Черный легион Сушинский Богдан
Котловина, в которой находилась эта лесная избушка, напоминала кратер давно угасшего вулкана. С севера и с юга отроги невысоких хребтов смыкались над скалистым ложем реки, создавая некое подобие большой чаши.
Ветры гор сюда не проникали, студеный байкальский туман развеивался между сосновыми вершинами прибрежных кряжей, а зависшее на горном пике солнце светило только для этого затерянного мирка – нежаркое, но достаточно теплое, безмятежно купающееся в синеве небесного океана.
Окунаясь в леденящую купель речной заводи, Курбатов понимал, что вести себя столь беспечно почти на окраине города – равнозначно самоубийству, но все же умудрился несколько раз переплыть образовавшееся озерцо от берега к берегу и потом, стоя совершенно голым между замшелыми камнями, долго растирал почти окоченевшее тело грубым самотканым полотенцем – жестким, словно растрепанная циновка.
Он твердо решил, что должен пройти эту страну, убивая в себе всякий страх. Доверившись судьбе. Не он – его должны бояться. Он пронесется над Европой подобно смерчу. Чтобы при одном упоминании о Легионере враги его трепетали.
Наскоро пообедав японскими консервами, Курбатов с интересом взял в руки газету, извлеченную Тирбахом из планшета Колзина. На первой же страничке ее сообщалось о суде над местными врагами народа. Судили пятерых. Все они объявлены саботажниками и пособниками иностранных разведок.
Подполковнику не раз приходилось читать довоенные советские газеты, и каждый раз его потрясали маниакальность режима, который с такой жестокостью видел врага в каждом, кто осмеливался хоть на минутку усомниться в гениальности вождя всех времен и народов, обронить неосторожное слово по поводу советской власти или имел несчастье происходить не из пролетариев. Впрочем, пролетариев в этом коммунистическом Содоме тоже не очень-то щадили.
– Господин подполковник, позвольте представить: младший лейтенант милиции Дмитрий Колзин.
Курбатов сидел, привалившись спиной к стене избушки и подставив лицо солнечным лучам. Старые бревна вбирали в себя его усталость, и князь ощущал, как тело оживает и возрождается. Увидев перед собой Тирбаха и Волка, – подполковник так и решил именовать захваченного ими в плен сержанта Волком, – он отложил газету и пристально всмотрелся в осунувшееся бледноватое лицо новоиспеченного «милиционера».
– Чего тебе еще желать, Колзин? Отныне ты – офицер милиции. Царь и бог. Все дрожат, уважают и ублажают.
– Надолго ли?
– Эт-то зависит от тебя самого. Как долго сумеешь.
– Теперь я действительно превратился в волка, которому только-то и делать, что рыскать по тайге, – дрогнувшим голосом проговорил «милиционер».
Курбатов поднялся и с высоты своего роста смерил Волка презрительным взглядом человека, для которого его проблемы и страхи представляются смехотворными.
– Ты еще только должен по-настоящему осознать себя волком. Ты еще только должен озвереть настолько, чтобы не ты людей, люди тебя сторонились, избегали. И вот тогда, лишь тогда, почувствуешь себя сильным и свободным, абсолютно свободным. От страха и угрызений совести. От необходимости трудиться за гроши и поклоняться их идолам; служить и подчиняться.
– Да уж, свободным… – окончательно помрачнел Волк.
– Так чего ты хочешь? Гнить в земле, как эти милиционеры, форму одного из которых надел?
– На меня надели, – пробубнил Волк.
– Неблагодарная тварь, – презрительно процедил фон Тирбах. – Мы во второй раз спасли тебе жизнь. И после этого ты еще смеешь выражать недовольствие.
– Он прав, – миролюбиво объяснил Волку Курбатов. – Но я не стану ни наказывать тебя, ни переубеждать. Сейчас ты получишь пистолет и все изъятые у милиционеров патроны. Твой автомат тоже остается тебе. С этим арсеналом ты уйдешь в горы. Как будешь жить дальше – твое дело. Но запомни: продержаться следует месяц. Ровно через месяц мы прибудем к этой избушке и вместе отправимся к границе. В Маньчжурии ты пройдешь подготовку в том же лагере, в котором прошли ее все мы, и станешь настоящим диверсантом. Как сложится судьба твоя дальше, этого не может предсказать никто. Даже Иисус Христос. Но по крайней мере теперь ты будешь знать, чего ждать хотя бы в ближайшее время.
– Вот на это я согласен, – просветлело лицо Волка. – На это – да. Пойду с вами. Только… не обманите.
– Слово чести. Как офицер офицеру.
Услышав это, Тирбах скептически ухмыльнулся. Лицо самого Курбатова оставалось невозмутимо серьезным.
– Кстати, о том, чтобы вам в самом деле присвоили звание офицера, мы позаботимся.
– Что я должен делать в течение этого месяца?
– Тирбах, оставьте нас.
– Слушаюсь, господин подполковник.
Оставшись вдвоем, они пошли берегом речушки в сторону озера. Лазурный плес его оказался неподвижным, а небесно-чистая глубина отражала известково-белесые склоны пологих берегов и подводных скал.
– Прежде всего вы должны воспитать в себе мужество, Волк. – Теперь Курбатов заговорил с ним предельно вежливо и доверительно. – Спасти вас могут только храбрость и мужество. Это единственная монета и единственная месть, которой вы способны платить миру за свою судьбу, за право жить, за свободу. Не стану ограничивать вас какими-то конкретными заданиями. Пускайте под откос составы. Устраивайте засады на милицию, солдат и особенно на чекистов. Держите в страхе всю округу. Если сумеете, сформируйте небольшую группу, даже отряд. Единственное, чего вы не должны делать, – не зверствуйте в селах. Не губите крестьян. В любой ситуации вы должны оставаться воином, а не палачом.
– С чего бы я стал зверствовать, да еще в селах? – возмутился Волк. – Сам из крестьян.
– Тем более. Кстати, кто в вашем роду арестован коммунистами?
– Одного дядю расстреляли, другой в лагере. Офицером был. Красным. Вы-то откуда знаете об этом?
Курбатов снисходительно похлопал его по плечу.
– Вас не загребли, потому что пацаном были. А теперь – в солдатах. В войну пока что не до вас. Пока что…
– Это я очень даже понимаю.
– Однако вернемся к вашей нынешней жизни. Из всего сказанного не следует, что вы должны выглядеть ангелом. Нужна еда, нужны женщины. Война есть война. Но… Вот тут мы подходим к главному. Вы должны выступать под кличкой Легионер. – Курбатов умолк и выжидающе уставился на Волка.
– Так ведь вас тоже вроде бы Легионером кличут? – неуверенно молвил тот.
– В этом весь секрет. Вы остаетесь вместо меня. Будете моим двойником. Моей тенью. – Князь достал из внутреннего кармана несколько отпечатанных на глянцевой бумаге визитных карточек, на которых было написано: «За свободу России. В мужестве – вечность. Легионер».
– Что это? – с опаской взглянул на них Волк. – Такие карточки должны оставаться на теле каждого убитого коммуниста, в руках каждого отпущенного вами на свободу политического зэка. Каждый, с кем вы встретитесь и кого пощадите, должен знать: его пощадил Легионер. Каждый, кого вы казните, должен умирать с осознанием того, что казнен Легионером. Этот край должна захлестнуть легенда о Легионере. И пусть все ваши грехи падут на меня. Моя душа стерпит это. Не стесняясь, называйте себя моей кличкой. Пишите ее мелом на столбах, стенах, вагонах. Выкладывайте ее камнями на склонах сопок. В аду вся ваша смола достанется мне. Живите, старайтесь, наслаждайтесь силой и свободой. Чего еще следует желать мужчине, воину?
Волк долго молчал.
– Я не думал так. Я совершенно иначе думал, – растерянно сознался он, и лицо его просветлело. Волк вдруг открыл для себя, что не все столь мрачно и безысходно в его жизни, как только что казалось. Он видел себя только обреченным, изгнанным из общества и затравленным. А ведь Курбатов и все его парни в таком же положении. Но как они держатся! Разве они чувствуют себя угнетенными? Почему же он не способен перебороть в себе страх? А ведь это правда: теперь он свободен. Перед ним вся Россия. Свободен и вооружен.
– «В мужестве – вечность»? – заглянул Волк в визитку. – Что это значит?
– Родовой девиз князей Курбатовых. Отныне он должен стать и вашим девизом, Волк.
15
Скорцени вошел в ту часть крыла, где находились покои Муссолини, но прежде чем успел постучать, дверь широко распахнулась, и перед ним предстал дуче.
– Я с большим нетерпением жду вас, гауптштурмфюрер! – взволнованно и в то же время слишком резко проговорил он. И Скорцени почувствовал: испуг и униженность пленника постепенно начали сменяться было самоуверенностью фюрера Италии.
Скорцени холодно смерил его своим пронизывающим взглядом и промолчал.
– Так я слушаю вас, господин Скорцени! – фальцетно воскликнул дуче и даже слегка приподнялся на носках, чтобы казаться рядом с этим верзилой-диверсантом чуть-чуть повыше, а следовательно, значительнее.
Но Скорцени знал, что значительность, истинная значительность личности появляется тогда, когда она не зависит от чинопочитания окружающих. Когда зиждется на собственных достоинствах, а не на сомнительных, навеянных толпе, мифах о них.
– Через несколько минут вам позвонит фюрер, – спокойно пророкотал Скорцени. – Находитесь у аппарата, господин Муссолини.
И, повернувшись, не произнося больше ни слова, ушел.
– Вы уверены, что он?.. Что фюрер? – пытался членораздельно сформулировать свой вопрос дуче.
«Да дождешься ты своего звонка, макаронник, дождешься!» – с презрением успокоил его Скорцени. Правда, пока что мысленно.
Ему неприятно было осознавать, что из-за этого ничтожества отдали жизни несколько десятков по-настоящему храбрых немецких парней. Что и сам рисковал из-за него. Впрочем, нет, он, Отто Скорцени, рисковал не из-за него. Лично ему было совершенно безразлично, кого освобождать из альпинистского отеля «Кампо Императоре», что на вершине Абруццо. Он – солдат, четко выполнивший приказ. И еще: он – профессионал. Риск, которому подвергал себя, готовя эту операцию, – риск профессионала. Профессионала войны.
Как-то корреспондент газеты «Фолькишер беобахтер»[9] – единственный журналист, которому Скорцени позволил посетить «курсы особого назначения Ораниенбург», что во Фридентале, ту самую, созданную лично им, Скорцени, диверсионно-разведывательную школу, – назвал его «романтиком войны». Тогда Скорцени встретил это сентиментальное определение презрительно-безразличной ухмылкой: терпеть не мог всего, что увязывалось с понятием «романтика».
Но сейчас, вспомнив о его словах, согласился: пожалуй, журналист прав. Невозможно стать ни первым диверсантом рейха, ни вообще сколько-нибудь стоящим диверсантом, чувствуя себя жертвой войны, случайно втянутым в ее водоворот, пушечным мясом, патроном, загоняемым в ствол чьей-то бездушно-безбожной рукой: в нужное мгновение тобой выстрелят и загонят следующий. Им невозможно стать, не обретя особого мужества, не воспитав в себе романтика войны.
16
Беркут нашел в себе силы подняться, но их оказалось слишком мало, чтобы долго продержаться на ногах между прислоненным над ямой столбом для распятия и костром, у которого все так же невозмутимо сидел палач.
– Лейтенант Громов. Бывший комендант дота «Беркут» Подольского укрепрайона. Он же – Беркут, командир особого диверсионно-партизанского отряда, – представлял пленника собравшейся публике гауптштурмфюрер. – Храбрейший офицер, талантливейший диверсант. Что есть, то есть. – И лишь теперь, забыв о публике, обратился к Беркуту: – Наконец-то свиделись, лейтенант. Честно говоря, вы удивляете меня, – перешел на немецкий. – Вы ведь знаете, что мы уважаем ваш талант. Вам известны наши условия. Известно, что в Германии есть люди, которые умеют ценить храбрость, от кого бы она ни исходила.
– Вот уж чего не знал…
– Но вместо того чтобы прийти к гауптштурмфюреру Штуберу и поплакаться на бездомную партизанскую жизнь, заставляете устраивать карательные ловы. Отвлекаете от дел массу людей. Мне трудно понять вас, Беркут, такое просто невозможно понять.
– Мне проще, гауптштурмфюрер. Понять вас и ваших людей особого труда не составляет.
– Не зазнавайтесь, Беркут. Мы еще сами во всем до конца не разобрались. Это ваше «понимание» – из области дешевой пропаганды. Вашей пропаганды. У нас она, правда, не лучше. Но ведь все это для них, – кивнул в сторону согнанных жителей села, окруженных солдатами. – Мы-то с вами должны быть выше этого. Кстати, обер-лейтенант, что это за огнище вы здесь развели? Уж не сжигать ли решили парня?
– Он вполне заслуживает костра, – прохрипел тучный обер-лейтенант, командовавший всем этим представлением. – За все, что натворил, за все его преступления против рейха…
– Ах, обер-лейтенант, обер-лейтенант, кто из нас остался свят в этой войне? – легкой укоризной усовестил его Штубер. – Всем нам гореть на кострищах адовых. Зачем же еще и самим жечь друг друга?
– Так что прикажете? – очумело уставился на эсэсовца обер-лейтенант. Тонкости игры агента СД этого окопника оставались непостижимыми.
– Ага, вот и специалист, – с уважением взглянул Штубер на палача, демонстративно проигнорировав обер-лейтенанта.
И лишь тогда палач, доселе, казалось, никого не замечавший, поднялся.
– Знакомьтесь, – представил его Штубер. – Специалист по сжиганию на костре. Редкий, совершенно уникальный для нашего времени профессионал. Кличка соответствующая – Стрелок-Инквизитор. Я ничего не напутал, Инквизитор?
– Есть ремесло – должен быть и мастер, – степенно ответил Стрелок-Инквизитор.
– А, Беркут? Мудрая мысль. Каждое ремесло должно знать своего мастера. Нам, диверсантам, тоже не мешало бы помнить об этом.
Беркут попытался разглядеть лицо Стрелка-Инквизитора, но тот стоял вполоборота да к тому же прятал его за приподнятым воротником короткой немецкой шинели. Близкое знакомство с обреченным ему было явно ни к чему.
– Так что, лейтенант, – напомнил о себе Штубер, – спокойно поговорим, или сразу же предпочитаете взойти на костер? Я спрашиваю совершенно серьезно. Пусть вас не обманывает моя благодетельная улыбка.
– Возведя меня на костер, вы потеряете приятного собеседника.
– Вот как? – Штубер оглянулся на обер-лейтенанта, на фельдфебеля Зебольда, которого Беркут тоже узнал – запомнил еще с той встречи, когда являлся в крепость, где базировался отряд штуберовских рыцарей «Черного леса» в форме немецкого офицера. – А что, резонно. Хороший разговор лучше подогревать небольшими дозами коньяка, чем медленным пламенем.
– Почти библейское изречение, – согласился партизан. – И вообще, все, что здесь происходит, очень напоминает сцены из Ветхого Завета.
– Только учтите, Беркут: хватит с меня прошлого вашего побега. Ни Бог, ни гестапо не простят мне греха, который беру на душу, ограждая вас от справедливой кары. Правда, я делаю это ради нашей с вами, – ибо мы, как любят говорить у вас, одного поля ягоды, – так вот, ради нашей с вами идеи. Но кого этим разжалобишь?
– Так что, казнь отменяется или как? – потребовал ясности обер-лейтенант, которому осточертело стоять на холодном ветру.
– Отменяется, – поморщился Штубер. Солдафонская прямолинейность обер-лейтенанта, само присутствие его очень мешали гауптштурмфюреру.
– Что тогда делать с этими? – не унимался обер-лейтенант, заметно разочарованный тем, что продолжения новобиблейского сюжета не предвидится. – С публикой из галерки?
– Основательно проверить. Если нет «достойных», то и повода учинять экзекуцию тоже пока нет.
– Яволь.
– Кто выдал нам этого опартизанившегося лейтенанта?
– Хозяин, у которого он остановился.
– Из полицаев?
– Да вроде бы нет.
– Напомните коменданту, старосте, кому там еще нужно напомнить, чтобы не забыли о нем. Всякое сотрудничество, равно как и предательство, – оглянулся Штубер на Беркута, – должно быть достойно вознаграждено. Огонь пока пригасить. Но бревно сохраните. Оно еще может пригодиться. На тот случай, если разговор с господином русским диверсантом у нас не сложится. Или бревно тоже не понадобится? Как считаете, Беркут?
– Пуля предпочтительнее, – спокойно заметил Беркут. – От пули – это по-солдатски.
– По-солдатски? От пули? – осклабился Штубер. – Ну-ну… В машину его, – приказал он фельдфебелю.
У одного из домов автобус, в котором везли Беркута, остановился. Посмотрев в окно, лейтенант узнал: тот самый дом, куда он напросился переночевать и где его предали. Хозяин стоял у ворот, опираясь на повернутые вверх зубьями вилы. Словно бы поджидал его. А может, действительно поджидал? Во всяком случае он понял, что в автобусе везут диверсанта. И заметил, что тот смотрит на него. Однако не отвернулся, не смутился. Стоял со своими вилами, готовый и дальше предать каждого, кто, как он считал, когда-то предал его – раскулачив, лишив земли, сослав в Сибирь, или какие там еще беды-кривды могли причинить этому украинскому землепашцу.
– А ведь он не кулак и не репрессированный, – как бы про себя проговорил Штубер, подсев к Беркуту и чуть приспустив бронированное стекло зарешеченного окошечка. – Я уточнял. Обычный колхозник. Не знаете, за что он так не любит вас, большевиков, а, Беркут?
– Выясним. В любом случае это наши беды.
– Увы, наши, как видите, тоже.
– Разберемся как-нибудь на досуге. Без германских фельдфебелей.
– Грубовато. Зебольд может обидеться.
17
До Берлина доктор фон Герделер добирался целую неделю. Пассажирские поезда были отданы военным чинам, в воинские эшелоны его как лицо гражданское не впускали, тем более что Герделер не очень-то и стремился привлекать к себе внимание. В конце концов ему с большим трудом удалось забраться в вагон товарного состава, идущего в Силезию. Да и то оказался в нем лишь благодаря майору Унге, сумевшему договориться с начальником охраны – тощим получахоточным фельдфебелем, подкармливавшим его в дороге своим солдатским пайком. За хорошую плату, естественно, и за обязанность выслушивать его казарменно-окопные байки.
Впрочем, Герделер настолько был признателен фельдфебелю, что не только простил ему все это, но и записал фамилию. Он теперь старался запоминать каждого, кто помогал ему или, наоборот, пытался помешать. Доктор тешил себя надеждой, что очень скоро сможет по справедливости воздать каждому за его деяния. О, он сумеет воздать, в этом пусть не сомневаются ни друзья его, ни враги. Особенно те, кто презирает его сейчас, пытаясь унизить или, что еще хуже, просто-напросто не замечать.
Только это мстительное ощущение будущего превосходства помогло фон Герделеру превратить свое полутаборное цыганское существование в вагоне, среди ящиков и каких-то тюков, в дни размышлений о будущем Германии. Будущем Четвертого рейха.
Сидя на тюке у небольшого окошечка, из которого мог обозревать сосновые перелески Белоруссии и скудные болотистые пейзажи Польши, он время от времени ловил себя на мысли: «Может ли прийти кому-либо в голову, что в этом грязном вагоне добирается до Берлина будущий рейхсканцлер Германии? Нет, об этом, похоже, не догадывается пока даже господь Бог. Иначе не допустил бы такого надругательства надо мной».
Но каждый раз, когда Герделер задумывался над ничтожностью своего дорожного бытия, он вспоминал… фюрера. Того, кого, казалось бы, должен более всех остальных ненавидеть. С чего, черт побери, начинал этот вывернувший наизнанку не только Европу, но и весь мир ефрейтор? Разве начинал он не с пивных, не с тюремной камеры, не с унизительных приемов в домах баварской аристократии, где на него, в лучшем случае, смотрели сочувственно, как на юродивого, провозглашающего праведные, но совершенно неосуществимые истины? Ибо изреченные юродивым истины тоже становились юродивыми.
«Ненавидя – учись, – приказывал себе Герделер. – Учись даже у него, даже у того, кто не достоин ничего, кроме ненависти и презрения. Ибо к величию своему злые гении проходят через те же тернии ненависти и презрения, через которые проходишь сейчас ты. Разве не с них начинал Бонапарт?»
Именно с мыслью о бессмертии славы Бонапарта он ночью, тайком, где-то посреди Силезии, пересаживался на другой товарняк, рискуя при этом быть обнаруженным военным патрулем и, если не застреленным, то по крайне мере арестованным. Жалкий и ничтожный, он все еще видел себя в ореоле славы великого корсиканца, надеясь при этом, что когда-нибудь миллионы немцев будут видеть себя в ореоле славы Герделера.
Когда фон Герделер оказался наконец в столице еще ничего не ведавшего рейха, внешний вид его был таким, что он уже опасался попадаться на глаза не столько военным патрулям, сколько обычным полицейским. Уж теперь-то его могли принять за кого угодно: бродягу, дезертира, бежавшего из концлагеря политического узника.
К счастью, прямо на вокзале ему удалось взять такси.
Услышав, что странному пассажиру понадобилось попасть на Бендлерштрассе, 13/14, водитель удивленно оглянулся на него – Герделер предусмотрительно сел на заднее сиденье – и с некоторой тревогой в голосе спросил:
– Вы уверены, что вам нужно именно туда?
– Меня не было в Берлине неделю. Проведывал сына, находящегося в госпитале в Польше, – воспользовался возможностью оправдать свой внешний вид фон Герделер. – За это время в столице что-то изменилось?
– На Бендлерштрассе, 13/14 находится «Бендлерблок», штаб командования армией резерва. Мне часто приходится доставлять туда господ военных. Но вы, насколько я понял… К тому же, простите, ваш вид…
– В таком случае можете считать, что вы еще ни-че-го не поняли, – угрожающе наклонился к нему фон Герделер, поклявшись, что, как только придет к власти, сразу же отправит этого любопытствующего идиота на трудовой фронт. – Немедленно к «Бендлерблоку»!
– Это я к тому, что уже поздновато, около шести вечера. Вряд ли вы кого-либо застанете там, – попытался оправдываться водитель. Но, натолкнувшись на зловещее молчание пассажира, умолк, не проронив больше ни слова.
Заметив это, Герделер подумал, что, возможно, таксист догадывается: «Рядом со мной находится тот, знакомством с которым, пусть даже случайным, я через несколько месяцев смогу гордиться».
18
Полусонный часовой минут пять бесцельно вертел его пропуск, подписанный самим генералом Ольбрихтом, и недоверчиво хмыкал. Вызванный им офицер, знакомый Герделера, вначале не узнал доктора и хотел звонить адъютанту Ольбрихта или полковнику Мерцу фон Квиринхейму[10].
– Вы с ума сошли, майор Гронц? – прорычал Герделер. – Может, вы еще станете испрашивать разрешения у самого генерала Фромма? Я – доктор фон Герделер. Мне срочно нужно повидаться с генералом Ольбрихтом.
– Простите, доктор. В таком виде, – искренне извинился майор. – Полковник фон Квиринхейм как раз интересовался вами. Не появлялись ли. Судя по всему, вас ждут.
– «Судя по всему», – раздраженно передразнил его фон Герделер. – Черт знает что у вас здесь происходит.
– Пока ничего особенного, – бесстрашно зевнул майор.
– А пора бы.
Гронц был одним из тех офицеров, кто, благодаря усилиям Квиринхейма, если и не собирался непосредственно участвовать в заговоре, то по крайней мере и не собирался мешать тем, кто желает видеть своих врагов только на Востоке и ни в коем случае – за Ла-Маншем или на Сене.
В кабинете Ольбрихта – нечто напоминающее военный совет. Генерал-полковник Бек, полковник фон Квиринхейм, генерал Геппнер, командующий округом Берлин – Бранденбург генерал фон Кортцфлейшн, еще два-три офицера из штаба армии резерва. Они сидят за столом, и испещренные стрелами карты за их спинами предстают перед Герделером видением мира, замершего в ожидании чего-то необычного.
Увидев Герделера, все молча поворачивают к нему голову. Гонец к фельдмаршалу Клюге обводит их поминальные лица радостным взглядом. Только сейчас он по-настоящему осознал, что сумел сделать для этих людей: он преподнес им командующего группой армий «Центр»! Другое дело – смогут ли оценить его жертвенную услугу сами генералы.
– Это оказалось крайне трудной миссией, господа, – упал он на стул, вежливо подставленный ему зятем Ольбрихта майором Георги[11]. – В первый день фельдмаршал даже слушать не хотел о сотрудничестве с нами. Я чувствовал себя ужасно. В какие-то минуты мне казалось, что он вот-вот вызовет охрану и передаст меня гестапо.
Герделер оказался в конце стола, напротив генерала Ольбрихта, восседавшего в своем привычном рабочем кресле. Поймав на себе взгляд заместителя командующего, доктор запнулся на полуслове. Странно: взгляд показался ему сочувственным. Не хватало только, чтобы, поморщившись, Ольбрихт великодушно изрек: «Доктор неважно чувствует себя, выведите его, дайте воды и вообще приведите в чувство».
А взгляды других сообщников? Пустые взоры уставших, растерянных людей, которых его рассказ «о русских скитаниях» совершенно не интересует.
– Что произошло? – наконец спрашивает Герделер.
– То есть? – интересуется Ольбрихт.
– Что случилось? – спрашивает Герделер еще резче, однако терпения выслушать кого-либо из собравшихся у него не хватает. – Вам не интересен мой рассказ?
Штабисты рассеянно переглянулись.
– Ну почему же… – промямлил кто-то из них. Герделер даже не обратил внимания – кто именно.
– Лишь на второй день мне же удалось убедить Клюге. Когда он понял, что все это действительно серьезно. Что за мной стоят такие люди, как генерал Фромм, вы, господин Ольбрихт, фельдмаршал Витцлебен…
– Короче, вы умудрились назвать имена всех, кто рискнул довериться вам, – глухим осевшим голосом констатировал генерал Геппнер. – Дай-то Бог, чтобы фельдмаршалу хватило рыцарского мужества не перечислить наши имена в донесении на имя Гиммлера. А то и самого фюрера.
– О чем вы, генерал?! – изумился Герделер, пораженный его неблагодарностью. Его циничной неблагодарностью.
– Кстати, генерал Фромм к нашему делу имеет пока что весьма косвенное отношение, – заметил фон Кортцфлейшн. – Насколько я понимаю ситуацию. Что тоже весьма прискорбно.
– Мы не о том говорим, господа.
– Клюге должна была интересовать прежде всего судьба Германии, а не имена людей, решившихся на отчаянный шаг ее спасения, – несколько запоздало замечает Геппнер. Он явно не в духе. Как, впрочем, и все остальные. Ведут себя так, словно только что узнали о полном провале операции.
– Если вас не интересуют подробности, господа, скажу кратко: командующий группой армий «Центр» отныне находится в нашем полном распоряжении.
– Как бы не так, – угрюмо, вполголоса бормочет майор Георги. – «В нашем полном»…
Однако Герделер не обращает внимание на его реплику. Они здесь с ума все посходили от сидения в кабинетах.
– Фельдмаршал дал согласие сотрудничать – чего вам еще?! Он готов выполнить любой приказ, который последует в рамках операции «Валькирия». Правда, при одном непременном условии. – Герделер вновь обвел взглядом присутствующих и, достав из кармана измятый грязный носовичок, победно, хотя и натужно, высморкался. Он простыл, чувствовал, что температурит. Если бы не важность события, давно нежился бы дома в постели. «Дома в постели…» Мысль о домашнем уюте до сих пор кажется доктору несбыточной мечтой бездомного бродяги. – Да, господа, он требует выполнения условий, при которых чувствовал бы себя освобожденным от присяги, данной, как и каждым из нас…
Ольбрихт демонстративно поморщился. Он понимал, что вся эта витиеватость понадобилась Герделеру только для того, чтобы не упомянуть имя фюрера. Конечно же, речь идет об устранении Гитлера. От власти. А еще лучше – из жизни. Происходит черт знает что: одни требуют поклясться, что в ходе операции «Валькирия» ничего не будет предпринято против личности самого фюрера. Гитлер, мол, должен будет предстать перед фактом и уйти в отставку. Другие, наоборот, с первых слов дают понять, что и пальцем не пошевельнут до тех пор, пока не будут избавлены от клятвенности присяги, данной фюреру. Избавлены, само собой разумеется, известным путем.
– Господин Герделер, – мрачно спросил будущего рейхсканцлера Ольбрихт, – когда вы в последний раз встречались с фельдмаршалом Клюге?
Генерал спросил это тоном следователя гестапо. Герделер ощутил, как по затылку прошел холодок, словно над его головой уже занесли секиру палача.
Когда в последний раз? Герделер не мог вспомнить даты, но прекрасно помнил, что это произошло ровно семь дней назад.
– Поймите, – вдруг начал оправдываться он. – Мне пришлось добираться до Берлина, пересаживаясь с одного товарного поезда на другой. Это был сущий ад.
Потому-то и столько времени прошло. По чести говоря, для подобного задания не обязательно избирать рейхсканцлера. С ним неплохо справился бы кто-либо из высших офицеров штаба армии резерва. Уж ему-то удобнее было бы появиться в штабе группы армий «Центр» хотя бы под предлогом фронтовой командировки. Конечно, понимая ситуацию, я вынужден был предложить свои услуги в столь деликатной миссии…
– Вы смутно представляете себе, доктор, что такое фронтовые командировки, – холодно бросает Геппнер. – Согласен, вы сделали все что могли. Лучше вас с этим поручением не справился бы никто. Но дело в том, что сути дела это не меняет.
– Что вы имеете в виду, генерал?
– Бросив вас на произвол судьбы, заставив добираться товарняками, фельдмаршал в тот же день отправил самолетом сюда, в Берлин, своего адъютанта с приказом встретиться с генерал-полковником Беком, – Ольбрихт взглянул на будущего президента, пытаясь выяснить, не желает ли тот сам сообщить подробности визита к нему на дом адъютанта Клюге.
Но Бек сидел, подперев намертво сплетенными пальцами лоб, и всем своим видом напрочь отсутствовал на этом высоком заговорщицком собрании.
– В тот день, когда в Смоленске вы садились на товарный поезд, – еще жестче и беспощаднее продолжал Ольбрихт, – адъютант Клюге передал господину генерал-полковнику письмо, в котором фельдмаршал резко отказался от участия в нашей операции и потребовал впредь не пытаться вовлекать его в подобные авантюры. Представляю себе, каково было господину Беку читать это послание. Клюге решительно потребовал даже не пытаться впредь убеждать его в необходимости участвовать в подобных авантюрах – вот и все, чего мы с вами, доктор Герделер, добились в результате вашего викингского налета на штаб фельдмаршала. Так что примите наши сочувствия, высказав такие же сочувствия и нам.
Почти с минуту Герделер сидел с остекленевшим взглядом и полураскрытым от ужаса ртом. Его заросшее, грязное, пропитанное потом и угольной пылью лицо было похоже на посмертную маску предводителя лесных разбойников. Тем более что он предстал перед сообщниками без очков, которые умудрился разбить, еще сидя в товарном вагоне.
– Неужели все, что вы говорите?..
– Можете не сомневаться.
– Господи, такова твоя воля, – только и смог пробормотать Герделер, едва сдерживая себя, чтобы не расплакаться.
19
Ливень разразился внезапно. Молния вырывалась из разлома горы и пронизывала хвойные склоны ее таким мощным огненным шквалом, что, казалось, после него не должно было оставаться ничего живого. И когда она угасала, становилось странным слышать шумящие кроны сосен и видеть покачивающееся на ветру зеленое марево предгорий.
– Вы должны будете понять меня, князь, – пододвинулся Иволгин поближе к сидящему у самой двери избушки Курбатову.
– Понять? – вырвался из собственных раздумий подполковник. – О чем вы?
Он мысленно представил себе бредущего по склону горы в своей разбухшей от дождя милицейской форме Волка (ливень начался минут через пятнадцать после того, как Курбатов отправил его из домика восвояси), подтопляемые потоками воды тела убитых милиционеров, которых забросали камнями где-то в расщелине, метрах в ста отсюда…
В последнее время Курбатову нередко чудились тела убитых им людей. Странно, что при этом он почти никогда не вспоминал их живыми, ни их ран, ни выражений лиц за мгновение до смерти, которые, конечно же, должны были бы запомниться, – только тела: скрюченные, безжизненные, брошенные на съедение волкам. Это настораживало подполковника. Он всегда с презрением относился к людям со слабыми нервами, с хоть немного нарушенной психикой, с комплексами…
– Соглашаясь войти в вашу группу, я преследовал свою собственную цель.
– Это хорошо, – с безразличием невменяемого подбодрил его князь.
– О которой с Родзаевским говорить не стоило.
– Существует немало тем, о которых с полковником Родзаевским лучше не говорить. О чем не могли говорить с ним лично вы, штабс-капитан?
Высветившийся в небе растерзанный сноп молнии осветил загорелое худощавое лицо Иволгина. Лицо основательно уставшего от жизни, но все еще довольно решительного, волевого человека. Ходили слухи, что атаман Анненков однажды приговорил его к расстрелу. Но потом, в последний момент, помиловал – что случалось у него крайне редко – и отправил в рейд по тылам красных, будучи совершенно уверенным, что в стан его поручик Иволгин уже не вернется. Но он вернулся. Через месяц. С одним-единственным раненым бойцом. И с пятью сабельными ранами на собственном теле.
– Я хочу уйти из группы. Совсем уйти. – Он говорил отрывисто, резко, надолго умолкая после каждой фразы. – Только не сейчас.
– Когда же? – невозмутимо поинтересовался Курбатов. Вместо того чтобы спросить о причине ухода.
– За Уралом. Еще точнее – на Волге. Как-никак я волжанин.
– Но туда еще нужно дойти.
– Нужно, естественно.
Иволгин ждал совершенно иной реакции подполковника. Сама мысль бойца уйти из группы должна была вызвать у Курбатова негодование. Но князь засмотрелся на очередную вспышку молнии и затем еще долго прислушивался к шуму горного ливня.
– Вы, очевидно, неверно поняли меня, – сдали нервы у Иволгина. – Речь идет вовсе не о том, чтобы остаться в родных краях, отсидеться. Или еще, чего доброго, пойти с повинной в НКВД.
– Мысли такой не допускал. Если это важно для вас, можете вообще не называть причину.
– Нет уж, извините, обязан. Потому и затеял этот разговор.
– А если обязаны, так не тяните волка за хвост, не испытывайте терпение, – резко изменил тон Курбатов. – Только не надо исповедей относительно усталости; о том, что не в состоянии проливать русскую кровь, а сама гражданская война – братоубийственна…
– Мне отлично известно, что это за война. У меня свои взгляды на нее. И на то, как повести ее дальше, чтобы поднять на борьбу вначале Нижнее и Среднее Поволжье, угро-тюркские народцы, а затем уж и всю Россию.
– Свои взгляды? – наигранно удивился князь.
Порыв ветра внезапно ударил волной дождя в лицо, но Курбатов не отодвинулся от двери и даже не утерся рукой. Он понял, что совершенно не знает человека, с которым сидит сейчас рядом.
Дверь, ведущая в соседнюю комнату, открылась, и на пороге появился кто-то из отдыхавших там диверсантов. Он несколько секунд постоял и вновь закрыл дверь, оставшись по ту ее сторону. Курбатов так и не понял, кто это был.
«Впрочем, кто бы это ни был, – сказал он себе, – все равно окажется, что и его как человека я тоже не знаю. Здесь каждый живет своей жизнью. Каждый идет по России со своей, только ему известной и понятной, надеждой. Единственное, что нас роднит, это то, что мы диверсанты…»
Однако, немного поразмыслив, Курбатов все же не согласился с этим выводом. Вряд ли принадлежность к гильдии диверсантов – именно то, что по-настоящему их роднит. Да и поход их вовсе не объединяет. Что же тогда? Жертвенная любовь к России? Ах, как это сказано: «Жертвенная любовь…» Только не верится что-то.
Так и не найдя для себя сколько-нибудь приемлемого ответа, князь окончательно отступился от мысли отыскать его.
– Вы что-то там говорили о своих, особых, взглядах на то, как начать новое восстание на Поволжье, штабс-капитан. Особые взгляды, ваши – это что, какая-то особая тактика ведения войны? Тактика подполья? Махно, например, разработал своеобразную тактику ведения боя на тачанках: наступательного, оборонительного, засады… Соединив при этом весь известный ему опыт подобного ведения войны, со времен египетских колесниц.
– Весьма сомневаюсь, что этому ничтожному учителишке, или кем он там являлся, была известна тактика боя на египетских колесницах, – скептически хмыкал Иволгин.
– Недооцениваете. Ну да оставим батьку в покое. Если ваши взгляды – секрет, можете не раскрывать его. Со временем познакомлюсь с военными хитростями командира Иволгина по учебникам военной академии.
– Издеваетесь, – проговорил Иволгин. Однако сказано это было без обиды, скорее с иронией. – Не обижайтесь, мне трудно пересказать все то, что удалось осмыслить за годы великого сидения на берегах Сунгари. Единственное, что могу сказать, – что все мысли мои нацелены были на то, как вернуться в Россию и начать все заново. Вы правы: я всего лишь штабс-капитан.
Курбатов хотел возразить, что не говорил о том, что Иволгин «всего лишь штабс-капитан», однако вовремя сообразил, что это замечание его не касается, Иволгин ведет диалог с самим собой.
– Но согласитесь: даже у маленького человечка может полыхать в душе великая идея. Вспомните: атаман Семенов начинал с никому не известного есаула, которого никто не хотел принимать в расчет даже тогда, когда он открыто и откровенно заявил о своих намерениях.
– И даже когда сформировал забайкальскую дивизию, силами которой намеревался спасти Питер от большевиков, – согласился Курбатов, стремясь поддержать в нем азарт человека, зараженного манией величия.
– Вы абсолютно правы. Жаль, что не поделился с вами этими мыслями еще там, в Маньчжурии.
– Побаивались, что после вашей исповеди не решусь включить в группу.
– Побаивался, – вздохнул Иволгин. – Вообще откровенничать по этому поводу боялся. Чем величественнее мечта, тем более хрупкой и не защищенной от превратностей судьбы она кажется. Лелея ее, постепенно становишься суеверным: как бы не вспугнуть рок, не осквернить идеал. Не замечали?
– Возможно, потому и не замечал, что мечты, подобно вашей, взлелеять не удосужился. О чем сейчас искренне сожалею.
– Значит, вы не будете против того, чтобы я оставил группу.
– Вы ведь сделаете это, даже если я стану возражать самым решительным образом.
– Мне не хотелось бы выглядеть дезертиром. Маршальский жезл в своем солдатском ранце я нес честно. Если позволите, я сам определю день своего ухода. Вы ведь все равно собираетесь идти в Германию без группы. Так что в Маньчжурию нам предстоит возвращаться в одиночку.
– Остановимся на том, что вы сами решите, когда лучше основать собственную группу и собственную армию.
– С вашего позволения.
– И собственную армию, – повторил Курбатов. – Не страшновато?
– Единственное, что меня смущает, князь, – мой слишком мизерный чин. В армии это всегда важно. Тем более что уже в первые же дни формирования отряда в нем: могут оказаться бывшие офицеры чином повыше меня.