Вдали от обезумевшей толпы Гарди Томас
— А мне кажется, у нее был с собой какой-то узелок, только я не очень-то приглядывалась, — послышался голос из соседнего окна, по-видимому, голос Мэриен. — Но у нее в нашем приходе нет кавалера. Ее милый в Кэстербридже живет, мне помнится, он из солдат.
— А ты знаешь, как его зовут? — спросила Батшеба.
— Нет, не знаю; она от нас скрывалась.
— Может, если бы мне съездить в Кэстербридж, в казармы, я и мог бы что разузнать, — предложил Уильям Смолбери.
— Отлично, если она до завтра не вернется, поезжайте туда и постарайтесь отыскать этого человека и поговорить с ним. Я чувствую себя за нее в ответе, потому что у нее нет ни родных, ни друзей. Надеюсь, что она не попала в беду из-за какого-нибудь вертопраха… А тут еще эта грязная история с управителем… ну, об этом я сейчас не буду говорить… — У Батшебы было столько причин для беспокойства, что, по-видимому, ей не хотелось сейчас разбираться ни в одной из них. — Сделайте так, как я вам сказала, — распорядилась она, закрывая окно.
— Сделаем, сделаем. Будьте покойны, хозяйка, — отозвались они, уходя.
Этой ночью в доме Коггена Габриэль Оук, плотно сомкнув веки, предавался игре воображения, и оно так и бурлило, унося его, словно быстро бегущее течение реки под плотным покровом льда. Ночь всегда была для него теперь заветным временем, потому что ночью он особенно живо представлял себе Батшебу, и сейчас, в эти медленно текущие часы, в темноте, он с нежностью вглядывался в ее образ. Редко когда муки бессонницы искупаются радостями воображения, но, наверно, в эту ночь так оно было с Габриэлем, потому что счастье видеть ее стерло на первых порах в его сознании великую разницу между «видеть» и «обладать».
И он уже обдумывал, как он привезет сюда из Норкомба свое скромное имущество и книги «Лучший спутник молодого человека», «Верный путеводитель коновала», «Ветеринар», «Потерянный Рай», «Путь паломника», «Робинзон Крузо», «Словарь» Эша и «Арифметику» Уокингема — словом, всю свою библиотеку. И хоть это был ограниченный круг чтения, он читал так вдумчиво и внимательно, что извлекал из этих книг больше пользы, чем иные баловни судьбы из заставленных до потолка книжных полок.
Глава IX
Усадьба. Посетитель. Полупризнание
Жилище новообретенной хозяйки Оука, Батшебы Эвердин, представляло собой при свете дня старое обомшелое здание в стиле раннего Ренессанса, а по его пропорциям можно было сразу сказать, что это был некогда жилой господский дом с прилегающим к нему небольшим поместьем, которое, как это часто бывает, давно перестало существовать как самостоятельное владение, растворившись в обширных земельных угодьях отсутствующего владельца, объединивших несколько таких скромных усадеб.
Массивные каменные пилястры с канелюрами украшали его фасад, трубы над щипцовыми крышами выступали круглыми или коническими башенками, а украшенные веночками арки, заканчивающиеся шпилями, и прочие архитектурные детали еще сохраняли следы своего готического происхождения. Мягкий коричневый мох, словно выцветший бархат, стелился по черепичным крышам, а из-под кровель низких строений, прилегавших к дому, торчали пучки очитка. Усыпанная песком дорожка, ведущая от крыльца к дороге, на которую выходил дом, тоже вся заросла мохом, только здесь он был другой разновидности — серебристо-зеленый, а полоска светло-коричневого песка, шага в полтора шириной, виднелась только посредине. И это, и какая-то сонная тишина, царившая здесь, тогда как другая сторона дома, в полную противоположность фасаду, кипела оживлением, невольно наводило на мысль, что жизненный центр дома, с тех пор как дом обратился в жилище фермера, переместился с одной стороны на другую, повернувшись вокруг своей оси. Коммерция и промышленность сплошь и рядом подвергают таким перемещениям, калечат и безжалостно парализуют не только отдельные здания, но и целые ансамбли — улицы и даже города, которые в своем первоначальном виде были задуманы строителем именно так, а не иначе, для того чтобы радовать взор.
Оживленные голоса раздавались в это утро в верхних комнатах, куда вела лестница из мореного дуба с перилами на массивных столбах, выточенных и отделанных в чопорной манере минувшего века; сами перила были добротные, прочные, словно перила моста, а ступени лестницы все время изворачивались винтом, словно человек, который силится заглянуть себе через плечо. Поднявшись наверх, вы сразу обнаруживали крайнюю неровность пола, он то вздыбливался горбом, то проваливался глубокой ложбиной, а сейчас, когда с него только что сняли ковры, на досках видны были бесчисленные узоры червоточины. Всякий раз, как открывалась или закрывалась какая-нибудь дверь, все окна отзывались звоном стекол; от быстрой ходьбы или двиганья мебели весь дом начинало трясти, и каждый ваш шаг сопровождался скрипом, который следовал за вами повсюду, как призрак, преследующий по пятам.
В комнате, откуда раздавались голоса, Батшеба и ее служанка и товарка Лидди Смолбери сидели на полу и отбирали бумаги, книги и пузырьки из кучи всякого хлама, сваленного тут же, выпотрошенного из кладовых и чуланов покойного хозяина. Лидди, правнучка солодовника, была почти ровесницей Батшебы, а ее лицо как нельзя лучше подошло бы для какой-нибудь рекламы с изображением веселой английской деревенской девушки. Красота, которой, может быть, в смысле строгости линий недоставало ее чертам, щедро возмещалась богатством красок; сейчас, в этот зимний день, нежнейший румянец на мягкой округлости щек вызывал в памяти картины Терборха и Герарда Доу, и, как на портретах этих великих колористов, это лицо обладало своей привлекательностью, хотя оно отнюдь не отличалось идеальной красотой.
Лидди была очень переимчива по натуре, но далеко не такая бойкая, как Батшеба, иногда она даже обнаруживала некоторую степенность, может быть, в какой-то мере и свойственную ей, но более чем наполовину усвоенную для приличия, из чувства долга.
В полуоткрытую дверь слышно было, как скребут пол, и время от времени в поле зрения появлялась поденщица Мэриен Мони с круглой, как диск, физиономией, сморщенной не столько от возраста, сколько от усердного недоуменного разглядывания разных отдаленных предметов. Стоило только вспомнить о ней, и невольно хотелось улыбнуться, а когда вы пытались ее изобразить, вы представляли себе румяное печеное яблоко.
— Перестаньте-ка на минуту скрести, — сказала Батшеба через дверь. — Мне что-то послышалось.
Мэриен застыла со щеткой в руках.
Теперь уже совершенно ясно слышен был конский топот, приближающийся к дому со стороны фасада; топот замедлился, по стуку подков слышно было, как кто-то въехал в ворота и — это уже было совсем ни на что не похоже — прямо по замшелой дорожке подъехал к самому крыльцу. В дверь постучали кончиком хлыста или палкой.
— Какая наглость! — громким шепотом сказала Лидди. — Подъехать на лошади к самому крыльцу! Что, он не мог остановиться у ворот? Господи боже, да это какой-то джентльмен. Я вижу край его шляпы.
— Помолчи! — сказала Батшеба.
Лидди продолжала выражать явное беспокойство, но уже не устно, а всем своим видом.
— Почему миссис Когген не идет открыть? — продолжала Батшеба.
— Тра-та-та! — забарабанили настойчиво в дубовую входную дверь.
— Мэриен! Подите вы! — умоляюще сказала Батшеба, взволнованная предчувствием всяких романтических возможностей.
— О, мэм! Вы только посмотрите на меня!
Батшеба скользнула взглядом по Мэриен и ничего не ответила.
— Лидди, пойди открой, — сказала она.
Лидди вскинула высоко вверх перепачканные выше локтей руки, все в пыли от хлама, который они разбирали, и умоляюще посмотрела на хозяйку.
— Ну вот, миссис Когген пошла! — промолвила Батшеба, и, так как она уже несколько секунд сидела, затаив дыхание, вздох облегчения вырвался из ее стесненной груди.
Дверь отворили, и чей-то низкий голос спросил:
— Мисс Эвердин дома?
— Сейчас узнаю, сэр, — ответила миссис Когген и через минуту появилась в комнате. — Ну надо же, как назло, всегда со мной так получается, — сказала, входя, миссис Когген, очень здоровая на вид особа, у которой тембр голоса менялся в зависимости от характера речи и переживаемых ощущений. Миссис Когген умела месить оладьи и орудовать шваброй с чисто математической точностью — она вошла, потрясая руками, облепленными тестом и свалявшейся в клейстер мукой. — Только я начну взбивать пудинг и руки у меня по локти в муке, вот тут, мисс, обязательно что-нибудь да случится, или нос у меня зачешется, так что удержу нет, умри, а почесать должна, или кто-нибудь постучится. Мистер Болдвуд спрашивает, может ли он повидать мисс Эвердин.
Платье для женщины — это часть ее самое, и всякий беспорядок в одежде — это то же, что телесный изъян, рана или ушиб.
— Не могу же я принять его в таком виде, — сказала Батшеба. — Ну, что делать?
На фермах в Уэзербери еще не вошла в обычай вежливая форма отказа: хозяев нет дома, — поэтому Лидди предложила:
— Скажите, что вы вся перепачкались, глядеть страшно, и поэтому не можете к нему выйти.
— Да, так прямо и можно сказать, — окинув ее критическим взглядом, подтвердила миссис Когген.
— Скажите, что я не могу его принять, — и все.
Миссис Когген сошла вниз и передала ответ так, как ей было поручено, но, не удержавшись, добавила по собственному почину:
— Мисс протирает бутылки, сэр, вся выгваздалась, глядеть страшно, вот почему она и не может.
— Ну хорошо, — с полным равнодушием произнес низкий голос. — Я только хотел спросить, слышно ли что-нибудь о Фанни Робин?
— Ничего, сэр, но вот, может, нынче вечером услышим. Уильям Смолбери отправился в Кэстербридж, где, говорят, ее дружок проживает, другие тоже по всей округе спрашивают.
Вслед за этими словами послышался стук копыт, он тут же затих в отдалении, и дверь захлопнулась.
— Кто это такой — мистер Болдвуд? — спросила Батшеба.
— Джентльмен-арендатор в Малом Уэзербери.
— Женатый?
— Нет, мисс.
— Сколько ему лет?
— Лет сорок, наверно, красивый такой, только суровый с виду, а богатый.
— Надо же, эта уборка! Вечно у меня какие-то оказии, не одно, так другое! — жалобно сказала Батшеба. — А почему он справлялся о Фанни?
— Да потому, что она сиротой росла и никого у нее близких не было, он ее и в школу отдал, а потом к вашему дяде пристроил. Так-то он очень добрый человек, но только — не дай бог!
— А что такое?
— Для женщины — безнадежное дело! Уж как только его не обхаживали — все девушки из нашей округи, из благородных семей и простые! Джейн Паркинс два месяца за ним, как тень, по пятам ходила, и обе мисс Тэйлорс год целый по нем убивались, а дочка фермера Айвиса сколько слез по нему пролила, двадцать фунтов стерлингов ряди него на наряды ухлопала; и все зря, все равно как если бы она эти деньги просто в окно выбросила!
Тут снизу по лестнице взбежал какой-то карапуз и подошел к ним. Это был малыш кого-то из Коггенов, а эта фамилия, так же как и Смолбери, не менее распространена в здешней округе, чем Эвон и Дервент среди английских рек. Он всегда бежал к своим друзьям поделиться всем, что бы с ним ни случилось, показать, как у него шатается зуб или как он порезал палец, что в его глазах, разумеется, возвышало его над всеми другими мальчишками, с которыми ничего не произошло; и, конечно, он ждал, что ему скажут «бедный мальчик!», да так, чтобы в этом слышалось и сочувствие и похвала.
— А у меня есть пенни, — протянул нараспев юный Когген.
— Вот как? А кто тебе его дал, Тедди? — спросила Лидди.
— Ми-и-стер Бо-олд-вуд! Он дал мне пенни за то, что я открыл ему ворота.
— А что он тебе сказал?
— Он сказал: «Куда ты спешишь, мальчуган?» — а я сказал — в дом мисс Эвердин, вот куда; а он сказал: «Она почтенная женщина, мисс Эвердин?» — а я сказал: да.
— Вот противный мальчишка! Зачем же ты так сказал?
— А он дал мне пенни!
— Как у нас все сегодня нескладно получается! — недовольным тоном сказала Батшеба, когда малыш убежал. — Ступайте, Мэриен, или кончайте мыть пол, или займитесь чем-нибудь. Вам в ваши годы следовало бы быть замужем, жить своим домом, а не торчать у меня здесь.
— Ваша правда, мисс. Но ведь вот дело-то какое — сватались ко мне все бедняки, а я нос воротила, а чуть побогаче на меня и глядеть не хотели, вот я и осталась одна-одинешенька, как перст.
— А вам делали когда-нибудь предложение, мисс? — набравшись смелости, спросила Лидди, когда они остались одни. — Уж, верно, от женихов отбою не было?
Батшеба молчала и, казалось, была не склонна отвечать, но соблазн похвастаться — и ведь она действительно имела на это право — был слишком силен для ее девичьего тщеславия, и она не удержалась, несмотря на то что была страшно раздосадована тем, что ее только что выставили старухой.
— Один человек когда-то очень добивался моей руки, — сказала она небрежным тоном многоопытной женщины, и в памяти ее возник прежний Габриэль Оук, когда он еще был фермером.
— Как это должно быть приятно! — воскликнула Лидди, ясно показывая всем своим видом, что она представляет себе, как это все было. — А вы ему отказали?
— Он был неподходящая для меня партия.
— Вот счастье-то, когда можно позволить себе отказать, ведь как оно в большинстве-то у девушек бывает — рады-радешеньки, кто бы ни подвернулся, спасибо скажут. Я даже представляю себе, как вы его отставили: «Нет, сэр, вы мне не ровня! Почище вашего меня добиваются, не вам чета!» Ведь вы в него не были влюблены, мисс?
— Не-ет! Но он мне немножко нравился.
— И сейчас нравится?
— Ну конечно, нет. Что это там, чьи-то шаги?
Лидди вскочила и подбежала к окну, выходившему на задний двор, над которым сейчас уже сгущалась серая мгла надвигающихся сумерек. Изогнутая петлей вереница двигавшихся друг за другом крестьян приближалась к черному ходу. Эта медленно ползущая цепь, состоящая из отдельных звеньев, двигалась в едином целеустремлении, подобно тем удивительным морским животным, известным под названием сальповой колонии, которые, отличаясь друг от друга строением, движутся, подчиняясь единому импульсу, общему для всей колонии. Одни были в своих обычных белых холщовых блузах, другие в белесовато-коричневых из ряднины, заштопанной на груди, на спине, на рукавах, на плечах. Несколько женщин в деревянных башмаках, наподобие калош, замыкали шествие.
— Орда на нас целая идет, — прижавшись носом к стеклу, сказала Лидди.
— Очень хорошо. Мэриен, ступайте вниз и задержите их в кухне, пока я пойду переодеться, а потом проводите их ко мне в зал.
Глава X
Хозяйка и батраки
Полчаса спустя тщательно одетая Батшеба вошла в сопровождении Лидди в парадную дверь старинного зала, где в дальнем конце все ее батраки уже сидели на длинной скамье и низкой без спинки лавке. Батшеба села за стол, открыла учетную книгу и, взяв в руку перо, положила возле себя брезентовую сумку с деньгами, вытряхнув из нее сначала небольшую кучку монет. Лидди устроилась тут же рядом и принялась шить; время от времени она отрывалась от шитья и поглядывала по сторонам или с видом своего человека в доме, пользующегося особыми правами, брала в руки монету из кучки, лежавшей на столе, и внимательно разглядывала ее, причем на лице ее в это время было ясно написано, что она смотрит на нее исключительно как на произведение искусства, а ни в коем случае не как на деньги, которые ей хотелось бы иметь.
— Прежде чем начать, — сказала Батшеба, — я хочу с вами поговорить о двух делах. Первое — это то, что управитель уволен за воровство и что я решила теперь обойтись без управителя, буду управлять фермой сама, своим умом и руками.
Со скамьи довольно внятно донеслось изумленное «ого!».
— Второе вот что: узнали вы что-нибудь о Фанни?
— Ничего, мэм.
— А сделано что-нибудь, чтобы узнать?
— Я встретил фермера Болдвуда, — сказал Джекоб Смолбери, — и мы вместе с двумя его людьми обшарили дно Ньюмилского пруда, но ничего не нашли.
— А новый пастух справлялся в «Оленьей голове» в Иелбери, думали, может, она там на постоялом дворе, но никто ее там не видел, — сказал Лейбен Толл.
— А Уильям Смолбери не ездил в Кэстербридж?
— Поехал, мэм, только он еще не вернулся. Часам к шести обещал быть назад.
— Сейчас без четверти шесть, — сказала Батшеба, взглянув на свои часики. — Значит, он вот-вот должен вернуться. Ну, а тем временем, — она заглянула в учетную книгу, — Джозеф Пурграс здесь?
— Да, сэр, то есть, мэм, я хотел сказать, — отозвался Джозеф. — Я самый и есть Пурграс.
— Кто вы такой?
— Да никто, по совести сказать, а как люди скажут — не знаю, ну, им виднее.
— Что вы делаете на ферме?
— Вожу всякие грузы, сэр, а во время посева гоняю грачей да воробьев, а еще помогаю свиней колоть.
— Сколько вам причитается?
— Девять шиллингов девять пенсов, сэр, простите, мэм, да еще полпенса взамен того негожего, что я в прошлый раз получил.
— Правильно, и вот вам еще десять шиллингов в придачу, подарок от новой хозяйки.
Батшеба слегка покраснела оттого, что ей было немножко неловко проявлять щедрость на людях, а Генери Фрей, тихонько подобравшийся поближе, выразил откровенное удивление, подняв брови и растопырив пальцы.
— Сколько вам причитается — вы, там в углу, как вас зовут? — продолжала Батшеба.
— Мэтью Мун, мэм, — отозвалась какая-то странная фигура в блузе, которая висела на ней, как на вешалке; фигура поднялась со скамьи и направилась к столу, ступая не как все люди носками вперед, а выворачивая их чуть ли не колесом то совсем внутрь, то наоборот, как придется.
— Мэтью Марк, вы сказали? Говорите же, я не собираюсь вас обижать, — ласково добавила юная фермерша.
— Мэтью Мун, мэм, — поправил Генери Фрей сзади, из-за самого ее стула.
— Мэтью Мун, — повторила про себя Батшеба, пробегая блестящими глазами список в книге. — Десять шиллингов два с половиной пенса, правильно тут подсчитано?
— Да, мисс, — чуть слышно пролепетал Мэтью, голос его был похож на шорох сухих листьев, тронутых ветром.
— Вот, и еще десять шиллингов. Следующий, Эндрью Рэнди, вы, кажется, только что поступили к нам. Почему вы ушли с вашего последнего места?
— Пр-пр-про-шш-шу, ммэм, пр-прр-прр-прош-шш…
— Он заика, мэм, — понизив голос, пояснил Генери Фрей, — его уволили, потому как он только тогда внятно говорит, когда ругается, вот он, значит, своего фермера в таком виде и отделал, сказал ему, что он, мол, сам себе хозяин. Он, мэм, ругаться может не хуже нас с вами, а говорить так, чтобы не спотыкаясь, — это у него никак не выходит.
— Эндрью Рэнди, вот то, что вам причитается, — ладно, благодарить кончите послезавтра.
— Миллер Смирная… о, да тут еще другая, Трезвая — обе женщины, надо полагать?
— Да, мэм, мы тут, — в один голос пронзительно выкрикнули обе.
— Что вы делаете на ферме?
— Мусор собираем, снопы вяжем, кур да петухов с огородов кыш-кышкаем, почву для ваших цветочков колом рыхлим.
— Гм… Понятно. Как они, ничего эти женщины? — тихо спросила она у Генери Фрея.
— Ох, не спрашивайте, мэм! Непутевые бабенки, потаскушки обе, каких свет не видал! — захлебывающимся шепотом сказал Генери.
— Сядьте.
— Это вы кому, мэм?
— Сядьте.
Джозеф Пурграс сзади на скамье даже передернулся весь, и во рту у него пересохло от страха, как бы чего не вышло, когда он услышал краткое приказание Батшебы и увидел, как Генери, съежившись, отошел и сел в углу.
— Теперь следующий. Лейбен Толл, вы остаетесь работать у меня?
— Мне все одно, у вас или у кого другого, мэм, лишь бы платили хорошо, — ответил молодожен.
— Верно, человеку жить надо! — раздалось с того конца зала, куда только что, громко постукивая деревянными подошвами, вошла какая-то женщина.
— Кто эта женщина? — спросила Батшеба.
— Я его законная супруга, — вызывающе отвечал тот же голос.
Обладательница этого голоса выдавала себя за двадцатипятилетнюю, выглядела на тридцать, знакомые утверждали, что ей тридцать пять, а на самом деле ей было все сорок. Эта женщина никогда не позволяла себе, как некоторые иные молодые жены, выказывать на людях супружескую нежность, быть может, потому, что у нее этого и в заводе не было.
— Ах, так, — сказала Батшеба. — Ну что же, Лейбен, остаетесь вы у меня или нет?
— Останется, мэм, — снова раздался пронзительный голос законной супруги Лейбена.
— Я думаю, он может и сам за себя говорить?
— Что вы, мэм! Сущая пешка! — отвечала супруга. — Так-то, может, и ничего, да только дурак дураком.
— Хе-хе-хе! — захихикал молодожен, весь перекорежившись от усилия показать, что он ничуть не обижен таким отзывом, потому что, подобно парламентскому кандидату во время избирательной кампании, он с неизменным благодушием переносил любую взбучку.
Так, один за другим, были вызваны все остальные.
— Ну, кажется, я покончила с вами, — сказала Батшеба, захлопывая книгу и откидывая со лба выбившуюся прядку волос. — Что, Уильям Смолбери вернулся?
— Нет, мэм.
— Новому пастуху нужно подпаска дать, — подал голос Генери Фрей, снова стараясь попасть в приближенные и подвигаясь бочком к стулу Батшебы.
— Да, конечно. А кого ему можно дать?
— Каин Болл очень хороший малый, — сказал Генери, — а пастух Оук не посетует, что ему еще лет мало, — добавил он, с извиняющейся улыбкой повернувшись к только вошедшему пастуху, который остановился у двери, сложив на груди руки.
— Нет, я против этого не возражаю, — сказал Габриэль.
— Как это ему такое имя дали, Каин? — спросила Батшеба.
— Видите ли, мэм, мать его бедная женщина была, неученая. Святое Писание плохо знала, вот, стало быть, и ошиблась, когда крестила, думала это Авель Каина убил, ну и назвала его Каином. Священник-то ее поправил, да уж поздно; из книги церковной никак нельзя ничего вычеркнуть. Конечно, это несчастье для мальчика.
— Действительно, несчастье.
— Ну да уж мы стараемся смягчить. Зовем его Кэйни. А мать его, бедная вдова, уж так горевала, все глаза себе выплакала. Отец с матерью у нее совсем нехристи были, ни в церковь, ни в школу ее не посылали, вот так оно и выходит, мэм, родителевы грехи на детях сказываются.
Тут мистер Фрей придал своей физиономии то умеренно меланхолическое выражение, кое приличествует иметь соболезнующему, когда несчастье, о котором идет речь, не задевает кого-нибудь из его близких.
— Так, очень хорошо, пусть Кэйни Болл будет подпаском. А вы свои обязанности знаете, вам все ясно, — я к вам обращаюсь, Габриэль Оук?
— Да, все ясно, благодарю вас, мисс Эвердин, — отвечал Оук, не отходя от двери. — Если я чего-нибудь не буду знать, я спрошу.
Он был совершенно ошеломлен ее удивительным хладнокровием. Конечно, никому, кто не знал этого раньше, никогда бы и в голову не пришло, что Оук и эта красивая женщина, перед которой он сейчас почтительно стоял, могли быть когда-то знакомыми. Но, возможно, эта ее манера держаться была неизбежным следствием ее восхождения по общественной лестнице, которое привело ее из деревенской хижины в усадебный дом с крупным владеньем.
Примеры этого можно найти и повыше. Когда Юпитер со своим семейством (в творениях позднейших поэтов) переселялся из своего тесного жилища на вершине Олимпа в небесную высь, его речи соответственно становились значительно более сдержанными и надменными.
За дверью в передней послышались размеренные, грузные и в силу этого не слишком торопливые шаги.
Все хором:
— Вот и Билли Смолбери вернулся из Кэстербриджа.
— Ну, что вы узнали? — спросила Батшеба, после того как Уильям, дойдя до середины зала, достал из шляпы носовой платок и тщательно вытер себе лоб от бровей до самой макушки.
— Я бы раньше вернулся, мисс, да вот непогода, — сказал он, тяжело потопывая сначала одной, потом другой ногой; тут все уставились ему на ноги и увидели, что сапоги его облеплены снегом.
— Давно собирался, высыпал-таки? — сказал Генери.
— Ну что же насчет Фанни? — спросила Батшеба.
— Так вот, мэм, ежели так без обиняков прямо сказать, сбежала она с солдатами.
— Не может быть, такая скромная девушка, как Фанни!
— Я вам сейчас все как есть доложу. Я в Кэстербридже прямо в казармы подался, вот они мне там и сказали, что одиннадцатый драгунский полк недавно с постоя снялся, а на его место другие войска пришли. А одиннадцатый на прошлой неделе на Мелчестер выступил, а там, может, и еще куда дальше двинут. Приказ-то им от начальства нежданно-негаданно пришел, — ну так уж оно, видно, положено, как тать в нощи, — они, говорят, и опомниться не успели, мигом снялись, да и выступили. Говорят, мимо нас шли.
Габриэль слушал с интересом.
— Я видел, как они уходили, — сказал он.
— Да, — продолжал Уильям, — говорят, они там по главной улице этак лихо гарцевали, да еще с музыкой, и какой: «Покинул я девчонку». Все высыпали глазеть. А уж трубачи-то старались и барабан так гудел, что, говорят, все нутро у людей переворачивалось, а девицы ихние да собутыльники в трактире на постоялом дворе, говорят, глаз не осушая, плакали.
— Но ведь они же не на войну ушли?
— Нет, мэм, но их отправили на место тех, кого, может, и на войну послали, а уж оно там одно с другим во как близко связано. Тут я, стало быть, про себя и решил, что Фаннин дружок не иначе как в том самом полку, а она, значит, за ним и ушла. Вот, мэм, все как по писаному и выходит.
— А вы его фамилию узнали?
— Нет, мэм, никто не знает. Похоже, он не просто солдат.
Габриэль помалкивал, задумавшись, у него на этот счет были кое-какие сомнения.
— Ну, во всяком случае, сегодня мы вряд ли что-нибудь еще узнаем, — заключила Батшеба. — Но так или иначе, пусть кто-нибудь из вас сбегает сейчас же к фермеру Болдвуду и расскажет ему то, что мы здесь слышали.
Она поднялась, но прежде, чем уйти, обратилась к собравшимся с маленькой речью; она произнесла ее с большим достоинством, а ее черное платье придавало ей солидность и внушительность, которой отнюдь не отличался ее язык.
— Так вот знайте, теперь у вас вместо хозяина будет хозяйка. Я еще сама не знаю ни своих сил, ни способностей в фермерском деле, но я буду стараться, как могу, и если вы будете хорошо мне служить, так же буду служить вам и я. А если среди вас есть еще мошенники и плуты (надеюсь, что нет), пусть не думают, что, если я женщина, так я не разберу, что хорошо, что плохо.
Все: Нет, мэм.
Лидди: Замечательно сказано.
— Вы еще не успеете глаза открыть, а я уже буду на ногах, я буду на поле, прежде чем вы подыметесь, вы только на поле выйдете, а я уже позавтракаю. Смотрите, я еще вас всех удивлю.
Все: Да, мэм.
— Ну, а пока до свиданья.
Все: До свиданья, мэм.
Вслед за этим маленькая законодательница вышла из-за стола и направилась к выходу, шурша по полу шлейфом своего черного шелкового платья и волоча за собой приставшие к нему соломинки.
Лидди, проникнувшись подобающей случаю важностью, шествовала за ней следом несколько менее величественно, но, во всяком случае, явно подражая ей. Дверь за ними захлопнулась.
Глава XI
У казарм. Снег. Свиданье
В этот снежный вечер, несколькими часами позже, унылая окраина маленького городка и военного постоя в нескольких милях к северу от Уэзербери представляла собой самое безотрадное зрелище, если только можно назвать зрелищем нечто состоящее главным образом из мглы.
В такой вечер самый веселый человек может загрустить, и ни ему самому, ни другим это не покажется странным; в такой вечер у людей восприимчивых любовь превращается в беспокойство, надежда в сомнение, а вера слабеет и становится смутной надеждой; в такой вечер воспоминания о прошлом не будят сожаления об упущенных возможностях, не бередят честолюбия, а ожидание будущего не воодушевляет к действию.
Перед нами проезжая дорога, проложенная по берегу речки, налево по ту сторону речки высокая каменная стена, по правую сторону дороги голая равнина, луга, перемежающиеся болотами, а вдали на горизонте волнистая гряда гор.
В такой местности переход от одного времени года к другому не бросается в глаза, как где-нибудь в лесу. Однако для человека наблюдательного он не менее явствен. Различие в том, что перемены, совершающиеся на глазах, не столь привычны и обыденны, как появление и опадание листвы. Многое происходит совсем не так незаметно и постепенно, как казалось бы естественным для этой погруженной в спячку равнины или топи. Каждый шаг приближающейся зимы отпечатывался здесь явно и резко — попрятались змеи, потемнели, потеряли свои веера папоротники, наполнились водой бочаги, поползли туманы, ссохлась и побурела трава, гнилушки рассыпались в пыль, и все затянуло снегом.
Этой кульминационной стадии равнина достигла сегодня вечером, и в первый раз за эту зиму все ее неровности обрели расплывчатую, лишенную очертаний форму, она ничего не напоминала, ни о чем не свидетельствовала и не имела никаких отличительных признаков, кроме того, что казалось последним пределом чего-то другого — нижним слоем снеговой выси. Из этого необозримого хаоса мятущихся хлопьев на равнину каждое мгновение накидывалась новая пелена, и от этого она с каждым мгновеньем становилась все более обнаженной. Огромный, затянутый мглою купол неба, нависший необыкновенно низко, казался осевшим сводом громадной темной пещеры, продолжающим оседать все ниже и ниже; и вас невольно охватывал страх, что эта снежная подкладка неба и снежная пелена, окутывающая землю, скоро сомкнутся в одну сплошную массу и между ними не останется никакого воздушного пространства.
Налево от дороги тянулась какая-то плоская полоса — речка, за ней выступало что-то отвесное — стена, и то и другое было окутано мраком. И все это, сливаясь, создавало впечатление общей массы. Если можно было представить себе что-нибудь темнее неба — это была стена, а если могло быть что-нибудь угрюмее этой стены — это была река, бегущая под ней. Смутно вырисовывающийся верх здания там и сям прорезался клиньями и зубцами труб, а на фасаде, в верхней его части, слабо обозначались продолговатые прямоугольники окон. Внизу, вплоть до самой воды, лежала ровная мгла без выступов и просветов.
Какое-то непостижимое чередование глухих ударов, озадачивающих своим мерным однообразием, с трудом пробивая пушистую мглу, слышалось в заснеженном воздухе. Это башенные часы где-то совсем рядом били десять. Они были на открытом воздухе, и колокол на несколько дюймов занесло снегом, так что он на время лишился голоса.
Снегопад теперь понемногу утихал. Уже не двадцать хлопьев падало сразу, а десять, и вскоре на место десяти ложилась одна снежинка. Спустя некоторое время на краю дороги, у самой воды, появилась какая-то фигура.
По ее очертаниям, если приглядеться в темноте, видно было только, что она маленькая. Вот и все, что можно было различить, но, по-видимому, это все-таки была человеческая фигура.
Она двигалась медленно, но без каких-либо особых усилий, потому что снега под ногами, хотя он и выпал внезапно, было не так много. Она двигалась, произнося вслух:
— Раз, два, три, четыре, пять.
После каждого слова маленькая фигурка делала несколько шагов. Теперь уже можно было догадаться, что она считала окна наверху, в высившейся перед ней стене. Пять обозначало пятое окно с краю.
Здесь фигурка остановилась и вдруг сделалась чуть ли не вдвое меньше. Она наклонилась. И вот комок снега полетел через реку к пятому окну. Он шлепнулся о стену несколькими ярдами ниже намеченной цели. Бросать снегом в окно — это, несомненно, была мужская затея, приведенная в исполнение женщиной. Ни один мужчина, если он когда-то в детстве подстерегал птичку, зайца или белку, не мог бы так по-дурацки швырять в цель.
Затем последовала еще попытка, и еще, и еще, пока мало-помалу вся стена не покрылась приставшими комьями снега. Наконец один комок попал в пятое окно.
Речка, если поглядеть на нее днем, была из тех глубоких, спокойных речек с ровным течением, которое, если что-либо замедляло его бег, сейчас же старалось преодолеть препятствие, образуя маленький водоворот. Сейчас, кроме тихого журчанья и всплескивания одного из этих невидимых водоворотиков, не слышно было ничего, никакого ответа на сигнал, если не считать долетавших откуда-то слабых звуков, которые грустно настроенный человек уподобил бы стонам, веселый — смеху, на самом же деле это просто вода хлюпала обо что-то вдали.
Еще комок снега ударился в стекло.
Затем послышался стук открывающегося окна, после чего оттуда раздался возглас:
— Кто это?
Голос был мужской, нисколько не удивленный.
Высокая стена была стеной казармы, а поскольку к бракам в армии относились снисходительно, то, по всей вероятности, свиданья и сообщения через реку были делом обычным.
— Это сержант Трои? — дрожащим голосом спросила чуть видная тень на снегу.
Это существо было так похоже на тень, а тот, наверху, до такой степени слился с самим зданием, что казалось, стена ведет разговор со снегом.
— Да, — осторожно ответили сверху из темноты. — А кто вы, как вас зовут, девушка?
— О, Фрэнк, разве ты не узнаешь меня? — отвечала тень. — Я твоя жена, Фанни Робин.