Война: Журналист. Рота. Если кто меня слышит (сборник) Подопригора Борис
– Ничего мне не надо. Чужие тайны невыгодно раскрывать. Себе дороже.
– Мудро. Не по годам. А свои тайны?
– А свои – они на то и тайны, чтобы о них никому не рассказывать. Борис, вы успокойтесь. Давайте я вас по голове поглажу. Мне мама в детстве, когда я уснуть не могла, всегда пальцами голову массировала. Я и не замечала, как засыпала…
Глинский после секундного замешательства подставил голову, и Людмила начала её осторожно гладить. Это было действительно очень приятно – поглаживания были лёгкими и нежными. Борис не заметил, как начал поглаживать её в ответ – сначала тоже по голове, а потом… Короче говоря, догладились они до того, что оказались голыми в постели. Очень как-то органично это получилось. И надо сказать, не такой уж наивной и провинциальной девочкой оказалась Людмила. Ну, может быть, не такой уж страстно-резкой, как Виола, но более ласковой, чем она, – это точно…
Они заснули лишь под утро, и, засыпая, Борис спрашивал себя: интересно, кто кому отдался – он ей или она ему? Ответа он так и не нашёл, провалившись в глубокий сон.
Разбудил их генерал Левандовский, решивший по-свойски зайти на дачу родственников – у него тоже был свой ключ.
Людмила ойкнула и спряталась в ужасе под одеяло. Борис, моргая, сел и молча уставился на тестя. После очень длинной и к тому же нехорошей паузы генерал сказал, будто не замечая Людмилу:
– Почему телефон выключил? Собирайся. Ты ж говорил: у тебя – отгул. Ольге сегодня нужно в гости идти. К научному руководителю. С мужем, если ты… помнишь. Так что собирайся. И приведи себя в порядок. И вообще приберись тут…
Пётр Сергеевич вскинул подбородок, развернулся и вышел, как и зашёл, – как «главный по жизни». Как хозяин, не замечающий всякую там прислугу. Если бы он стал кричать на Бориса, даже если бы захотел ударить – это было бы как-то по-человечески, что ли… А вот так свысока: «Приберись, Ольге надо в гости с мужем» – это уже для Глинского оказалось слишком циничным. Циничней, чем про разницу в напитках.
Несколько дней Борис выжидал, но тесть, как оказалось, ничего не рассказал Ольге. Это окончательно взбесило Глинского, он снова приехал вечером на дачу, позвонил Левандовскому и вежливо попросил зайти. Генерал явился не сразу, где-то через полчаса. Зашёл и, не здороваясь и не присаживаясь, вопросительно посмотрел на Бориса. Тот встал, одёрнул на себе подаренную Левандовскими рубашку и решительно сказал:
– Петр Сергеич, я думаю, нам с Ольгой следует развестись. В любом случае, я так больше не могу. Я взрослый человек и, кстати говоря, офицер, а не кукла, за которую придумывают её личную жизнь. Спасибо вам за всё и простите, что не оправдал ваших надежд. Ольга – хорошая девушка, но ей нужен другой человек. Я не смогу сделать её счастливой и не буду счастлив сам. Ещё раз простите –…моё решение окончательное.
Глинский замолчал, и в доме стало тихо, лишь еле слышно поскрипывали половицы под генералом, который слегка покачивался с каблуков на носки. Тесть, теперь уже бывший, молчал очень долго. Наконец он кивнул и тихо, не скрывая презрения, сказал:
– Ну что ж. Видимо, я в тебе действительно ошибся. Перспективы у тебя были хорошие. Были. Считай, сплыли. Ищи свое счастье дальше – между уборщицей и цыганкой.
После этого Петр Сергеевич положил ключи от чужой теперь дачи на стол и вышел, не хлопая дверью. Даже дверь закрыть у него получилось не просто так, а со значением… В тот же вечер Глинский позвонил Ольге. Разговор вышел недолгим и неожиданно спокойным – она как будто его ждала. Гораздо больше разнервничалась мама, когда Борис обо всём рассказал родителям. Надежда Михайловна ведь всерьёз занялась Алевтиной Ефимовной – действительно не очень здоровой…
Мама даже всплакнула, а вот Глинский-старший хоть и молчал, но вроде как бы с некой моральной поддержкой сына. Молчать ведь тоже можно по-разному…
Домработница Людмила, разумеется, сразу же уволилась. Борису она успела шепнуть, что позвонит, если тот позволит. Он лишь грустно улыбнулся ей в ответ. Зла на неё он совсем не держал. За что? За то, что она пожалела его по-женски? А заодно и себя тоже?
Виола откуда-то быстро узнала, что Борис ушёл от жены, и что в этом деле не обошлось без какой-то ушлой «лимитчицы». Она позвонила Глинскому, долго говорила что-то обидное, а потом, успокоившись, сказала, как о чём-то решённом:
– Хватит обманывать всех по кругу. Не звони мне больше, – и повесила трубку.
Борис даже не пытался ей перезвонить. Он сидел у телефона, грустно покачивая головой, и думал, что вот если бы всех трёх его женщин – Виолу, Ольгу и Людмилу – можно было бы соединить в одну, то, возможно, идеальная жена для него получилась бы. Но такое бывает только в сказках. Если бывает и в них.
Ещё через несколько дней из командировки вернулся майор Беренда. Он тоже уже откуда-то всё узнал. Глинский даже не удивился – в «аквариуме», как известно, все рыбы на виду, со всех сторон просматриваются. Начальник не стал читать Борису нотаций, даже наоборот, как-то подбодрил:
– Я смотрю, ты, брат, решительней, чем сначала мне показался… Что ж… Нас всегда учили не рубить сплеча – это для службы правило. А для жизни, тем более личной, – иногда только так и можно, чтоб себя до конца не потерять. Я тебе уже сказал в прошлый раз: «Бойся потерять счастье. В остальном не бойся быть смелым». Похоже, ты мой совет воспринял буквально.
– Да нет, – пожал плечами Глинский, – просто как-то оно всё сошлось сразу вместе.
– Бывает, – усмехнулся мудрый Беренда. – Только впредь старайся сам управлять обстоятельствами, а не чтоб они тобой управляли. Ничего. Побыл блатным, побудешь опальным. И это пройдёт. Важно, что в концовке остаётся. Ты готовься в дальнюю дорогу. Сам понимаешь, не за кордон. Ничего, у настоящего офицера должен быть разнообразный опыт… Да. А я уже к тебе привыкать стал. Старею, наверное.
– Спасибо, Петр Станиславович! – только и смог сказать Глинский, едва ли не впервые назвав начальника по имени-отчеству.
– Да мне-то уж точно не за что, – с лёгким вздохом ответил ему Беренда.
…Через две недели Бориса вызвал к себе кадровик центра и без лишних эмоций сообщил о его «плановой замене на должность переводчика арабского языка в 476-й отдельный учебный полк „спецназ“». Несмотря на то что «пилюля» была вполне ожидаемой, кадровик решил всё же её как-то подсластить отеческим напутствием:
– Значит, так: идёшь на равнозначную должность. Капитана, во всяком случае, получишь. Будет нормальная аттестация, и если не наживёшь врагов, – годика через два вернёшься по такой же замене. Вот, смотри – я даже твоё личное дело на всякий случай скопировал – по секрету тебе скажу, не только по своей инициативе. Да. Нашлись у тебя и заступники, так сказать. Кстати, в личном деле у тебя всё нормально – звание-то недавно получил… А так… Насчет Афгана ты не думай – он хоть и рядом, но тебя туда не пошлют, с арабским языком там делать нечего. Да и всё там скоро закончится, я так думаю. Это я к тому, чтоб твои родители чего не напридумывали. Ну и, как говорится, делай выводы… Урок тебе будет. Полезный, если выводы правильные сделаешь. Не ты первый, не ты – последний. Главное – не бузи. У тебя и так в первой аттестации – «вспыльчивый», да. Всё. Взрослей.
Сборы к новому месту службы были недолгими. Перед самым отъездом Борис всё же позвонил Виоле, чтобы попрощаться. Она оказалась дома. Когда Глинский сказал ей, что уезжает далеко и надолго на юг, она долго молчала и, как показалось Борису, даже всхлипнула, но потом сказала спокойно и почти даже твёрдо:
– Знаешь, Боря… Я много думала и про нас с тобой, и про тебя… Честно говоря, в твоих проблемах, конечно, большая доля моей вины есть. В конце концов, я старше и, не обижайся, опытней. Я хочу, чтобы ты знал: я это понимаю. Так что прости, если можешь. Ну а насчёт моих проблем – я тебя ни в чём не виню и зла на тебя не держу. Будем надеяться, что всё, что ни делается, – всё к лучшему, так ведь? Посмотрим, что из этого всего выйдет. Бог даст – может, ещё свидимся.
– Может, и свидимся. Пока, Виола. Прощай. Береги себя.
– Ты тоже береги себя.
На вокзал Глинский уходил из дома с большим американским вещмешком (подарком Ильи Новосёлова ещё из Адена) и лёгким, как это ни странно, сердцем. Что ждало его впереди, он не знал. Но главное – все долги по Москве были розданы, и он чувствовал себя свободным. В голове крутилась строчка из «Прощания славянки»: «Тебя мы помним, и в небе тёмном горит солдатская звезда…»
Отдельный учебный полк специального назначения базировался в узбекском Чирчике под Ташкентом и был известен в узких кругах подготовкой «мусульманского батальона» – «мусбата». 27 декабря 1979 года «мусбат» под командованием майора Хабиба Халбаева вместе с «Альфой» штурмовал дворец Амина. Только почему-то потом вся слава досталась «Альфе», а о «мусбате» не то чтобы забыли, но и старались не вспоминать лишний раз – и в те времена, и много позже, когда прошлую славу вроде бы уже и смысла не было делить. Так бывает. Зато… по красивой легенде, несколько десятков «альфовцев» круто взяли неприступный дворец – почти без потерь. Как говорится, «умело действуя штыком и прикладом». Так бывает. А «альфовцы», кстати, действительно молодцами себя показали, с этим никто не спорит. Другое дело, что молодцами были не только они…
…О прибытии для дальнейшего прохождения службы Борис доложил кряжистому узбеку подполковнику Халбаеву – тому самому, только уже выросшему и в звании, и в должности. Командир полка встретил его в кителе с внушительными рядами орденских планок и знаком заслуженного мастера спорта. Вообще-то, подполковник очень редко надевал китель – видимо, в тот день просто выезжал куда-то «в свет».
Халбаев встретил новичка без особых расспросов и нотаций. Однако об аттестации всё же напомнил:
– Значит, товарищ старший лейтенант, с москвичами у нас так: сдашь подряд четыре итоговых – можешь искать себе замену. Хоп! Иди к зампотылу, пока он не уехал, – он разместит.
И подполковник сам куда-то стремительно унёсся, Борис даже не успел переспросить, почему надо сдать именно четыре итоговых…
Впрочем, всё было предельно ясно и так, ведь ещё в центре кадровик предупреждал: минимум два года Глинскому, совсем как «срочнику», предстояло служить в «песках». Без надежд на Москву и на всё, что с ней связывало. Без особых шансов увидеть Виолу или, на худой конец (прости, Господи, за цинизм!), Людмилу. Если только в отпуске, а когда он ещё будет?
То, что полк – не московская «контора», субтильная, как Ольга, с её докладами маме о «происшествиях за ночь», Борис понял с первого же дня. В полку было намного больше мата, пота и грязи, хотя и жизни тоже. Служба была тяжёлой, а после неё Глинский шёл в спортзал и буквально истязал себя «железом». Особо близко с местными офицерами Борис не сошёлся, потому что они, обладатели местных и прочих восточных корней, достаточно избирательно относились к немногим «ссыльным» русским. А их было действительно немного. И вот среди этих немногих Глинский встретил не кого-нибудь, а старшего переводчика капитана Вячеслава Самарина.
Да-да, того самого, памятного по конфликту во время кухонного наряда на первом курсе.
Впрочем, ту историю при встрече оба вспоминать не стали, встретились, будто впервые, без особых воспоминаний и традиционных для виияковцев объятий и восторгов.
Самарин был посредственным переводчиком, без особого интеллектуального разлёта, но при этом слыл дисциплинированным до педантичности, аккуратным, не по возрасту осторожным и даже скрытным – а в спецназе этого не любят. Слава ни с кем не ссорился, но и особо не дружил. Жил себе наособицу, с Глинским тоже сближаться не стал, а время он коротал за любительской фотосъёмкой. Его за это периодически даже особисты дёргали, боялись, что он кого не надо сфотографирует. Впрочем, Борис и сам особо не набивался в друзья к Самарину. Ему даже проще было с офицерами азиатского происхождения, тем более что у них можно было многому научиться, например непринужденному переходу с узбекского языка на таджикский и даже на туркменский.
Хватало Глинскому и работы с арабским языком: в дислоцированном буквально за соседним забором учебном центре готовили «коммандос» для армий дружественных арабских стран. В этом центре было своё отделение переводов, но виияковцев там на момент прибытия Бориса в Чирчик не осталось, всех откомандировали в «арабию». Поэтому «спецконтингент», то есть арабских и прочих курсантов, обеспечивали переводами лейтенанты-двухгодичники, сплошь – узбеки и таджики. Их призывали в армию после окончания ташкентского или душанбинского университета. Арабский язык, в отличие от родного, они знали неважно. А когда в учебном центре возник ещё и некомплект, на занятия по-соседски стали приглашать Глинского с Самариным.
К тому же особой необходимости в переводягах в полку спецназа не было, ведь в нём служили свои, а не иностранцы… Да и занятия по арабскому языку, ради которых в полку держали переводчиков, проходили, что ни говори, в облегчённом варианте.
Другое дело, что и в полку, и в учебном центре эти занятия шли почти в круглосуточном режиме – в классах, на спортплощадках и в десантных городках, в столовой и даже в бане. И уж точно занятия эти проходили не по академическим учебникам. Глинский, вдоволь наевшись бумажной работы, особенно любил практические занятия и схватывал на лету сам преподаваемый предмет. Об этом феномене, вообще говоря, мало кто задумывается, но не так уж редко переводчики приобретают самые разнородные знания и навыки и порой становятся сноровистей самих инструкторов. Ведь способность быстро перенимать (не так уж важно что) – это профессиональное качество хорошего толмача. А учебные программы в Чирчике постоянно оптимизировались и «доворачивались», поскольку инструкторы были не только матёрыми, но и со свежим (спасибо Афганистану) боевым опытом. Так что московский «плейбой» Глинский постигал не просто «ать-два-службу». Каждый день он буквально впитывал в себя огромное количество новых знаний и навыков. Фактически он не особо выходил за рамки своей военно-учётной специальности, то есть занимался лингвострановедением, но… как бы это сказать поточней, в его сермяжно-прикладном варианте и с довеском в виде этнопсихологии. В Чирчике слишком многое напоминало об Афганистане, и Борис то ли из-за каких-то предчувствий, то ли из-за сложившихся добрых отношений с двумя офицерами-«душанбинцами» из учебного центра – на редкость из интеллигентной среды (они памирцами на самом деле были) – начал учить таджикский язык и «схватил» его достаточно быстро. Однажды он на спор всё с теми же «душанбинцами» перевёл в арабскую графику таджикский текст, написанный в кириллице. То, что получилось, им и показал, а получился текст уже, скорее, на дари[168], хотя и с «советско-таджикским акцентом». Те просто не смогли скрыть своего восхищения:
– Ну ты, Борис-ако, прямо устод[169]. Просто Борис Владленович «Авиценна»!
– Тогда уж – Ибн Сина[170],– засмеялся в ответ Глинский. На самом-то деле его успехи в таджикском языке были впечатляющими, но не настолько уж удивительными: и в таджикском, и в дари много слов с арабскими корнями, а уж арабский-то Борис в Чирчике подтянул более чем неплохо. В последние месяцы каждый день часов по шесть переводил лекторов-инструкторов в учебном центре, да и с арабами было о чём поговорить.
Однако, исходя из профиля полка, основным критерием профессионального роста была всё же боевая подготовка – главная дисциплина зачётной проверки за полугодие (а для замены Борису таких проверок нужно было сдать не менее четырех). Первую проверку Глинскому пришлось сдавать на пятом месяце службы в полку. Поначалу всё шло очень даже неплохо: прыжок с парашютом, потом тактическое десантирование с вертолёта с последующим десятикилометровым кроссом и разведывательными действиями в составе групп, потом установка мин и стрельба из автомата и снайперской винтовки. На этих этапах проверки проблем не возникло, Борису оставалось лишь сдать зачёт по РОССу[171]. Все «молодые» перед этим зачётом тянули «билет», чтобы определиться со спарринг-партнёром. Глинскому достался почти сорокалетний угрюмый прапорщик-дагестанец. Он явно весил больше Бориса, был коренастым и кряжистым, а его левое колено перетягивала плотная оранжевая повязка. Это был такой знак: нога травмирована, без особой нужды «работать» её нельзя.
Они вышли на сдвинутые маты, поприветствовали друг друга, а потом дагестанец поднял глаза к потолку и зашевелил губами. Глинскому и в голову не пришло, что соперник молится. Как это молится? Прапорщик Советской армии во время итоговой проверки? Ну, ребята, вы даёте… Поэтому Борис, не думая, провёл подсечку сзади, усадив противника на пол, а когда тот попытался встать – буквально выбросил его за край ковра. Казалось бы, что не только по факту, но и по спецназерской хватке Борис зачёт, безусловно, сдал. Однако майор Фархадов, заместитель по боевой подготовке, зачёт не принял. А это означало, что полугодовая проверка не засчитана. Стало быть, Глинскому предстояло куковать в «песках» на полгода дольше. Борис попытался получить какие-то разъяснения – и получил их: якобы он вступил в единоборство ещё до команды и «не по-офицерски» задел травмированную ногу товарища. Но если всё было так, то почему же Фархадов не остановил поединок ещё до броска? Чего выжидал? Майор просто отмахнулся от его вопросов, и вот тогда Глинский вспылил и напрямую заявил Фархадову, что тот его специально «зажимает». А раз так, то и он, то есть Борис, имеет полное моральное право задействовать свои московские связи… Словесная перепалка ни к чему не привела, майор Фархадов зачёт всё равно не принял.
Командир полка Халбаев нехотя согласился поговорить со старшим лейтенантом лишь через день. Борис вошёл в кабинет подполковника строевым шагом и отдал честь. Халбаев сопя встал со своего кресла, кивнул в ответ Глинскому и быстро оглядел его с головы до ног, явно выискивая, к чему бы придраться:
– Э-э… Това-арищ старший лейтенант… Вы когда пад-ши-ва-ца научитесь? А? А бузить не нада. Права качать – не нада. У нас всё справедливо. Спроси у товарищей – они объяснят. Итоговую пересдашь через полгода. Иды. Служи.
Собственно говоря, Глинский даже рот не успел открыть, как аудиенция была окончена.
Весь в красных пятнах от возмущения, Борис выскочил из штабного домика и столкнулся с майором Фархадовым.
– Жаловаться ходил? – хитро сощурился майор.
– Я не жалуюсь, – угрюмо ответил Глинский. – Я просто не понимаю… Это всё из-за того, что я – москвич?
– Э-э, – прищёлкнул языком Фархадов, – москвич-чирчич… Ты некрасиво сделал, да? Ты Энверу даже помолиться не дал. Он на Олимпиаде выступал – ему все дали помолиться. Араб дал. Иранец дал. Даже американец – дал. Ты не дал. Зачем так делаешь?
– Подождите, – потряс головой Борис, – кому я помолиться не дал? Аллаху, что ли?
Фархадов (член партии, разумеется) тут же по-восточному хитро вильнул в сторону:
– Э-э… зачем Аллаху? У него свой бог есть – советский. А Москвой нас пугать не надо. Москва далеко…
Постепенно Глинский уяснил, что по незнанию некоторых местных нюансов невольно влез в чужой монастырь без приглашения. Этот прапорщик-дагестанец оказался ни много ни мало призёром Московской Олимпиады, где «отстоял честь Родины в непростых политических условиях». А за полгода до этой Олимпиады его ранили при штурме кабульского дворца Амина. Любопытно, что этому действительно незаурядному спортсмену так и не дали звание заслуженного мастера спорта – поскольку он никогда не скрывал своей «несоветской» набожности и молился даже перед дверью командирского кабинета. Кстати, лично опекал этого прапорщика его главный земляк – сам Расул Гамзатов. Так что Глинский попал в непростую ситуацию. Не только Халбаев и Фархадов, но и практически все остальные офицеры полка сочли, что Борис «выступил не по делу». Да ещё и московскими связями пугал…
От Глинского не то чтобы отвернулись, но легенда о его якобы неофицерском поведении оказалась прямо-таки нарицательной. Борис замкнулся в себе и продолжал, стиснув зубы, тянуть службу. При этом он понимал, что с навешенным новым ярлыком в дополнение к старому – московского залётчика – сдать следующую проверку не факт что удастся. Тем более что от Фархадова зависела не только приближающая замену аттестация, но и повседневная служба…
Постепенно в голову Глинскому стали приходить пораженческие мысли: может, и впрямь плюнуть на всё и попросить отца помочь уволиться из армии? Но это означало сдаться, признать свое поражение в схватке с «тяготами и лишениями», а признавать себя слабаком Борис всё же не желал… Но и оставаться на веки вечные в Богом и Аллахом забытом Чирчике тоже как-то не хотелось. В общем, в душе старшего лейтенанта творился самый натуральный раздрай, усугубившийся ещё и так и не наладившейся личной жизнью.
Хотя, собственно, какая в гарнизоне личная жизнь? Тогдашний Чирчик был городом скорее интернациональным, но «военизированным». И хотя местные русские девушки с удовольствием знакомились с офицерами-холостяками, москвича Бориса они, однако, прельстить не могли. Как это ни странно, он поначалу даже засматривался на местных «шахрезад» – ему всегда смугленькие нравились… Но не более того. Так что вся личная жизнь Бориса заключалась в письмах, которые он стал регулярно получать от Людмилы и совсем редко от Виолы. Людмила писала по-провинциальному обстоятельно, почти каждую неделю, Виола же за всё время «ссылки» Бориса прислала ему всего два письма, зато в последнем сообщила, что у театра вроде бы намечаются короткие гастроли в Ташкенте.
Надо ли говорить, что эта новость стала просто «светом в оконце» для Глинского, он только и жил ожиданием приезда Виолы. Не то чтобы Борис надеялся, что вдалеке от Москвы всё как-то снова наладится между ними… Нет, и такие мысли приходили тоже, но в их совместное долгое счастье Глинский как-то уже не особо верил – видимо, начал взрослеть. Он не хотел загадывать далеко наперед, он просто тосковал конкретно по Виоле и по женщине вообще, потому что хоть он и взрослел, но организм-то оставался ещё молодым и здоровым и, несмотря на все спецподготовки, требовал своё.
Но гастроли в Ташкенте всё откладывались и откладывались. Борис уже решил, что они и вовсе не состоятся и что Виола выдумала их, просто чтобы подбодрить его. И тут от неё пришла лаконичная телеграмма: «Завтра вылетаю Ташкент филармонию». Глинский чуть с ума от радости не сошёл, но оказалось, что радовался он зря…
Формально по переводческой линии он подчинялся Самарину – как старшему переводчику. К нему-то Борис и направился, чтобы отпроситься назавтра в Ташкент. Даже телеграмму от Виолы с собой прихватил. Но Слава его не отпустил – дескать, его самого назавтра «застолбил» учебный центр, сопровождать в Ташкент какого-то проверяющего офицера из Йемена, с которым Самарин уже работал и потому сдружился. Отказаться от этой поездки не представлялось возможным, а хотя бы один переводчик должен был остаться в расположении полка.
Кляня судьбу и скрипя зубами, Борис подчинился, но уже на следующий день узнал, что Самарин его попросту обманул. Оказалось, что Слава с Фархадовым решили просто съездить в Ташкент «проветриться». А узнал об этом Борис так: вечером следующего дня он представлял командиру полка недельную сводку радиоперехвата. Неожиданно к штабному домику подкатил «уазик». Вскоре в кабинете Халбаева появился нетрезвый Фархадов и сопровождавший его офицер-узбек из ташкентской комендатуры. При первичном «разборе полётов» вырисовывалась настоящая «картина маслом», потому что «сложить два и два» было несложно.
Как выяснилось, не было никакого йеменского проверяющего. Зато был день рождения тестя Фархадова – 63 года – столько, сколько прожил пророк. Вот они с Самариным и решили навестить родственников майора – на плов-шашлыки. Фархадов хотел, чтобы Самарин его многочисленную родню пофотографировал, потому что в те времена ещё далеко не все умели делать снимки. А у Славы от зампобою зависел перевод в Москву – капитан-то все четыре проверки сдал, вернее, почти сдал: четвёртую ему перенесли из-за трещины в кисти руки, полученной во время неудачного падения на текущих занятиях по рукопашному бою… Ну, решили – сделали, Фархадов выдумал предлог, дескать, надо «уазик» сдать в ремонт, взял с собой Самарина, и они бодро укатили в Ташкент…
А дальше через несколько часов пьяного Фархадова на ступеньках местной филармонии задержал комендантский патруль, которому он ещё и оказал сопротивление. Когда разобрались, из какой части Фархадов (а он даже пытался скрыться на всё том же якобы неисправном «уазике»), машину на штрафстоянку отправлять не стали – исключительно из уважения к земляку Халбаеву, но дали сопровождающего офицера из комендатуры.
Подполковник слушал эту историю молча и с каждой минутой всё больше мрачнел – думал о чём-то своём. Бориса же била злая нервная дрожь. А так и не протрезвевший Фархадов всё продолжал разглагольствовать, развязно пытаясь найти себе психологические оправдания:
– Командир, дорогой, у нас «уазик» на окружной рембазе не приняли из-за субботы, у них там типа ПХД[172]. На самом деле на бакшиш разводили, а мы уже туда четыре «берёзки»[173] отдали – хватит! Ну мы со Славой к родственникам моим заехали… Шашлык-машлык… А потом да, – на концерт пошли. Филармония – как вы на совещании советовали… Какая-то там цыганочка из «Ромэн» приехала… Такая кошёлка с выебоном… Кстати, на военных всё время зыркала. Похоже, командир, кто-то из Красной армии ей вдул как следует, понимаете! Понравилось, вот и искала, кто следующий.
– А где Самарин? – очень нехорошим голосом спросил командир полка.
Фархадов помотал головой:
– Слава с концерта ушёл, чтобы до завтрашних занятий успеть плёнки проявить.
– Тоже пьяный?
– Нет… Совсем трезвый. Говорил – жарко слишком…
(На самом деле пьянющий в стельку Самарин появился в части на пару часов раньше Фархадова и тихо залёг в полковой общаге.)
Командир полка долго смотрел на Фархадова, катая желваки по скулам, и вдруг словно вспомнил о присутствии в кабинете Бориса:
– Вы свободны, товарищ старший лейтенант.
Борис, трясясь от злости, пулей вылетел из кабинета, но его остановил прапорщик-порученец командира, тоже, естественно, узбек. Он сказал, что Глинского просили перезвонить на почту, там вроде бы какая-то срочная телеграмма лежит. Прямо из приёмной Борис и перезвонил, телеграмму ему тут же и зачитали. Она была короткой: «Спасибо за встречу Виола». Глинский положил трубку и быстро направился в полковое общежитие – правду, видать, написали ему в своё время в характеристике о вспыльчивости…
Найдя в общаге Самарина, мирно спящего в атмосфере плотного перегара, Борис вылил ему на голову ковш холодной воды и схватил за грудки:
– Слышь, ты, урод! Я же тебе показывал телеграмму! Я же тебя по-человечески просил! Слышь! Что ж ты за говно-то такое?!
Слава долго не мог очухаться и понять, в чём дело. Наконец, более-менее придя в себя, он не нашёл ничего умнее, как сказать заплетающимся языком:
– А ты не борзей… На неприятности нарываешься? С тебя, «мазника», хватит и московского блядства…
Вот это он сказал совсем зря, потому что тут же получил от Бориса слева и справа пару прямых в переносицу…
На следующий день все троё – проспавшийся Фархадов, Глинский и Самарин со сломанным носом и заплывшими мигающими глазёнками – стояли навытяжку в кабинете Халбаева. Командир полка спецназа не любил проводить долгие служебные проверки. Фархадову он вкатил строгий выговор, но не за пьянку и обман командира, а за то, что тот «сдался» патрулю. Официальная формулировка была просто убийственной для спецназовца – «за нерешительные действия в штатной ситуации». Ещё большим унижением для Фархадова стало то, что ему, майору, объявили выговор в присутствии младших офицеров.
С капитаном и старшим лейтенантом подполковник тоже церемониться не стал:
– А вас, молодые, надо в «чистом поле проветрить». Чтоб прыткость вашу в полезное для службы русло направить. Так что готовьтесь. Недельки через три, максимум через месяц. Как замены придут. А придут они быстро. Меня тоже в Москве уважают…
«Проветривание в чистом поле» означало командировку в Афганистан – в Чирчике такие вопросы решались быстро. Халбаев слов на ветер не бросал и в «переписки» с московскими кадровиками без особой необходимости не вступал. А капитана и старшего лейтенанта формально даже не наказали – им же предстояло написать рапорты в Афганистан, а туда посылать с не снятыми взысканиями было не положено…
Вот так Глинскому вдруг выпала загранкомандировка, правда, совсем не по языковому профилю. Точнее, не совсем по его языковому профилю, хотя дари он освоил лучше, чем на «уличном» уровне.
И ведь не отказаться было от этой командировки. Ещё совсем недавно Бориса посещали мысли об увольнении из армии, но теперь об этом не могло быть и речи: как это – пытаться уволиться, если тебя в Афганистан посылают? Это означало бы на всю жизнь получить несмываемое клеймо труса. К тому же в глубине души Глинскому было интересно посмотреть собственными глазами, как она выглядит на самом деле – эта война? И чего он сам стоит? Хоть и шёл уже Борису двадцать седьмой год, хоть и повзрослел он и изменился, но остатки «гитарной романтики», видать, ещё не окончательно из его головы и сердца выветрились. Рапорт он написал не колеблясь, а через несколько дней буквально как снег на голову свалилась Людмила.
Её он, конечно, ждал не так, как Виолу, но всё равно обрадовался. С её размещением, правда, возникли проблемы, в общагу пустили только через рапорт на имя командира полка – дескать, если не жена, то иди в частный сектор, к «бабаям». Но Халбаев рапорт подписал – он вообще после той истории как-то потеплел к Борису, хотя внешне этого почти не выказывал.
Психологически и по-женски Людмила всё рассчитала правильно – кто навещает разведённого офицера, та с ним и остается. Всё просто – неженатый старлей, да ещё перед неминуемым Афганом, да ещё в условиях чирчикского «безбабья»… Но за несколько дней ей всё же удалось хоть немного, но успокоить мятущуюся душу Бориса. Память о Виоле никуда не делась, но на ночи, проведённые с Людмилой, это никак не повлияло. Людмила всё понимала и особо ни на что не претендовала, в общем – не «грузила» проблемами. Один раз только пожаловалась, что с братом у неё беда. Он в учебке солдатиком мается, даже сбежать оттуда хочет. Их тоже в Афганистан собираются отправить, и он боится, что его невеста не дождётся – туда ведь на свидание не съездишь, и отпуска оттуда не дают… Чем тут мог помочь Борис? Только общими словами утешения…
С Людмилой он всё же простился почти как с женой перед боевым походом. По казачьей традиции даже пару раз ремнём её стеганул. А потом они вместе подписали привезённую ею, но так и не открытую бутылку московского «Кристалла» – Людмила забрала её с собой, чтобы открыть в том же составе после благополучного возвращения Бориса. Дурные мысли они оба гнали от себя. Простились буднично, без объятий на автобусной остановке. Утром, когда Глинский был уже на службе, Людмила поднялась и никем не провожаемая, ушла.
У неё тряслись и кривились губы, но она не плакала. Или ей казалось, что не плакала…
На пороге уже стоял год тысяча девятьсот восемьдесят четвертый. Он станет самым тяжёлым годом для шурави[174] в Афганистане. Правда, в то время Глинский об этом знать, разумеется, не мог. Он, как и многие, считал, что война вот-вот закончится – и так ведь почти три года воюем! Да и кто там может оказывать организованное сопротивление «непобедимой и легендарной» Советской армии? Полудикие крестьяне и кочевники, пусть и с американскими инструкторами и советниками? Это же просто смешно… Тогда так казалось многим – в основном тем, кто «за речкой» не побывал. Побывавшим было уже не до смеха…
Из Чирчика в Ташкент Бориса никто не провожал – так уж вышло, что уезжал он в полдень, когда и в полку, и в учебном центре вовсю шли занятия. Да, честно говоря, Глинский и сам не любил проводы – ни когда кого-то провожают, ни тем более когда – его.
Впрочем, без прощальной офицерской пирушки в Ташкенте всё же не обошлось. В тамошней офицерской общаге Борис встретил двух мельком знакомых виияковцев – где их только ни встретишь, а уж в тогдашнем Ташкенте-то… Узнав, что Глинский назавтра улетает в Афган, коллеги с ещё несколькими молодыми душевными офицерами потащили Бориса в приятный и недорогой ресторанчик-самсахану на Комсомольском озере. Не обошлось, конечно, без песен под гитару, но особого «разгуляева» не получилось. Посидели хорошо, но с грустинкой… Их компанию обслуживал шустрый узкоглазый паренёк по имени Гафар. На офицеров он смотрел как на полубогов – живут же вот люди, не то что у нас в самсахане… Борис ещё заказал этому Гафару с собой десяток пирожков-самсы (по 17 копеек штука), и паренёк с утра доставил их горячими в офицерскую общагу на пересылке.
Собираться Глинскому было недолго – как в пословице про нищего, которому одеться – только подпоясаться. Большой «новосёловский» вещмешок был давно уложен. Борис посидел на дорожку, потом встал, почему-то захотел перекреститься, но вдруг устыдился этого порыва и быстро вышел из общаги. Вышел и чуть было не наступил на маленький картонный образок Николы Чудотворца. Воровато оглянувшись, не видит ли кто, Глинский поднял образок с земли, отряхнул и положил в левый внутренний карман кителя. Вместе с паспортом…
Уже возле штаба пересылки Борис встретился глазами с крепким рослым солдатом, объяснявшим дежурному офицеру, что у него украли документы.
Офицер слушал эту «песню» с выражением крайнего недоверия на лице – мол, знаем-знаем, сам небось выбросил, чтобы на борт, летящий в Афган, не взяли…
Глинский скользнул взглядом по солдату и тут же забыл о нём. Он бы несказанно удивился, если бы кто рассказал, что через полтора года с чем-то судьба причудливо сведёт их вместе с этим солдатом, а третьим им компанию составит тот самый паренёк Гафар, который приносил пирожки в общагу. У судьбы своеобразное чувство юмора, и юмор этот часто оказывается чёрным… На аэродром Тузель Борис прибыл в повседневной форме для строя… то есть в галифе, кителе с портупеей и сапогах – так обыкновенно ходили преподаватели и переводчики в чирчикском учебном центре. А в чём ещё было лететь на войну? Прославившуюся позже «афганку» песочного цвета тогда ещё не ввели, и чаще всего офицеры улетали в Афганистан в полевой форме «пэ-ша»[175]. В спецназовском полку эту не очень удобную, особенно по жаре, форму не носили, там как-то прижился камуфлированный комбинезон пограничников – «берёзка». Глинский, собственно говоря, первоначально именно в нём и собирался лететь, но вовремя сообразил, что появляться в чужой форме «пред очи» спецназовского начальства в Кабуле не стоит – могут не понять и сочтут за выпендрёж. А поскольку свою «пэ-ша» Борис оставил в Москве, выбора особого не осталось – пришлось надевать «повседневку» с голубыми петлицами. Голубые петлицы, голубой околыш на фуражке – всё как у лётчиков, вот только в петлицах вместо «пропеллеров» – «парашютики». Глинский был одет как офицер-десантник, несмотря на то что чирчикский полк в ВДВ не входил, а подчинялся напрямую ГРУ. Впрочем, тогда на эти тонкости никто внимания не обращал, за исключением посвящённых.
Лётчик-«правак»[176] Ан-двенадцатого, подгонявший очередную партию «интернационалистов» на погрузку в чрево своего «скотовоза», заметил родные голубые петлицы и махнул рукой:
– Эй, летун, пошли со мной! Ты к кому? Покажь бумажки…
Он был уже далеко не молодым, его выцветший голубоватый комбинезон слегка намок под зарядившим с утра дождём, но глаза щурились от улыбки. Борис улыбнулся в ответ и протянул ему предписание.
– Глинский? Слушай, а генерал Глинский – часом не твой батя?
– Мой.
«Правак» заулыбался ещё шире: даже как будто решился на что-то сокровенное:
– Хороший мужик твой батя! Спокойный такой. Сразу видно – фронтовик. Я его в Казахстан несколько раз возил. Вот не знал, что у него сын из наших.
Борис смущённо кашлянул:
– Ну я не совсем из ваших.
Летчик повнимательней всмотрелся в его петлицы и увидел «парашютики»:
– А… Так ты… как это – «с неба оземь». В сто третью, что ли? Ладно, всё равно… Полетишь «первым классом». Давай в «предбанник».
«Предбанником» в транспортной авиации называлась кабина сопровождающего груз – она совмещалась с кабиной пилотов. Других «летунов» и прочих привилегированных в «предбаннике» не оказалось, чему Глинский даже обрадовался, он ещё на аэродроме слегка устал от нервного предвылетного гомона солдат и офицеров. Одиночеством Борис никогда не тяготился – можно поспать, можно подумать о разном.
Под нарастающий ливень Ан-двенадцатый запустил двигатели, не торопясь вырулил и вскоре оторвался от бетонки. Глинский прильнул к иллюминатору, но салатного цвета хлопковые поля под крылом быстро закончились, потому что самолёт вошёл в густую хмурую облачность, похожую на осеннее море. Борис сел поудобней, вытянул ноги и вспомнил другое море – Чёрное – в первом курсантском отпуске, когда они всей семьей отдыхали под Ялтой. Однажды в море на него напали с дерзкими брызганьями сразу три девчонки, а он азартно «отстреливался» от них. Впрочем, втроём они его всё равно «забили». Глинский грустно улыбнулся, представив на секунды, что этими девчонками были Виола, Ольга и Людмила. Кстати, одна из тех ялтинских девчонок, кажется армянка, действительно была похожа на Виолу. Он ещё пытался познакомиться с ней поближе, но она, как потом сказали подружки, уехала с родителями в тот же день. Борис вспоминал её всякий раз, когда слышал супермодную в том сезоне песню: «От зари до зари, / От темна до темна / О любви говори, / Пой, гитарная струна». Странно: ни как её звали, ни как она была одета, ни даже её фигуру он совсем не запомнил, а вот лицо не забылось… Глинский вспомнил, как пытался назначить ей свидание, как переживал, когда она не пришла, и как до полуночи пускал по зеркально-спокойному морю плоские камушки – «глюк-глюк-глюк».
Постепенно монотонный звук двигателей сделал своё дело. Да и под дождь хорошо спится. Борис и не заметил, как задремал. Ему снились прыгающие по морской глади камушки.
…Проснулся он от того, что его чуть не сбросило со скамьи, – самолёт резко пошёл вниз. Глинский помотал головой, стряхивая остатки сна, и взглянул в иллюминатор. Под крылом показалась крутая бежево-серая гора, очертаниями напоминавшая лежащего верблюда. Вся местность сверху выглядела как глина вперемешку с пеплом. Солнце било непривычно пронзительными для вечерних часов лучами. Редкие постройки, сверху похожие на брошенные кошары, будто сливались с унылым горно-пустынным пейзажем. Еще через минуту показались разбросанные по невысоким сопкам какие-то приподнятые небольшие зеленоватые пятна. Борис не сразу догадался, что это приводные радиостанции аэродрома, покрытые выгоревшей камуфлированной сетью.
Тем временем слева спереди глазам Глинского открылся большой восточный город – бесконечные кварталы-махалля глинобитных хижин и изгороди-дувалы. Кварталы резко очерчивались в лучах заходящего солнца собственными тенями, прерывающимися разноцветными пунктирами «вагончиков»-дуканов. Редко-редко встречались двух-трехэтажные дома, крыши которых выделялись яркими пятнами, казавшимися ещё более яркими в бесцветном вечернем мареве афганской столицы.
Ан-двенадцатый жёстко коснулся бетонной полосы, а потом ещё долго-долго заруливал на стоянку. Наконец самолёт замер, затихли двигатели и остановились натруженные винты. Над бетонной взлётно-посадочной полосой в солнечном мареве плыли какие-то сюрреалистические ультрафиолетовые силуэты.
Уже знакомый Борису «правак» долго возился с аппарелью, а потом он на пару с командиром ещё дольше препирался с двумя подошедшими аэродромщиками. По обрывкам долетающих фраз Глинскому показалось, что речь идет об обратном перелёте через границу, пилоты вроде как не хотели лететь, а встречавшие увещевали их, мол, «надо, Федя, надо»…
– Да в такую погоду даже «тэзэшки»[177] летают! – донеслось до Бориса. Командир Ан-двенадцатого вернулся, с досадой махнул рукой и заорал в чрево самолета:
– Выходи строиться!
Личный состав выгрузился быстро. Солдат под командой троих с ними же летевших капитанов погнали на растрескавшуюся от жары утрамбованную площадку, расположенную сзади от рулёжки. Там уже нетерпеливо разминали ноги человек пять «купцов»[178] из разных гарнизонов. Офицеры же, вернувшиеся в Афган из отпусков, деловито заторопились в другом направлении – к кунгам и «уазикам» метрах в двухстах от стоянки и на таком же расстоянии от бетонного ангара главного афганского аэропорта. Они рассчитывали «сесть на хвост» кому-нибудь из встречающих-провожающих или записаться на борт, следующий в родной гарнизон. Вокруг кунгов бурлила толпа возбужденно галдящих дембелей. Они готовы были бегом бежать к самолету, но их сдерживали люди постарше, в основном в «гражданке». Борис догадался, что это офицеры и прапорщики, дождавшиеся замены или получившие отпуска.
Глинский направился к кунгам, чтобы получить отметку о пересечении государственной границы. Именно с этой отметки кабульской комендатуры-пересылки и начинался отсчёт «боевых будней».
С полдороги его окликнул старший лейтенант в расстегнутом «пэ-ша» с общевойсковой «капустой» в петлицах. Старлей явно возвращался из отпуска и прилетел на одном с Борисом самолёте, только в «общем вагоне».
– Эй, земляк! Тебе куда?
Глинский протянул ему предписание. Старлей мельком глянул на бумажку и кивнул:
– Ну я так и думал. Это к нам. Наша машина должна тут сменщика привезти. Обещали и меня дождаться.
Старший лейтенант приветливо протянул руку:
– Влад Семченко. Рязань. А ты откуда будешь?
– Борис Глинский. Переводчик.
– А-а-а, – насмешливо протянул старлей. – То-то я смотрю – петлицы родные, а по Рязани я тебя не помню, хотя, судя по званию, должен был бы… Переводчик, значит? «Инджо кабул-подвал аст?»[179]
Глинский усмехнулся. Переводчиков всегда ценят при походах по лавкам и магазинам.
– Слушай, Влад. А почему у тебя-то «капуста» в петлицах? Ты ж спецназёр, да ещё с рязанскими «корнями».
Семченко вздохнул:
– И сам по «парашютикам» тоскую, хожу как «чмо», – «сижу» в кустах и жду «героя».[180] Но у нас в придворной роте «парашюты» запрещены. Конспирация. Да ты скоро сам всё узнаешь. «Капуста», брат, это ещё не самое «кислое».
Они не успели дойти до кунгов, как им встретились четверо, издали похожие на идущих тесно сомкнутым строем. Когда странная группа подошла поближе, выяснилось, что это медик-подполковник и прапорщик осторожно ведут перебинтованного раненого с замотанной культей вместо правой руки. Их сопровождал майор с красной повязкой на левой руке и с десантной сумкой – в правой.
Видимо, они хотели заблаговременно усадить раненого в самолет, у которого уже разворачивался топливозаправщик.
Влад, увидев раненого, словно споткнулся:
– Серёга, ты? Ты… как это?..
Раненый ничего не ответил, лишь кисло улыбнулся. Борис догадался, что это офицер из той же роты, где предстояло служить и ему.
Разумеется, Семченко пошёл провожать своего Серёгу к самолёту. Глинский долго смотрел им вслед и думал, что израненный парень, судя по всему, его ровесник. Как же он теперь будет жить без правой-то руки? Со службой, ясное дело, придётся проститься, а потом как? На пенсию по инвалидности особо не расшикуешься, хотя, конечно, и с голоду не помрёшь…
Он постарался отогнать прочь мрачные мысли и заторопился к кунгу, в окошко которого прибывшие офицеры протягивали свои бумажки. Ожидая своей очереди, Глинский с любопытством рассматривал живописную ораву дембелей – почти у всех в придачу к вещмешкам были одинаковые кейсы. Борис хмыкнул, вспомнив свой кейс после первой командировки. За ним пристроились две разбитные дамы в джинсах, судя по разговору – также вернувшиеся из отпуска. Совершенно не стесняясь Глинского, они живо и без комплексов обсуждали, где в Кабуле лучше покупать нижнее бельё. При этом дамы для доходчивости показывали друг дружке руками поверх одежды особенности фасонов:
– …вот, ну а спереди треугольничек такой… сеточка – как тюль…
Стоящие впереди и сзади офицеры бросали на дам оценивающие взгляды, к которым те, судя по всему, были привычны.
Чтобы отвлечься от по-разному воспринимаемого щебета о трусах и лифчиках, Борис снова принялся разглядывать дембелей. Большинство из них красовались в парадной отутюженной форме с аксельбантами – чаще белыми, но иногда даже красными и пурпурно-малиновыми. Кители украшали разномастные самодельные значки и нашивки с названиями гарнизонов, в Союзе считавшихся жутко секретными: «Теплый стан 181 мсп 108 мсд», «350 пдп 103 вдд – Полтинник», «56 одшбр – Гардез».
Настоящие награды на дембельских кителях встречались редко. Впрочем, почётный знак ЦК ВЛКСМ «Воинская доблесть» ещё более-менее мелькал, а вот настоящие медали Глинский разглядел от силы у десятка из доброй сотни. Орденов он поначалу не разглядел ни у кого. Впрочем, присмотревшись, он обратил внимание на ефрейтора-танкиста в новенькой, ничем не «украшенной» форме с чёрными петлицами. Этот дембель выделялся заметно пробитым сединой «ёжиком» и трясущимися руками, в которых он что-то сжимал. Когда к нему подошёл какой-то офицер, ефрейтор, словно стесняясь, раскрыл ладонь, и Борис увидел орден Боевого Красного Знамени.
– Танкист-«минёр», – негромко сказал капитан, стоявший в очереди перед Глинским. – Четырнадцать раз на своих катках подлетал. Начпо[181] на партсобрании рассказывал…
До Бориса не сразу дошло, что этот парень четырнадцать раз подрывался на фугасах при так называемом «тральном» разминировании, а значит, столько же раз был контужен… Глинский невольно задумался: а хотел бы он сам такой ценой получить орден? Спору нет, Красное Знамя – это очень круто, перед ним только орден Ленина со Звездой Героя, но четырнадцать контузий…
Из комендантского кунга показался хмурый подполковник.
– Убывающим – строиться! Достать документы. Открыть вещмешки и портфели, – хриплой скороговоркой скомандовал он. Дембеля зашевелились. Впрочем, в Кабуле на предмет обнаружения чего-то неположенного их «шмонали» достаточно формально. Главный «шмон» устраивали в Ташкенте – при возвращении домой. Причём, что любопытно, искали не только оружие, боеприпасы, валюту, золото-серебро и драгоценные камни. Запрещены к ввозу в Союз были также магнитофонные кассеты с записями «блатных», эмигрантов и даже Александра Розенбаума…
(Забавно, но, когда Александр Яковлевич возвращался однажды с гастролей из Афганистана, его, ещё не очень растиражированного телеэкраном, вполне серьёзно спросили в ташкентской Тузели: «Розенбаума не везёшь?»)
Борис наконец-то отметил своё предписание и отошёл к выстроившимся за кунгом в ряд пяти медицинским «уазикам-таблеткам». Там его и нашёл вернувшийся от самолета не просто мрачный, но совершенно не находивший себе место Семченко. Старлей молча забрал Бориса в машину – отпускное настроение у Влада явно закончилось. Но Глинский и не лез к нему с расспросами.
Всю дорогу до роты они проехали молча. Водитель даже непременную музыку в машине не заводил.
Первые увиденные Борисом афганцы были бородатыми путниками в белых хламидах и сандалиях на почерневших босых ногах. Они, увидев машину, тем не менее, не сразу отошли к обочине, так что пришлось затормозить. Глинского поразили их глаза – мутно-голубые, цвета посудного фаянса, выражавшие то ли полнейшее безразличие к жизни, то ли давнюю привычку к гашишу.
Когда этих «путников» наконец-то объехали, за окнами мелькнул женский лицей с огромным количеством местных барышень в чёрных балахонах и шароварах и белых платках, но на вполне европейских «шпильках». Показался «горшочек» мечети между двумя одинокими кипарисами. От мечети куда-то шёл важный афганец в тёмно-коричневой чалме, за ним семенили несколько женщин в фиолетовых, с сетками на уровне лица, чадрах. На перекрестке регулировщик в черном галстуке, словно жонглер, размахивал руками, пытаясь развести настырно гудящие раздолбанные жёлто-белые такси – «тойоты» и «Волги-21», а также мерседесы-«барбухайки», везущие чуть ли не по пятьдесят «разноцветных» пассажиров. Проезду мешали несколько величаво жующих горбатых быков.
А за перекрестком у обочины застыл синий разбитый троллейбус с персидской вязью на маршрутной табличке. Борис азартно вертел головой, пытаясь не упустить ни одной «картинки», ни одной новой подробности, – и вдруг поймал себя на странной мысли: во всем увиденном совершенно не ощущалась война. Кабул казался, конечно, суетливым, но относительно спокойным городом. Пройдет совсем немного времени, и Глинский поймет, что первое впечатление оказалось ошибочным…
Семченко проводил Бориса к командирской палатке и заторопился, озабоченно взглянув на часы:
– Давай, брат, не задерживайся. Может, на ужин ещё успеешь.
Зайдя в командирскую палатку, Глинский представился, как положено. Ротным оказался чуть насмешливый капитан в тельняшке под хэбэ – с обветренным загорелым лицом и усами он был, может быть, лишь на пару-тройку лет старше Бориса. Впрочем, Борис уже знал о принятых в Афгане неформальных отличиях: кем бы ты ни был в Союзе или даже здесь, но надеть тельняшку имеешь право, лишь когда местный «дед» из числа офицеров тебе свою – в обмен на новую – подарит. После первого боевого рейда и на будущую удачу. Ну а усы разрешали отпускать после третьего, а то и пятого рейда. Даже полковники свято блюли эти правила.
– Капитан Ермаков, за столом – Иван Василич, – представился командир роты, крепко, с размаха пожал Глинскому руку и, подмигнув, добавил:
– Профессию не менял.[182] Ну, с приездом. О, а ты с гитарой! Серьёзно играешь?
– Ну так… немного, – пожал плечами Борис.
– Это хорошо. Может, меня научишь, я пробовал несколько раз, видно, терпения не хватило… Так, давай сюда предписание и загранпаспорт. У нас положено сдавать, обратно перед отпуском получишь. Так, сейчас давай-ка на ужин, а потом дневальный покажет тебе твой «модуль». Хоп?
– Хоп, – кивнул Борис, а капитан тут же заорал кому-то за палаткой: – Денисюк! Денисюк! Отнесёшь вещмешок и гитару старшего лейтенанта в третью «бочку», где старший лейтенант Шишкин жил…
Столовую палатку Борис нашёл быстро – её выделяла целая батарея диковинных разноцветных пластмассовых рукомойников с поддонами на длинной П-образной раме. На рукомойниках проступало «Made in Pakistan». От умывальника шибало в нос невероятно вонючим запахом – смесью уксуса, ацетона и формалина. Так пахла жидкость для мытья рук – Глинскому ещё в Чирчике рассказали, что в Афгане подцепить желтуху или ещё какую болезнь – «как два пальца об асфальт», поэтому руки надо мыть как можно чаще и не жалея…
Собственно говоря, столовая состояла из двух палаток – солдатской, куда Борис сначала по ошибке сунулся, и офицерской. Офицерская от солдатской отличалась лишь тем, что была изнутри завешена немилосердно застиранными, но, в общем-то, опрятными простынями. Ну и «официантами», конечно, их назначали из узбеков или таджиков. Столиков было всего три, и за одним из них пустовало место, как раз за тем, где в компании двух старших лейтенантов сидел Семченко. Он, завидев Глинского, замахал рукой:
– Пополнение, давай к нам.
Борис подошёл и представился офицерам:
– Глинский Борис.
Старлеи закивали в ответ:
– Тихонов Сергей, Сарай… (Он и вправду был широк в плечах.)
– Альтшуль Юра. Лисапедом кличут. Мы – взводные. А ты откуда и на какую должность?
– Из Чирчика… А на должность?.. На какую именно, не знаю, сказали, что вроде на капитанскую.
Тихонов поскрёб щёку пальцами:
– Если на капитанскую, тогда на место Серёги Шишкина. Зампотех наш… Подорвался три недели назад.
Борис взглянул на Влада:
– Мы его на аэродроме встретили?
– Его, – вздохнул Семченко. Он как раз закончил делить хлебные горбушки, не забыв и Глинского. Горбушки считались лакомством, почти что пирожными. Да и вообще хлеб в кабульском гарнизоне был очень вкусный – пахучий, воздушный, долго не черствеющий, вкуснее даже, чем из филипповской булочной в Москве.
Быстро умяв свою горбушку, Семченко подмигнул Борису:
– Подвалило нам с тобой – будет теперь свой переводяга! Это ж сколько мы бутылок сэкономим?
Глинский, не понимая, сощурился, а старлеи (просто лейтенантов в роте не было вообще), смеясь, стали объяснять ему, что обязательные для офицеров-разведчиков ежегодные экзамены по иностранному языку здесь сдают весьма условно, но строго по местным правилам. В разведотдел армии присылают задания из Ташкента, ну а потом экзаменуемые нанимают (за бутылку от каждого) разведотдельских же «филолухов», те переводят, дают переписать, потом сами же собирают работы, сами же и оценивают (всегда – на «четверку»), и пожалте, ваше благородие, двадцать рублей к окладу за владение иностранным языком. Но переписывать надо было обязательно своим почерком. Взводные, окончившие, как правило, рязанское десантное или киевское общевойсковое училище, только во время этого переписывания и вспоминали прочно забытые за ненадобностью языки… Их-то, оказывается, со дня на день предстояло «сдать и забыть»…
Глинский заметил, что кормили здесь не то чтоб деликатесами, но сытно – перловой каши с бараниной ему в миску вбухали много, да и масла не пожалели. Борис даже не доел свою порцию. А вот местный чай действительно впечатлил – ярко-красного цвета, приятного кисловатого вкуса – Глинский такого не пробовал никогда, такого не было даже в отцовых генеральских продуктовых наборах, тех, что к праздникам выдавали.
– Пей на здоровье, – сказал Семченко, улыбаясь. – Это не простой чай, а как его… кар-ка-дэ… На караване взяли… У тебя в «бочке» – целая коробка. Он полезный. Говорят, от давления и вообще помогает.
– Пей, но не заливайся, – покачал пальцем уже вставший из-за стола Лисапед. – «Пропишешься», когда приказ придёт, а сейчас – давай на волейбол, а то темно будет. С мячиком дружишь? Давай, Боря, дуй до своей «бочки». Есть во что переодеться?
– Имеется, – улыбнулся Борис.
«Бочка» (или модуль, а ещё её в Афгане называли «местоимением» – то есть местом, где «имеют») представляла собой действительно длинную цистерну с выстланным трофейными коврами полом, дверью и двумя форточками. Опиралась эта цистерна на подпорки, выпиленные по-хозяйски умело из ящиков от снарядов. В самой «бочке» стояли четыре койки и четыре тумбочки. Плавно переходящие в потолок стены были густо заклеены фотографиями вперемешку с детскими рисунками и глянцевыми изображениями полуодетых пакистанских красавиц. Впрочем, откровенной порнухи не наблюдалось. Над койкой, в которой теперь предстояло спать Глинскому, кусочками пластыря был прикреплён к стене детский рисунок, когда-то сложенный в четверть листа: зелёный танк с красной звездой и подпись под ним, выведенная неуверенными печатными буквами: «Папа приезжай скорей». Видимо, когда Серёге Шишкину собирали сумку, ни у кого не поднялась рука снять этот вот листок из альбома по рисованию…
Борис вздохнул и тоже не стал снимать рисунок со «своей» стенки, благо что рядом оставалось много свободного места. Он аккуратно положил под кровать гитару в кожаном футляре, застелил койку лежавшими на ней чистыми простынями и надел ярко-зелёную наволочку на подушку. Потом достал из вещмешка фотографию матери с отцом (ту, на которой отец был в «гражданке») и прикрепил её к стене у изголовья кровати. Дотронулся легко мизинцем до лиц отца и матери и тихо сказал им:
– Всё путём будет… Всё путём…
Затем Борис быстро переоделся в тренировочные штаны, надел кеды и направился в сторону спортивной площадки, попутно заметив, что модули на замок не запираются…
На самом деле Глинский попал в «хозяйство» под общим началом генерал-майора Виктора Прохоровича Иванникова по прозвищу Профи. Для любого офицера в любой должности служба под его руководством была действительно настоящей школой, в которой главным классом генерал (сам бывший спецназёр) считал то самое «поле», куда подполковник Халбаев направил Бориса «проветриться». С этого «поля» и начиналась вся разведка…
Что же касается непосредственно Бориса, то в кабульскую «придворную» роту его назначили формально потому, что в ней неожиданно открылась капитанская вакансия за счёт подорвавшегося на мине зампотеха.
Командир роты Ермаков так Глинскому и сказал:
– Пока у нас побудешь. Потом, ежели законного зампотеха пришлют, тогда тебя и передвинут, может, даже в сам разведотдел заберут…
(Почти так потом всё и вышло. В те годы в отдельных службах «ограниченного контингента» из всего офицерского корпуса почти четверть составляли прикомандированные. Часто это были просто толковые офицеры из «ненужных», то есть не очень востребованных на войне частей, например пэвэошники – ведь своей авиации-то у духов не имелось. Таких «толковых» офицеров прикомандировывали и в разведотдел – на время и без документальных назначений. Это позволяло существенно увеличивать практический штат без особой бюрократической волокиты. Так и Глинский уже через месяца четыре начал жить в Кабуле, что называется «на два дома». Но об этом речь ещё впереди.)
А пока до официального приказа о назначении капитан Ермаков поставил Борису первую «боевую задачу» – доказать соседствовавшим с ротой афганцам, что в части хрюкает вовсе никакой не поросёнок, оскорбляющий самим фактом своего существования чувства правоверных, а особая собака «свиновидной» породы, мол, нашли в «зелёнке» щенка, вот он, пока маленький, и хрюкает, когда полаять хочет. Надо сказать, что в Афганистане во многих частях подпольно выкармливали кабанчиков, хоть это и было связано с неудобствами, а порой и с риском. Но уж очень «доставала» казённая тушёнка. Афганцы, как и положено мусульманам, крайне болезненно относились к такому «явочному» свиноводству.
Глинский вышел к угрюмо гудящей толпе с пойманным в роте белёсым щенком на руках и отдал его бачатам-пацанятам[183]. Подростки тут же начали валять щенка по земле, опрокидывая на спину и почёсывая ему пузо.
Угрюмо молчавшим взрослым бородачам Борис задвинул целую речь, продемонстрировав неплохое знание дари и навыки «восточно-базарной полемики». В конце концов бородачи нехотя разошлись. Глинский провожал их улыбками и прижиманием руки к сердцу под лёгкие поклоны. Как учили! Спина у него совершенно взмокла, и Кабул больше не казался ему таким уж мирным городом. Особенно когда до одиннадцати ночи то там, то здесь кто-то истошно орал нечто похожее на «Гриша!». Это «дриш!» – что на пушту означало «стой!».
Тем не менее первые «смотрины» оказались для Бориса удачными – с задачей он справился сам, помощи не просил, а стало быть, получил шанс попасть в категорию «толковых». А толковых офицеров на войне, как известно, много не бывает, поэтому их ценят и берегут. Кстати, про то, что его решил «проветрить» в Афганистане сам командир полка Халбаев, Глинскому никто не напомнил даже намёком – на войне у офицера начинается новая жизнь, это старое правило никто не отменял.
Отношения внутри роты у Бориса складывались в целом нормально. Он уже на третий день отпросился у ротного в штаб армии позвонить матери, но не для того, чтобы слюни попускать, а чтобы она помогла раненому Шишкину, направленному в ЦИТО – Центральный институт травматологии и ортопедии. Это, конечно, отметили и оценили, хотя от Славы Самарина в роте уже все знали про Глинского, что он «генеральский сынок» и «борзой залётчик». Самарина-то, прибывшего в Кабул за неделю до Бориса, оставили пока в разведотделе у спецназёров.