Война: Журналист. Рота. Если кто меня слышит (сборник) Подопригора Борис
– М-да… Артистка-цыганка и генеральский сын. Есть в этом что-то… мелодраматическое и… старорежимное.
– Почему? – не понял шутки Борис. Ему было не до шуток, он всё воспринимал слишком обострённо. Виола улыбнулась с лёгким, едва заметным оттенком горечи:
– Сладкий мой… А ты не знаешь, что до революции офицерское собрание не одобряло альянсов с артистками? Их приравнивали к гувернанткам и маркитанткам. И даже хоронили за кладбищенской оградой… Про «пятый пункт» я просто молчу – евреек и цыганок любить можно было только тайно.
Глинский вскочил с кровати и подошёл к ней, обнял, начал успокаивающе поглаживать:
– Перестань. Это всё при проклятом царизме было.
– При царизме?! А много ваших на еврейках женятся? А? Про цыганок я просто молчу! Ой! Что… что ты делаешь?
Успокаивающие поглаживания перестали быть такими уж однозначно успокаивающими.
– Ой! Подожди! А-а… Боря… Хоть до кровати… Боря… О-о-ох…
Беря её, он всё время испытывал помимо прочего ещё какую-то наркотически пьянящую радость победителя: он её добился! Добился, несмотря на «дистанцию», на её возраст, на их цыганские порядки… Из квартиры они не выходили почти сутки. Благо следующим днём было воскресенье, а потом… Потом они виделись почти каждый день, изыскивали любые возможности, чтобы отдаться друг другу. Однажды, не рассчитав убийственную силу своих поцелуев, Виола и Борис предались любви в самом что ни на есть её телесном выражении прямо в автомобиле, и не сказать чтобы совсем уж в безлюдном месте, а в первой тогда традиционной московской пробке – на развилке Ленинградки и Волоколамки…
Они просто очумели друг от друга. А может, предчувствовали, что долгим счастьем им не дано насладиться, и торопились насытиться друг другом… Хотя ведь, кому не известно, что подобный голод так не утолить. Впрок, как известно, не налюбишься… Сумасшествие продолжалось почти месяц, Глинский совсем «забил» на учебу, а потом…
…Потом часть труппы театра «Ромэн» вместе с Виолой должна была отправиться на гастроли в Иваново. Борис рванул к матери в клинику и попросил сделать ему справку о болезни. Надежда Михайловна всё мгновенно поняла, посмотрела внимательно на похудевшего сына и разохалась:
– О чём ты думаешь? У тебя же сессия на носу!
Но потом, вспомнив фронтовую медсестринскую молодость, справку всё же сделала. Глинский помчался на своем «жигулёнке» в Иваново, успел к концерту, купил у спекулянта билет на первый ряд. Виола его, конечно, заметила, заметил его и тот бородач из «Волги», оказавшись не только водителем, но и антрепренёром… Спев три цыганских романса, Виола вдруг прямо со сцены рассказала зрителям о «чилийском» спектакле в ВИИЯ (назвав его почему-то «школой разведчиков») и неожиданно объявила арию из него, попросив Бориса подыграть ей на гитаре. Спеть-то они вдвоем спели и даже вызвали шквал аплодисментов, но после спектакля грянул скандал, устроенный бородатым антрепренёром. Дело чуть до драки не дошло, и Виола уговорила Глинского уехать в Москву. Он считал часы до её возвращения, а когда она вернулась, Борис понял: всё плохо, и не просто плохо, а так, что хуже и быть не может. Он пытался её целовать и обнимать, но она не позволила, оказавшись непреклонной, удивительно сильной и на этот раз совершенно неподатливой.
– Что случилось? – севшим голосом спросил Борис. Виола грустно, как-то безнадежно улыбнулась:
– Случилось… то, что и должно было… Всё, Боря. У нас, у цыган, свои законы… Знаешь, ведь театр «Ромэн» для нас – больше чем просто театр. Вся наша элита вокруг него… крутится. И наш главный – он больше, чем просто руководитель театра… Ему уже всё доложили. Со мной был серьёзный разговор… Всё, Боренька. Не звони мне больше.
– Подожди! – взвился Глинский, хватая её за руку. – Что это за Средневековье! Мы же с тобой можем сами…
Она мягко высвободила руку:
– Нет. Не можем. Я, по крайней мере, не могу. И не хочу. Всё, Боренька, всё. Мне тоже очень больно. Не делай так, чтобы было ещё больней. Береги себя. Против всего мира не пойдешь – наши тебя не примут, а твои – меня…
– Подожди, подожди…
– Нет, Боря, всё. Всё, мой сладкий, всё… Прощай и строй свою жизнь.
Когда она ушла, Глинскому показалось, что у него остановилось сердце. Двое суток он не мог уснуть, почернел весь. Много раз пытался ей звонить, но она не отвечала на звонки. А потом «Ромэн» опять укатил на какие-то гастроли… Перед самой сессией у Бориса произошёл тяжёлый разговор с отцом – Надежда Михайловна после некоторых колебаний всё же рассказала ему о романтических похождениях сына. Генерал сначала не придал «любовной драме» большого значения, но неожиданно ему вдруг позвонил старый приятель из ГУКа, тоже генерал, предложил зайти на чашку чая и разговор. Этот гуковец, начав с пустяков, вдруг, как бы невзначай, упомянул о встрече с Николаем Сличенко[159] и его ещё более влиятельными друзьями… А потом плавно перешёл к делу: мол, пошли слухи, что твой Борис «не там» ищет своё будущее… А ведь парень-то перспективный и из хорошей семьи… Гуковец говорил тихо, но убедительно, с самой доброжелательной улыбкой:
– …Давно хотел тебе сказать. Ты бы, Владлен Владимирович, обратил внимание на сына… У парня выпуск не за горами, а он на ликёро-водочном заводе втайне от товарищей какой-то не нашей физкультурой занимается… Кстати, есть сигналы, что там и подозрительной литературой обмениваются… Ладно бы просто «Плейбой» – с «Плейбоем» ещё полбеды, но там ещё и махровая антисоветчина вроде «Собачьего сердца»!.. Как его?.. который Мастер-Маргарита… Самодеятельный ансамбль организовал, спектакль с западной музыкой… Туда, кстати, серьёзные люди двух артисток из «Ромэна» порекомендовали, но… Получился-то ресторанный балаган с голыми коленками. Кабаре – на серьёзную, сам понимаешь, тему… С артисткой этой главной опять же некрасиво получилось, в Иванове концерт скандалом кончился… Да ещё он там про какую-то «школу разведчиков» со сцены рассказывал, а это вообще… Если так пойдёт дальше, у Бориса будут серьёзные проблемы с распределением. Но кто, кроме вас, ему скажет… А вы, уважаемые папа с мамой, как будто ничего не понимаете, в счастливом неведении пребываете. Парня-то спасать надо.
Домой Глинский-старший пришёл злым как чёрт. И разговор с сыном вышел даже не жёстким, а жестоким. Надежда Михайловна, обычно острая на язык, сидела тихо как мышка, украдкой поглядывала то на мужа, то на сына. А Борис угрюмо слушал отца, постукивавшего в такт своим словам кулаком по кухонному столу:
– Значит, так: завязывай свои художества! Либо ты, как человек, закончишь институт и будешь Родине служить, либо прямо завтра иди петь и плясать. С цыганами-молдаванами… Хоть с таджиками-люля[160]. И пока за ум не возьмёшься – ключи от машины – на стол!
Борис болезненно сморщился – «жигулёнок» помогал ему переживать первую в его жизни личную драму. Он катался на нём по ночной Москве и вспоминал, вспоминал… Каждый угол Москвы напоминал о Виоле. Точнее, и не вспоминал – он забыть не мог… Салон «жигулёнка», казалось, ещё хранил ароматы её дерзких духов… Ключи он молча положил на стол. Генерал сгрёб их в руку и тяжело вздохнул:
– Я на твоем «коне» ездить не собираюсь. Сделай так, чтоб я тебе эти ключи поскорее отдал… Сдай сессию…
Сессию, надо сказать, Борис сдал вполне прилично, без троек. Наверное, мог бы и лучше, да как-то куража не хватило. Генерал сдержал слово и вернул сыну ключи, но вдоволь покататься после долгого перерыва Борису не пришлось: его законопатили в трехмесячную командировку в Мары – учебный центр для слушателей из арабских стран. Про Мары в переводческой среде ходила невесёлая поговорка: «Есть на свете три дыры – Фрунзе, Янгаджа, Мары». Глинский подозревал, что командировка эта свалилась на его голову не случайно, а так, чтоб яснее представлялась «сермяжная» альтернатива службе в Москве. И надо сказать, всю «сермягу» Борис прочувствовал сполна. Жуть тамошнего быта как-то притупила боль расставания с первой любовью. Да и время шло, а оно, как известно, лечит. По крайней мере так говорят. В Марах Глинский по-настоящему закурил с тоски, хотя раньше только баловался, и, вернувшись домой, впервые начал курить при родителях. Те, конечно, поворчали, но так, для проформы, поскольку сами были заядлыми курильщиками ещё с фронта.
…Вечерами Борис сидел дома и читал, отец тоже как-то надолго выпал из своих командировок, так что семья теперь всё время ужинала и завтракала вместе. На этих семейных посиделках Надежда Михайловна исподволь начала зондировать тему женитьбы сына. Всё чаще и чаще в этих разговорах стала всплывать «эта милая девчушка Оля» – дочка Левандовских, соседей по даче:
– Ты знаешь, Боря, Олечка так расцвела, так похорошела. Ты бы её не узнал…
Борис в ответ лишь угрюмо усмехался, но от последующего предложения навестить «по-соседски» Левандовских отказываться не стал. Просто не захотел спорить и расстраивать родителей… Да и душе было как-то всё равно… Посиделки у Левандовских откладывать не стали, и генеральские жены всё организовали в ближайшие же выходные. Надежда Михайловна и Алевтина Ефимовна, похоже, уже всё между собой решили. Смотрины-«праймериз» затянулись глубоко за полночь. Никакой такой особой «похорошелости» в Ольге Борис не обнаружил. Как была белобрысой, так и осталась. Ну телом чуть-чуть налилась – в бёдрах, в основном. Но всё равно – «без сисек»… К тому же явно «чумная» недотрога. Так и не дождавшаяся открытия женской группы в ВИИЯ, Оля поступила в иняз имени Мориса Тореза. А вот отец её, Пётр Сергеевич, получил уже третью звезду на генеральский погон, стал кандидатом в члены ЦК и членом коллегии… Генерал Левандовский, основательно выпив, одобрительно поглядывал на молодых и совсем по-свойски рассказывал генералу Глинскому:
– Приходил к нам как-то ваш Борис. Явно с прицелом. Дескать, сигареты у него кончились… Но ведь Олечка не курит!
Олечка лишь скромно опускала глазки. Она была очень послушной девочкой, и Борис с каким-то холодным равнодушием подумал, что из неё, может быть, действительно получится хорошая жена… Вскоре состоялась и помолвка, пафосно, но безвкусно обставленная обоими генеральскими домами. До помолвки Ольга обращалась к Борису исключительно на «вы», на помолвке она первый раз разрешила себя поцеловать. Скорее в висок, чем в щёку. И твёрдо сказала: до свадьбы ничего не будет, потому что нельзя… А Борису и не так чтобы уж очень хотелось её в постель уложить. Хотя молодой мужской организм всё же реагировал на здоровое и изысканно, надо сказать, ухоженное девичье тело…
Свадьбу – сто лет её не вспоминать! – сыграли в ресторане «Прага». Свидетелем Борис пригласил Илью Новосёлова. Со стороны Ольги была какая-то её однокурсница Татьяна, подписавшаяся той же фамилией, что и у одного из членов политбюро… Генерал Левандовский, видимо сохранивший обиду на ВИИЯ за то, что его дочке не довелось там учиться, произнёс тост. Пожелал Борису после окончания его «московского языкового училища», то есть «МЯУ» (даже хвост за собой изобразил!), поскорее поступить в «нормальный человеческий вуз». Под этим вузом Петр Сергеевич имел в виду Военную академию Советской армии, для простоты именуемую в его кругу «консерваторией»[161]. Пришедшие на свадьбу многочисленные сослуживцы Левандовских и лишь несколько – от Глинских понимающе закивали…
Первая брачная ночь прошла в квартире Глинских, которые тактично оставили молодых одних. Не было ни свечи, ни музыки… Только кровать – та же самая, родительская, что в ту ночь с Виолой. И те же простыня, наволочки и пододеяльник… Секс получился каким-то выпрошенным и односторонним, что ли. Собственно, его и не было – кто сказал, что онанизм – когда руками? А Оленька тогда расплакалась и по-детски спросила: «Неужели без этого нельзя?» А потом, нахлобучив какую-то бабушкину ночнушку, говорила, что не хочет детей, что ей нужно доучиться и вообще больно…
Утром неожиданно рано зазвонил телефон: это была Виола. Она откуда-то узнала о свадьбе Глинского и решила «поздравить». Откуда женщины всё узнают? Она насвистела в трубку ту мелодию из «чилийского» спектакля, особо памятную по концерту в Иванове, а потом издевательски сказала:
– Поздравляю. Горевал ты по мне недолго. Кто бы сомневался…
«Подожди, Виола!» – чуть не закричал Борис, но она бросила трубку.
Борис попытался перезвонить ей по ещё не забытому номеру, но на том конце провода трубку не снимали. Борису показалось, что звонок был международным, значит, звонила Виола откуда-то издалека. Глинский покосился на жену – она спала, по-детски свернувшись калачиком на краю кровати. Или делала вид, что спит. Вздохнув, Борис пошёл на кухню, достал из шкафа пепельницу и закурил. На сердце у него была тоска. И не простая, а, что называется, лютая…
…Пятый курс пролетел стремительно. Тем более для Глинского, с его обозначившимся укладом жизни женатого человека. И вообще, быстро как-то всё закончилось. Вроде бы совсем недавно вступительные сдавали, глядь – а уже надо сдавать «госы». И как-то разом повзрослевшие пятикурсники ностальгически вздыхали, вспоминая свои «молодые» годы, и терзали друг друга бесконечными «а помнишь?». Тем более что вспоминать было действительно много чего. С одной стороны, всем хотелось побыстрее ощутить на плечах офицерские погоны, зримо, так сказать, подтвердить свою самостоятельность. С другой – жаль было расставаться с курсантскими, прикипевшими за пять лет. Ведь больше всего мы боимся сменить привычки…
В тогдашнем ВИИЯ переход ещё от курсантской жизни к офицерской был недолгим и, строго говоря, занимал меньше суток: от окончания последнего государственного экзамена до вручения утром следующего дня дипломов на плацу. Говорят, последний курсантский день запоминается ярче, чем первый офицерский. Тем более что этот первый всегда бывает каким-то вычурным, что ли. Группа Глинского последней на курсе сдавала заключительный «гос» по «дуборощинской» тактике. И самым последним из всех отвечать выпало как раз Борису. Так что он, можно сказать, дольше всех на курсе пробыл курсантом.
А вышло это не случайно. Из мальчишеского озорства и уже взрослой, почти офицерской солидарности одногруппники решили устроить Боре пятерку. Это был, наверное, единственный предмет, который Глинский знал очень и очень средне – недолюбливал он тактику, честно говоря. Считал её факультативным предметом в ВИИЯ. Ну а «дубы», то есть преподаватели кафедры оперативно-тактической подготовки, это отношение чувствовали и обычно долго колебались между тройкой и четверкой. Друзья решили исправить эту традицию и прибегли к маленьким хитростям. Во-первых, Глинского вопреки алфавиту поставили сдавать последним, а Новосёлова предпоследним – так и список составили. Илья-то себе уже практически гарантировал пятерку – его «дубы» явно жаловали: у них существовало негласное правило: командиру группы оценку на полбалла завышать. Для поднятия авторитета. К тому же Илья уже стал полноценным сержантом и из девятимесячной командировки вернулся с медалью «За боевые заслуги». «Дубы» от таких «финдиборций с кондиснарциями» просто млели.
Так вот именно оценкой Новосёлова на предстоящем «госе» вдруг озаботилась вся курсовая общественность – дескать, у Ильи в последние дни зуб мудрости болит, может помешать хорошему ответу. Даже целую делегацию к преподавателям снарядили, мол, войдите в положение, у парня красный диплом горит… А о последнем экзаменуемом, о Борисе, заметили походя эдак: вот о Глинском беспокоиться, мол, не стоит, этому ответить – чистая проформа, этот выучил всё на «ять», даже целую неделю к молодой жене не ходил, явная, пусть и вымученная нечеловеческими страданиями пятерка. А вот бедный Илья…
Это была чистой воды психологическая «разводка», нормальная «психокоррекция», на которую преподаватели тактики вполне повелись. Или сделали вид, что повелись, с удовольствием сыграв отведенные им обормотами-курсантами роли. В общем, после предсказуемого ослепительно-глубокого ответа Новосёлова, да ещё подтверждённого «свежим боевым опытом», двое экзаменаторов тактично удалились из аудитории, говоря остававшемуся полковнику Ионченко об очевидности блестящего ответа последнего курсанта. Раз уж Новосёлов, о котором все пеклись, так хорошо сдал, то уж Глинский-то… Когда Борис остался один на один с полковником, ему вдруг показалось, что Ионченко обо всём догадывается. Николай Васильевич Ионченко вообще был странным «дубом». С одной стороны, он навсегда вошёл в фольклор ВИИЯ фразой: «Малая саперная лопатка предназначена для обустройства индивидуального укрытия и поражения живой силы противника, а не кого-то там закопать!» С другой стороны, порой он очень тонко и язвительно улыбался, казалось, даже иронизирует над самим собой. У него был длинный тонкий шрам на лбу, а среди орденских планок на кителе – несколько боевых орденов.
Глинский начал что-то отвечать на первый вопрос, когда в аудиторию стали потихоньку «просачиваться» уже сдавшие однокурсники. Полковник только благодушно усмехался, глядя на вроде как маскируемые приготовления к отмечанию последнего «госа». Слушал он Бориса вполуха, и, когда тот перешёл ко второму вопросу, почти сразу махнул рукой и объявил:
– «Отлично», товарищ курсант. Уши вам резать на сей раз не за что.
Тут все закричали «ура!» и начали, уже не стесняясь, звенеть доставаемыми бутылками.
– Товарищ полковник, ведь правда, Глинский здорово подготовился? – хлопая глазами, спросил Новосёлов, у которого как-то разом прошёл зуб. Наверное, от только что полученной пятёрки.
– Правда, товарищ сержант, – усмехнулся в ответ полковник Ионченко. – Хотя, если честно… Я всегда, когда могу, то есть когда ответ не совсем уж безнадёжный, последнему с курса ставлю пятёрку. На счастье, так сказать. В качестве символа последнего юношеского везения. Я думал, вам рассказали про эту мою традицию…
Аудитория взорвалась хохотом – смеялись над собой, конечно же… А полковник Ионченко добродушно смотрел на этих мальчишек, вспоминал собственный послевоенный выпуск и улыбался… К предложению выпить шампанского он отнёсся позитивно, правда, предложил пригласить ещё и начальника курса. Сбегали за Шубенком, накануне ставшим подполковником. Тот для порядка нахмурился, посмотрев на бутылки в аудитории, но сходил за стаканом, после чего произнёс то, что ещё вчера было невозможным:
– Товарищи арабисты, поздравляю! Разрешаю по бокалу шампанского, потом всем сдать военные билеты и получить удостоверения личности. После всем – в «гражданку» и по домам. Построение завтра в восемь часов! Всем выспаться и сиять, как медный пятак!
Выпили, конечно, не по одному бокалу, но хмель почти никого не цеплял. Прощание с военным билетом прошло несколько скомканно: построились, услышали номер приказа о присвоении лейтенантских званий… Некоторые, в последний раз глянув на родной с первого курса номер военного билета, даже прослезились. А офицерские удостоверения брали в руки, как чужие. Наконец, все потянулись в «Хилтон», чтобы там приступить к «народным» и «священным» приготовлениям к завтрашнему выпуску. Ещё с утра Илья Новосёлов, которого уже давно никто не называл Военпредом, притащил солдатскую каску – отцову, с войны, специально присланную из Свердловска. Каску предстояло после вручения дипломов наполнить до половины водкой, сложить туда «поплавки»[162] и пустить по кругу «для первого офицерского глотка». («Ромбики» потом вынимали наугад – какой чей неважно, это символизировало виияковское братство).
Так вот, для этой торжественной процедуры каску нужно было ошкурить до стального блеска, а потом покрыть золотой краской. Разгорелась целая дискуссия. Некоторые считали, что красить каску нужно и изнутри, и снаружи, другие решили, что только изнутри. Победили те, кто полагал, что снаружи каска должна выглядеть всё же солдатской, а не как шлем Александра Македонского из кинофильма «Джентльмены удачи». Возились с ней долго – шкурили, красили, сушили… Потом спохватились, что у каски нет ремня, за который её предстояло поднять над толпой. Поскольку свои брючные брезентовые ремни сдали вместе с полевой формой, стали думать, где взять. Курсантов младших курсов трогать неудобно. Поэтому ремешок изъяли у солдатика из роты обеспечения учебного процесса, пообещав вернуть сразу после завтрашней церемонии. А чтобы солдатику было веселее, ему доверительно показали тех, кто ночует в «Хилтоне», дескать, отдашь им честь «с самого ранья», когда они уже лейтенантскую форму наденут, получишь денежку.
В те времена существовал обычай – первым трём козырнувшим новоиспеченному офицеру нужно было вручить по металлическому рублю, желательно юбилейному. Все выпускники готовили эти рубли заранее. В «Хилтоне» засиделись до «ой, через час метро закрывается». Не сказать чтобы много пили, просто не хотелось расставаться. На лицах у всех читалась одна мысль: «Эх, если бы ещё денёк… хотя бы один денёк…»
Когда Борис вернулся домой, его встретил только отец. Надежда Михайловна и Ольга уже спали. Отец и сын посидели на кухне, покурили, выпили по рюмке, а потом, пластмассовой офицерской линейкой отмерив расстояние от лацкана до погона, прокололи дырку для ромбика на новеньком, шитом на заказ парадном кителе – так, чтобы дырка не бросалась в глаза, но была готова к привинчиванию знака.
К построению в восемь ноль-ноль никто не опоздал. Наоборот, многие, в том числе Борис, приехали к семи утра. Хотелось ещё раз пройтись по альма-матер, попрощаться со своими памятными местами. Этих чувств ещё по-мальчишески стеснялись. Зато охотно делились историями, кому достались первые лейтенантские рубли. Оказалось, многие их ещё не растратили: солдаты, как на грех, не попадались, а прапорщики в упор не желали замечать зелёных «летёх». Борис вручил пока лишь два – у метро «Бауманская» – какому-то сверхсрочнику-«химдымовцу»[163] и оставшемуся накануне без ремня солдатику. Он стоял у КПП и дисциплинированно отдавал честь всем выпускникам. Поодаль покуривали ротные «деды» – они не мешали «производственному процессу» и подсчитывали выручку…
К восьми часам утра по обе стороны плаца уже бурлила разноцветная толпа: друзья, родители, соискатели лейтенантских сердец, жёны, тёщи… Отец и тесть Глинского пришли в парадной форме. Женщины тоже не ударили в грязь лицом. Борис заметил, как однокурсники поглядывали на ножки его жены, и только внутренне хмыкнул. Потому что «сексуальный прогресс» у Ольги шёл с трудом. Если вообще шёл. Но эта грустная мысль быстро растворилась в праздничной суете, в поздравлениях и объятиях на всю оставшуюся жизнь. Подполковник Шубенок деловито раздавал поздравительные открытки от преподавателей, не сумевших прийти на вручение дипломов. Наконец, через всю эту суету в начале девятого на плац вынесли два столика с кипами дипломов и коробочками с «ромбиками». Столы окружили офицеры из экзаменационной комиссии и кадрового и строевого отделения – столпились так, будто кто-то из выпускников мог подскочить, схватить диплом и убежать.
Прозвучала команда «строиться». Строились долго. Замначальника института оценивающе глянул на часы:
– Равняйсь! Смир-на!
Оба курсантских курса («западники» и «восточники») и один офицерский (спецпропагандисты – «спецпропагандоны») замерли. Из-за поворота появился начальник института с целой свитой гостей. Среди них Борис увидел отца и тестя, они шли чуть позади всем известного космонавта.
– Знамя вынести! Равнение на знамя!
Сабли знамённой группы сверкнули на солнце. Все замерли. Начальник института произнёс пафосную, хотя, слава богу, недлинную речь, а потом, почти без паузы, вызвал из строя медалистов-краснодипломников. Их было пятеро, и среди них стоял сержант Илья Новосёлов. Они предстали перед генералами, олицетворяя собой курсантскую заповедь: лучше быть с синим дипломом при красной роже, чем наоборот…
Долго играли туш… Потом начальник института начал вызывать остальных по алфавиту. И вот:
– Лейтенант Глинский! Ко мне! Поздравляю с окончанием Военного института иностранных языков и желаю успехов в дальнейшей службе!
– Служу Советскому Союзу!
– Встать в строй!
Дипломы генерал брал из рук невозмутимого кадровика. Потом начальник института притомился и остальных вызывал-поздравлял уже не так торжественно. Да и туш уже играли невпопад… Когда дошла очередь до последнего, все изрядно подустали. Потом оркестр отыграл гимн, и раздалось протяжное:
– К торжественному маршу! Повзводно! Первый взвод прямо. Остальные – нале-ВО! Шаго-ом марш!
Приближаясь к трибуне, лейтенанты сцепились мизинцами под «и-и-и… раз!». А через двадцать шагов выкрикнули: «и-и-и-и… Всё!» вместо «и-и-и… два!». Это «всё» эхом звенело в «Прощании славянки». В зрительской толпе многие заплакали. Вот и всё… Финальная точка.
– Вольно! Приказываю поздравить родителей!
Некоторые жёны завозмущались: почему, мол, только родителей? И снова смех, вспышки фотокамер, объятия. В суматохе чуть было не забыли про каску с «поплавками». По глотку хватило всем…
Вечером собрались курсом уже в ресторане «Будапешт». Там было как на свадьбе, только с шестьюдесятью женихами. Правда, родителей не приглашали, друзей тоже, только жёны и офицерские невесты, то есть те, с кем уже поданы документы в загс. Ольга щебетала со своими «коллегами» вполне уверенно. Она по такому поводу даже разрез на длинной юбке сделала и пуговицы выше пришила. В память чужого для арабистов, но тут вполне ими понимаемого китаиста Бориса Григорьевича Мудрова история запечатлела самый афористичный тост: «У меня было три любимца. Лёша Ефремов копал вглубь. Серёжа Репко (тот самый Репс) – вширь. А „араб Борух“ – вглубь и вширь одновременно, постоянно проваливаясь в выкопанное…»
После пятого тоста Борису вдруг показалось, что он увидел Виолу. Он даже вскочил, но, как ни крутил шеей, найти в ресторанной суматохе её лицо не смог. Может, и показалось…
Наконец-то подъехал начальник курса, поздравил каждого лично и сказал сакраментальное:
– Время, когда можно было закосить под дурачка, – прошло!
Ему устроили овацию. В двадцать три ноль-ноль лейтенанты, чтобы не привыкать к «ресторациям», сами себе устроили последнюю вечернюю поверку на Красной площади. Правда, туда добрались уже не все. Некоторых, особо «уставших», увезли домой жёны. На Красной площади москвичи-холостяки демонстративно перед женатиками обменивались ключами от родительских квартир: «мой дом – твой дом». Договаривались обязательно встречаться каждые пять лет. Непременно в главных «виияковских» банях – Хлебниковских, у заставы Ильича. Наверное, навеяла «Ирония судьбы», ставшая неформальным символом второй половины семидесятых…
Выпускникам сообщали место будущей службы в индивидуальном порядке – кому в течение месяца, а кому – даже трёх. Так что к выпуску большинство уже знали о своих назначениях. Многих китаистов даже поздравлять было как-то неудобно… Они, кстати, заблаговременно придумали про себя притчу об угасающих надеждах: «На первом курсе ВИИЯ готовит кадры ООН, на втором – военных атташе, на третьем – разведчиков, на четвертом – переводчиков, на пятом – командиров взводов». По этому поводу на Красной площади хором спели переделанную песню на мотив «Mrs Vanderbilt»: «Пролетели все пять лет – получай в Читу билет. / Если хочешь, можешь взять диплом… / Хоп! Хей-хоп…»
Впрочем, и «арабам» было что ответить традиционно креативным китаистам. Мудрости Боруха курс обязан не менее глубокомысленным пророчеством: «Когда часы последние пробьют, / И расставаньем в воздухе повеет, / То помните: в „арабии“ нас ждут, / Но, говорят, в Марах ещё сильнее…» Большей части арабистов предстояло для начала познакомиться с учебными центрами или бюро переводов при военных вузах. Чтобы только через несколько лет отправиться в вожделенную «арабию».
Хотя кое-кому посчастливилось с неё и начать. Со всего курса в Москве оставались единицы. Среди этих счастливцев был и Боря Глинский. Он узнал об этом перед самым выпуском от тестя. Именно генерал-полковник Левандовский по-родственному сообщил, в какой «конторе» предстояло служить Борису… Глинский с сочувствием смотрел на смеющихся сквозь слёзы однокурсников и думал, что его судьба уже предопределена и устроена.
Часть II
Разведка
Положенный Борису после выпуска отпуск пролетел быстро, да и слава богу, как говорится, что быстро. Совместная с Ольгой поездка на юг была наполнена лишь солнцем и морем, но не любовью. Нет, Глинский постепенно вроде как даже притерпелся к сексуальной холодности супруги, он даже утешал себя мыслями о том, что и у самого Александра Сергеевича Пушкина с Натальей Николаевной поначалу не очень-то зажигалось… Но на самом-то деле даже Пушкин не мог развеять прочно поселившуюся в душе Бориса тоску.
Честно говоря, Ольга и так-то не была его романтической грёзой, а уж подслушав однажды случайно её жалобы по телефону маме на «садистские наклонности мужа», Глинский и вовсе скис. Супруга «товарища» Пушкина хотя бы телефонной связи была лишена…
Так что Борис еле дождался дня, когда ему надлежало явиться к новому месту службы.
«Контора», куда Глинского пристроил тесть, в документации именовалась обыкновенной войсковой частью с пятизначным номером, хотя на самом деле была научно-исследовательским центром Главного разведывательного управления Генерального штаба Министерства обороны СССР. При этом внешне в этой части ничего такого «разведческого» в глаза не бросалось. И никакой особой «таинственной атмосферы» не ощущалось. Ну часть – и часть. Много таких. Правда, в этой части почти не было солдат – сплошь одни офицеры. А ещё Борис очень удивился тому, что официально, по документам, никакого ГРУ как бы и не существовало, потому что слово «разведывательное» просто опускалось. И получалось просто Главное управление Генерального штаба. Как говорится, пишите письма.
Кстати, офицеры центра именно писаниной и занимались, потому что в «конторе» обрабатывалась информация про всё, что требуется знать о «вероятном противнике». Разумеется, в основном речь шла о более-менее открытой информации, из которой, впрочем, тоже можно было выудить немало полезного. Начальник Бориса, майор Беренда, постоянно об этом напоминал. Петр Станиславович слыл главным «конторским» занудой и изводил молодых лейтенантов бесконечными рассказами о том, сколько ценного и важного разведчики разных стран просто вычитывали из обычных газет вражеских государств.
– Вы представляете? Это из газет! А у вас материалы радиоперехватов! Да вы, как те курочки, должны просто нестись золотыми яйцами! А вы не то что золотым яйцом покакать, вы обобщающее донесение по-русски-то грамотно написать не можете!
Молодые офицеры только вздыхали, зная, что спорить с Петром Станиславовичем не только бесполезно, но и чревато. Тем более что у него действительно многому можно было поучиться, прежде всего «несоветской» какой-то эрудиции, а ещё логике и ясности в изложении, а стало быть, и в мышлении. Кроме этого – невероятной, просто нечеловеческой грамотности. Беренда слыл ведь не только главным занудой, но и лучшим редактором «всех времён и народов». На совещаниях он карандашными пометками машинально правил даже директивы главка. Правил без позы, без желания выпендриться, а чисто автоматически, просто потому, что здесь нужна точка с запятой, а не просто запятая, а вот тут «не» пишется слитно, а в этой фразе – лишняя «бы»… Не очень уже молодой майор считал, что всё должно быть правильно – и по языку, и по инструкциям, и по жизни: то есть не выделяться, ни с чем никогда не опаздывать, «зримо блюсти социалистическую нравственность», быть умеренным и аккуратным во всем.
Кстати, по поводу «социалистической нравственности», – Беренда чуть ли не на третью неделю службы Бориса намекнул ему, что стоит «умерить экзальтацию» по поводу «несоветской эстрады».
У Глинского вообще сложилось впечатление, что Беренда его как-то сразу невзлюбил. Может быть, за то, что Бориса в «контору» устроил по блату тесть? Ну так Глинский был не один такой. Среди молодых офицеров центра почти никого не было совсем чтобы уж «от сохи»… А может быть, эта неприязнь была связана не столько с Борисом, сколько с его тестем, генералом Левандовским? Как бы то ни было, но майор Беренда редко принимал донесения Глинского даже с третьего предъявления. Обычно всё происходило примерно по такому сценарию: Глинский заходил в единственный в здании треугольный кабинет, где за круглым журнальным столиком сидел этот самый Беренда, и отдавал ему донесение. Петр Станиславович, попыхивая «Беломором», внимательно читал, хмыкал, наконец, поднимал глаза на стоявшего навытяжку Бориса и изрекал с непередаваемым сарказмом:
– Товарищ лейтенант! Вы-то сами читали, что мне принесли: «Президент Франции Миттеран сообщил министру обороны ХЕРНЮ» – и далее по тексту… Уточните, о какой, как вы настаиваете, «херне» следует доложить начальнику ГРУ?
Глинский покрывался красными пятнами, но сдаваться не собирался:
– Товарищ майор! Если вы о фамилии, то я по справочнику проверял. Вот, посмотрите: по-французски – Hernu.
Беренда презрительно поджимал губы:
– А теперь пойдите и проверьте по «Красной Звезде», как у нас принято по-русски писать эту французскую фамилию! И вообще, не плохо бы вам освоить хотя бы газетный французский. Мозги-то свежие…
Борис шёл, проверял, разумеется, оказывалось не «Херню», а «Эрню». Шарль Эрню. Беренда никогда не ошибался. Как биоробот.
Постепенно Глинский всё же стал делать успехи, и его донесения принимались уже не с третьего, а со второго, но пока ещё не с первого предъявления.
Приобретение профессиональных навыков Бориса не очень-то радовало. Точнее, радовало, но… Вот в этом «но» и было всё дело. Скучно было лейтенанту Глинскому. И не только скучно, но и немного страшно – что вот в таком прилежном составлении донесений и пройдет вся его жизнь. Старайся, будь аккуратным, будь таким, как все, и, может быть, переживёшь и Беренду. И дослужишься как минимум до майора. А если повезёт – поступишь в «консерваторию»[164]. И всегда, если что-то не сложится, можно найти себе оправдание – мол, служил где Родина приказала. Надеялся стать «бойцом невидимого фронта». Поэтому нигде не светился и вообще… И вообще жил под грифом «секретно»… Короче, шикарность распределения в Москву уже через год службы обернулась для Глинского зелёной тоской.
Однажды Борис обрабатывал смешной такой радиоперехват – американцы сообщали о международном военно-морском происшествии. Наш БПК[165] «Очаков» шёл через Босфор. А по международным правилам, скорость прохождения узких проливов не должна превышать 5 узлов. Наши «отличники» превысили её почти вдвое. При этом волной от винтов чуть не смыло турецкую свадьбу человек на восемьдесят, были перевёрнуты почти все рекламные щиты на берегу и утоплено с десяток катеров и лодок. Американский коллега докладывал своему руководству: «Нештатное сближение корабля с берегом произошло, судя по всему, из-за музыки, не позволившей своевременно услышать и исполнить поданную команду. Предположительно, замполит „Очакова“ приказал включить на полную громкость „коммунистическую“ песню „Do the Russians Want a War?“ („Хотят ли русские войны?“)».
По поводу этого донесения Глинского рассмеялся даже Беренда. Впрочем, «рассмеялся» – это не совсем то слово. Хмыкнул несколько раз, сделал пару пометок неизменно оточенным карандашом и вернул Борису текст на переписывание. Борис вернулся за свой рабочий стол и обхватил голову руками, уставившись в лист бумаги невидящими глазами:
«Боже мой… Я тут просто сойду с ума, в этом бумажном сарайчике… Вон у людей какая жизнь интересная – через Босфор ходят, волны поднимают… Свежий ветер – солёные брызги. А тут… Сидишь, как крыса, бухгалтерских нарукавников не хватает…»
Глинский чуть не застонал в голос. Нет, он, конечно же, понимал, что времена героев-одиночек типа Пржевальского прошли. И всё же… Романтика дальних странствий манила. Борис, кстати, однажды побывал в октябрьские праздники в Ленинграде и, возвращаясь с концерта во дворце спорта «Юбилейный», в поиске фирменного питерского мороженого – «сахарной трубочки» – наткнулся на памятник Пржевальскому в Александровском саду. Пямятник – занятный такой, с верблюдом, а не лошадью. Глинский неожиданно для себя долго стоял у этого памятника, откусывал «трубочку» и размышлял, кто и зачем положил к верблюду букет красных гвоздик.[166]
Борис жевал мороженое и, стыдно признаться, мечтал… Нет, ну пусть такие путешествия уже не совершить, но всё же… Почти все сокурсники-«арабы» уже уехали за границу. Про «персов» и говорить нечего – уже началась война в Афганистане, и уже даже успела прижиться пришедшая оттуда традиция третьего тоста – когда первые потери появились… Борис не то чтобы завидовал своим однокурсникам (живым, естественно, а не погибшим), но… Чем он дольше служил в центре, тем чаще вспоминал произнесенную когда-то отцом старую, ещё дореволюционную офицерскую заповедь: «Чин присваивает государь, а утверждает война. Она рассудит, кто ты: „служака“, „чинохват“, „шляпа“ или „ни к чёртовой матери“» – такой была «окопная» классификация русского офицерства в Первую мировую войну…
Борис попытался сосредоточиться на донесении, но у него ничего не получалось, накипело видать. Трудно месяцами напролёт сидеть, не высовываясь, и молчать в тряпочку. А страна между тем воюет. Впрочем, страна воевала всегда.
…В тот вечер Глинский пришёл к тестю с серьёзным разговором, дескать, не поможет ли Петр Сергеевич съездить куда-нибудь переводчиком, хотя бы в ту же Сирию, которую он толком-то и не видел. Борис говорил, что без практики начинает забывать «родной арабский», зато неплохо освоил второй для Сирии французский (в этом, кстати, ему помог не столько Беренда, сколько Джо Дассен с его разрешёнными в СССР песнями). Просьбу свою Глинский мотивировал ещё и тем, что он, как глава молодой семьи, должен пытаться и заработать что-то в расчете на возможное появление детей.
Генерал Левандовский слушал его, ни разу не перебив, и потом молчал ещё долго, когда у Бориса уже иссяк поток аргументов.
Затем Петр Сергеевич медленно встал, достал из бара бутылку коньяка, налил два бокала и вернулся к столу:
– Давай, зятёк, чокнемся.
Выпив, он помолчал ещё немного (видно было, что затеянный Борисом разговор генералу совсем не нравится) и сказал:
– Вкусный коньяк? Вкусный… Хотя и армянский, а не французский… А всё-таки коньяк, натуральный, качественный… Говорят, армянский коньяк Черчилль любил. Ну да бог с ним, с Черчиллем… Ты вот в Мары, говоришь, ездил, и что вы там пили? «Чашму» за двадцать копеек литр? «Чемен»? «Кто не пьёт „Чемен“, тот не джентльмен, а кто его пьёт – долго не живёт…» Смешно, да? Ты что, хочешь Ольгу с собой в пустыню забрать? Не надейся, она с тобой не поедет. Ей ещё в аспирантуру поступать… А без жены в пустынях этих… Да ты и сам всё понимаешь… Сирия, конечно, не Мары, но тоже, знаешь, не Европа. И что в этой Сирии заработать можно? Больше, конечно, чем в Союзе, но всё равно копейки… А я хочу, чтобы на следующем месте службы не я тебе мог коньяк налить, а ты – мне, и не армянский, а французский. Улавливаешь разницу? И если тебе всё равно, то мне – нет, я не хочу, чтобы мои внуки жили в пустыне! Научись ждать. Место, о котором я тебе намекаю, – «вы-па-сы-ва-ют»! Потому что желающих много. Очень много.
Французский коньяк всем нравится. Даже тем, кто его никогда не нюхал. И кстати, этим-то в первую очередь он и нравится. В мечтах…
Ты должен пойти на хорошее, на надёжное место – надолго, основательно. В Европу или… Там посмотрим. И идти надо через «консерваторию», а для этого в центре зарекомендовать себя как следует. Послужить ещё года три, там, или четыре… Чем тебе Москва-то не угодила? Над тобой же не каплет… Однокурсники все уехали, понимаешь. Ты б видел, куда они приехали! Как в том анекдоте – так им, дуракам, и надо![167]
…В Сирию он захотел… Ну съездишь на два года, а что потом? Как белка в колесе, от командировки в командировку, пока где-нибудь своё «счастье» меж барханов не поймаешь? А Ольга соломенной вдовой будет детей подымать? А я не вечен! И твои родители – тоже. В Сирию, понимаешь, захотел, все голодранцы туда поехали, а его, видите ли, не взяли, дома оставили, как маленького… Ты и впрямь как маленький. Ты думай, с кем тебе по пути, а с кем – нет. И не о себе думай в первую очередь, а о родных… Всё, разговор окончен. А если начальство по дури прижимает – скажи. Я разберусь. Прижимает?
Борис покачал головой. У него горели щеки. Ему почему-то было неловко, и не из-за того, в чём его тесть пристыдил, а как раз за то, что говорил генерал. И воспользоваться удобным моментом, чтобы «накапать» на Беренду, Глинский не смог. Борис ещё раз покачал головой, уже увереннее:
– Да не то чтобы прижимает. Просто этот наш Беренда – он требовательный очень. Настоящий педант. С ним тяжело, но он – всё по делу…
– По делу, говоришь? – Генерал Левандовский налил себе второй фужер коньяку – под срез. И вдруг неожиданно сказал: – Этот твой Беренда в своё время очень серьёзную карьеру мог сделать. Да только всё кончилось в один миг. По двум причинам. Первая – это то, что он в Москве в своё время не закрепился. Связями устойчивыми не обзавёлся. Вот как ты сейчас – ещё не доказал семье, что можно на такого положиться. Да, семья! Я знаю, что говорю. А вторая причина – гордыня его.
– Гордыня у Беренды? – поразился Глинский. – Он же живет по принципу – чем незаметнее, тем правильней!
Тесть усмехнулся, выпил фужер залпом, отдышался и рассказал через долгие паузы (чтоб не сболтнуть лишнего) удивительную историю.
Дело было в одной из «просвещённых» европейских стран. В библиотеке столичного университета, в отделе славянских рукописей, трудились два сотрудника, командированные Академией наук СССР. И вот так вышло, что местная контрразведка, как говорится, «по факту» установила «несовместимую со статусом деятельность» одного из этих «славистов». Скандал вышел довольно серьёзный, ведь удалось зафиксировать контакты советника премьера этой страны с советской разведкой. Контакты эти проходили как раз в библиотеке, через тайник, оборудованный в помещении, куда имели доступ оба «слависта». Контакты-то были установлены неопровержимо, и тайник удалось накрыть – его даже по телевидению показали, но, как это часто бывает, было одно «но» – не было ясности, кто именно «снимал» тайник. Слишком поторопились местные контрразведчики, не успели пронаблюдать. А поскольку в том помещении, где его обнаружили, «слависты» работали по очереди (второй в это же время дежурил в советском культурном центре), выходило так, что на двоих у них было только одно алиби. Москва в то время активно искала сближения с этой страной и делала всё, чтобы замять скандал, возникший очень не ко времени. Да и «принимающая сторона» тоже вдруг прекратила раздувать это дело и подала советской стороне внятный сигнал: уберите, мол, одного из этих «филологов-архивариусов», и вопрос будет закрыт. Это означало, что одному из этих двоих придётся возвращаться в Союз – то есть фактическую «засветку» в принадлежности к советской разведке. Это означало клеймо на всю жизнь во всех странах Запада и крест на всей зарубежной карьере, без права на «международную научную реабилитацию». И вот, кому именно возвращаться в Москву, эти двое должны были решить сами, то есть разобраться между собой.
Нет, Москва, конечно, могла вынести и собственный вердикт – после «разбора полётов», после объективных докладов одного и другого… Но на это не было времени. Скандал надо было гасить срочно. А старшим по возрасту и опыту в этой парочке был как раз Беренда, и он воспользоваться своим старшинством не смог. Гордыня его обуяла, как же – вдруг кто-то подумает, что он специально коллегу «подсидел». Просто корнет Оболенский! В общем, Беренда взял всю ответственность на себя, доложил начальству, молча собрался и уехал. Хотя «накосячил»-то как раз второй, а Беренда лично не только ни в чём не прокололся, но и даже многократно предупреждал напарника о допущенных им ошибках. Вот так Беренда попал в центр – что называется, без особых перспектив выбраться оттуда… А второй «ученый-славист» остался трудиться над рукописями, доработал командировку до конца, защитил диссертацию и уехал без «засветки» и дипломатических осложнений…
Услышанная история произвела на Бориса сильное впечатление. Тесть-то рассказывал её с явной назидательной иронией, с насмешкой над Берендой, но Глинский всё равно увидел своего начальника совершенно в ином свете. Борис увидел не дурачка, погубившего свою карьеру из-за гордыни, а настоящего офицера почти с «белогвардейским» представлением о чести, буквально следовавшего правилу: «сам погибай, а товарища выручай»…
Как звали второго «слависта», Левандовский, разумеется, не уточнил, да и имя этого в ту пору капитана ничего бы Глинскому не сказало. Этого человека звали Андреем Валентиновичем Челышевым, и в судьбе Бориса он сыграет очень важную роль. Но это произойдет лишь через несколько лет, а когда произойдет, Глинский так доподлинно и не узнает, что вёл речь генерал Левандовский именно о Челышеве…
Борис заверил тестя, что всё понял, и откланялся, несмотря на настойчивые приглашения заночевать. Глинскому хотелось поделиться своими мыслями с отцом.
Генерал Глинский предлагать сыну коньяк не стал – дома была только водка, её-то он и налил сыну и себе. Бориса он выслушал спокойно, не перебивая, и, в отличие от Левандовского, раздражаться не стал. Лишь вздохнул с усмешкой:
– У Петра Сергеевича на погоне звёзд больше, чем у меня, это так… И он тебе, конечно, желает добра… Но вот что я тебе скажу, сынок. Наш род – это потомственные служаки. Твой прапрадед, как ты знаешь, ещё в Балканскую кампанию против турок воевал. Так вот он рассказывал, что в войне побеждали не те, кто слушался, а кто заставлял себя слушать, если своё имя, да и заодно судьбу на кон ставил. Ты уже взрослый, сын. И если ты мужчина, решай сам, а если решишь, то ни у кого не спрашивай. Только решай осмысленно, не сгоряча. Ладно, пойдём спать, лейтенант. Утром нам с тобой обоим на службу…
Легко сказать «решай сам». В конце концов, Глинский сам себя в командировку в Сирию послать не мог. А если поговорить с майором Берендой? В свете рассказанной тестем истории Петр Станиславович, возможно, понял бы тоску Бориса по настоящему делу, ведь и сам майор когда-то был на переднем крае. И превратился в «центровую Тортиллу» лишь после того, как его «сбили»… Глинский ждал случая, чтобы поговорить с начальником по душам, а время шло – недели, месяцы…
А потом случилось то, из-за чего Борис резко расхотел уезжать из Москвы в дальнюю командировку.
В столицу тогда на гастроли американский джаз приехал, тесть два билета достал для молодых. Однако у Ольги в последний момент вдруг «разболелась голова», и Глинский пошёл на концерт один, хотя и порывался остаться дома с женой из солидарности. Но супруга его практически вытолкала из дому, сказав, что хочет спокойно полежать одна в тишине. Ну одна, так одна. Мать, как всегда, задерживалась на работе, тёща с тестем джаз не любили, так что в Кремлевский дворец съездов (а именно там проходил концерт) Глинский отправился в одиночестве. Концерт оказался очень даже неплохим, хотя про выступавшую группу Борис раньше не слышал. Ну да он и не был совсем уж ярым поклонником джаза. В перерыве между отделениями Глинский вышел в буфет и буквально нос к носу столкнулся с Виолой. Они оба замерли, потом Виола сделала слабую попытку уйти, но Борис просто схватил её за руку. Виола ойкнула от рывка и уткнулась Глинскому лицом в грудь, впрочем, тут же вырвалась:
– Что ты делаешь? Я… Я тут не одна!
Борис отступил на шаг:
– Прости… Это я от неожиданности… А ты с мужем?
– А ты с женой? – тут же парировала Виола.
Глинский покачал головой:
– Нет, я один. Слушай, рядом со мной кресло свободное – может быть, вместе посидим?
– Я же сказала, что не одна.
– Значит, всё-таки с мужем?
– С подругой. Но это ещё более стрёмно. А замуж я не вышла. Пока.
И она в подтверждение своих слов пошевелила пальчиками перед лицом Бориса: видишь, мол, никакого обручального колечка, одни только перстни золотые.
Глинский, плохо себя контролируя, схватил её пальцы и начал их целовать.
– Боря! Боря! Боря, ты что делаешь, люди же смотрят! Боря!
Виола шептала что-то урезонивающее, но пальцы какое-то время не вырывала из ладоней Глинского. Впрочем, она быстро опомнилась:
– Всё, мне надо идти. Боря, мне правда надо!
– Что, вот так просто возьмешь и уйдешь?
Виола глубоко вздохнула, как перед нырком. Борис думал, что она скажет какую-нибудь очередную колкость, но вместо этого молодая женщина тихо и даже как-то обреченно произнесла:
– Триста восемнадцать, пятьдесят один, восемьдесят девять.
Потом Виола повернулась и ушла, быстро растворившись в толпе. Обалдевший Глинский даже не пытался её преследовать. Он лихорадочно записал новый телефон Виолы прямо на ладони, вздохнул со счастливым облегчением и пошёл к буфетной стойке. Там он взял сто грамм коньяку, чтобы успокоиться, а когда выпил и слегка расслабился, начал с любопытством разглядывать зрителей, подсознательно надеясь ещё раз увидеть Виолу. Её он, однако, не нашёл, зато случайно разговорился с одним американцем явно азиатского происхождения – тот почти не знал русского языка, и Борис помог ему объясниться с буфетчицей. Этот американец так расчувствовался, что даже захотел сфотографироваться с Глинским, пребывающим в полной эйфории. Если бы не эта радость от встречи с Виолой, Борис бы, наверное, всё же уклонился от совместного фотографирования с иностранцем, но, как гласит не самая приличная, но всё же народная мудрость: если бы у бабки были бы член и борода, то это был бы дедка.
После окончания концерта Глинский сумел убедиться в качественности работы советской контрразведки – несмотря на то что он был в «гражданке», контакт с американцем не остался незамеченным. На выходе из Дворца съездов милиция дотошно, с записью проверила у него документы, а уже наутро в центре Борис, доложив о несанкционированном контакте с иностранцем, сел писать подробную, как потребовал Беренда, объяснительную. Дойдя до третьего листа, он долго размышлял над вопросами: кто и когда заинтересовал его западной музыкой, где он достаёт и у кого переписывает магнитофонные записи и кому пересказывал содержание «американских» песен.
В общем, отголоски «несанкционированного контакта» долго не затихали. Взыскание объявлять Борису не стали, а вот с заявлением в партию рекомендовали подождать, мотивировав «совет» тем, что «молодой офицер ещё ничем себя не проявил». Впрочем, все эти служебные неприятности Борис пережил легко, его мысли и чувства были заняты восстановлением отношений с Виолой. Впрочем, назвать это «восстановлением» было бы, наверное, не совсем правильно.
То есть в койке-то они оказались достаточно быстро – через пять дней после концерта. А вот вернуть то, что когда-то было в полной мере, так и не смогли. Наверное, за прошедшее время они оба изменились и тосковали по тем образам, которые хранила память. Долгая разлука всё же чаще разрушает любовь, чем делает её ярче. К тому же у каждого продолжалась своя жизнь, в которую другой ну совсем не вписывался. Глинский догадывался, что у Виолы есть другой мужчина, и аж заходился от ревности, Виола платила ему той же монетой, частенько совсем некстати поминая Ольгу. Короче говоря, в этих их новых отношениях нервов и слёз было больше, чем счастья. Когда-то их закружил водоворот любви «запретной», но искренней и оттого свободной, а теперь… Теперь в их отношениях было слишком много чего-то вороватого… В общем, старая история: когда тебе не сильно за двадцать, вдвойне тяжело спать с одной, а ласкать другую. И дело тут не в аморальности. Бориса не то чтоб допекали муки совести – нет, просто он ощущал себя как в тюрьме. Заключенным, которого из камеры иногда выпускают погулять в тюремный дворик. А из него не всякий раз можно солнышко увидеть, чаще дождь накрапывает, а отказаться от прогулок всё равно невмоготу…
Через несколько месяцев такой «весёлой» жизни Глинский похудел на несколько килограммов, а ещё его вдруг начали мучить сны. Ему снилась Виола, но совсем не в эротических образах, нет. То они вдвоем под маленьким зонтом спасались от дождя, то куда-то летели на самолете, крепко сжав руки, то искали друг друга в затуманенном лесу…
Кстати, любопытно, что Ольга заметила изменившийся сексуальный интерес к ней со стороны мужа, и не только заметила, но и, можно сказать, встревожилась. Причём настолько, что однажды фактически почти принудила Бориса к занятию «этим», чем удивила его несказанно. Он-то считал, что Ольга только рада будет обходиться без «этого» – ан нет. Всё оказалось не так просто. И при этом его жена по-прежнему не выказывала никакого удовольствия от занятия сексом. Глинский долго ломал голову над этим парадоксом, а потом махнул рукой – пусть идёт как идёт… На самом деле загадка эта объяснялась не так уж сложно: его жена была «девочкой-отличницей», у которой всё должно быть правильно, даже если это «правильно» ей самой не по душе…
Виола же его в постели радовала, никаким «садистом-извращенцем» не считала, но на этом все радости и заканчивались. Вне постели всё было очень даже банально.
Однажды они очень сильно поскандалили в вагоне ночного метро. А как обойтись без скандалов, если сердца говорят, что нужно в один дом ехать, а приходится ехать в разные… Виола выскочила тогда из вагона на ближайшей станции, а он не стал её догонять, лишь молча смотрел вслед, как она быстро идёт по пустому перрону в модном буклированном пальто и огромной шапке-«колоколе». Он смотрел ей вслед и почти физически ощущал, что скоро что-то должно случиться. Ну просто невозможно жить в таком нервном напряжении, буквально истязая друг друга. Тогда, в вагоне метро, ему казалось фальшивым буквально всё, чего он физически касался: и купленная тёщей турецкая дублёнка, и подаренная Ольгой джинсовая рубашка с удлинёнными уголками воротника, и ботинки на высоком каблуке – тогдашний писк моды – новогодний подарок тестя.
…Чаще всего их любовные встречи проходили на даче у Бориса, утром или днём, в основном по понедельникам. Беренда взял манеру ставить Глинского дежурить в центре по воскресеньям, наверное, решил таким образом отвадить подчиненного от «чуждо-музыкальных» соблазнов. Ну а после дежурства Борис был свободен целый день. Вот только Виола-то далеко не всегда была свободна по понедельникам. И не раз, и не два Глинский сидел на пустой даче один…
В состоянии такого внутреннего раздрая, раздвоенности и ощущения не им строящейся жизни Бориса застигло одно очень приятное известие – приказ о присвоении очередного воинского звания. Когда в центре обмывали третью звездочку на погон, Беренда выпил водки и сказал, как ему казалось, напутственные слова Глинскому:
– Если будешь знать, где и с кем упражняться в языке, да и держать его за зубами, то можешь стать приличным аналитиком. Задатки у тебя есть.
От этого «комплимента» Борис чуть было горько не рассмеялся – он совсем не мечтал о такой «славной» карьере. Он не хотел стать как все, хотя и менять что-то в жизни было боязно – и вовсе не из-за пресловутой «разницы в напитках», о которой тогда говорил тесть. Беренда всё же намёк на грустную усмешку заметил, посмотрел на старшего лейтенанта внимательно и каким-то другим взглядом. Потом налил себе водки и тихо, для одного только Глинского, сказал на абсолютно не русском – «оксфордском» английском:
– You seem to be into American songs. Well, there’s one that goes like this. Be afraid to lose your bliss. Otherwise, don’t be afraid to be brave.
(Тебе вот песни американские нравятся… В одной из них есть хорошая строчка, что-то типа: «Бойся потерять счастье. В остальном не бойся быть смелым!» – Англ.)
Глинский от неожиданности вздрогнул:
– Это вы к чему, товарищ майор?
– Да так, – пожал плечами Беренда, переходя на русский. – Не понимаю я вас, молодых… Чего вы все к Москве-то так прикипели? Зачем тогда было форму надевать? Я смотрю на вас – вы настоящего дела боитесь ещё больше, чем меня…
– Я не боюсь, – помотал головой Борис. – И к Москве не прикипал. Я давно хотел с вами на эту тему поговорить, только повода не было.
– Ну давай поговорим. Только завтра, на свежую голову…
Однако на следующий день разговор не состоялся. Беренду внезапно вызвали к начальству, а оттуда прямиком отправили в недельную командировку – вроде как кого-то сопровождать.
А пока Пётр Станиславович был в отъезде, резкие перемены в жизни, которые давно уже предощущал Глинский, всё же произошли. Внезапно, как оно обычно и бывает, даже если умом и понимаешь необходимость и закономерность этих перемен.
Всё случилось в понедельник после очередного дежурства Бориса. Утром, ещё не сменившись с наряда, он позвонил Виоле:
– Ты как сегодня, сможешь?
– Постараюсь, – коротко ответила она.
Он перезвонил ей днём, уже с дачи. Виола после небольшой заминки сказала:
– Приеду, если смогу, – и повесила трубку. Борис промаялся несколько часов и позвонил ей снова. Она долго не подходила к телефону, а когда всё же ответила, то говорила очень сухо, словно была не одна:
– Я не знаю… Сегодня вряд ли. Не звони мне больше, ты же не маленький…
Вот так, словно пощёчину Борису отвесила. Интересно, зачем женщины бывают такими жестокими? Почему бывают – понятно, они сами могут десятки, если не сотни причин привести… А вот всё-таки зачем? В смысле: для чего? Чтобы что произошло? На этот вопрос им ответить труднее. Женщины всегда легче отвечают на «почему», нежели на «зачем». А может быть, так просто кажется мужчинам…
Глинский долго молча смотрел на телефон, потом пошёл на кухню и закурил. Ему было очень плохо.
Он так и сидел на кухне без света, когда во входной двери вдруг заворочался ключ. Борис вскочил с резко забившимся сердцем, забыв, что Виоле он ключа не давал. Конечно же, это была не она. Это пришла домработница Людмила. У неё был свой ключ, и она пару раз в неделю приходила после отъезда хозяев – прибрать, подмести, навести порядок. Разумеется, Борис встречал её и раньше. И даже машинально посматривал на неё мужским взглядом, особенно когда Людмила неспешно поднималась на второй этаж по вертикально крутой лестнице. Там было на что посмотреть…
Она приехала в Москву из Тарусы поступать в институт. В первый год не поступила, на второй – поступила на вечернее отделение. Кто-то из соседей-дачников порекомендовал её Глинским, и Надежда Михайловна пригласила девушку, так сказать, на испытание. Его она прошла легко, поскольку была работящей, неприхотливой и не очень разговорчивой. Прибиралась она всегда очень тщательно, работала быстро и в дела хозяев не вмешивалась. Вплоть до того вечера, когда застала Бориса одного на тёмной даче. Несмотря на довольно юный возраст, Людмила как-то очень быстро и очень по-женски поняла внутреннее состояние Глинского. Она посмотрела ему прямо в глаза и спросила:
– Вам плохо? Я могу помочь?
Борис, уже выпивший, усмехнулся:
– Водки выпьешь со мной?
Людмила покачала русой головой:
– Я не пью. Совсем. Хотите, я просто рядышком посижу?
Глинский пожал плечами и закурил очередную сигарету:
– Ну… посиди…
Людмила послушно пристроилась рядом с ним на старом диванчике.
– Вы не бойтесь. Я болтать не буду. Я же вижу, что вам не до разговоров.
– Ишь ты, какая понятливая… У вас в Тарусе все такие?
Людмила вздохнула и добавила с каким-то философским подтекстом:
– У нас в Тарусе даже воздух не такой, как в Москве. А люди – они разные. Всякие встречаются. И понятливые тоже.
Глинский снова саркастически усмехнулся:
– Ну и что же ты понимаешь?
Девушка поправила свои длинные, не очень ухоженные волосы и ответила после короткой паузы:
– Маетесь вы, Борис. Тошно вам.
– А почему тошно, тоже понимаешь?
– Что ж тут понимать-то… С женой у вас не очень ладится… И с другой женщиной тоже.
Глинский аж подскочил:
– А ты откуда знаешь? Ну, про другую…
Людмила улыбнулась:
– Так я же прибираюсь тут. Жена у вас блондинка, а… другая ваша женщина – брюнетка. Длинные тёмные волосы. Откуда ещё им взяться.
Борис обескураженно поскрёб в затылке:
– Ну ты прям… Эркюль Пуаро… точнее – мисс Марпл. Чудеса дедукции. И что же ты хочешь за сохранение тайны?
Девушка вздохнула и отвернулась, покачав головой: