Преобразователь Голосова Ольга
Пролог
Пробирка вдребезги разбилась о кафельный пол. Марк Михайлович на секунду зажмурился и представил себе, что эта доза препарата первая и последняя. Что это – все. «Все» – значит нет и не было старинного манускрипта с путаной рецептурой на жаргоне Альберта Великого, долгих ночей и вируса, вызывающего мутацию у черных крыс, из крови которых и нужно готовить сыворотку…
Марк Михайлович открыл глаза и усталым жестом стянул с лица хирургическую маску. Ему вирус не опасен, рядом, в металлическом контейнере, лежат еще девять пробирок с точно таким же веществом. А приготовить их он может хоть тысячу, потому что здесь, в этом грязном азиатском городишке, таким вирусом заражена каждая вторая помоечная крыса, а рецепт тинктуры столь прост, что освоить его под силу любому студенту из Менделеевки. Собрав осколки и подтерев маленькую лужицу, он взял одну из пробирок и поднес к глазам. Чудесная голубоватая жидкость плескалась в ней, жирно сползая по стенкам, как хороший коньяк. Вот она, истинная Aqua Vitae1 древних – вожделенный Преобразователь Гильдии, метаморфинол Успенского. Вода жизни, которая без вируса превращается в воду смерти. Марк Михайлович достал с полки замысловатую коробочку и, открыв ее, аккуратно вложил в нее пробирку. Потом ловким движением повернул ее вокруг своей оси и в открывшееся новое отделение вложил другую пробирку – культуру того самого вируса. Щелкнула скрытая пружина, и флаконы с живой и мертвой водой оказались внутри. Теперь достать их, не раздавив, мог только тот, кто владел секретом, а определить, какая из пробирок должна быть употреблена первой, – только тот, кто хоть раз в жизни…
В этот момент дверь распахнулась, и последнее, что увидел Марк Михайлович, было дуло пистолета, нацеленное ему прямо в лоб. Через несколько минут мощный взрыв потряс дом, и лишь дикие крики случайных свидетелей прорезали душную пустоту тропической ночи.
И никому не было дела до огромной черной крысы, метнувшейся от пожарища в сторону старого мусульманского кладбища.
Глава 1
Как я переехал, не помню…
Хотелось пить. Жара на Гоголевском бульваре стояла невообразимая. Я развалился на лавке и разглядывал свои замечательные летние, сшитые на заказ ботиночки из тонкой и гладкой как шелк кожи. Наверное, такие ботиночки получались у фашистов из человечины – и ничуть мне не жалко этих человеков, угодивших под маховик национального романтизма белокурых бестий.
Мне сегодня вообще никаких человеков не жалко – себя в том числе. Мне жарко, и жажда справедливости, клокочущая в моей груди свирепым вулканом, смешивалась с жаждой холодной чистой воды. Целым бассейном чистой воды, таким, который ждет и не дождется меня где-то в районе Новорижского шоссе. При воспоминании о так безумно утраченном мною имуществе острое шило ненависти к негодяям, лишившим меня всего, больно кольнуло меня под сердце, и сердце мое заболело уже не в переносном, а в самом кардиологическом смысле этого слова.
– Убью, найду и убью, – пробормотал я и, воровато оглянувшись, поднял с тротуара почти свежий окурок с налетом розовой помады. Зажигалку у меня, как ни странно, не отобрали, и она – остаток былой роскоши – приятно оттягивала карманы моего английского пиджака из светлого льна. Хлопнув золотой крышечкой, я закурил. Окурок оказался ментоловым, что приятно освежило мое пересохшее от зноя и ненависти горло. Я снова прикрыл глаза, уставшие от беспощадного солнца, и предался воспоминаниям.
… Они зашли ко мне в кабинет без доклада. Куда смотрела охрана, где сгинула секретарша и почему никакой добрый гений не нашептал мне об опасности, я не знаю. Их было трое: Клото, Лахесис и Атропос2, впрочем, на этот раз они материализовались в моей судьбе несколько потрансвеститски: двое мужчин и одна женщина. Одного из них я знал: это был соучредитель нашей нефтяной компании, другого, возможно, где-то видел, женщина же была мне абсолютно не знакома. Я посмотрел им в глаза по очереди и, осторожно втянув носом воздух, догадался, что мой час икс настал. От них веяло хорошо знакомыми ароматами силы, богатства и неопределимой общности то ли происхождения, то ли интересов, то ли… Наверное, это и есть запах могущества. По крайней мере, большинство сильных мира сего, которых я знал или видел, обладали именно этим странным и общим запахом. Да и что тут говорить – я сам так пахну. Или пах до недавнего времени. Трудно теперь сказать: без привычного душа стройный этюд моих запахов превратился в жуткую какофонию с сильной доминантой пота и ужаса.
Спустя десять минут я наконец осознал, что меня банально подставили. Откуда взялась моя подпись на банковских документах, согласно которым я украл пять миллионов долларов, переведя их на Карибы, я никогда не узнаю. Но подпись была моя – или кто-то гениально ее воспроизвел. По крайней мере, вежливый и несколько опечаленный случившимся соучредитель Александр Яковлевич Лозинский приложил к оригиналу злосчастной бумаги результат графологической экспертизы, который гласил, что вышеозначенная подпись идентична прилагаемому образцу и с уверенностью в 98,2 % принадлежит тому же лицу, которое… в общем, мне. Стервозная тетка, благодаря ботоксу застрявшая на пороге сорокалетия, как муха в смоле, оказалась пострадавшей стороной и главным свидетелем обвинения. Помахивая наманикюренной клешней перед моим безукоризненным римским профилем и едва не задевая мою прекрасную есенинскую челку, она безапелляционно заявила, что я присвоил эту кругленькую сумму буквально у нее на глазах, а она, несчастный финдиректор, вынуждена была смолчать, так как я пригрозил ей увольнением, а ее невинным малюткам лютой гибелью.
В этот момент все происходящее наконец обрело некий смысл. Я понял, что не сошел с ума и не украл у самого себя (пардон, забыл представиться: Председатель совета директоров нефтегазового концерна «Нефть» Сергей Георгиевич Чернов) никаких миллионов. Я понял, что действительно вижу эту Антропос в первый раз, а сопровождающего ее господина Лахесис– в сотый. Меня разыграли как по нотам, потому что я или что-то узнал, или чего-то не понял.
Я изобразил удивление и, глядя в лучистые черные глаза Александра Яковлевича, так гармонирующие с нежно-голубым воротом его рубашки и темно-розовым галстуком, сказал, что вины своей не признаю, милую даму вижу в первый раз, но готов к конструктивному разговору о том, что нам всем теперь делать.
– Милый Сережа, – вздохнул Александр Яковлевич и, приподняв невесомые очки с платиновыми дужками, потер переносицу безымянным пальцем, – я верю тебе, но вынужден склониться перед фактами. Поэтому ты сейчас подпишешь дарственную на свой дом, квартиру и автомобиль – и будем считать, что мы в расчете. С сегодняшнего дня мы освобождаем тебя от занимаемой должности по твоему собственному желанию. Все учредители согласны.
В этот момент я зачем-то оглянулся и посмотрел в окно. Вечернее солнце, набухнув золотом, яростно светило мне в спину. Оцинкованные крыши старых доходных домов расстилались передо мной, а над ними опрокинутой чашкой жирно посверкивал ребристый купол Храма Христа Спасителя. Ощущение потери возникло в области солнечного сплетения и, проникнув в кровь, побежало по венам и артериям, сея панику, подобную смерти. «Как упал ты с неба, денница, сын зари! Разбился о землю, попиравший народы. А говорил в сердце своем: “Взойду на небо…”»
Я взглянул на свою руку, придерживающую жалюзи, и, заметив мелкую дрожь, усилием воли заставил себя отпустить ни в чем не повинную веревку подъемного механизма. Полоски схлопнулись как веер, золотое сияние померкло, и я обернулся к терпеливо наблюдавшим за мной людям. К моему удивлению, подлый претендент на мою должность и невесть откуда взявшийся финдиректор исчезли из моего кабинета, а Александр Яковлевич, сняв очки, теперь вертел их перед собою. Я рассмотрел старческие вены на его маленьких аккуратных ручках, которые я помнил с детства, перевел взгляд на умный лоб с высокими залысинами, в очередной раз удивился ресницам Лозинского и вновь обнаружил его сходство с кротким ликом святого Иосифа с картин Лукаса Кранаха Старшего «Святое семейство». И тут я увидел, что Александр Яковлевич действительно взволнован и очень переживает. То ли его смущала сложная роль Иуды, то ли он действительно ничего не понимал, то ли…
Александр Яковлевич наконец отложил в сторону свои очки и, посмотрев мне в глаза, промолвил:
– Сережа, Сереженька… Мне очень тяжело теперь. Факты говорят против тебя, и мне трудно сейчас что-либо сделать… Но я очень прошу тебя, в знак нашей долгой дружбы и в память твоей покойной матери, признаться мне – уверяю, это останется между нами, – зачем, все-таки ты это сделал. И еще. Если ты честно расскажешь мне о завещании своего отца, может быть, я сумею помочь тебе разобраться в сложившейся ситуации. – Произнеся это, Александр Яковлевич снова потянул к себе очки.
Я уловил флюид правдивой мольбы, исходившей от него, и окончательно перестал что-либо понимать. То, что в какой-то момент кто-то решил свои проблемы за счет меня (допустим, даже почти заменивший мне отца Александр Яковлевич), я еще мог понять. Но причем здесь моя мать и мой милый папа, которого я отродясь не видывал? Я и имя-то его узнал из собственного свидетельства о рождении, которое нарыл у маменьки в ридикюле лет осьми от роду. Да и запах! Запах невозможно подделать. Запах правды. Ведь когда человек врет, запах его меняется, как меняются давление и пульс. Мозг не любит вранья. Вранье – это сбой в картине мира. Хакерство в программе. Вмешательство в систему ценностей и координат. Поэтому врать надо умеючи, ежели правду сказать никак не получается. Но все говорило мне, что сидящий напротив меня пожилой и очень уставший человек правдив настолько, насколько вообще может быть таковым.
– Сережа, я попытаюсь растолковать… Сережа, не происходило ли с тобой чего-то странного, необъяснимого? Может быть, у тебя были такие состояния, если можно так выразиться, в момент которых ты превращался, так сказать, в м-м-м…
– Давайте начистоту, Александр Яковлевич. Вы думаете, я псих и в какойто момент, сбрендив, подписал эти бумаги. Или я употребляю наркотики, под воздействием которых я и… спер эти миллионы. Но я не ширяюсь и не нюхаю. И собаки у меня не лают и руины не говорят, что, может быть, свидетельствует о моей исключительности. И дедушка не сумасшедший, впрочем, ни одного своего дедушки я не знаю. Да и по ночам, насколько знаю, в оборотня не превращаюсь. И депрессии у меня не было. И в казино я не играю. У меня вообще все хорошо… было. До сегодняшнего дня. У меня никогда не было проблем! Понимаете, Александр Яковлевич? Понимаете, я спрашиваю? Никогда! – воскликнул я и сам испугался. Мы с Александром Яковлевичем уставились друг на друга и замолчали.
А ведь действительно, дожив до тридцати трех лет, я не помнил никаких проблем. Ну, таких, из-за которых обычно пьют, плачут, колются и одалживают деньги.
Я машинально забросил в угол рта сигарету и закурил. Мой собеседник молчал и крутил в руках очки. Увидев, как я курю, он непроизвольно поморщился, и во взгляде его мелькнуло что-то странное.
– И тебе нравится курить? – неожиданно спросил он тихим голосом.
Тут я сообразил, что раньше никогда не курил при нем. Ни дома, ни в офисе, нигде.
– Да не то чтобы нравится, но так, успокаивает, – я помахал сигаретой и вдруг вспомнил, что теперь я нищий.
– Так что же, Сережа, ты так и не расскажешь мне о завещании отца?
Я смотрел на белеющие в золотистых лучах солнца струйки дыма и абсолютно не понимал, о чем речь. Кому как не Александру Яковлевичу, старинному другу семьи и, скорее всего, любовнику моей матери, не знать, что никакого отца у меня нет. То есть, конечно, биологический папашка где-то обретается, но мать никогда не говорила мне о нем, впрочем, как и о других родственниках. Но сквозь плотную вату паники, облепившую мой мозг, ко мне все же пробилась мысль о том, что по некой причине все происходящее странным образом связано не с пропавшими долларами и ушедшими налево баррелями, а с неким мифическим для меня завещанием. Мать моя заживо сгорела в автокатастрофе, не оставив после себя ни записочки, про отца я не знаю ничего, не уверен даже, что отчество мое подлинное, а не сочиненное матерью в роддоме для заполнения пустой графы. Но по неведомым мне причинам группа товарищей неожиданно сбрендила, вообразив, что я обладаю завещанием папы-Билли Бонса, и скрываю от своих друзей и благодетелей по меньшей мере карту острова сокровищ, а по большей – вакцину от рака или СПИДа, уж не знаю. Короче, зажал, падла, и делиться не хочу. Ну, раз предполагается, что есть чем делиться, значит, будем торговаться.
– А что рассказывать-то? – я улыбнулся застенчивой улыбкой гомосексуалиста, подсмотренной мной на одной из вечеринок, и ласково погладил ладонью дубовый подлокотник своего любимого кресла.
– Сережа, не дури. Где бумаги – это раз. Второе – какие необычные состояния и в каких случаях ты испытываешь? – тон моего визави стал почти угрожающ, и я почувствовал волну злости и тревоги, излучаемую им.
– Не скажу, – ответил я и про себя махнул рукой. Имущества они меня уже лишили, но, раз твердо убеждены, что я знаю что-то еще, ощутимого вреда моему здоровью не нанесут. А вдруг будут пытать утюгом? Я вздрогнул и поежился. Становилось страшно.
– Сережа, ты не оставляешь мне выбора. Я не понимаю, почему ты не хочешь сознаться мне в том, что и без того нам известно. Нам нужны твоя добрая воля, твое согласие, понимаешь?
Я ровным счетом ничего не понимал, но признаваться в этом не имело смысла: все равно бы Лозинский не поверил. Поэтому я снова покачал головой.
В тот же момент Александр Яковлевич неожиданно легко перегнулся через мой стол и нажал кнопку вызова секретарши. В кабинете появились уже знакомые мне лица, только в руках у женщины был небольшой чемоданчик. Мужчина зашел мне за спину и, пока я соображал, что к чему, ловко приставил к моему виску пистолет. Наверное, пистолет, потому что самого оружия я не видел, но зато ощутил прикосновение чего-то металлического, тяжелого и прохладного к моей голове.
– Не двигайся, – процедил он, и я замер, ощущая неловкость и недоумение от абсурдности происходящего. И страх, конечно.
Александр Яковлевич не спускал с меня глаз и, как мне казалось, сам явственно чуял, что я боюсь. Я боялся не только смерти. Я боялся, потому что я окончательно перестал что-либо понимать.
Тем временем женщина раскрыла чемоданчик и извлекла из него одноразовый шприц и коробочку с ампулами. Привычным жестом вскрыв упаковку, она щелчком выбила из нее ампулу и, ловко свернув ей головку, стала медленно наполнять шприц неизвестной дрянью.
– Сережа, подумай, не заставляй нас прибегать к крайним мерам, – увещевал меж тем Александр Яковлевич.
Из какого-то безнадежного и тупого упрямства я снова мотнул головой, правда весьма осторожно, чтобы мой страж не принял этого жеста за сопротивление и случайно не нажал курок. По моему лицу градом катился пот, колени противно дрожали, а глаза визитеров не отрываясь следили за мной.
Закончив возню со шприцем, женщина подошла ко мне и принялась засучивать рукав моего пиджака. Невыносимый панический ужас сковал меня при виде шприца. С детства я боялся уколов и ненавидел их, как и вообще все, что могло причинить мне боль и нарушить целостность моей драгоценной шкуры. Наркомания была для меня абсурдом, ибо ни за какие блага мира я не мог бы пересилить отвращение ко всему, что может мне повредить. Нет, я не был трусом в собственном значении этого слова, но некий страшный, неподвластный разуму инстинкт заставлял меня отвергать все, что могло бы причинить мне вред. Я никогда не мог решиться на бессмысленный и неоправданный риск, за что мои одноклассники, а позже и однокурсники, слегка меня презирали. Я терпеть не могу экстрима в любой форме.
От женщины не исходило практически никаких парфюмерных и химических запахов. От нее пахло… Нет, не женщиной. Вернее, женщиной, но иначе, чем от других женщин. Женщины по запаху делились на разные категории: ухоженные, дорого пахнущие фемины и замученные дешевыми дезодорантами и духами тетки. Пару раз мне встречались дамы без личного запаха женкой плоти, но они пугали меня своим звериным оскалом. Эта принадлежала к последним. И от нее исходил запах злобы и лекарства. Этого страшного и невыносимого лекарства. Я в ужасе дернулся, пистолет уперся мне в висок, мои пальцы вцепились в ручку кресла, а игла, легко проколов мою плоть, въехала в вену. В шприце заклубилась кровь, Атропос, как и положено мойре, нажала на поршень, и я потерял сознание.
Очнулся я утром, часов в семь. Судя по намертво затекшим суставам, я провел большую часть ночи лежа на чем-то твердом. Например, на скамейке. Я со стоном поднялся и сел.
И тут меня накрыло. Сначала нахлынула волна звуков, которая ворвалась в мой мозг и, спазмировав сосуды, растеклась по нейронам гудками, топотом, визгами тормозов, шелестом листвы, голосами, шуршанием шин, шарканьем ног и цоканьем каблуков.
Следом притекли запахи выхлопных газов, потных тел, мусорных бачков, сигаретного дыма, горелого масла, духов, кошатины и бензина.
А потом пришла боль. Страшная своим бессилием что-то изменить, вернуть и исправить. Тугая петля сдавила голову, перед глазами расплылись цветные пятна, а к горлу комом подступила рвота. Я обхватил руками лицо и упал на четвереньки, прямо на асфальт. Наверное, подобным образом протекает абстинентный синдром. Суставы выкручивало и корежило, самого меня трясло так, что зубы клацали, а внутренности сводило судорогой с такой силой, что болели даже натренированные мышцы пресса. Из желудка потоком извергалась вонючая слизь с остатками вчерашнего ланча.
Неожиданно боль в голове стихла, словно кто-то нажал на кнопку. Я поднялся с колен и попытался отряхнуть с ладоней налипшую на них грязь и блевотину. Отряхнуть было нечем. Я беспомощно оглянулся, и взор мой упал на пучки жесткой травы, клоками торчащие из густого слоя торфяной смеси. Когда коммунальщики делали вид, что благоустраивают территорию, они решили, что растения могут расти в торфе, и щедро покрыли им землю. В результате бурно всходящая трава сгорает на солнце буквально через три дня. Этой же повезло. Видимо, семена упали в родную московскую глину, где благополучно произросли. Я дернул на себя клок и попытался хоть как-то стереть с рук эту мерзость. Руки приобрели загадочный зеленовато-коричневый оттенок, следы блевотины исчезли, но запах остался. И вкус во рту тоже. Я снова оглянулся и краем глаза увидел, что на меня сквозь закрытое боковое стекло припаркованного на бульваре автомобиля внимательно смотрит незнакомый мужчина. Встретившись со мной взглядом, он отвернулся, машина мигнула поворотником и тронулась с места.
Боюсь, я опять все понял неправильно. Жажда меня мучала нестерпимая. Оглядев себя с ног до головы, я убрался подальше от заблеванной мной лавочки и пристроился в теньке. В ближайшей урне недопитых банок и бутылок не оказалось. Мелкая противная дрожь все еще периодически потряхивала меня, а на пиджаке с внутренней стороны локтевого сгиба предательски ржавели засохшие следы крови. Я осторожно закатал рукав и обнаружил вокруг вены огромный багровый синяк. Полный аут. Ладно.
В конце аллеи показались две девушки вполне подходящего вида. Типа студентки гуманитарного вуза. Сойдет. Когда они подошли ближе, я, схватившись за сердце, вышел им навстречу и, одарив их улыбкой умирающего героя, вполне сексуально прохрипел, стараясь находиться с подветренной стороны:
– Девы, помогите Бога ради. У меня с сердцем плохо стало, а тут какая-то гопота бумажник стырила. Купите водички, а? Я хоть таблетки запью…
В принципе я не помню, чтобы девушки мне отказывали. Мой средиземноморский загар и взгляд из-под челки, проникающий в самую душу не подвели и сейчас. Девушки ойкнули, хихикнули, заметили что-то про опохмел и предложили дойти с ними до палатки возле метро. Я сделал пару шагов, снова схватился за сердце и опустился на первую попавшуюся лавочку.
– Не могу, девчонки. Вправду болит…
В глазах девушек мелькнуло сочувствие, смешанное с сомнением. Но победило первое. Они метнулись к палатке и вручили мне долгожданную пластиковую бутылку с водой. Аж пол-литра.
Я их поблагодарил и хотел было уже откланяться, когда одна из них вдруг как-то странно посмотрела на меня. На ее лице мелькнуло недоумение, словно она что-то увидела или вспомнила. Ей было лет восемнадцать, у нее были не очень правильные черты лица, коротковатый, на мой вкус, и немного вздернутый носик, влажные серые глаза с поволокой и нелепо торчащие во все стороны волосы из криво причесанного короткого хвостика. Я услышал слабый запах, такой знакомый мне, запах, который был у женщины со шприцем. Я невольно вздрогнул, девушка посмотрела мне в глаза и, смутившись, быстро опустила ресницы.
– Как вас зовут? – я словно услышал свой голос со стороны. – Кого мне благодарить как спасительницу?
– Мария, – услышал я в ответ и, прежде чем успел что-то сообразить, увидел, как она схватила свою хихикающую подружку за руку и потащила прочь от меня, обратно к метро.
– Мария, – повторил я и посмотрел ей вслед. Какие-то неясные воспоминания или ассоциации туманились у меня в голове. Она обернулась, и наши глаза снова встретились. Ветер донес до меня слабый аромат ее кожи, аромат, лишенный привкуса духов и косметики.
Вспомнив о том, что еще пять минут назад умирал от жажды, я вернулся на скамейку и, сорвав синюю крышечку, жадно припал к пластиковому горлышку. Когда я опустил бутылку воды, там оставалось совсем на донышке. Неэкономно как-то я пил, по старинке. А надо бы привыкать к новой жизни.
При мыслях о новой жизни гнетущее нехорошее чувство собралось посетить меня вновь, но я отогнал его встречным желанием покурить. Это было несколько проще, чем добыть воду, и только я собрался прогуляться вдоль урн, как возле меня на скамейку опустилась женщина. Она была закутана в нелепую шаль, из-под которой выглядывала длинная цыганская юбка. Но от нее исходил терпкий аромат модных духов, и я подуспокоился, в то же время удивляясь обилию душевных переживаний, посетивших меня за последние сутки.
Тем временем претенциозная молодая леди вытащила из необъятной сумки золотой портсигар, громко щелкнула крышкой, извлекла длинную сигарету и не глядя вручила ее мне. Я благодарно хмыкнул и ответным жестом протянул зажигалку. Дама кивнула и, с удовольствием затянувшись, повернулась ко мне.
У нее оказалась прекрасная кожа оттенка кофе с молоком, глаза цвета персидской ночи и нос, вызывающий стойкую ассоциацию с лошадью арабской породы. Для непосвященных поясню: длинный, тонкий с едва наметившейся горбинкой и немного уклоняющийся книзу на конце. Короче: нос арабской лошади, и точка. Вообще, она была вся как лошадь – тонкая, нервная и норовистая. Не люблю лошадей, но тут я понял страсть Алексея Вронского как к Карениной, так и к своей несчастной кобыле.
– Я Анна, – молодая женщина улыбнулась, показав краешек ровных, похожих на крупный жемчуг, зубов.
– Сергей, – представился я и подивился своим ассоциациям.
– Что, кризис жанра? – женщина окинула меня оценивающим взглядом и усмехнулась.
– Похоже на то, – я уже почти наслаждался неожиданной легкостью бытия, приоткрывшей мне новые горизонты.
– Тогда пойдем ко мне. Чего здесь сидеть-то? – она ловко пульнула окурок в урну, поднялась, поправила сползающую с плеч шаль и закинула на плечо сумку.
Я оценил ее фигуру. Как и бессмертному коллеге, мне было бы вполне достаточно ее щиколотки, чтобы дорисовать все остальное, но нынешняя мода предоставляет информации куда больше, чем действительно нужно. Согласившись с Анной, что сидеть на лавочке действительно ни к чему, я поднялся и вместе с ней двинулся плечом к плечу в неизведанное будущее.
Мы вышли из-под сени деревьев и, оставив бульвар за спиной, углубились в сторону *** переулка. Нырнув в подворотню, мы оказались во дворе обшарпанного дома. Каким образом не снесли эту серую махину, столь не похожую на культурноисторический памятник, я не понимаю. Подойдя к дверям, Анна набрала код. Пройдя в скрипучую обитую железом дверь, мы очутились в темном парадном. Когда-то красивая и широкая, а ныне облупленная и замусоренная лестница уходила во мрак, а грязная лампочка едва освещала неда старого дома. Пахло плесенью, сырой штукатуркой, далеким подвалом и, естественно, кошками. Я вежливо подхватил женщину под локоть, и мы поднялись по лестнице на один пролет – к лифтам. Лифт был под стать дому. Конечно, зеркала, скамейки и бархатная обивка из него давно исчезли, но сохранились резные дубовые двери и кованые решетки, ограждающие доступ в шахту. Анна вдавила кнопку вызова, и откуда-то сверху, демонстрируя кишки электропроводов, громыхая и постанывая, сползла кабина лифта. Мы забрались в ее допотопное чрево и, лязгая и скрипя, поползли на последний, шестой, этаж.
На площадку выходило всего две двери. Правая принадлежала Анне, и, погремев внушительной длины ключом, она открыла одну створку и пропустила меня вперед.
Я протиснулся сквозь двойные двери дореволюционного производства и оказался в просторной прихожей.
Слегка подтолкнув меня в спину жестким кулаком, Анна вошла следом и с грохотом захлопнула дверь, отчего мне на голову моментально осыпалась старая штукатурка.
– И как это тебе удалось сохранить такие хоромы? Поди, ведь бывшая коммуналка?
– Я бы сказала, что это все-таки бывшая квартира, переделанная большевиками в коммуналку, – Анна переобулась в расшитые бисером домашние туфли и, облокотившись о стену, с интересом разглядывала меня.
– Не будем спорить о понятиях, – примирительно заявил я, пытаясь с места оценить масштабы жилья. – Но все же как тебе удалось отбиться от риелторов? Мне кажется, многие из них охотно поживились бы такой хатой. Кстати, мне разуваться?
– Все риелторы – крысы, – вдруг заявила Анна, забрасывая на плечо хвост безумной черной в красную розу шали. – Ну, может, и не все, но преуспевающие – точно.
Высказав эту достойную удивления сентенцию тоном уверенным и даже где-то безапелляционным, она, отделившись от стены, перестала меня разглядывать и, стуча каблучками по рассохшемуся, местами сбитому паркету, гордо удалилась вглубь необъятной, погруженной в аквариумный сумрак квартиры, оставив вопрос о переобувании открытым.
Вдалеке раздался грохот, шум воды, лязг чайника о плиту и шипение ожившего радио. В воздухе плавали пылинки, как сор в пруду. Я вздохнул и, опираясь о стену, попытался стащить с ног ботинки, не развязывая шнурков. Обои под моей ладонью зашуршали как опавшие листья. Я повернул голову и обнаружил на них загадочные цифры и буквы типа «Кл. обр. – 198 шур.», выполненные жирной пастой старой шариковой ручки, которая висела неподалеку на белой веревке, зацепленной за гвоздь. «Классический оброк – 198 шурупов» – расшифровал я надпись и ужаснулся странным извивам своего ассоциативного мышления. Стараясь не наступать на совсем уж выдающиеся клубы пыли, все еще на цыпочках (вот она, классовая брезгливость недавно разбогатевшего к давно обедневшим!) я двинулся в полную гулких раскатов глубину. Как лосось на нерест. По дороге, вдыхая густой, пропахший куревом и скипидарной вонью воздух, я почему-то начал дышать ртом. И так и замер возле очередной полуоткрытой двери. Там, внутри, солнечный свет заливал необозримое пространство комнаты, утопающей в золотом сиянии. В комнате находилось несколько мольбертов с холстами, которые подпирали подрамники и, по видимости, готовые полотна. На уголке шаткого столика лежали кисти и краски. Лицом ко мне стояла картина, на которой открывался безумный вид на старый московский дворик, которых и нынче не делают, и сделанных уже почти не осталось. Почему безумный – не знаю. Может, перспектива, может, цвета, но что-то сигналило прямо в мозг о некой ненормальности, некоем вывихе в восприятии. Я сделал шаг к полотну, но меня грубо схватили за плечо и развернули.
– И куды пресся? – поинтересовалась Анна. – Все равно ничего не увидишь.
Между указательным и средним пальцами левой руки она сжимала беломорину, а правой больно прищемила мою холеную кожу. Рукава-то на рубашке короткие.
Я поймал ее взгляд, и на несколько секунд мы замерли, пытаясь извлечь полезные сведения из глаз друг друга. Мне это удалось довольно плохо: кроме безыскусной мысли о том, что вижу перед собой очень привлекательную женщину, и притом отнюдь не дуру, мне не пришло на ум почти ничего. Надеюсь, и Анна не особо много во мне разглядела.
– И что ж ты даром на девичью красу пялишься? – в голосе ее, как коньячное послевкусие, отдалась бархатная хрипотца. – За погляд-то деньги берут! Она засмеялась, и в черных глазах ее зазмеилась тоска.
Не знаю, как другие, а я уже через пять минут после знакомства с женщиной знал, пересплю я с ней или нет. Невидимые нити, что протягиваются между людьми, были для меня очевидны, и, глядя в глаза женщине, я безошибочно чувствовал, хочет она или нет. Конечно, я не претендую на роль Провидения и ситуации могут складываться различным образом. Но что согласие или отказ даются в первые пять минут, это факт. Но в глазах женщины, остановившейся в опасной близости, была чернота. Там не было ни отказа, ни согласия, лишь какая-то безликая неумолимость, и я вдруг со страхом вспомнил вчерашнюю Атропос со шприцем. Нет, все-таки плохо мужчины изучают тех, от кого зависит их если не жизнь, то ее качество! Мотивы, кто их разберет, эти мотивы Медеи и Каллипсо, Артемиды и Афродиты!.. А ведь один и тот же поступок может влечь за собой совсем разные следствия, чего уж говорить о такой призрачной субстанции, как мотив?
Мы еще смотрели друг на друга, каждый тщательно выискивал что-то во взгляде другого, когда я представил Анну в малахитовом уборе и все сразу встало на свои места. Я не я, и шапка не моя. Не по Сеньке, стало быть. И сани чужие, и каравай прозеван. И кокос осыпался, и крокодил не ловится. В общем, не жизнь, а пикник на обочине.
Анна словно прочла мои мысли.
– В жизни каждого человека, – назидательно произнесла она, отстраняясь и тыча мне в нос папиросой, – бывают такие моменты, когда ему нужно окончательно решить кто он и с кем он. Иначе жизнь выкинет его из птицы-тройки, и будет он лежать на обочине, с завистью глядя, как мимо него проносятся, словно сон роскошные экипажи.
Она поволокла меня за собой по гулкому коридору, как щука пескаря. На кухне она еще раз обернулась ко мне, и с наслаждением потушив окурок в старой консервной банке, добавила:
– Но сдается мне, что жизнь по ту сторону экипажа гораздо разнообразнее, чем в нем. Только если все время лежать на обочине и завидовать, этого решительно не понять.
Она наконец-то выпустила мое плечо из своих стальных пальцев, и я, потирая прищемленную кожу, очутился на кухне.
Глава 2
Немного секса
Мне кажется, что на территории нашей страны все посиделки, начатые на кухне с чашки чая, фатальным образом заканчиваются бутылкой водки.
Первую поллитровку мы приговорили к трем часам дня. Прогулявшись за второй, я обнаружил себя допивающим оную в районе восьми вечера на той же кухне. К моим голым локтям намертво приклеилась грязная клеенка, переполненная пепельница источала миазмы, а остатки сырокопченой «Еврейской» колбасы маслянисто плавились на жирной тарелочке. «Кока-Кола», которой мы с Анной запивали, подошла к концу. Собственно, это и вывело меня из духовного оцепенения, и мы, посовещавшись, отправились за третьей бутылкой водки, которая, по выражению Анны, должна была снять остаточную напряженность между нами. Что она понимала под напряженностью, я не стал уточнять, потому что очень боялся упасть: некоторая леность души привела меня к тому, что я почти потерял навыки общения с представителями строительных фирм и русскими женщинами.
Вернувшись в уже почти родную мне квартиру, мы решили по обоюдной доброй воле переместиться на балкон, так как оттуда веяло свежим, полным выхлопных газов ветерком и летевший прямо в физиономию тополиный пух создавал приятную иллюзию романтических посиделок в собственном имении.
Над Москвой опускались прозрачные сумерки, те самые, что будят в душе неясную тревогу и едва ощутимый плач по невозможному и недоступному. Если в Питере белые ночи, полные сиреневых бликов и синеватых теней, касаются самых заветных струн наших замордованных повседневностью душ, то московские июньские ночи, раскинувшись над бульварами и дворами крашенных в желтый цвет сталинок, почему-то каждый раз вынуждают человека усомниться в самом себе.
Чем больше всматриваешься в недоступно высокое московское небо, чем яснее твой нос улавливает резкий запах мокрого асфальта, тем сильнее подымается из сердца тоска по тому, чего ты так и не достиг. И наплевать, шестнадцать тебе или шестьдесят, – тоска сожмет в кулаке твое сердце и будет тискать его до тех пор, пока не выкатится из-за крыш бледно-лимонное северное солнце.
Водка, конечно, сделала свое черное дело: язык мой развязался как шнурки алкоголика и я, горестно стеная, поведал гордой красавице (про себя я решил именовать ее именно так) о своих злоключениях. За достоверность предоставленной ей информации я ручаться не мог, но излагал красиво. Я вспомнил и о Тайных Завистниках, которых полно у бедных нефтяных олигархов, и о Страшных Подковерных Играх, что ведутся за спиной несчастных Директоров, не упустил даже Коварных Любовниц, которые ждут не дождутся, когда на их до подлинности примитивные имена переведут иномарки, счета и квартиры в пределах Садового кольца. Умолчал я только о Клото, Атропос и Лахесис, а также о таинственном папеньке с его невнятным завещанием. Мне кажется, новелла получилась у меня хоть и романтичная, но убедительная.
Анна почти не перебивала меня, пару раз взволнованноно икнув в самые острые моменты повествования и стыдливо ойкнув вослед. Вообще, для творческой интеллигенции она держалась замечательно: не блевала, не кидалась посудой вниз и не звала на помощь полицию.
Вскоре настал тот стремный момент, когда алкоголь, переместившись в печень, покидает голову, наградив нас тремором и тревожным желанием действия. Мы обнаружили, что над крышами давно взошла круглая, как колесо, луна, с улиц исчезли пешеходы и автолюбители, тополиный пух опустился к ногам, а непонятно откуда взявшаяся в центре Москвы птица заливисто выводит свою одинокую трель. Наступила призрачная московская ночь.
Беззвучно сияли рекламы, ненужно моргал желтым светофор на пустынном перекрестке. Я оглянулся на Анну. Ее глаза чернели глубокими провалами, на дне которых призывно бурлила вода желания. Я наклонился к ней и поцеловал ее в губы. Ее холодная рука скользнула на мое плечо, и я подумал, что нашел верный способ скоротать пропитанную алкоголем и духотой ночь. Мы дружно, как присяжные, поднялись со своих стульев и вернулись в комнату.
Я опустился на хлипкий диван возле нее и втянул в себя воздух, пытаясь понять ее запах. Вдыхая аромат ее кожи, я коснулся ее шеи, ключицы, груди. Неповторимая смесь духов и принадлежащих только ей запахов влекла меня к ней. Я приподнялся на локтях, пытаясь поймать ускользающие запахи, могущие рассказать о ней. Вербена, женские феромоны, табак, бензин – чем только не пахли ее кожа и волосы. И еще один, странный, пугающий меня аромат, от которого у меня что-то ухнуло под ребрами. Я втянул в себя воздух, пытаясь понять, что так встревожило меня. В ответ ее тело странно напряглось и замерло. Легкое облачко страха и… недоверия, нет, отвращения, вдруг окружило ее. Мне это понравилось: это компенсировало мой страх. Я втянул в себя воздух и, привстав на четвереньки, оказался над ней. Мои мышцы задрожали (так бывает в качалке, когда возьмешь не свой вес), на лбу выступил пот, а перед глазами все расплылось. В ту же секунду она с диким визгом оттолкнула меня и, скатившись с дивана, отскочила в угол комнаты, прижимая руки к груди. Диван, не выдержав таких экзерсисов, накренился, приподнял задние ноги, и я плюхнулся на грязный пол. Честно говоря, только почувствовав, как к моему голому бедру прилип окурок, я понял, что пол был грязен. С удивлением я смотрел на Анну, в широко распахнутых глазах которой светился ужас.
– Что с тобой? – просипел я, так как от изумления голос мой пропал.
– Ты кто? – спросила она чужим голосом, клацнув зубами и тем выдав овладевший ею страх. Впрочем, от нее прямо-таки разило страхом, и я почти ощутил, как ее кожа, пепельная в темноте, стала влажной.
Я вообще перестал что-либо понимать, заметив, что стою голый на четвереньках посреди комнаты, а в колени и ладони мне яростно впиваются острые крошки.
– Я Сергей, – ответил я и поднялся, отряхивая сор с коленок. Как только я шагнул вперед, женщина отшатнулась, уперевшись в шкаф спиной и зажимая рот руками.
– Н-не по-под-ходи, – прошептала она, стуча зубами, и я разглядел, как побелели ее губы. Я ведь неплохо вижу в темноте.
– Да что с тобой? – снова прохрипел я, а про себя подумал, что влип. Нежданный приступ паранойи у партнерши, так сказать. Нечаянная радость, не побоюсь этого слова.
– Анна, это я, Сережа, – как можно убедительнее и спокойнее произнес я. – Мы только что с тобой разговаривали на балконе, ну, водку пили то есть. Потом совершенно добровольно с обеих сторон решили заняться любовью (это, допустим, зря сказал – запоздало сообразил я). Ты меня, что, не узнаешь?
Почему-то омерзительный пот заливает мне глаза каждый раз, как я собираюсь приступить к половому акту. Вот и сейчас капельки побежали по лбу. Может быть, это детские фрустрации, или неизжитый Эдипов комплекс? Я с остервенением вытер лоб и тоскливо вздохнул.
– Уз-знаю, – проклацала она и, шумно втянув в себя воздух, как человек, решающийся на смертельный трюк, сделала шаг ко мне. Я вздрогнул.
– Ты н-не м-меняешься? – то ли с удивлением, то ли со страхом спросила она скорее себя, чем меня и осторожно помахала рукой в районе моей груди. От нее так разило страхом и беспомощностью, к которой примешивалась некая толика агрессии, что меня торкнуло. Я вспомнил, что всегда любил этот коктейль. Я коснулся верхней губы кончиком языка и почувствовал, что, если она и дальше будет излучать подобные эмоции, я ее банально изнасилую.
Собрав волю в кулак, я наскреб в себе немного джентельменства и как можно нежнее (что было нелегко в подобных обстоятельствах: голый мужик против голой бабы), деликатно поинтересовался:
– Аня, ты что?
Вместо ответа Аня вдруг метнулась мимо меня, схватила со столика некий предмет, размахнулась и обсыпала меня какой-то дрянью, похожей на пудру.
От возмущения я громко чихнул, причем мы оба дружно вздрогнули.
– Ань, ты чего? – снова тупо повторил я. После такой неадекватки мое желание насиловать испарилось, и я ощутил себя намыленным инженером Щукиным на лестничной площадке. Тем более что тело мое в тех местах, куда попал порошок, как-то приятно засеребрилось и теперь посверкивало в темноте. От этого мои прекрасные кубики на прессе приобрели довольно-таки сексуальный вид. Ниже пупка лучше было и не заглядывать.
– Гламурненько так в принципе, – пробормотал я. – Может, это такие сексуальные прелюдии? Голый серебристый мужик, приятно мерцая, обнимает прекрасную незнакомку… Брачные игры бабуинов отдыхают. Я остервенело почесал себе живот, так как под действием порошка кожа там начала здорово свербеть. А если начнет зудеть ниже? Прилично ли чесать голые яйца при голой даме?
– Аня, – очень осторожно, боясь новых экспромтов, проговорил я, – может, ты мне все-таки что-нибудь объяснишь?
В конце концов, стоя на предутреннем московском бризе, врывающемся в комнату из балконных дверей, я потихоньку начал подмерзать. И серебрился я как-то затравленно, словно жертва оргий времен Тиберия или тот самый пресловутый крепостной мальчик, которого позолотили, а потом забыли отмыть, отчего он, бедняга, скончался в муках и судорогах. Может, и меня ждет столь бесславный конец? Я затосковал и повернулся к Анне задом, пытаясь отыскать хотя бы рубаху или трусы.
Вдруг Анна издала какой-то булькающий звук и захохотала. Тут уж я почувствовал себя круглым идиотом. Голым, серебристо поблескивающим и со стояком. Графика Бердслея отдыхает.
– Ты, что, человек!? – сквозь смех и всхлипывания с трудом разобрал я.
Тут уж я не выдержал, и испустив вздох, достойный Портоса, подошел к ней поближе и прижал ее голову к своей сверкающей груди.
– Человек, Ань, человек. Широкий, конечно, но – человек. Я бы себя непременно сузил. Но я человек.
В тот момент я был в этом свято уверен.
– Может, пойдем наконец в кроватку, а, Ань? А то я замерз и спать хочу.
Я несколько лукавил, но должен же я был заманить эту треклятую бабу в койку?
– Пойдем, – вдруг решительно сказала она и, откинув со лба спутанные волосы, поцеловала меня в губы. К ослабевшему аромату испуга примешивались гормоны, и мне это тоже понравилось.
Феерия, а не вечеринка.
Как она ни ворочалась, а все-таки заснула, повернувшись ко мне спиной и подтянув коленки к груди.
Приятная истома давно оставила мои усталые от спиртовых паров и брачных игрищ члены, в ребро неистово впивалась пружина, а сушняк терзал пересохшее горло. Я поднялся и, решившись на подвиг, голый и босый отправился на кухню попить и покурить.
Напившись вонючей воды прямо из-под крана и рискуя получить занозу в обнаженную ягодицу, я осторожно присел на табурет возле раскрытого окна и закурил.
Не знаю, как вам, но мне вся эта московская богемная грязюка была глубоко омерзительна. Я никогда не понимал, зачем надо жить так, если можно по-другому, – видимо, я все-таки ограниченный человек. Девушка была неплоха, но раздражала тем, что, будь я тем, кем был, я бы никогда ее не выбрал. Как не пил бы эту водку, не сидел бы на обшарпанном табурете и не… О, небо! Еще миллион «не»!
В лицо мне пахнуло рассветной прохладой, и я почему-то вспомнил мать. Однажды – это случилось только однажды – я, придя из школы гдето в девятом классе, застал ее мертвецки пьяной. Я никогда до этого не видел свою мать пьяной, как не видел ее такой и потом. Она сидела на кухне в своем любим вольтеровском кресле и, уронив голову на руку, тупо разглядывала плескавшийся на дне бокала коньяк.
– Сережа? – окликнула она меня, не оборачиваясь.
– Да, мам.
– А ты уже завел себе девушку?
Растерявшись от такого вопроса, я что-то промычал, собираясь улизнуть в свою комнату. Мать в таком состоянии была противна и жалка, вызывая во мне смутное чувство страха.
– Так вот, Сережа, что я тебе скажу, – мать говорила отчетливо, хоть и медленнее, чем обычно, при этом странно покачивая головой. – Сережа, если ты задумаешь вступить с девушкой в… отношения, – при этих словах она отхлебнула из бокала и затянулась сигаретой, зажатой в длинных, тонких, беспокойных пальцах, – делай это по любви или хотя бы… уважая ее. Я прошу тебя. Это очень, очень важно для тебя, – мать подняла на меня черные далекие глаза и посмотрела так, словно хотела загвоздить слова в мою голову. – Да, и еще. Оргазм – это не цель жизни для мужчины, и даже не метод.
Потом она снова уставилась на бокал и замолчала. Я подождал немного и ретировался. С последним высказыванием я был не согласен, так как физиологические потребности еще никто не отменял. Или отменял?
Позже, когда я снова вышел на кухню, матери там уже не было – она опять заперлась в спальне, бесшумно убрав со стола.
Я помню, что она все делала бесшумно. Даже когда ее преследовали приступы загадочной болезни, во время которой она наглухо запиралась в ванной, дверь в которую вела прямо из ее спальни. Вторая ванная комната была в моем распоряжении, но ванная матери всегда была заперта на ключ.
О том, что мать производит необычайно мало шума, мне сказал Эдик, мой друг и одноклассник, с которым мы часто делали уроки у меня дома. Мы с мамой жили в огромной квартире с четырехметровыми потолками, которая досталась ей от бабушки, как она мне рассказывала. Правда, от самой бабушки кроме квартиры не осталось ничего – даже фотографий.
«А ведь у меня нет ни одной фотки матери», – эта мысль посетила меня впервые, оставив странное недоумение. Я даже заерзал на своем табурете, за что и поплатился, прищемив кожу на попе.
Мать вдруг стала призрачной и нереальной, даже нереальнее, чем Наполеон или фараоны, от которых остались шпага и пирамиды. От матери не осталось даже тела. Ее хоронили в закрытом гробу, так как умерла она, сгорев заживо в своей машине. Так мне объяснили. Ее новая «девятка» попала в аварию, что-то взорвалось, и… Так мне сказали. От матери у меня остался на память только ее запах – странный, ни на что не похожий аромат ее тела и духов от Диора.
Я задумался и решил, что, пожалуй, ни разу в жизни не выполнил ее заповеди. Больше того – я вообще впервые вспомнил о ней только сейчас. По каким только мотивам я не оказывался в койке с особами противоположного пола, но среди этих мотивов ни разу не было ни любви, ни тем более уважения. Так, может, поэтому меня так колбасит, что иной раз мне приходиться буквально усилием воли держать себя в руках? А этот мерзкий пот, а трясущиеся ручонки?
Блин, так и до кушетки психоаналитика договориться можно. Может, это все комплексы?
Я прикурил новую сигарету, хотя не испытывал к этому никакого желания. А много ли я делал в жизни того, чего действительно желал?
Вдруг за моей спиной послышался тихий шорох. Я дернулся и со всей дури стукнулся локтем о край стола. От боли я матюкнулся и тут же обнаружил, что прямо передо мной на потертом линолеуме сидит самая обыкновенная крыса. Сидит и, глядя на меня посверкивающими глазками, живенько потирает свои крохотные ручки.
Я никогда не испытывал бессмысленного страха перед насекомыми, грызунами и змеями. Удивившись наглости со стороны помоечного обывателя, я, презрев опасность быть укушенным за нос, наклонился к крысе.
– Ну что, жрать хочешь? А жрать-то тут и нечего. Так что давай, иди спать.
В ответ крыса выразительно потянула и задвигала носом, отчего усики на ее морде зашевелились. Почуяв приятное для себя, она вдруг подскочила ко мне и обнюхала мою голую ногу. Я ощутил на коже ее слабое дыхание. Потом она перебежала через мою ступню и, что-то пискнув на прощание, скрылась за плитой. Клянусь своей треуголкой, она пробормотала: «Поразительно!».
Подивившись многообразию фауны в отдельно взятой квартире, я зябко поежился и, потирая прищемленный зад, отправился на боковую.
Когда я вернулся в комнату, Анна все еще спала. Одеяло сбилось, обнажив плавный изгиб бедра и четкие линии спины, поделенной пополам безукоризненно ровным позвоночником. Под гладкой кожей намечались тщательно прокачанные мышцы, а ровный загар придавал женщине сходство с отлитой из бронзы статуэткой. Что-то вроде возбуждения шевельнулось у меня под желудком, и, осторожно опустившись на строптивый диван, я провел рукой по ее бедру, коснулся ладонью упругого живота и повел пальцы ниже.
Она вздохнула и что-то пробормотала, пытаясь во сне повернуться на другой бок. Я не позволил ей этого сделать, прижавшись к ней всем телом, и, продолжая ласкать ее, принялся шептать ей в ухо всяческие скабрезности вперемежку с комплиментами. Нежные бедра мешались у меня с классной задницей, а жемчуг зубов с офигеннными… В общем, нужный эффект был вскоре достигнут, и я, удивляясь тому, как много можно добиться языком и руками, заработал себе на утренний… завтрак, скажем так. На этот раз никакие пот и дрожание не омрачили нашего соития, и загадочная заповедь мамочки быстро выветрилась из моей головы.
Глава 3
Торг
Проснулся я ближе к полудню и сразу почувствовал, что остался в квартире в полном одиночестве. Анна ушла, беспечно бросив на своего недавнего знакомца, то есть на меня, свое движимое и недвижимое имущество. По шкафам я лазить не стал, но, обнаружив в ванной стиральную машинку-автомат, запихал в нее всю свою наличествующую одежду и белье. Затем я быстро принял душ и почистил зубы единственной щеткой, торчавшей на полочке под зеркалом среди ошеломляющего количества тюбиков и флаконов. Всунув ноги в чьи-то резиновые шлепанцы и накинув халат Анны, расшитый великолепными, но несколько полинявшими драконами, я почувствовал себя несколько посвежевшим отправился на кухню. Халат, оказавшийся к тому же не дешевой рыночной поделкой, а самым настоящим аутентичным шелковым двухслойным халатом с ручной вышивкой, приятно холодил тело.
На столе, уже очищенном от вчерашнего безобразия, красовались сигареты, сахарница, пачка молотого кофе, тостовый хлеб и пять тысяч рублей. Видимо, Анна уже успела метнутьс в магазин, дабы ее м-м-м… сожитель не остался голодным и без курева, а потом отправилась на работу или куда там еще. Я зажег газ под раритетным латунным чайником времен Первой мировой войны, сунул ломтики хлеба в брэндовый тостер, насыпал кофе в чашку и затянулся сигаретой. Окно выходило на запад, поэтому из него приятно веяло теплым ветерком. Жизнь альфонса начинала мне нравиться, и, в лирическом настроении созерцая закипающий чайник, из загнутого носика которого начали со свистом прорываться струйки пара, я задумался о том, как мне провести сегодняшний день. Внезапно до меня дошло, что прямо передо мной на стене висит плазменная панель телевизора, которую, хоть убей, я вчера даже и не заметил. Надо же, смог провести целые сутки, не пялясь в экран, и даже не сошел с ума. Или все-таки сошел? Пульт лежал на холодильнике. Я заварил себе кофе, намазал хлеб маслом и включил телевизор. Передавали новости. Что-то внутри нашептывало мне, что я имею все шансы услышать о себе по телевизору: ведь не хухры-мухры, а отставка председателя совета директоров одной из крупнейших нефтяных компаний. Но… Кроме цены за баррель, которая опять колебалась из-за проблем на Ближнем Востоке, и паники на американской фондовой бирже ничего нового не прозвучало. То ли не посчитали нужным информировать об этом страну, то ли посчитали нужным вообще никого не информировать. Пока. Пока я не одумаюсь, не сознаюсь, не найду завещания и не расскажу дяде Саше Лозинскому, что от секса меня мутит, хотя и не всегда.
Обнаружив на другом канале столь же бесконечный, сколь и бессмысленный сериал, я продолжил свое блаженное ничегонеделание. Если бы не глухой кулак тоски, монотонно лупивший меня под сердце, я смог бы убедить себя, что это всего лишь забавное приключение, от которого останутся только прикольные воспоминания.
Одурев от рекламы и от бесконечных ток-шоу, которыми сменился совершенный в своем безмятежном идиотизме детектив, я пошел в ту комнату, где стоял мольберт, и внимательно рассмотрел картины. Их было немного, и, судя по всему, авторство большинства из них принадлежало моей новой подруге. Закончив осмотр экспозиции, размещенной на стенах, я перешел к холсту на подрамнике, закрепленном в профессиональном мольберте. Стандартный холст 40х60 нес на себе нелегкое бремя городского пейзажа. Сюжет был ясен, «как простая гамма»3, цвета чисты, как у Петрова-Водкина, стиль определим любым учащимся художественной школы. Что-то в духе подмосковного реализма, только вместо террасы и яблок – дома и сирень. Ну и в чем тут цимес, он же смысл, она же соль? Картинка – ну и что? Где кайф? Отчего люди прутся? И прутся ли? А может, они только прикидываются, чтобы выглядеть тонкими и духовно развитыми? Ну картинка, ну нарисована, ну хорошо нарисована. Оригинально. Иногда даже похоже.
Что, черт побери, видят некоторые особи, часами простаивая перед полотнами? Где ответ? Нет ответа.
Оттого что я этого не понимал, я всегда испытывал легкое чувство неполноценности. Хотя мой лучший друг Эдик, сдвинутый на полотнах, научил меня разбираться в стоимости картин и я мог выбрать подходящие, чтобы закрыть, например, дыру в обоях, вполне ликвидной вещицей, я никогда не мог понять, что же, черт побери, люди в них находят. Это раздражало, так как слегка отдавало несовершенством моей личности, ее едва уловимой неполноценностью, а я любил в себе полноценность во всем. Отвернувшись от картин, я обратил взор к книжному шкафу. Взгляд мой лениво перебегал с полки на полку, пока я не узрел со школы знакомые корешки. О! Какая милая вещица: «Жизнь Клима Самгина». Я вытянул первый том и с наслаждением наркомана, достающего из кармана закопченую ложку, произнес любимую фразу героя: «А был ли мальчик?»
Завалившись на неубранный диван в «своей» комнате и закинув ноги на подлокотник, я углубился в чтение. Не могу сказать, что глупый пингвин, он же певец русской революции Алеша Пешков был глубоко близок мне по духу, но я уважал его за две вещи. За препарирование души русского среднестатистического интеллигента-мерзавца Клима, в коем я находил столь много близкого, и за отс… простите, отхваченный особняк постройки Шехтеля. И то и другое – достойный итог деятельности писателя. Мастера, так сказать.
Из мира литературы в районе описания шлюхи-белошвейки, которую столь прекрасно сыграла в сериале любимая актриса, меня вырвал дверной звонок.
В пустынную и гулкую, как ущелье, квартиру он ворвался милицейской сиреной, и, едва не свалившись с норовистого ложа, которое опять взбрыкнуло копытами, я задумался, как мне себя вести. Прикинуться, что в квартире никого нет? Открыть?
Я тихо подошел к дверям и, приоткрыв первую пару, заглянул в глазок на второй. На лестничной площадке стоял друг моего детства Эдик Захаров и с интересом смотрел прямо на меня.
Прикидываться идиотом вряд ли имело смысл, и, повозившись с замком, который, к счастью, отпирался изнутри без ключа, я отворил скрипящую дверь. Эдичка был без спецназа и, брезгливо оглянувшись, непринужденно ступил в мой приют.
– Ты один, – произнес он скорее утвердительно.
– Как видишь, – ответствовал я и кивнул вглубь коридора. – Проходи, гостем будешь.
– Ой-ей, Сережа, до чего же ты дошел в поисках собственного «Я», – сказал он тоном слепоглухонемой бабушки и, боясь запачкаться о стены, проскользнул мимо меня на кухню.
– Ты сам меня нашел или кто-то помог? – ненавязчиво поинтересовался я, стыдливо запахивая узковатый для меня женский халатик.
– Помагли, дарагой, канэчно, помагли, – он, оглянувшись вокруг, посмотрел мне в глаза. О, сколько раз я видел этот взгляд! Как хорошо я знал, что он на самом деле означает.
«Осторожно, Серый, – гласил взгляд на этот раз. – Ты по меньшей мере под наружкой, а может, даже уже и на прослушке. Так что не болтай лишнего. Я не просто так зашел к тебе, мне бы очень хотелось ТЕБЕ помочь. В пределах разумного, конечно. Да что тебе объяснять, на моем месте ты бы вел себя так же. Или почти так же». Потом Эдик отвел глаза, и я с жадностью вдохнул в себя воздух.
Лучшие друзья – это очень странный предмет. Вот они есть – и вот их уже нет. Я давно пытался разгадать тайну настоящей дружбы. Но никак не мог – вначале по недостатку ума и жизненного опыта. (Кстати, по моим наблюдениям, этим опытом точно так же меряются в бане, как и другим органом мужской самоидентичности.) Потом мне не хватало усидчивости, потому что, когда половина моих приятелей села, я все еще оставался на свободе. Потом у меня иссякло время, а теперь вот и деньги. В общем, как говорят киники, они же стоики, они же псоглавцы – «тайна сия велика».
Теперь, глядя в скрупулезно выбритое электронной бритвой нового поколения лицо Эдички, красиво оттененное рубашкой из матового шелка, я затосковал, ибо мне открылась истина. Но это была не та Истина, которая делает человека свободным. Это была одна из тьмы истин низких, которых, безусловно, дороже нам упоительный или, там, возвышающий обман – уже не помню точно.
Эта истина гласила, что лучший в мире Эдичка пришел ко мне парламентарием, потому что, кажется, служил им, а служил он им потому, что прислуживаться, ему, разумеется, было тошно. Служил еще с тех времен, когда мы вместе под стол ходили. Или блевали там – не помню уже.
– Ну что, Серега, – сказал он, плюхнувшись на расшатанную мебель и с хрустом потянувшись к столу, на который уже успел бросить свой титановый мобильник. Вынув из кармана брюк такую же, как у меня, платиновую зажигалку, он пыхнул огнем и затянулся. На его безупречно мужественном лице отразилась грустная озабоченность, и он посмотрел на меня с плохо скрытой любовью.
Я предполагаю, что мужская дружба всегда несет в себе некую пронзительно беззвучную ноту гомосексуальности. Некий шарм потаенного желания слиться воедино и вместе погибнуть за высокую цель или страшную тайну навроде платоновских андрогинов. Дружат те, кто по каким-то причинам хотят слиться не во едину плоть, как заповедано, а, скорее, раствориться друг в друге при полной невозможности реализовать это в жизни.
Эта еще одна низкая истина озарила меня, как вспышка дорогущей зеркальной фотокамры, и я замер перед ней (истиной, разумеется, а не камерой) как младенец перед погремушкой. Я вдруг отчетливо представил себе, как мы перед выпускным боремся с Эдичкой в прохладной воде Москва-реки, и я чувствую обожженной на солнце кожей прикосновение его рук. Перед моими глазами мелькнули его загорелая скула, висок с голубоватой жилкой, отпущенные до плеч волосы. Запахло тиной, вода туго и холодно ударила меня в пах…
Я стряхнул наваждение и с трудом вернулся в продавленное кресло Анны. Оказалось, что я прослушал начало трогательной речи.
– …Ты не можешь превратиться в тупую скотину, в обитателя дна, в банального неудачника, черт побери! – Эдик нервно уронил пепел на грязный пол и с негодованием оглядел сигарету. – Пойми же, я хочу тебе помочь!
Я с удовольствием вдохнул запах его одеколона. Вовсе не горьковатый, а, наоборот, сладенький и от того вызывающе сексуальный. Даже штаны мялись на нем как-то особенно эротично. Тьфу, пропасть! О чем это я? Мужская дружба, дети, – это не просто взаимовыручка, но еще и два-три грамма феромонов… соперничества, ревности и тоски по несбывшемуся. Все, кто любит песню про черного ворона, поднимите руку! А все, кто про атамана, – другую. Лично я люблю «Ой, то не вечер, то не вечер…», так что должен вообще выйти из класса. Так кто кого предал? Я его, когда с наслаждением отдался женщинам и азарту, или он меня, когда закусив губы, втирался в компанию, как кокаин в десны?
– Отдай им это проклятое завещание, и ты снова будешь жить как хочешь. Ты получишь обратно свое кресло или кресло повыше. Только помоги им, Серый.
– А почему именно я? – вопрос, сколь банальный, столь и необходимый, слетел с моих уст, и я вдруг почувствовал, как что-то предательски вздрогнуло у меня под ребрами. Незабываемый аромат офисного коридора мимолетно коснулся моего обоняния, и я со сладостью ощутил себя отпирающим дубовую дверь с роскошной табличкой «Председатель совета директоров».
Нагретая моей ладонью бронзовая ручка покорно поддается, и тяжелая дверь мягко уходит, пропуская меня в святая святых упоительного стяжательства. А этот обнимающий ноги в сшитых на заказ ботинках ковролин, что подобен волосам Офелии, тянущимся в зыбкую пучину иллюзий … А это кресло, пахнущее кожей и коньяком, кресло, в котором одинаково удобно и спать, и мыслить… А свежесть рубашки, падающей на плечи после контрастного душа, а студящий зубы апельсиновый сок, выпиваемый вопреки правилам вместе с кофе… А ласково урчащий двигатель собственного «Майбаха», который слаще водить самому, хоть и положен к «Майбаху» водитель…
И опять, замечтавшись, я прослушал половину ответа. А потом снял его мысль в полете следующим риторическим вопросом:
– Скажи, Эд, а ты меня когда-нибудь любил?
Эдик умолк, потянулся за следующей сигаретой и, прикурив, выпустил в потолок тугое колечко дыма.
– А тебе это зачем? – он посмотрел на меня своими скорбящими шелковичными глазами, и от его взгляда у меня даже где-то в мозге зачесалось.
– А я все пытаюсь разгадать тайну мужской дружбы. Вот, например, мог бы ты полюбить меня как… ну, не как женщину, конечно, – тут Эдик неприлично хмыкнул, – а как… ну, как свою первую любовь, например. Мог бы?
– Если тебе от этого будет легче вспомнить, где лежит завещание, я тебе отвечу. Я тебя не просто любил, Сережа. Я тебя боготворил. Как женщина – мужчину. Как мои предки – по меньшей мере царя Соломона. Но ты по жизни пользователь. Я даже не могу вспомнить кого-нибудь, кого бы ты не использовал как гондоны. Все люди у тебя одноразовые. Да, собственно, что тебе до людей!
Эдик со злостью погасил недокуренную сигарету в консервной банке из-под шпрот и, вскочив, наклонился надо мной.
– Что тебе до людей, я спрашиваю?! И не прикидывайся идиотом! Ты думаешь, ты «чаяние народов»? Ты – тварь стадная, ты в одиночку – никто! Биомасса с отдельно взятым лицом, представитель семейства… – Эдик оборвал себя на полуслове, зло рубанув перед собой воздух ладонью. – Хоть это ты понимаешь? Тебя же нет, ты всего лишь жалкая ошибка мутаций, фокус побочной реакции мозга, аппендикс эволюции вида! Как можно любить «представителя вида», ты никогда не заморачивался? Или ты решил, что тебе все позволено, если твой папочка… сам знаешь кто? Или ты не знаешь, кто твой папочка? Опыты над твоей матушкой были вполне успешны – «радуйся, обрадованная»4, черт побери! Подопытные крысы!
Я зачем-то встал и ударил его в лицо. Нехорошо ударил, но и не со всей силы.
Эдик всхлипнул и схватился за нос. Его пальцы, рубашка и даже брюки мгновенно вымокли в крови. Теплый сладковатый запах ударил мне в ноздри, и я дотронулся до рук Эдика. Испачкав пальцы его кровью, я растер ее между ладонями. Мне не было стыдно. Мне было до слез жалко самого себя. Я устал от шума, грязи и вони. Мне хотелось в свою чистую белую спальню, где никого нет и слабо пахнет озоном от огромного плазменного экрана. Я сразу полюбил этот запах высоких электронных технологий. А вместо того чтобы сейчас валяться на прохладных шелковых простынях, я должен второй день торчать в женских тряпках на убогой кухне и, отдирая от засаленной клеенки вечно прилипающие к ней локти, выслушивать потусторонний бред от своего бывшего лучшего друга. Да он еще и маму приплел, Царствие ей Небесное. Мама-то ему чем не угодила? И что за опыты? И какой такой папа?
И я решил перехватить инициативу.
Я стащил с крючка первое попавшееся полотенце и, намочив его в пахнувшей хлоркой воде, сунул Эдику. Потом я усадил его обратно в кресло, отколупнул из морозилки кусок льда и приложил к его переносице. Он благодарно кивнул, дрогнув своими невыносимыми ресницами. А вдруг, если бы Эдик сказал мне о своих чувствах раньше, я бы стал гомосексуалистом? О, ужас…
Эдик промычал что-то нечленораздельное, помахал рукой в запекшейся крови и пару раз нервно дернул ногой.
Да-а, нет, нет у меня иного друга и, чаю, более не будет.
Схватив стул, я уселся на него верхом, как плохой следователь, и строгим голосом спросил:
– Скажи мне, Эдик, что ты знаешь о моем отце и какие такие опыты ты имел в виду? Еще можешь мне рассказать о завещании, которое вы все ищете.