Вдали от обезумевшей толпы Гарди Томас
— Фанни! — воскликнула стена в полном изумлении.
— Да, — пролепетала девушка, едва переводя дух от волнения. Было что-то такое в ее голосе, что не вязалось с представлением о жене, и по его манере говорить трудно было предположить, что это муж. Разговор продолжался.
— Как ты добралась сюда?
— Я спросила, которое окно твое. Не сердись на меня.
— Я не ждал тебя сегодня вечером. По правде сказать, мне и в голову не приходило, что ты можешь прийти. Это просто чудо, что ты меня разыскала. Я завтра дежурю.
— Ты же сам сказал, чтобы я пришла.
— Да я просто так сказал, что ты можешь прийти.
— Я так и поняла, что могу прийти. Но ведь ты рад видеть меня, Фрэнк?
— О да, конечно.
— Ты можешь сойти ко мне?
— Нет, дорогая Фанни, никак не могу. Уже вечерний сигнал давно протрубили, ворота закрыты, а увольнительного пропуска у меня нет. Мы здесь все равно как в тюрьме до завтрашнего утра.
— Значит, я тебя до тех пор не увижу? — Голос ее дрогнул, в нем слышалось глубокое отчаяние.
— Как же ты добралась сюда из Уэзербери?
— Часть пути я шла пешком, кое-где меня подвезли.
— Вот удивительно.
— Да, я и сама себе удивляюсь. Фрэнк, когда это будет?
— Что?
— То, что ты обещал.
— Я что-то не помню.
— Нет, ты помнишь! Не говори так. Если бы ты знал, как мне тяжело. Ты заставляешь меня говорить о том, о чем ты должен был бы заговорить первый.
— Ну, не все ли равно, скажи ты.
— Ах, неужели мне придется… Фрэнк, ты… когда мы с тобой поженимся, Фрэнк?
— А, вот о чем. Ну знаешь, ты сначала должна позаботиться о свадебном платье.
— У меня есть деньги. Это будет по церковному оглашению или по свидетельству?
— Я думаю, по оглашению.
— А мы с тобой в разных приходах.
— Разве? Ну и что же?
— Я живу в приходе Святой Марии, а у вас тут другой приход. Значит, огласить должны и там и тут.
— Это такой закон?
— Да. Ах, Фрэнк, я боюсь, ты считаешь меня назойливой. Умоляю тебя, дорогой Фрэнк, не думай этого, я так тебя люблю. И ты столько раз говорил, что женишься на мне… а я… я…
— Ну не плачь, что ты! Вот это уж совсем глупо. Раз я говорил, значит, так оно и будет.
— Так, значит, я могу подать на оглашение у себя в приходе, а ты подашь у себя?
— Да.
— Завтра?
— Нет, не завтра. Мы сделаем это через несколько дней.
— У тебя есть разрешение от начальства?
— Нет, пока еще нет.
— Ах, ну как же так. Ты ведь мне сам говорил, что ты его вот-вот получишь, еще когда вы стояли в Кэстербридже.
— Дело в том, что я просто забыл спросить. Я ведь не думал, что ты придешь, для меня это такая неожиданность.
— Да, да, правда. Я знаю, это нехорошо, что я тебя так донимаю. Я сейчас уйду. А ты придешь ко мне завтра на Норс-стрит, дом миссис Туилс, правда? Мне не хочется приходить к вам в казармы. Тут столько гулящих женщин, и меня за такую посчитают.
— Может статься… Я приду к тебе, дорогая. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, Фрэнк, спокойной ночи!
И снова послышался шум закрывающегося окна. Маленький комочек двинулся в темноту, а когда он уже почти миновал казарму, за стеной послышались приглушенные возгласы.
— Ого, сержант, ого-го! — Затем тут же протестующий голос, и все это потонуло в захлебывающемся, сдавленном хохоте, который уже трудно было отличить от тихого журчанья и всплесков маленьких водоворотов на реке.
Глава XII
Фермеры. Правило. Исключение
Первым наглядным доказательством решения Батшебы фермерствовать самолично, а не через доверенных лиц было ее появление на хлебном рынке в Кэстербридже в ближайший ярмарочный день.
Низкое, просторное помещение, крытое бревнами, опирающимися на массивные столбы, недавно получившее почетное наименование Хлебной биржи, было битком набито возбужденно спорящими мужчинами, которые, сойдясь по двое, по трое, горячо убеждали один другого, причем говоривший, глядя куда-то вбок и прищурив один глаз, искоса, украдкой следил за лицом слушающего. У большинства из них в руках был свежесрезанный ясеневый сук, то ли для того, чтобы опираться при ходьбе, то ли для того, чтобы тыкать им в свиней, овец или спины зевак, словом, во все, что мешало им по дороге сюда и в силу этого заслуживало подобного обращения. Во время беседы каждый проделывал со своим суком различные упражнения: то закидывал его за спину и, подсунув концы под руки, сгибал дугой, или, держа обеими руками за концы, придавал ему форму лука, или гнул изо всей силы об пол, а то поспешно засовывал под мышку, когда приходилось пускать в ход обе руки, чтобы высыпать на ладонь горсть зерна из мешка с образцами, тут же после оценки швырнуть эту горсть на пол, — обстоятельство, хорошо известное нескольким расторопным городским курам, которые незаметно пробирались сюда и в ожидании предвкушаемого угощения зорко косились по сторонам, вытянув шеи.
Среди этих дюжих фермеров скользила женская фигурка — одна-единственная женщина во всем помещении. Она была изящно и даже нарядно одета. Она двигалась между ними, словно легкая коляска между грузными телегами, голос ее рядом с их голосами казался нежным пением рядом с грубыми окриками, ее присутствие среди них ощущалось, как свежее дуновение ветра между пышущими жаром печами. Чтобы занять здесь такое же положение, как и все, требовалось проявить некоторую твердость характера, значительно большую, чем представляла себе Батшеба, потому что в первый момент, когда она только что появилась здесь, все разговоры и споры прекратились, все головы повернулись к ней и застыли, уставившись на нее изумленным взглядом.
Среди этой толпы фермеров Батшеба знала разве что двух-трех человек, и она прежде всего подошла к ним. Но раз уж она вознамерилась показать себя деловой женщиной, то надо было вступать в деловые отношения, независимо от того, знакома она с кем-то или нет, и, собрав все свое мужество, она стала обращаться и к другим, к людям, о которых она только слышала. У нее тоже были с собой мешочки с образцами зерна, и постепенно она тоже наловчилась высыпать зерно из мешочка на свою узкую ладонь и ловко, по-кэстербриджски, подносила его собеседнику для осмотра.
Что-то неуловимое в очертаниях ее полураскрытых алых губ, обнажавших ровный ряд верхних зубов, и в приподнятых уголках рта, когда она, вызывающе закинув голову, спорила с каким-нибудь рослым фермером, говорило о том, что в этом маленьком существе таятся богатые возможности, которые могут ввергнуть ее в рискованные любовные авантюры, и что у нее хватит смелости пуститься в них очертя голову. Но в глазах ее была какая-то мягкость, неизменная мягкость, и не будь они такие темные, может быть, взгляд ее казался бы слегка затуманенным; на самом же деле он был остро-пронизывающим, а это мягкое выражение делало его бесхитростно-чистым.
Может показаться удивительным, что эта цветущая, полная сил и задора молодая женщина всегда позволяла своим собеседникам высказать свои соображения до конца, прежде чем выдвигать свои. Когда возникали споры о ценах, она твердо стояла на своей цене, как оно и подобает торговцу, и по свойственной всем женщинам манере настойчиво сбивала цену конкурента. Но твердость ее была не без покладистости, и этим она отличалась от упрямства, а в ее манере сбивать цену было что-то наивное, что никак не вязалось со скаредностью.
Фермеры, с которыми она не вела дел (а их было значительное большинство), спрашивали один у другого — кто это такая? И в ответ слышали:
— Племянница фермера Эвердина; унаследовала от него ферму в Верхнем Уэзербери; выгнала управителя и заявила, что всем будет заправлять сама.
И тогда тот, кто спрашивал, с сомнением качал головой.
— Да, жаль, конечно, что она такая своевольная, — соглашался собеседник. — Но мы-то здесь, право, должны быть довольны — она словно солнышко ясное светит в нашем старом сарае. Ну, да такая пригожая девушка, гляди, ее мигом кто-нибудь подцепит.
Было бы не совсем любезно предположить, что самая новизна ее присутствия здесь, в этой необычной для женщины роли, привлекала к ней внимание не меньше, чем ее красота и грация. Как бы там ни было, она возбуждала всеобщее любопытство, и что бы ни принес ей этот ее субботний дебют как фермеру в смысле продажи и покупки, для Батшебы-женщины он был несомненным триумфом. Впечатление, производимое ею, было настолько сильно, что в нескольких случаях она инстинктивно воздержалась от заключения каких бы то ни было сделок, а проплыла королевой среди этих богов пашни, подобно маленькому Юпитеру в юбке.
Многочисленные свидетельства ее притягательной силы были особенно очевидны благодаря одному поразительному исключению. У женщины на такие вещи как будто глаза на затылке. Батшеба каким-то чутьем, не глядя, сразу обнаружила в этом стаде одну паршивую овцу.
Сначала это ее несколько озадачило. Будь на той или другой стороне явное меньшинство, это было бы вполне естественно. Если бы никто не взглянул на нее, она бы отнеслась к этому с полным равнодушием, — бывали такие случаи. Если бы глазели все, не исключая и этого человека, она приняла бы это как должное, — так оно случалось и раньше. Но в этом единичном исключении было что-то загадочное.
Она мельком отметила некоторые черты внешности этого строптивца. С виду это был джентльмен с резко очерченным римским профилем, смуглым цветом лица, казавшимся бронзовым на солнце. Он держался очень прямо, манеры у него были сдержанные. Но что особенно выделяло его в толпе — это чувство собственного достоинства. По-видимому, он не так давно переступил порог зрелости, за которым внешность мужчины естественно — а женщины с помощью искусственных мер — перестает меняться так примерно на протяжении двенадцати-пятнадцати лет: это возраст от тридцати пяти до пятидесяти, и ему могло быть любое количество лет в этих пределах.
Можно прямо сказать, что женатые сорокалетние мужчины очень охотно и расточительно мечут взоры на любые образцы весьма несовершенной женской красоты, встречающиеся им на пути. Возможно, — как у игроков в вист, играющих не на деньги, а из любви к искусству, — сознание того, что им при любых обстоятельствах не грозит страшная необходимость расплачиваться, весьма повышает их предприимчивость. Батшеба была твердо убеждена, что этот бесчувственный субъект не женат.
Когда торг на бирже кончился, она поспешила к Лидди, поджидавшей ее возле желтого шарабана, в котором они приехали в город. Лидди тут же запрягла лошадку, и они поехали домой. Покупки Батшебы — чай, сахар, свертки с материей — громоздились сзади и всем своим видом — цветом, формой, общими очертаниями и еще чем-то неуловимым — явно показывали, что они являются собственностью этой юной леди-фермерши, а не бакалейщика и суконщика.
— Ну, вот я и отмучилась, Лидди. Дальше будет не так трудно, потому что они уже привыкнут видеть меня здесь. Но сегодня было просто ужас как страшно, все равно что стоять под венцом — все так и пялят глаза.
— А я знала, что так будет, — сказала Лидди. — Мужчины такой ужасный народ — им только бы на вас пялиться.
— Но там был один здравомыслящий человек, он даже ни разу не удосужился взглянуть на меня. — Она сообщила это Лидди в такой форме, чтобы у той ни на минуту не могло возникнуть подозрение, что ее хозяйка несколько задета этим. — Он очень недурен собой, — продолжала она, — статный такой, я думаю, ему должно быть лет сорок. Ты не знаешь, кто это мог быть?
Лидди не имела представления.
— Ну, неужели тебе никто в голову не приходит? — разочарованно промолвила Батшеба.
— Нет, никого такого не припоминаю; да не все ли вам равно, коли он даже и внимания на вас не обратил! Вот если бы он больше других на вас глазел, тогда, конечно, оно было бы важно.
Батшебу разбирало совершенно противоположное чувство, и они молча продолжали путь. Вскоре с ними поравнялась открытая коляска, запряженная прекрасной породистой лошадью.
— Ах! Вот же он! — вскричала Батшеба.
Лидди повернула голову.
— Этот! Так это же фермер Болдвуд! Тот самый, который приходил в тот день и вы еще не могли его принять.
— Ах, фермер Болдвуд, — прошептала Батшеба и подняла на него глаза в тот самый момент, когда он обгонял их. Фермер не повернул головы и, уставившись куда-то вдаль прямо перед собой, проехал вперед с таким безучастным и отсутствующим видом, как если бы Батшеба со всеми ее чарами была пустым местом.
— Интересный мужчина, а как по-твоему? — заметила Батшеба.
— Да, очень. И все так считают, — отозвалась Лидди.
— Странно, почему это он такой замкнутый, ни на кого не смотрит и как будто даже не замечает ничего кругом.
— Говорят — только ведь кто знает, правда ли, — будто он, когда еще совсем молодой да непутевый был, пострадал шибко. Какая-то женщина завлекла его, да и бросила.
— Это так только говорят, а мы очень хорошо знаем, женщина никогда не бросит, это мужчины всегда женщин обманывают. Я думаю, он просто от природы такой замкнутый.
— Да, верно, от природы, я тоже так думаю, мисс, не иначе как от природы.
— Но, конечно, это как-то интересней представить себе, что с ним, бедным, так жестоко поступили. Может, это и правда.
— Правда, правда, мисс! Так оно, верно, и было. Чует мое сердце, что так и было.
— Впрочем, нам всем свойственно представлять себе людей в каком-то необыкновенном свете. А может быть, тут всего понемножку, и то и другое: когда-то с ним жестоко поступили, и от природы он такой сдержанный.
— О нет, мисс, как может быть и то и другое!
— Да так оно больше похоже на правду.
— А верно, так оно и есть. Я тоже считаю, что это больше похоже на правду. Можете мне поверить, мисс, так оно, должно быть, и есть.
Глава XIII
Гадание по Библии. Письмо-шутка на Валентинов день
Это был канун Валентинова дня, воскресенье тринадцатого февраля. В фермерском доме уже отобедали, и Батшеба, за неимением другого собеседника, позвала к себе посидеть Лидди. Зимой в сумерки, пока еще не были зажжены свечи и закрыты ставни, старый замшелый дом выглядел особенно уныло; самый воздух в нем казался таким же ветхим, как стены. В каждом углу, заставленном мебелью, держалась своя температура, потому что камин в этой половине дома топили поздно, и до тех пор, пока наступивший вечер не скрадывал все громоздкости и недостатки, новое пианино Батшебы, которое в других фамильных летописях уже было старым, казалось особенно скособочившимся на покоробленном полу. Лидди болтала, не умолкая, совсем как маленький, неглубокий, но непрестанно журчащий ручеек. Ее присутствие не отягощало ум работой, но не давало ему погрузиться в спячку.
На столе лежала старая Библия in quarto в кожаном переплете.
Лидди, глядя на нее, спросила Батшебу:
— А вы никогда не пробовали, мисс, гадать ключом по Библии о своем суженом?
— Что за глупости, Лидди! Как будто гаданьем что-то можно узнать.
— Что ни говорите, а все-таки в этом что-то есть.
— Чепуха, милочка.
— А знаете, как при этом сердце начинает колотиться! Ну, конечно, кто верит, а кто нет; я верю.
— Ну хорошо, давай попробуем! — вскочив с места, вскричала Батшеба, вдруг загоревшись идеей гаданья и нимало не смущаясь тем, что ее служанка Лидди может удивиться такой непоследовательности. — Поди принеси ключ от входной двери.
Лидди пошла за ключом.
— Вот только что сегодня воскресенье, — промолвила она, вернувшись. — Может, это нехорошо.
— Что хорошо в будни, то хорошо и в воскресенье, — заявила ее хозяйка непререкаемым тоном.
Открыли книгу с потемневшими от времени листами; на многих зачитанных страницах текст был совершенно вытерт указательными перстами давнишних читателей, которые, читая по складам, старательно водили пальцем от слова к слову, чтобы не сбиться. Батшеба выбрала текст из книги Руфи и пробежала глазами священные строки. Они поразили и взволновали ее. Их отвлеченная мудрость дразнила воплощенное сумасбродство. Сумасбродка густо покраснела, но не отступилась и положила ключ на открытую страницу. Выцветшее ржавое пятно на месте, где лег ключ, явно свидетельствовало о том, что старая Библия не первый раз используется для этих целей.
— Ну, теперь смотри и молчи, — сказала Батшеба. Она медленно произнесла выбранные строки, толкнув книгу; книга сделала полный оборот. Батшеба вспыхнула.
— На кого вы загадали? — с любопытством спросила Лидди.
— Не скажу.
— А вы заметили, мисс, как мистер Болдвуд себя нынче утром в церкви показывал? — продолжала Лидди, ясно давая понять своим вопросом, куда устремлены ее мысли.
— Нет, как я могла заметить, — с полной невозмутимостью отвечала Батшеба.
— Но ведь его место как раз против вашего, мисс.
— Знаю.
— И вы не видели, как он себя вел?
— Ну я же тебе говорю, конечно, нет.
Лидди сделала невинное лицо и плотно сжала губы. Это было так неожиданно, что несколько огорошило Батшебу.
— А что же он такое делал? — помолчав, не выдержала она.
— Ни разу за всю службу даже головы не повернул поглядеть на вас.
— А зачем ему глядеть? — сердито покосившись на нее, спросила хозяйка. — Я его об этом не просила.
— Нет, но ведь все на вас обращают внимание, чудно, что он только один не замечает. Вот он такой! Богатый, джентльмен, ни до кого ему дела нет.
Молчание Батшебы давало понять, что у нее на этот счет свое особое мнение, недоступное пониманию Лидди, а не то что ей нечего сказать.
— Боже мой, — внезапно воскликнула она, — а я ведь совсем забыла про эту открытку на Валентинов день, которую я купила вчера.
— Для кого, мисс? — спросила Лидди. — Для фермера Болдвуда?
Это было одно-единственное имя из всех не имевшихся в виду, которое в эту минуту показалось Батшебе наиболее подходящим.
— Да нет. Это для маленького Тедди Коггена. Я обещала ему что-нибудь подарить, вот это будет для него приятный сюрприз. Подвинь-ка сюда мой секретер, Лидди. Я сейчас ее надпишу.
Батшеба достала из секретера ярко размалеванную открытку с тисненым узором, которую она купила в прошлый ярмарочный день в лучшей писчебумажной лавке в Кэстербридже. В середине открытки была маленькая белая вставка в форме овала, где можно было написать несколько строчек, более подходящих адресату и соответствующих случаю, нежели какая-нибудь печатная надпись.
— Вот здесь надо что-нибудь написать, — сказала Батшеба. — Что бы такое придумать?
— Да что-нибудь вроде этого, — живо подсказала Лидди.
- Алая роза,
- Синий василек,
- Но всех милей гвоздичка,
- Как ты, мой голубок.
— Отлично, так и напишем. Очень подходит для такого бутуза, — сказала Батшеба.
Она написала стишок мелким, но разборчивым почерком, вложила открытку в конверт и окунула перо, чтобы надписать кому.
— А вот было бы смеху послать это старому дураку Болдвуду, то-то бы он удивился! — высоко подняв брови, вскричала неугомонная Лидди, которую так и тянуло вернуться к прежней теме, и она прыснула со смеху, в то же время немножко робея втайне, потому что ведь это был такой почтенный и такой благородный джентльмен.
Батшебе показалось, что эта идея стоит того, чтобы над ней подумать. Болдвуд начинал не на шутку раздражать ее. Этакий непреклонный Даниил в ее царстве, которого ничто не может заставить повернуть голову в ее сторону, когда, казалось бы, так естественно последовать общему примеру и обратить на нее восхищенный взор. Конечно, это непризнание или отступничество, в сущности, не так уж трогало ее, а все-таки было немножко обидно, что самый уважаемый и влиятельный человек во всем приходе не желает ее замечать, и вот такая болтушка, как Лидди, судачит об этом. Поэтому сначала мысль Лидди отнюдь не показалась ей забавной, а скорее раздосадовала ее.
— Нет, этого я не сделаю. Он не поймет, что это шутка.
— Он будет думать и терзаться, что это может значить! — не унималась Лидди.
— Правда, мне не так уж хочется посылать эту открытку Тедди, — задумчиво промолвила Батшеба. — Он иногда бывает просто несносный.
— Бывает, бывает!
— Давай-ка сделаем, как мужчины, — бросим монетку, — со скучающим видом сказала Батшеба. — Выпадет герб — Болдвуд, решетка — Тедди. Нет, нехорошо метать монету в праздник, это уж и впрямь искушать дьявола.
— А вы загадайте на молитвеннике, в этом не может быть греха, мисс.
— Отлично. Если он упадет раскрытый — Болдвуду, закрытый — Тедди. Нет, конечно, он раскроется, когда будет падать. Раскрытый будет Тедди, закрытый — Болдвуду.
Молитвенник взлетел в воздух и, не раскрывшись, упал на стол.
Батшеба, делая вид, что подавляет зевоту, взяла перо и, нимало не задумываясь, невозмутимо написала на конверте имя и адрес Болдвуда.
— Зажги свечу, Лидди. Посмотрим, какую нам выбрать печать. Вот голова единорога — ничего интересного. Это что такое — два голубка, нет, не годится. Надо, чтобы было что-нибудь необыкновенное, правда, Лидди? Вот эта с каким-то девизом, я помню, что-то очень забавное, только сейчас не разберу. Ну что ж, попробуем эту, а если она не подойдет, поищем другую.
И она наложила, как должно, большую красную печать. Потом вгляделась в горячий сургуч, чтобы разобрать слова.
— Замечательно! — воскликнула она, весело подкидывая письмо. — Вот уж это кого хочешь рассмешит, самого пастора, да еще с причетником вместе.
Лидди нагнулась разглядеть печать и прочла: «Женись на мне».
В тот же вечер письмо было отправлено и пришло в кэстербирджскую почтовую контору, где оно вместе со многими другими подверглось надлежащей сортировке и на следующее утро снова вернулось в Уэзербери.
Так, от нечего делать, легкомысленно и беспечно, совершилось это дело. Любовь как зрелище — это было нечто хорошо знакомое Батшебе; но о любви как о душевном переживании она не имела ни малейшего представления.
Глава XIV
Действие письма. Восход солнца
В сумерки под вечер, в Валентинов день, Болдвуд, как обычно в это время, сел ужинать у пылающего камина. Перед ним на камине стояли часы с мраморной фигурой орла, и между распростертыми крыльями этого орла стояло письмо, присланное Батшебой.
Взгляд холостяка подолгу останавливался на этом письме, пока большая красная печать не отпечаталась у него в глазу кроваво-красным пятном; он ел, запивая из бокала, а слова на печати, которые он, конечно, не мог разобрать отсюда, так и стояли у него перед глазами: «Женись на мне».
Этот дерзкий вызов был подобен некоторым кристаллам, которые, будучи сами по себе бесцветны, принимают окраску окружающей их среды. Здесь, в этой строгой столовой, где ничему легкомысленному не было места, где атмосфера пуританского воскресенья царила всю неделю, это письмо с девизом утратило свою игривость и вместо присущего ему шутливого тона приобрело глубоко торжественную внушительность, проникнувшись ею из всего, что его окружало.
С той самой минуты утром, когда он получил это послание, Болдвуда не покидало странное ощущение, что его размеренная жизнь начинает медленно нарушаться, подчиняясь какому-то сладко волнующему чувству. Пока это было нечто смутно тревожащее, вроде первых плавающих водорослей, обнаруженных Колумбом, — что-то ничтожно малое, приоткрывавшее беспредельные возможности.
Это письмо должно было иметь какие-то побудительные причины. Что это мог быть такой пустяк, о котором и говорить-то не стоило, — этого Болдвуд, конечно, не знал. Ему это даже не приходило в голову. Человеку, одураченному чьим-нибудь поступком, трудно себе представить, что следствие поступка не зависит от того, совершен ли он по внутреннему побуждению или подсказан случайными обстоятельствами, — результат от этого не меняется. Огромное различие между тем, как завязывается цепь событий и как ход этих событий направляется в определенное русло, незаметно для человека, пострадавшего от их исхода.
Когда Болдвуд пошел спать, он взял письмо с собой и воткнул его в раму своего зеркала. Он ощущал его присутствие, даже не глядя на него, даже когда повернулся к нему спиной. Первый раз в жизни с Болдвудом случилось нечто подобное. То же самое ослепление, которое заставляло его воспринимать это письмо как нечто серьезно обоснованное, не позволяло ему даже заподозрить в нем пустую, дерзкую шутку. Он снова поглядел в его сторону. В таинственной темноте ночи перед ним смутно вставал образ незнакомки, приславшей письмо. Чья-то рука, женская рука, водила пером по этой бумаге, где начертано его имя; ее глаза, глаза, которых он не видел, следили за начертанием каждой буквы, а мысли ее в это время устремлялись к нему. Почему она думала о нем? Ее рот, ее губы — а какие они: алые, бледные, полные, сморщенные? — непрестанно изменяли выражение, в то время как перо скользило по бумаге и уголки рта трепетно вздрагивали. А что они выражали?
У этого видения женщины, пишущей письмо, как бы иллюстрирующего написанные слова, не было сколько-нибудь определенного облика. Это была какая-то призрачная тень, что в известной мере соответствовало действительности, так как сама виновница письма спала сейчас крепким сном, не думая ни о любви, ни о каких письмах на свете.
Стоило Болдвуду забыться сном — виденье облекалось в какую-то форму и уже переставало быть призраком, а очнувшись, он видел перед собою письмо как бы в подтверждение своего сна.
Ночь была лунная, и луна светила как-то по-особенному. В окно падал отраженный свет, и его бледное сиянье, подобно отблеску сверкающего снега, отсвечивало вверх, причудливо озаряя потолок, отбрасывая неожиданные тени и освещая углы, обычно скрытые в тени.
Содержание письма не так взволновало Болдвуда, как самый факт его получения. Среди ночи ему внезапно пришло в голову, нет ли в конверте чего-нибудь еще, кроме обнаруженный им открытки. Он вскочил с кровати и в призрачном лунном свете схватил письмо, вытащил открытку, судорожно встряхнул конверт, провел пальцем внутри. Нет, больше ничего не было. Он снова, в который раз, пристально уставился на вызывающую красную печать. «Женись на мне», — громко произнес он.
Сдержанный, чопорный фермер снова вложил письмо в конверт и сунул его в раму зеркала. Мимоходом он взглянул на свое отражение и увидел бледное лицо с какими-то неопределенными чертами; увидел плотно сжатые губы, широко раскрытые, блуждающие глаза. Ему стало как-то неприятно и не по себе оттого, что он так взвинчен, и он снова улегся в постель.
Но вот занялся рассвет. Было еще так рано, когда Болдвуд встал и оделся, что, несмотря на ясное, безоблачное небо, все казалось сумрачным, как в хмурый, ненастный день. Он спустился вниз, вышел из дому и пошел направо к калитке, выходившей на поле. Подойдя к изгороди, он остановился и, опершись на нее, огляделся кругом.
Солнце всходило медленно, как всегда в это время года, и небо, почти фиолетовое над головой и свинцовое на севере, было затянуто мглой на востоке, где над заснеженным склоном или пастбищем Верхнего Уэзербери, словно присев отдохнуть на гребне, раскаленная, без лучей, пока еще только одна видимая половина солнца горела, как красный шар, на белом поду очага. Все вместе скорее походило на закат, как новорожденный младенец на древнего старца.
В обе другие стороны равнина, занесенная снегом, казалась настолько одного цвета с небом, что с первого взгляда нельзя было различить линию горизонта. А в общем, и здесь было то же описанное ранее фантастическое перемещение света и тени, какое наблюдается в пейзаже, когда сверкающая яркость, присущая небу, переходит на землю, а темные тени земли — на небо. Низко на западе висела ущербная луна, мутная, желтая с прозеленью, словно потускневшая медь.
Рассеянно глядя по сторонам, Болдвуд машинально отмечал, как крепко схватило ледяной коркой снег на полях, который сейчас, в красном утреннем свете, сверкал, отливая, как мрамор; как там и сям на склоне засохшие пучки трав, скованные ледяными сосульками, поднимались над гладкой бледной скатертью, словно хрупкие изогнутые бокалы старого венецианского стекла, и как следы нескольких птиц, прыгавших, как видно, по рыхлому снегу, так и сохранились до поры до времени, скрепленные льдом. Приглушенный шум легких колес вывел его из задумчивости. Болдвуд обернулся и посмотрел на дорогу. Это была почтовая тележка, расшатанный двухколесный вагончик, который, казалось, вот-вот опрокинется от ветра. Почтарь протянул ему письмо. Болдвуд схватил его и надорвал конверт, полагая, что это еще одно анонимное послание, — у большинства людей представление о вероятности — это просто ощущение, что случившееся должно непременно повториться.
— Мне думается, это письмо не вам, сэр, — сказал почтарь, не успев остановить Болдвуда. — Имени-то на нем нет, но похоже, это вашему пастуху.
Болдвуд спохватился и прочел написанное на конверте:
Новому пастуху
Ферма Уэзербери
возле Кэстербриджа
— Ах, как это я так ошибся! Письмо вовсе не мне. И не моему пастуху, а пастуху мисс Эвердин. Уж вы лучше вручите это сами Габриэлю Оуку и скажите, что я распечатал его по ошибке!
В эту минуту на самом верху склона, на фоне пылающего неба, показалась темная фигура, словно черный обгоревший фитиль в пламени горящей свечи. Фигура двинулась и начала быстро и решительно переходить с места на место, перенося какие-то плоские квадратные предметы, пронизанные солнечными лучами. Следом за нею двигалась маленькая фигурка на четырех ногах.
Высокая фигура была не кто иной, как Габриэль Оук, маленькая — его пес Джорджи; перемещаемые с одного места на другое квадратные предметы — плетеные загородки из прутьев.
— Погодите, — сказал Болдвуд. — Вон он сам на холме. Я передам ему письмо.
Для Болдвуда это было уже не просто письмо, адресованное другому. Это был как нельзя более удобный случай. Он вышел на занесенное снегом поле, и по сосредоточенному выражению его лица видно было, что он что-то задумал.
Габриэль тем временем уже стал спускаться по правому склону холма. И красный солнечный свет брызнул в ту же сторону и уже коснулся видневшейся вдали солодовни Уоррена, куда, по-видимому, и направлялся пастух.
Болдвуд следовал за ним на некотором расстоянии.
Глава XV
Утренняя встреча. Еще одно письмо
Пурпурно-оранжевый свет, разгоравшийся снаружи, не проникал внутрь солодовни, которая, как всегда, была освещена соперничающим с ним светом тех же оттенков, исходившим из сушильной печи.
Солодовник, который спал всего несколько часов, не раздеваясь, сидел сейчас возле небольшого столика о трех ножках и завтракал хлебом с копченой грудинкой. Он обходился без всяких тарелок, а отрезал себе ломоть хлеба и, положив его прямо на стол, клал на него кусок грудинки, на грудинку намазывал слой горчицы и все вместе сверху посыпал солью; затем все это нарезалось вертикально, сверху вниз, большим карманным ножом, который всякий раз ударялся лезвием о стол, отрезанный кусок подцеплялся на кончик ножа и отправлялся куда следовало.
Отсутствие зубов у солодовника, по-видимому, не отражалось на его способности перемалывать пищу. Он обходился без них уже столько лет, что перестал ощущать свою беззубость как недостаток, ибо приобрел взамен нечто более удобное — твердые десны. Вот уж поистине можно было сказать, что, хотя солодовник и приближался к могиле, он приближался к ней подобно тому, как гипербола приближается к прямой, — чем ближе он к ней подвигался, тем расстояние между ними убывало все медленнее, так что в конце концов казалось сомнительным, сойдутся ли они когда-нибудь.
В зольнике сушильни пеклась кучка картофеля и кипел горшок с настоем из жженого хлеба, именуемым «кофеем», — даровое угощение для всякого, кто бы ни зашел, ибо солодовня Уоррена, за отсутствием в деревне трактира, была чем-то вроде деревенского клуба.
— А что, правду я говорил, говорил погожий будет день, — глядь, ночью мороз и ударил.
Речь эта внезапно ворвалась в солодовню из только что открывшейся двери, и Генери Фрей, сбивая на ходу снег, налипший на башмаках, и топая, проследовал к сушильне. Солодовник, по-видимому, нисколько не был удивлен этим громогласным вторжением; здесь при встрече между своими часто обходились безо всяких словесных и прочих церемонных учтивостей, и сам он, пользуясь этой свободой нравов, не торопился вступать в разговор. Он подцепил кусок сыра, наткнув его на кончик ножа, как мясник натыкает на вертел мясо.
На Генери было темное полусуконное пальто, надетое поверх его длинной рабочей блузы, которая внизу, примерно на фут, выглядывала широкой белой каймой; для глаза, свыкшегося с такой манерой одеваться, это сочетание казалось вполне естественным и даже нарядным; во всяком случае, оно было очень удобно.
Мэтью Мун, Джозеф Пурграс и другие конюхи и возчики вошли следом за ним с раскачивающимися в руках фонарями, из чего можно было заключить, что они завернули сюда прямо из конюшен, где они с четырех часов утра возились с лошадьми.
— Ну как она, без управителя-то обходится? — поинтересовался солодовник.
Генери покачал головой с горькой улыбкой, от которой вся кожа у него на лбу собралась складками между бровями.
— Ох и наплачется она, и еще как наплачется, — сказал он. — Бенджи Пенниуэйс был, конечно, негодный управитель, нечестный человек, сущий Иуда Искариот. — Он умолк и покачал головой из стороны в сторону. — Вот уж не думал я, за мое старанье, никак не ждал.
Эти загадочные слова были восприняты всеми как горький вывод из каких-то мрачных рассуждений, которые Генери вел сам с собой, молча покачивая головой; на лице его тем временем сохранялось скорбное выражение отчаяния, словно Генери приберегал его для того, что он еще собирался сказать.
— Развалится все, и нам конец будет, или уж я ничего не понимаю в господских делах! — вырвалось у Марка Кларка.
— Упрямство девичье, вот оно что, ничьих советов слушать не желает. Упрямством да суетностью человек своих самых верных помощников со свету сживает. О Господи! Как подумаю об этом, душа надрывается, ну прямо места себе целый день не нахожу.
— Это верно, Генери, я вижу, как ты изводишься, — глубокомысленно подтвердил Джозеф Пурграс, скривив губы в жалостливую усмешку.
— Не всякому мужчине такую бог голову дал, даром что на ней чепец, — сказал Билли Смолбери, который только что ввалился, неся впереди себя свой единственный зуб. — И за словом в карман не лезет, и умом где надо пораскинет. Что, не правду я говорю?
— Оно, может, и правда, но без управителя… а ведь я-то заслужил это место! — возопил Генери и с видом непризнанного гения скорбно уставился на рабочую блузу Билли Смолбери, словно дразнившую его видением прекрасного, несбывшегося будущего. — Ну что ж, видно, такова судьба. Кому что на роду написано, а Святое Писание — не про нас; ты вот делаешь добро, а награды за свои добрые дела — тебе нет, и не жди, что тебя вознаградят по заслугам, нет, такая уж наша участь, обман один.
— Нет, нет, в этом я с тобой согласиться не могу, — запротестовал Марк Кларк. — Господь Бог — он справедливый хозяин.
— Оно значит, как говорится, по работе и плата, — поддержал Джозеф Пурграс.
В наступившем вслед за этим молчании Генери, словно в антракте, начал тушить фонари, в которых сейчас, при ярком дневном свете, отпала надобность даже и в солодовне с ее единственным крошечным оконцем.
— Дивлюсь я на нее, — промолвил солодовник, — и на кой это фермерше понадобились какие-то там клавикорды, клавесины, пиянины, или как их там называют. Лидди говорит, что она себе этакую новую штуку завела.
— Пианину?
— Да. Похоже, стариковские дядюшкины вещи для нее нехороши. Говорят, все новое завела. И тяжелые кресла для солидных, а для молодых, кто потоньше, легкие, плетеные стулья; и часы большие, вроде как башенные, на камин ставить.
— А картин сколько, и все в богатых рамах! И скамьи мягкие, чтобы прилечь где, ежели кто выпьет сильно, — подхватил Марк Кларк, — все-то сплошь конским волосом набитые, и подушки на них с каждого бока, тоже из волоса.
— А еще зеркала для жеманниц да книжки блажные для бесстыжих.
Снаружи послышались громкие, скрипящие шаги; дверь приоткрылась, и кто-то, не входя, крикнул:
— Люди добрые, найдется у вас здесь место ягнят новорожденных притулить?
— Тащи, пастух, найдется, — ответили все хором.