь в воду, серебристые чайки.

Послесловие

«Если смотреть поближе к дому, то в Джеймстауне, например, есть „призрачный пес форта Уэзерилл“. Этот пес менее известен, чем его западный собрат, но его тоже считают предвестником скорой смерти. Рассказывают также, что в Тивертоне видели „черную как ночь собаку“, принимающую облик женщины, которая, перед тем как исчезнуть, играет на скрипке. Похожа на нее, хотя и менее музыкальна, ньюпортская черная собака, которая также превращается в женщину, на этот раз заглядывающую в окна домов».

Чарльз Л. Харви, «Красное дерево»

Кэйтлин Кирнан – автор семи романов, включая признанный «Порог» («Threshold») и написанные недавно «Дочь гончих» («Daughter of Hounds») и «Красное дерево» («The Red Tree»). Ее рассказы выходили в сборниках «Сказки страданий и чудес» («Tales of Pain and Wonder»), «С таинственных и дальних берегов» («From Weird and Distant Shores»), «Чарльзу Форту, с любовью» («To Charles Fort, with Love»), «Алебастр» («Alabaster») и «„П“ означает „пришелец“» («A Is for an Alien»). Ее эротическую прозу представляют три книги: «Лягушачьи лапки и щупальца» («Frog Toes and Tentacles»), «Сказки бедняги-утконоса» («Tales from the Woeful Platypus») и «Исповедь пятикамерного сердца» («Confessons of a Five-Chambered Heart»). Сейчас она живет в Провиденсе, штат Род-Айленд, и работает над своим восьмым романом.

Екатерина Седиа

Жестянки

Я старый человек – слишком старый, чтобы о чем-то по-настоящему беспокоиться. Моя жена умерла в день открытия московской Олимпиады, а мой причиндал не делал ничего достойного упоминания с того года, когда была провозглашена независимость Чечни. Люди удивляются, когда я рассказываю, что был маленьким мальчиком, когда крейсер «Аврора» произвел свой судьбоносный залп, с которого началась Октябрьская революция. Все равно жизнь кажется слишком короткой, сколько лет ни живи, и потому я рассказываю эту историю.

Мой внучатый племянник Данила – наглец и хлюст, как и вся нынешняя молодежь (задирают нос, как будто они короли жизни, а у самих молоко на губах не обсохло; меня всегда так и подмывает вытащить ремень из брюк и немного поучить их скромности), – позвонил и спросил, не нужна ли мне работа. Работенка не пыльная, сказал он, сторожем в тунисском посольстве. Только ночные смены, потому что для присутственных часов у них есть свои охранники – высокие, широкоплечие, черные и блестящие, словно начищенные сапоги, с зубами как рояльные клавиши. А ты будешь дежурить по ночам, старый пень, чтобы тебя никто не видел.

Естественно, мне нужна была работа. А кому она не нужна? Мне и сейчас, спустя годы после кошмарных, голодных девяностых, хватило бы одного слепого, пьяного скачка инфляции, чтобы начать собирать бутылки и играть на аккордеоне в переходе. Поэтому я сказал «да», даже несмотря на то, что меня здорово раздражает то сочетание высокомерия и подхалимства, которое Данила демонстрирует в разговорах со мной. Да, это меня раздражает, как и много других вещей, и дело не в том, что я стар; просто время сейчас такое – идиотское.

***

Посольство располагалось на Малой Никитской, в большом особняке, окруженном небольшим парком – раскидистые тенистые деревья, ухоженные цветочные клумбы, – поглядишь, и глаз радуется, и вся эта красота была отгорожена от улицы высоченным кирпичным забором. Я его часто видел. Забор, я имею в виду. Внутри я ни разу не был до того дня, когда меня пригласили на собеседование. О Тунисе я знал только то, что когда-то давно там был город Карфаген и в нем жил Ганнибал, который со своими слонами доставил Риму много неприятностей. Остановившись возле клумбы с розами, чтобы одернуть пиджак и поправить орденские планки на пиджаке, я подумал, что совсем недалеко отсюда, на Большой Грузинской, слоны сидят в клетках. Было же время, когда война была не таким идиотским делом, – по крайней мере, тогда слонов в клетках не держали.

Никаких очередей в три оборота вокруг здания – как возле американского посольства – видно не было; неудивительно вообще-то: кому этот Тунис нужен, всем ведь Бруклин подавай. Кстати, я там был – довелось-таки съездить за границу, когда ее открыли, – и не понимаю, как может кто-нибудь сам рваться в Брайтон-Бич, это унылое серое место, похожее на провинциальный советский город семидесятых годов, омываемое грязным прибоем какого-то особенно безысходного океана. Забавно еще, конечно, что всякий раз, когда ты от чего-то бежишь, эта самая вещь, которую ты ненавидишь, таскается за тобой повсюду, словно жестянка, привязанная к собачьему хвосту. И все эти жители Бруклина привезли свой Советский Союз с собой.

Поэтому я и остался здесь, в этой проклятой стране, в этом проклятом доме и теперь стоял на пороге посольства, глядя на голубые мундиры и блестящие пуговицы двух дюжих тунисцев – уж не знаю, кто это был, охранники или другие сотрудники посольства. И я никуда не бежал, ни в Бруклин, ни в далекий солнечный Тунис с его охряным песком и душными ночами. Я сказал: «Я слышал, вам нужен ночной сторож».

Они пропустили меня внутрь и дали заполнить заявление. Ручку я на столе не нашел, поэтому писал огрызком карандаша, который я всегда ношу с собой. Через каждые несколько букв я слюнявил его тупой мыльный кончик – так слова выходили яркими и убедительными. В качестве лица, могущего дать рекомендацию, я указал Данилу, хоть и скривился при этом.

На следующий день мне позвонили и сказали, что берут меня на работу, и велели приходить через два дня к восьми часам вечера.

Был май – поздние закаты, длинные глубокие тени, чернильные пятна под цветущими сиреневыми кустами и лязг трамваев, долетающий во двор особняка на Малой Никитской из жестокого и грязного мира за его стенами. Я вошел не торопясь, но мой медленный шаг не был походкой старика – он был знаком того, что это идет опытный, много повидавший на своем веку человек.

Но все же даже таким шагом я скоро прошел ворота. Как только они закрылись за моей спиной, я почувствовал себя отрезанным от всего мира, как будто и правда переместился в славный Карфаген, принявший вид пятиэтажного особняка с садом. Под руку прошли высокий дипломат с женой. У женщины голова была обмотана цветным шарфом. В Москве они выглядели так же не к месту, как я бы выглядел в Тунисе. Естественно, они меня не заметили – когда доживаешь до определенного возраста, привыкаешь, что взгляды людей на тебе не задерживаются. Вид такого антикварного предмета, как я, оскорбляет зрение окружающих – так что с того?

И я начал сторожить посольство – без особого плана обходить пустые коридоры, бродить с фонариком по коротким, но не слишком прямым тропинкам сада, подниматься и спускаться по лестницам. Иногда я видел какого-нибудь сонного дипломата, идущего из своих апартаментов в ванную. Они молча проходили мимо меня, и я тоже ничего не говорил: сами посудите, ну кому интересно посреди ночи, по дороге к толчку, останавливаться и беседовать со стариканом-сторожем? Поэтому я просто притворялся, что я невидимка. Но в одну из ночей я увидел в коридоре обнаженную девочку.

***

Естественно, я знал, чей это был дом – ну то есть кто в нем в свое время жил. Я помню, как арестовали Лаврентия Берию – давно, в пятидесятых годах. Помню, как он толстыми, как сосиски, пальцами держался за штаны, чтобы они не упали. Хрущев его так боялся, что велел маршалу Жукову и его людям – они производили арест – срезать все пуговицы с его ширинки, чтобы его ужасные руки были все время заняты. Это должно было выглядеть комично, но выглядело просто страшно – как человек, имени которого не произносили вслух из-за боязни навлечь на себя беду, поддерживал свои штаны. Про него говорили: хуже чем Сталин. И после смерти Сталина его, правую руку вождя, арестовали, пришив какие-то смехотворные дела вроде шпионажа в пользу Великобритании. Когда Берия возглавлял НКВД – до того, как оно немного помягчело и стало называться КГБ, – он убивал русских, грузин, поляков с одинаковой беспощадной эффективностью. И вот его выводили с заседания Президиума – неопрятного, отвратительного, как навозная муха.

Говорят, в тот же день его расстреляли, и это тоже было убийством. По крайней мере, так думал я, стараясь если не оправдать, то хотя бы понять те страшные времена, снова и снова вспоминая о них и неосознанно ускоряя шаг.

Иногда сотрудники посольства, спеша в ванную, оставляли двери приоткрытыми, и полукружья света, отбрасываемого висящими на стене бронзовыми бра, выхватывали из сумрака масляно блестящую мебель красного дерева. Но в основном я просто бродил по коридорам, думая обо всем том, что происходило в этом доме, поэтому я отнюдь не был потрясен или удивлен, когда в первый раз увидел обнаженную девочку.

Наверное, ей и тринадцати не было: груди – два пустых маленьких холмика, бедра узкие, длинные. Она пробежала по коридору, и я машинально подумал, что ей здесь не место – она не выглядела ни туниской, ни даже просто живой, если уж на то пошло. Она бежала со всех ног – рот искажен в немом крике, на лице синяки. Ее волосы, до плеч, цвета соломы, бились сзади от быстрого бега. Я помню ямочку на ее худом бедре, то, как от нее отражался свет моего фонаря, как ходили под гладкой кожей ее небольшие мышцы. Да, она летела со всех ног, беззвучно врезаясь пятками в паркетный пол и помогая себе руками.

Я проследил за ней лучом фонаря. Я как шел, так и застыл на месте, еще не успев ничего толком подумать, – я просто смотрел затаив дыхание. Она добежала до конца коридора, и я ждал, что она исчезнет, или побежит вверх или вниз по лестнице, или развернется; вместо этого она остановилась и стала бить кулачками по воздуху, как будто там была дверь.

Один раз она обернулась. По ее лицу текли призрачные слезы. Она еще колотила по несуществующей двери, но уже не так отчаянно, словно не верила, что сможет выбраться. Затем невидимая, но жестокая рука одним рывком отбросила ее от двери. Девочка упала, и… я не видел, кто это был, но он втащил ее в одну из комнат сквозь закрытую дверь.

Я неподвижно стоял в коридоре, пытаясь переварить только что виденное. Конечно, я знал, кто была эта девочка – не имя или что-то подобное, но то, что с ней случилось. Я глядел на запертую дверь; я знал, что за ней, на постели с балдахином, спит консул с женой. И, тем не менее, на этой же самой постели, сейчас отбивалась от невидимого насильника эта девочка, и волоски на ее тонких руках стояли дыбом от страха, а рот кривился в неслышном крике… Я был даже рад (если здесь уместно это слово), что не могу видеть его. Хотя, когда я повернулся и пошел назад по коридору, лицо в круглых очках без оправы возникло перед моими глазами, словно опущенная в проявитель фотография, и до самого восхода я не мог избавиться от ощущения, что он где-то здесь, совсем рядом со мной.

***

Скоро я пообвыкся на новой работе: всю ночь я ходил по лестницам и коридорам, изредка шарахаясь в сторону от бегущих призрачных девочек – их было так много, так много… и все не старше восемнадцати, все обнаженные и вселяющие страх своей наготой – и живых дипломатов, ночующих в посольстве, которые, спотыкаясь спросонья, появлялись из мягкого света старинных ламп и спешили к ванным комнатам. Каждое утро после смены я шел в маленькую кофейню, располагающуюся неподалеку от посольства, и заказывал себе кофе – черный, обжигающий, очень сладкий кофе с толстым слоем гущи на дне чашки. Я медленно пил его и размышлял о тяжелых дверях с железными засовами и о подвале под посольством, где слишком много маленьких клетушек и толстых цементных стен, которые никто не решается потревожить из-за страха что-нибудь обнаружить в них или под ними. А потом я спешил домой, на тот случай, если сын решит позвонить мне перед сном. У нас с ним разница во времени восемь часов.

Ты понимаешь, что стар, когда твои дети тоже уже постарели, когда их мучает больное сердце и радикулит, когда они тоже начали глохнуть и вам обоим приходится орать в телефонную трубку. Но вообще-то, звонит он не очень часто – я не обижаюсь, я бы себе тоже не стал звонить. Он меня не простил и вряд ли когда-нибудь простит, – если только на смертном одре… И мне грустно думать, что он, вполне возможно, взойдет на него раньше меня и что мои внуки не умеют читать по-русски.

Я прихожу домой и жду, когда телефон позовет меня своим тихим сентиментальным звоном. Я закрываю глаза, и немедленно перед ними встает все то, что я видел предыдущей ночью. Семь девочек, ни одна из них не старше четырнадцати, стоят на четвереньках, расставленные по кругу так, что их макушки касаются друг друга, а обнаженные ягодицы подняты вверх. Я вижу, как они содрогаются от невидимого присутствия, которое кружит и кружит вокруг них, без конца. Мне кажется, что я ощущаю дуновение воздуха, когда Берия проходит мимо меня.

Когда нога одной из девочек взлетает в воздух – я вижу вмятины на призрачной плоти и понимаю, что невидимая рука схватила ее за лодыжку, – я отворачиваюсь. Он тащит ее из круга, а она отбрыкивается второй ногой, хватается за длинный ворс ковра, а ее груди и локти оставляют на нем борозды. Ее и так уже поломанные ногти снова ломаются, и пальцы отпускают ковер. Я знаю, что произойдет дальше, и, хотя я не вижу его, я не могу на это смотреть.

Наконец наступает утро – всегда уже после того, как я теряю надежду, что солнце когда-нибудь встанет. Я даю себе клятву, что никогда сюда не вернусь. «Больше никогда», – шепчу я, это та же самая клятва, которую я повторял еще до войны, и, как и тогда, я знаю, что буду нарушать ее снова и снова, каждый вечер.

На выходе из голубого здания посольства я, бывает, сталкиваюсь с поваром-пакистанцем, который работает здесь уже несколько лет. Иногда мы останавливаемся покурить. В один из таких перекуров он рассказал мне о мешке с костями, который он какое-то время назад нашел в стене позади кухонной плиты. Он предложил мне показать это место, но я вежливо отказался – смешно, но меня по-прежнему пугает история о том, как один мужчина купил пирожок с мясом и нашел в нем палец своей жены с еще надетым на нем обручальным кольцом. Поэтому я боюсь смотреть на место, где был найден мешок с костями, несмотря на то что каждую ночь вижу призраков.

За все это время сын позвонил мне только однажды. Он долго и торопливо жаловался, не давая мне вставить хоть слово. Я молчал и слушал. Вообще-то я и не ждал, что он будет говорить о вещах, которые мы никогда не обсуждали: почему он уехал или почему он никогда не говорил своей жене, где я в свое время работал. В свою очередь, я никогда не говорил о том, как злился на него за то, что он эмигрировал в семидесятых годах. Какой в этом смысл? Поэтому я не обвинял его в смерти матери, и он не обвинял меня ни в чем. Он просто сетовал, что его внуки ни слова не понимают по-русски. А я даже не помнил, как они выглядят – ни они, ни их родители, мои внуки.

Когда мы закончили разговаривать, я лег в постель и спал до обеда. Меня разбудили голоса играющих во дворе детей. Их всегда хорошо слышно в такую погоду, в эти теплые дни конца мая. Я лежал и слушал радостные пронзительные крики, и мне было слишком жарко в пижаме. Когда проживешь такую жизнь, как моя, – то есть такую же долгую, как моя, – то о чем только не передумаешь, лежа в постели. Начинаешь вглядываться в ту ужасную гущу, что скопилась на дне твоей памяти, и если слишком вдумываешься, слишком прислушиваешься к детским крикам и велосипедным звонкам, доносящимся с улицы, то взбаламучиваешь ее, – и тогда призраки девочек обступают тебя и не дают уснуть ни днем, ни ночью.

***

Автомобили НКВД называли «черными воронами» – из-за цвета и жуткой цели, с которой они въезжали в чей-либо двор. Народный комиссариат внутренних дел – мысленно я всегда произношу это название полностью. Просто сокращения меня не пугают в должной степени. Современные желтые полицейские канарейки кажутся в сравнении с «воронками» безобидными, даже в чем-то симпатичными. А «воронки»… До сих пор помню зловещий свет фар, скрип кожи по коже – форменной одежды по сиденью, округлость жесткого рулевого колеса под перчатками.

Профессия шофера никогда не была особенно престижной, но возить его, возить Берию, – такого даже в страшном сне не придумаешь. Я помню бледный закат и вьюгу конца февраля, яркие огни на концах шпилек – это уличные фонари попарно зажигались впереди моей машины, как будто убегая от нас… от него. Я не совершил никакого проступка, но на затылке встают дыбом только недавно подстриженные волосы, а макушка под кожаной фуражкой просто утопает в поту. Я ощущаю на себе его взгляд – как прикосновение жирных пальцев. Это, знаете ли, смешно: дожил до девяноста лет, много раз знавал, почем фунт лиха, и все равно содрогаюсь – даже теплым майским днем – при одной мысли о том февральском вечере.

Вскоре после того, как зажглись все фонари, осветив фасады домов, – все старые, дореволюционные здания, потому что это был центр города, – выкрашенные в голубой, желтый и светло-зеленый цвета, пошел снег. Этот танец фонарей напомнил мне об одном стихотворении, прочитанном несколько лет назад; я все старался его вспомнить, хотя и понимал, что бесполезно, не вспомню, – все что угодно, только бы отвлечься от липкого, нечистого взгляда, направленного мне в затылок. Затылку было холодно, как будто к нему прижималось револьверное дуло.

– Помедленнее, – тихо говорит он. Кроме него, в машине никого нет, и я рад хотя бы тому, что он обращается ко мне только затем, чтобы сказать, с какой скоростью ехать и куда сворачивать.

Я сбрасываю скорость. Впереди вьется поземка, и лучи фар обрезают ее поверху.

– Выключи фары.

Я подчиняюсь и вижу ее. На ней старая, поеденная молью шуба, голова обмотана толстым шерстяным платком. Я узнаю ее – это Ниночка, мы живем с ней в одном доме. Говорят, у нее немного не в порядке с головой, но она хорошая девушка и всегда со мной здоровается. Она пробирается по глубокому снегу в валенках, шуба и платок изменяют ее очертания – в этом одеянии она похожа на обычную толстую бабу, – и я надеюсь, что этого достаточно, чтобы она спаслась.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Сборник стихов, опубликованных ранее, в разных книгах и не опубликованных, связанных, как мне кажетс...
Много лет подряд она пишет письма в прошлое, и никто из окружающих не подозревает, что под маской си...
Зигмунд Фрейд – известнейший австрийский психолог, психиатр и невропатолог, основоположник психоанал...
В работе рассматривается история и этапы развития художественных фильмов о байкерах и мотоциклистах....
В этот сборник вошли стихи……вошли, как входят дети ранним утром в пустую гостиную.когда строгие роди...
Во время пожара в подвале дома заживо сгорает пятнадцатилетняя Лора Хейвенсвуд. Мечущаяся в огне Лор...