Человек отменяется Потемкин Александр

— Да, деньги хочется получить сегодня. Завтра придется выплачивать своей команде гонорары. По существу же вашего второго вопроса, Иван Степанович, хочу заметить следующее. Вам кажется, современный человек кардинально отличается от своего далекого предка, жившего в первобытно-общинном строе на заре цивилизации в какой-нибудь пещере. Ничего подобного! Никак нет! Это наивные заблуждения исключительно богатых людей. Впрочем, может, и бедных, но они о таких вопросах редко задумываются. Современный человек пришел на смену неандертальцам. Некоторые ученые — генетики там, биологи, антропологи — считают, что существовавшие более трехсот тысяч лет неандертальцы, по своей природе ничем не отличавшиеся от человека, кроме размера мозга, вымерли сами по себе. Так вот просто! Как говорится, отцвели! Но от чего бы произошло такое нелогичное явление с нашими предшественниками? Как такое, скажите, могло случиться? Человек живет, осваивает пространства, размножается, а подобное ему во многих смыслах существо бесследно вымирает. Изучая эпоху исчезновения неандертальцев, можно с большей точностью сказать: на планете в это время ничего необыкновенного, что могло способствовать их тотальному вымиранию, не происходило. С другой стороны, расследуя десятки зверских убийств и наблюдая за пороками и ментальностью преступников, я однажды пришел к твердому, может, не совсем академическому выводу, что это мыих съели. Да-да, съели! Обжаривая на костре или в сыром виде, но ели неандертальцев с замечательным аппетитом. Цивилизованность — лишь лицевая сторона медали, а тыльная как была прежде, во все времена, так и остается сегодня: это звериная сущность, весьма глубоко коренящаяся в нашей натуре. Когда же не стало неандертальцев, мы начали поедать друг друга. Чем еще могли оканчиваться межплеменные войны? Как вынудить покоренного работать на тебя, если в то время никаких орудий труда не было? Иметь раба в собственности было просто нерентабельно. А зачем же кормить побежденного, если самому не хватает пищи! Вот и ели! И это продолжалось несколько десятков тысяч лет. Только после того как появились первые орудия труда, стало выгоднее брать побежденных в рабство, потому что они могли уже прокормить и себя, и свого хозяина. То есть стали приносить доход не одноразовый, а постоянный! Так на смену людоедству пришло рабство! Но зверь по сей день глубоко сидит в нас! Его только разбуди! Пристально взгляни в его сторону! Лицом, а не затылком. И понесет каждого из нас… Ой, нагородил я вам тут черт знает что. Все смешал в одну кучу. Но все же суть выразил: только откройте в себе законы собственной природы — и за поступки свои категорически откажетесь отвечать. Всегда будете ссылаться на чей-то посторонний, незнакомый голос, словно кто-то другой вам постоянно что-то ужасное советует. А голос-то окажется исключительно вашим собственным! Я бы настоятельно посоветовал вам подкрепить необычное желание изучать собственную и чужую способность к изуверству регулярным чтением нашего еженедельного внутреннего бюллетеня. В нем можно встретить много полезной информации на предмет ваших исканий. Рассказы обо всех особых зверствах и жестоких преступлениях в нашей стране печатаются здесь в самом подробном изложении. С такими кровавыми сюжетами встретитесь, что проклянете собственное появление на белый свет. Я сам не раз отмечал, размышляя над поведением насильников: чем глубже страдания перед преступлением, тем ярче вспыхивает радость после его совершения. Смело могу утверждать, что человек никогда не является тем, чем он себе и другим представляется. После самого чудовищного насилия возникает ощущение, будто сотворено что-то действительно чрезвычайно полезное и возвышенное. И хочется это самое важное повторять, повторять, повторять. Закончить рассуждения, уважаемый Иван Степанович, вполне уместно цитатой из Шопенгауэра: «Лучшая судьба — это никогда не быть рожденным». (Проверить кто эту фразу в тексте повторяет ) Вот так! Эх! Я вот живу, чтобы радовать лишь самого себя. У меня нет никакого интереса к ядовитым насмешникам, язвительным критикам, осуждающим мою мораль. Я прекрасно обхожусь без их мнения, презрительно улыбаясь всему миру. Конечно, кроме начальства. Тут за мимикой и мыслями необходимо строго следить. Я же человек! Эх! Итак, пять тысяч долларов в месяц стоит бюллетень. Станете абонировать?

— Пожалуй, — бросил Гусятников. — Я тут подумал, может, вас пригласить на должность консультанта по особым поручениям?

— Это помимо изувера?

— Да-да, конечно, помимо него.

— Сколько станете платить? Я человек не дешевый. Опытнейший мент!

— Пять тысяч долларов в месяц.

— Пять тысяч? Эта скромная сумма меня нисколько не устраивает. Я ведь должен каждый раз, общаясь с вами, нарушать закон. Молчать, наблюдая за вашими преступными проделками. Смешно! Лично мне любое нарушение закона доставляет страдание, но если за это я получу приличную компенсацию, проступок может явиться источником тайной радости. Пятнадцать тысяч долларов — вот моя цена! И за каждый криминальный сюжет, в котором приму личное участие, — еще десять тысяч. Конечно, если на меня будут возложены лишь обязанности наблюдателя-консультанта …

— По рукам! — с пренебрежительным кивком согласился Иван Степанович. — Когда предоставите мне кандидатуры самых-самых?

— В ближайшие дни.

— Тогда жду вашего звонка, генерал!

Гусятников набрал по мобильнику номер помощника: «Аркадий, подойди». Когда тот появился, шепнул ему на ухо несколько слов, встал и распрощался с Эпочинцевым. Лапский и генерал продолжили общение в лифте, хотя для выхода из гостиницы он был совершенно не нужен. Видимо, это было самое подходящее место для передачи гонорара.

Оставшись один, Иван Степанович отдался нахлынувшим мыслям. «Неужели именно тогда все это началось? В самом-самом начале? Или, пожалуй, и не начиналось вообще, а человек был сотворен именно таким ? Улыбка, деликатность, внешняя уважительность, мягкость в общении — это всего лишь ширма, маска хищника? Успокаивающий образ, необходимый для того, чтобы охмурить добычу, а потом съесть с потрохами? Волки, тигры, львы — какие у них милые, умиротворенные морды, когда они смотрят на вас из клетки. Но можно представить, как безжалостны их клыки, когда попадаешь им в пасть. Как меняется выражение прекрасных женских лиц, благородных физиономий мужчин, когда они злятся из-за чужого успеха, требуют привилегий, отнимают место под солнцем у своего собрата! Как они глупеют, стервенеют, перерождаются, когда их ждет добыча, раздел трофея, дохода, чужого капитала! Как с возрастом меняется у них сознание, отпадает потребность в друзьях, этой обузе бессознательного детства, никчемном факторе расходов! Венец природы, а без карательных законов уголовного права жить не в состоянии. И это, позвольте, после ста тысяч лет властвования на планете, накопления опыта, развития интеллекта, культуры. Это спустя четыре тысячи лет после индуизма, больше трех тысяч лет после заострийзма, около трех тысяч лет после Торы и Талмуда, двух с половиной тысяч лет после конфуцианства, даосизма, двух тысяч лет назидательных христианских заповедей и Евангелия, полутора тысячи лет после Корана! Отмени сегодня уголовные законы в России — страна развалится, трупы покроют мостовые. Я все-таки надеялся, что человек иной. Я даже прощал ему многое. Читая Сен-Симона, я лишь поражался, как в цветущей Франции семнадцатого века, во времена Людовика Х1У, даже у аристократов не было еще туалетных комнат, вся знать справляла нужду в обычных местах, Практически там, где находилась. А прислуга подбирала за ними, как нынче подбирают за домашними животными. Изобретение же помойного горшка — это конец ХУ111 века! Почему на картинах ХУ — ХУ111 веков мы часто видим тонкие палочки, размером с вязальную спицу в руках у кавалеров? Они вычесывали блох из помпезных причесок своих симпатий! А сифилис? До ХХ века он присутствовал в нашем организме как бациллы гриппа. А веер? Ох, этот загадочный, опоэтизированный веер! Сентиментальные писатели придумали, что с его помощью неискушенные женщины скрывали смущение на лицах. Нет! Нет! На самом деле все куда более прозаично. Зубные щетки и порошок появились лишь в середине Х1Х века. Чтобы скрывать жуткий запах изо рта, дамы обмахивали нижнюю часть лица. А мыло? Оно появилось во второй девятнадцатого века. До этого человек пользовался золой, пемзой и вениками. Я удивлялся, что бюстгальтер возник в это же время, а первые трусы — женские и мужские — были предложены покупателям в 1912 году! Египтяне изобрели колесо несколько тысяч лет назад, но детская коляска была сооружена лишь в 1853 году, а дюбель, основа строительного дела, во второй декаде ХХ века! На изобретение таких простых, необходимых вещей человеку понадобилось около ста тысяч лет! А на что только не решается он, чтобы изменить внешность и выглядеть красивым! Искусство нынешних косметологов и хирургов-визажистов уходит в далекое прошлое. На плаху ради внешности клали и кладут все: и состояния, и здоровье, и честь! Но что делается для совершенствования разума? Слабым, тоскливым голосом просят увеличить бюджетное финансирование образования. Библиотеки почти пусты, учителя нищенствуют, умными философскими книгами никто не интересуется, они пылятся в хранилищах. Будут ли они вообще востребованы? Ответ однозначен: нет! Ничего себе венец природы! Так кто же мы такие? Не зная многого о собственном происхождении, мы так напыщенно, беспардонно заявляем о своем величии. Ведь сравнивать-то не с кем. По биологии ближайшие нам виды крыса да свинья! Да-да, все эти особенности возникли у нас в самом начале. С самым нашим появлением. И в этом случае действительно сомневаться не приходится, почему и как исчезли наши предшественники неандертальцы. А сейчас я даже полностью уверен: именно так и было. Наши сородичи их съели! А сколько еще видов животных пали жертвой нашего неуемного аппетита и канули в Лету? Тысячи и тысячи… Достаточно заглянуть в Красную книгу. Чуть прибавил один вид в интеллекте — и баланс природы начал рушиться! Теперь взялись за пернатых, один депутат выдвинул даже идею отстрелять всех перелетных птиц, чтобы избежать гриппа. В чем же наибольшая гадость и мерзость тех соображений, которые высказал мне генерал? Они еще глубже заставили меня возненавидеть самого себя. Мы только и были заняты тем, что во все века украшали наш порочный, испорченный вид обольстительными красками, возвышали его вычурными комплиментами, неискренними тостами. Мы хотим видеть в себе прекрасное, а то, что порочно, кровожадно, мстительно, — удел анонимных выродков. Между тем экранные и книжные сюжеты, воспевающие жестокость, пользуются огромной популярностью, венчаются лаврами и премиями. В обществе не наблюдается утомления от этих главных продуктов массового спроса, ему каждый день подавай все новые и новые садистские сериалы. Я об этом думал, но не очень основательно. Но сегодня после общения с генералом окончательно убедился, что в нашей крови существует некий таинственный элемент, определяющий ненасытное стремление к извращенному насилию. Иначе почему бы все это ?

Тут помощник подвел к Ивану Степановичу господина Папикова. Это был неряшливый толстенький мужичок небольшого роста в сером неприметном костюмчике. Его потрепанный, в пятнах, галстук был короток, узел перекосился и болтался между второй и третьей пуговицами рубахи. Каблуки были скошены с внешней стороны. Больше похожий на мелкого провинциального служащего, чем на влиятельного столичного чиновника, он пригнулся, выражая особое почтение, протянул господину Гусятникову полноватую ручку и, услужливо улыбнувшись, представился: «Государственный советник третьего ранга Николай Николаевич Папиков. По вашему требованию. Пунктуально, с полным желанием угодить».

— Садитесь, любезный Николай Николаевич. Рад знакомству. Никакого требования не было и не могло быть. Таких замечательных людей, как вы, не вызывают на встречу, а сердечно приглашают. Я бы даже сказал, упрашивают прийти! Мечтал пообщаться с вами по одному весьма деликатному делу. Но прежде всего хочу спросить: чем вас угостить?

— Ой-ой, не буду вас утруждать. Хочу лишь послужить вам. Слушаю и прошу сообщить: чем могу быть вам полезен? — услужливо заморгал чиновник невыразительными глазками. — Я много слышал о вашей широкой натуре. Всем известна ваша доброта и высокие гонорары, которыми вы одариваете ваших… как сказать-то? Ваших… партнеров по совместной работе.

«Прохиндей! — мелькнуло в голове у господина Гусятникова. — Умеет одной фразой поднять цены на услуги Научились они в высших сферах бюрократии коммерческим приемам. Neng gou, shangren! (Сноска: Китайский — Способный коммерсант).

— История небольшая, но хлопотная, а потому немалых денег стоит, — начал Иван Степанович. — У моей приятельницы есть нерадивый родственник, да еще и единственный. Он находится в одном из ваших исправительных учреждений. И срок отчуждения у него немалый: зверское убийство. Какие варианты существуют для его освобождения? У этой милейшей дамы сегодня именины. Чтобы добиться ее благосклонности, хочу пообещать ей, что малый в ближайшие дни окажется на свободе. Пока никакие подробности его криминального дела мне неизвестны. Но если получу от вас необходимый совет, заверение, что мы, договорившись, сможем его освободить, то через пару дней готов вам обо всем этом деле доложить. Вопрос стоит так: идти мне сегодня к ней на именины или искать другую приятельницу, не обремененную щекотливыми хлопотами? А она ну очень хороша… Да и мог ли я обратить внимание на что-то заурядное? Правда, любовь нынче покупается за наличные, говорят, даже быстрее и основательней, и отдаются с большим, чем при бескорыстном чувстве, пламенем, но меня интересует некая игра. Хотя, по сути, тот же пошлый вариант, спрятанный в театральные декорации.

— Понимаю, ой как понимаю вас. Ради женщины сам на что угодно готов пойти, на самые невероятные затраты и хлопоты без стыда согласился бы. Вы правы, Иван Степаныч, тут деньги немеренные нужны. Шутка ли, выхлопотать освобождение заключенному по статье «убийство», тем более зверское. Похлопотать-то можно, и с успехом можно, но шестизначная цифра в долларах потребуется. Очень тяжелое, даже тяжеленное дельце предлагаете, хотя, зная ваше благородство и замечательные возможности, могу твердо заявить, что вопрос решаемый. Только интерес необходимо четко обозначить. Утвердить, как говорится, ставку. Нынче, правда, предварительные договоренности редко работают. Дело это не одного дня, а цены на услуги растут быстрее, чем инфляционный показатель. Ведь сами стремились жить в рыночных отношениях.

— Сколько придется выложить, можно знать наперед?

— Без знакомства с делом трудно сказать. В любом случае не меньше тройки-четверки с пятью нулями на зеленом фоне. Да, такие вот цифры. Москва у нас особенная: никаких цифр не боится. Даже самых, казалось, сумасшедших. Впрочем, позвольте поинтересоваться: не раздумали ли? Не много ли придется заплатить за любовные радости?

— Любовь стоит денег. И это правильно. Так было и так будет. Но хочется уточним-ка: этот вопрос решается вами под ключ? Больше никого не надо беспокоить?

— Нужно, нужно, Иван Степанович, очень нужно. Нам крыша в Генеральной прокуратуре нужна. Чтобы от злости и зависти не обжаловали, не опротестовали бы освобождение вашего протеже. Они же все понимают. Люди умные…

— Вы что ж, конкурируете?

— Нет-нет, взаимодополняем. Их ведь тоже проверяют. С этим надо считаться, а то вся система развалится. А она недурно пока она работает… Это нас утешает.

Иван Степанович несколько удивился, что все так быстро решилось. И даже огорчился, что говорить больше вроде не о чем, а время еще оставалось. Ему в голову пришла совершенно неожиданная мысль. И чем дальше, тем привлекательней она становилась, тем сильнее очаровывала. В какой-то момент он даже усмехнулся, закатил от удовольствия глаза. А придумал он, действительно, интересный сюжет. На примере повести Пушкина «Дубровский» удостовериться, насколько изменилась за двести почти лет ментальность российских судебных чиновников. И изменилась ли вообще! Ведь за это время прошло десять поколений. Феодализм сменился российским капитализмом, потом настал якобы социализм, а за ним опять капитализм. Но человек-то как? Что же изменилось в нем? Как поведет себя российское правосудие? А обдумывал он следующую интригу. Несколько месяцев назад он приобрел для офиса одной из своих фирм небольшое здание — около четырех тысяч квадратных метров напротив гостиницы «Космос» по Проспекту мира. Заплатил за него около пяти миллионов долларов и намеревался произвести ремонт. «Давай попробую через этого замечательного чинушу отобрать его у самого себя. Ха-ха-ха! Ведь никто не знает, что дом мне самому принадлежит. В регистрационной палате в графе „Владелец“ записано лишь название фирмы. А учредитель этой фирмы владелицы здания другая моя фирма. Там такая карусель, что просто так не разберешься. Так что пусть начинает. Старается, а для защиты этого здания я и пальцем не пошевельну. Как, впрочем, сам Дубровский у Пушкина! Удастся ли отнять дом у собственника в 2007 году в Москве? В столице России, в десяти километрах от Кремля? Кирилл Троекуров в 1835 году ведь добился своего. Собственность Дубровского отошла к нему. Поместье, дом, крепостные, живность. Что нынче? Неужели не добьюсь? Но чтобы я да не отнял у любого, даже у самого себя? Не насмеялся бы? Даже над самим собой? Такому со мной в России не бывать. В общении с Папиковым для пущего комизма буду пользоваться лексикой Троекурова. В памяти она еще сохранилась…» Теперь он больше уже ни о чем другом думать не мог и торопился выложить свой план.

— Есть еще одно, но более конкретное дело. — У меня сосед, предприниматель средней руки, грубиян — у Пушкина то же словечко значилось, — невиданный. Хочу взять у него собственность, то бишь отнять. Дом и сорок соток земли в Северо-Восточном округе. Это на горке по проспекту Мира, дом 128, строение 2. Перед церковью Тихвинской иконы Божьей матери. Известное место. Что вы про это дело думаете? Возьметесь?» (И Троекуров со своим чиновником на «ты» общался, но тот местный был, а у меня федеральный бюрократ, с большими связями и полномочиями, — подумалось господину Гусятникову. — Так что лучше все же на «вы»).

— Есть ли какие-нибудь документы, чтобы оспорить недвижимость? — Папиков пристально всмотрелся в собеседника.

— Полноте, Николай Николаевич, какие там документы. Надо придумать и нацарапать самим все необходимые бумажонки. В том—то и состоит наша сила, чтобы решением суда отнять все, что хочется. Что душа пожелает, на чем глаз остановит внимание. А как же иначе? Такая задача может страсть воспалить, сознание возбудить. А какой интерес, имея все необходимые документы на руках, защищаться от нападок чиновников? Судиться? Да еще без весомого гонорара? Без возможности наблюдать, как ваш судья, получивший тяжеленный пакет долларов, вздрагивает при каждом лишнем слове участников процесса, трусит при появлении незапланированного свидетеля, с упертым взглядом торопится загубить невинного, довести разбирательство, вопреки закону, наперекор логике, без малейшей стыдливости, до решения в твою пользу, — без этого не почувствовать несравненное удовольствие! Поймать остроту ощущений, которых я настоятельно, требовательно ищу! За что всегда готов платить немереные деньги. А судиться по справедливости? Отстаивать свои или чужие гражданские права и свободы? Добиваться по политическим или религиозным соображениям какой-то там правды? Защищать кого-то без грубейшего издевательства над миром — это меня абсолютно не интересует. Оставьте! Такое дело не стоит внимания. В последнее время меня как раз все больше тянет безграничная власть над судьбами. Я все чаще испытываю презрение к окружающей массе, особенно к той покорной ее части, которая без повода кланяется тебе в пояс. Стелется перед тобой за лишнюю зеленую купюру, за пряник, за комплимент. Может, потому и потребность в человеческом контакте, в любви и дружбе у меня совершенно исчезла. Когда я вижу, что кто-то стыдливо опускает глаза, когда наблюдаю появление на щеках целомудренной краски замешательства — тут же, словно принимая вызов, бросаюсь на этого человека со всей мощью невероятных соблазнов. Атакую его всеми искушениями современного мира, пока не удостоверюсь в полнейшем разрушении его свободного, независимого статуса. Зависть толкает? А ведь с виду я добряк, может, даже интеллигент, но в душе, в темных ее глубинах деспот, высокомерный тиран. Видимо, поэтому мне комфортнее находиться среди последних циников и сумасшедших. Ведь я считаю себя умнее всех и хочу тешить себя этим убеждением до последней минуты. Итак, какое у вас мнение? Возьметесь ли отнять в мою пользу собственность моего невежливого соседа?

Господин Папиков задумчиво прикинул: — Есть у меня в этом округе двое судей: Губин и Крылова. Люди они деловые: первый страшно любит деньги, вторая мечтает о карьере, потому достаточно беспринципная дама. Пожалуй, возьмусь! Возьмусь, возьмусь! Как же отказаться от такого прибыльного предложения? — Он говорил с Гусятниковым, но казалось, больше сам с собой, размышляя вслух. — С этим надо поделиться, еще и тому гонорар выдать, да и этого никак не забыть, а Крылову через службы внутренних расследований напугать до смерти. Что, дескать, делом занялась прокуратура и в самые ближайшие дни ожидается серьезнейшее расследование. На время изучения компрометирующих фактов она будет отстранена от работы, а может быть, даже взята до суда под домашний арест. Да, вижу перспективу, неплохую перспективу, с удовольствием дам поручение производить раскопки по этому иску. Что-нибудь обязательно обнаружится. Губин, этот пройдоха, что-нибудь всегда высмотрит, зацепит какого-нибудь червячка или муху, клопика, а там и клев наступит, и решение суда обретет законную силу. Пресвятая мысль… Это дело вам, уважаемый господин Гусятников, обойдется в двадцать процентов от стоимости недвижимости. И это, я скажу, не очень дорого. В Центральном округе за двадцать процентов я бы даже не взялся. В нем цены на заказы такого рода значительно поднялись. Уже запрашивают сорок процентов от стоимости здания или участка. Я сам человек скромный, готов вам в ноги поклониться, в другой день вы и на меня захотите напустить собак или пощечин надавать. А я даже не обижусь, потому что амбиций и высокомерия во мне и капельки нет. Ведь каждый живет по своему разумению. И тут ничего не поделаешь. Повторюсь, я человек простой и скромный. Но если берусь за деликатные поручения, то заказ всегда с успехом исполняю. Никаких вопросов и споров ни у кого не возникает. У меня, уважаемый Иван Степанович, к таким замечательным делам необыкновенные способности. Так что будете довольны.

— Вы думаете? Посмотрим. Я полагаюсь на ваше усердие, а в благодарности моей можете быть уверены! — «Хороша у меня память, если я так точно цитирую Пушкина. Как удачно, что я тут вспомнил сюжет „Дубровского“, — ухмыльнулся про себя Иван Степанович. — Я вам через пару деньков позвоню.

— Тогда кланяюсь. Помню, помню ваши слова, кого вы особенно презираете. Но у меня нет никакой охоты кардинально меняться. Я даже готов поспособствовать, чтобы ненависть ко мне у вас неуклонно росла. В мыслях и по существу. Меня это нисколько не расстроит. А если еще и обогатит, то с нетерпением начну ждать неистовых проявлений вашего презрения. Я-то живу сам по себе, совершенно в другом круге общества. Итак, пожалуй, все. Жду ваших распоряжений. — На этом он улыбнулся, словно окончив разговор, но тотчас заметил: — А аванс по объекту на церковной горке, — это двадцать пять процентов от миллиона долларов, пятая часть стоимости недвижимости, прошу прислать на адрес моей матушки сегодня же вечером. Надо же начинать! Адресок у вас имеется. До встречи, уважаемый господин Гусятников.

«Неужели ему удастся отнять мое имущество? Ведь пакет документов на владение недвижимостью на церковной горке у меня в офисе хранится. В первоклассных сейфах! Бригада высокооплачиваемых юристов покупку провела безукоризненно. Все необходимые документы — а их, видимо, не одна папка, тщательно оформлены и согласованы с Московской регистрационной палатой, на основе федеральных законов, конституции России. Как же у них может такое получиться? Не чиновники, а бесы, бесы какие-то, — в отчаянии воскликнул он. — Впрочем, все это чрезвычайно любопытно!» — Иван Степанович продолжал размышлять и в какой-то момент даже одернул себя: — «Но странный я типчик! Я же давеча сам давал задание выкупить из-под стражи осужденного за убийство. И гонорар крупный обещал, а ведь там тоже с документами все в порядке. Проведено расследование преступления, запротоколированы заявления истцов и свидетелей, составлены отчеты об очных ставках и экспертизах, судом вынесен приговор. А я хочу плюнуть на все судопроизводство, на закон, и освободить его, чтобы заняться собственными экспериментами. И более того, абсолютно убежден, что все у меня получится. Так почему же у одного Гусятникова это получится, а у другого нет? — Иван Степанович все более хмурился. Может, прокурора попросить, чтобы он защитил владельца от нападок оспаривающего его собственность? Порадовать себя состязанием бюрократов, понаблюдать за фантазиями и увертками юристов, убеждающих суд в конституционной правоте каждой из сторон? Должно быть преотличное зрелище …»

В этот момент помощник Лапский подошел к своему шефу и на ухо шепнул: «Валерий Федорович отказывается войти в зал. Здесь находятся те, с кем он никак не желал бы повстречаться. Я снял вам номер. Прошу подняться в комнату 301. Там все уже готово. Конверт с деньгами я положил на телевизор».

Известный в столице прокурор Валерий Федорович Мошкаркин стоял у окна апартамента гостиницы «Националь» и рассеянно смотрел на Кремль. Старая обида, таившаяся в лабиринтах памяти, медленно выбиралась наружу, пробуждая унизительное чувство собственной беспомощности. У Валерия Федоровича запершило в горле, он крепко сжал кулаки, ассиметрия грубых линий его лица обозначилась явственнее. Холодные светлые глаза заблестели. Широкие плечи приподнялись. В истерическом нетерпении он бросил кому-то в пространство: «Ох, если бы повторилась эта история, я бы тебя собственными руками придушил! В кителе прокурора придушил бы! Как же тебя достать, сука? Как? Такое простить нельзя! Меня — понизить в должности! Убил бы, отравил бы все твое семейство! Когда же наступит час расплаты?» Потом он замолчал, сник, опять стал рассеянным, потемнел лицом, видимо, от переизбытка злости.

— Что тоскуешь, Валерий Федорович, мой сильный друг? На тебе лица нет! — входя в номер, с улыбкой бросил Гусятников. — Кремлевские башни навевают мысли о продвижении к высотам власти? Не советовал бы усиливать натиск на заоблачные кресла. Ни к чему это. У тебя прекрасная доходная должность. Чего еще желать нынешнему россиянину? А близость к Кремлю развращает человека, воспитывает в нем пренебрежение к себе подобным. Я сам жертва этого феномена. Приглядись ко мне, только не услуги ради, по-приятельски, а пристально, как знаток человеческих душ, как прокурор. Что ты во мне увидишь замечательного, полезного? Исключительного? Каким из моих качеств можешь позавидовать, какие особенности характера захочешь перенять? Или взгляни на нашу политическую элиту, ведь я с ней одного поля ягода. Бр-ррр! Тошнит! Но все, что можно увидеть во мне за короткое время общения — это ведь самая незначительная часть моего скверного «я». А если заглянуть в меня глубже, обычным страхом не отделаешься. С воплем побежишь от меня куда глаза глядят. Лишь бы подальше быть, в недосягаемости. Искренне пожелаешь с таким типчиком, как я, никогда и ни при каких обстоятельствах не встречаться. Я сам на себя в зеркало смотреть категорически отказываюсь уже не один год. Бреюсь электробритвой вслепую, на ощупь или у парикмахера, сидя затылком к зеркалу, — тут на его губах проскользнула улыбка сожаления. — Впрочем, в этом номере о Кремле лучше промолчать. А пригласил я тебя по делу. Есть желание выпить, чтобы прогнать хандру? Меня очень пугает твое мрачное настроение. Так коньяк или вино? Признавайся!

— Сегодня наливай водки, — отошел прокурор от окна. Его неподвижный пронзительный взгляд, устремленный на Ивана Степановича, вызвал явное раздражение предпринимателя. Гусятников даже вздрогнул от недовольства.

— Что-то случилось? Ты так пристально меня рассматриваешь, что мне даже страшно становится! — произнес он сухо. — Может, получил на меня выгодный заказ? Поручили исследовать мое досье, чтобы открыть уголовное дело? Много платят?

— Нет-нет, все в порядке, на минутку оказался тут в одиночестве и тут же неожиданно вспомнил одного выродка… — Мошкаркин решил усмехнуться, чтобы снять возникшую напряженность.

Валерий Федорович был крупный человек с лощеной внешностью. В его респектабельном облике проступала «финансовая самодостаточность». Хотя в данный момент время карьера прокурора находилась под угрозой, он не убивался по этому поводу и не желал открываться перед господином Гусятниковым и сообщать о своем пошатнувшемся положении. Мошкаркин принадлежал к числу тех старых советских прокуроров, которые умели держать свои горести исключительно при себе. К истории собственной страны у них было двойственное отношение. В трезвом уме они ее злобно, порой даже без особой надобности, поругивали, но, плотно закусив, изрядно выпив или иногда в беспокойстве и волнении, натанцевавшись с барышней, в слезах мечтали о возвращении прошлого.

— Доставил неприятностей этот гадкий сурок? — Иван Степанович налил гостю стакан водки. Он вел себя с сановным юристом фамильярно, однако дружеского расположения ни к нему, ни к кому бы то ни было вообще никогда не испытывал. А в последнее время чаще даже ненавидел всех. Особенно тех, кому платил гонорары и с кем приходилось общаться.

— Не хочу даже вспоминать! Сволочь! Сволочь! — Мошкаркин схватил стакан и залпом осушил его. — Как из памяти эта история вылезет, так больным делаюсь. Без водки не жилец. Налей еще, Степаныч. Хочу тебя в спокойном состоянии выслушать. А то эта жуткая история все перебьет. Ничего не пойму, не запомню. Ну, дай же еще водки… — Он замолчал, поймав на себе косой взгляд Гусятникова. «Надо повежливей с ним, — подумал прокурор. — Благодеяния же еще впереди!»

Выпив второй стакан, он поднял воспаленные глаза к потолку, отдышался и спросил: «Слушаю, дружище, так что лежит у тебя на сердце? Ты же знаешь мою готовность всегда быть с тобой рядом, особенно при затруднительном положении». На самом деле прокурор чувствовал ответное презрение к высокомерному предпринимателю.

— Папиков из министерства юстиции по моему заданию хлопочет об освобождении одного осужденного за убийство. Ему необходима крыша твоего ведомства, чтобы все прошло без сюрпризов. И второе дело, несколько другого порядка…

— Подожди-подожди. Дай понять, о чем хлопочет твой Папиков, — перебил Валерий Федорович. — Для того чтобы дать согласие на кураторство, я ведь должен знать подробности первого дела, а ты уж о втором начал. Что за арестант, по какому делу сидит, где, какой срок имеет, сколько в заключении и так далее и так далее. Извини, но от этого зависит качество моей работы. Ты же рассчитываешь на успех? Так помогай!

— Вздор! Для чего мне все эти подробности. У меня о них нет никакого представления. Мне нужен человек на свободе, и за это дело я плачу, плачу немало, даже, можно сказать, по высшей ставке. Вот, возьми аванс пятьдесят тысяч долларов. Когда тот окажется на свободе, подсчитаешь стоимость своих услуг. Если надо доплатить — пожалуйста. Знаю, ты человек правильный, с понятиями, лишнего не возьмешь. В наших делах важно сохранять честь и достоинство. Мы столько друг другу доверяем, в таких сумасшедших проектах участвуем, такими замечательными авантюрами увлекаемся, что без этих качеств никак нельзя существовать. А кто теряет их, у кого язык оказывается длинным, тот и лишний час света не увидит. Да что час? Мгновение! Правильно говорю? Иначе жизнь наша совсем испоганится. Нет, не люблю я Европу. Аршин пространства, а сколько культурных претензий! Нравоучений! Лучше уж по-нашему, убрал человека с дороги и пошел дальше, не оглядываясь. Как, впрочем, с нами природа поступает? А именно так она и поступает! Я-то сам все основательнее укрепляю себя мыслью, что земля на человеке не заканчивается. Может, поэтому у меня установились с самим собой довольно странные отношения. Но об этом в другой раз, если вообще когда-нибудь решусь на подобные темы высказаться, — закончил он в некоторой задумчивости.

— Не наводи на меня жуть, я в нервном состоянии становлюсь невнимательным, — понизив голос, признался Валерий Федорович. — Пространные слова всегда пугают человека конкретного дела, каким я являюсь. Но все же мне письменная справка необходима. Скажи своим референтам, чтобы передали ее в мой секретариат. И оставь реквизиты Папикова. Впрочем, думаю, нам не нужно контактировать. Зачем? Пусть каждый будет занят своей работой. Что мне с ним делить? Ничего занимательного для меня в этом общении быть не может. Единственный интерес: спросить, как идут дела. Но что я, новичок? К чему мне такая информация? Ведь так? Он твой партнер, а мне он кто, этот Папиков? Подумаешь, крупный чиновник силового ведомства! — усмехнулся с грустью Валерий Федорович. — Сколько их в столице? Лишний свидетель, и все тут! Нет, я жизнью пока не хочу рисковать. Впрочем, может, в будущем придется. Так как же поступить?

— Сам думай. Не мое это дело! Поступай как хочешь! — брезгливо бросил Иван Степанович. — Бюрократы для меня народ странный, а порой даже темный. Никогда не желал влезать в вашу шкуру. Знаю одно, но уверен, что это и есть самое примечательное: любит ваш брат деньги. И любит почему-то значительно крепче, чем народ коммерческий. Казалось бы, нам их суждено страстно любить, ан нет, вы тут чемпионы. И какие! С какими аппетитами, с какой неистовой храбростью! Часто диву даешься, наблюдая за вашим рвением. Вас бы всех в бизнес, в самое настоящее предпринимательство, в реальный сектор, так нет же, все наши народные таланты текут в бюрократию, в квазирынок. Но меня ваша замечательная, ваша необыкновенная особенность доить бизнес лишь умиляет. Пуще забавы нет, чем вас в мыслях и наяву разглядывать. Ведь нигде в мире не сыщешь такую великую, состоятельную, прожорливую армию чиновников, как у нас в стране. Однозначно, Россия уникальна прежде всего своей непобедимой бюрократией. И Пушкин сокрушался, и Гоголь высмеивал, и Салтыков-Щедрин клеймил, но уже почти двести лет прошло с тех пор, а все ничего. Ваши силы еще крепче стали, а гонорары во сто крат возросли. Да вот ты, мой приятель, сегодня такой агрессивный явился, что я тебя даже побаиваюсь. А мы-то вместе не одну сотню бутылок выпили, — иронически улыбнулся Гусятников. — Может нынче не самое благоприятное время о втором деле говорить, чтобы цены не подскочили. Я-то знаю все ваши уловки, ты специально губы и щеки надул да заносчив стал, чтобы у меня поджилки затряслись и карман шире казался. Али не так? И деньги мои тебя не интересуют? И ты из личных симпатий на встречу со мной пришел? Повидать приятеля захотел, узнать о его самочувствии? Врешь, ох врешь! Я тебя пригласил, чтобы задания и денег дать, а ты пришел, чтобы их прикарманить, то бишь, честно заработать. Так уже второй десяток лет мы дружно живем всем смертям назло: предприниматель и чиновник! А что, неплохая пара? И совершенно небедная! И ссоры редки, а силища-то необыкновенная! — Гусятников, казалось, воспарил духом.

— Брось, брось, обличитель общества, — усмехнулся Мошкаркин, как бы подыгрывая его настроению. — Любишь ты поиздеваться над слабым народом. Но хочу тебя спросить без обиняков: что нынче российский предприниматель без чиновников? Без административного ресурса? Клоп! Клоп! — дважды вскричал Валерий Федорович. — Именно таким он должен ощущать самого себя. Предприниматель? Да вся Матросская тишина, все тюрьмы России вашими коллегами переполнены. Каждый только мечтает взятку сунуть, чтобы на свободу выпорхнуть. И опять коммерцию продвигать, налоги прятать!

— А что собой представляет бюрократ без бизнес-партнера? — расхохотался Гусятников. — Вша! Человечишко-мизерок! Но мы вместе, чиновник и бизнесмен, — это уже грозная сила, с возрастающим успехом пьющая кровь всего общества. И наплевать нам на всех других! Плевать, плевать на всех! Аминь! Итак, теперь о деле: одна крупная фирма затеяла судебную тяжбу. Она пожелала отнять у небольшого предприятия помещеньице около четырех тысяч метров в Северо-Восточном округе Москвы, на проспекте Мира. Строение по всем документам принадлежит этой небольшой компании. Оно зарегистрировано во всех государственных палатах города. Но, собственно, и что? При чем тут эти правовые обстоятельства? Кого они охладят или остановят, если появилась идея отобрать чужую собственность? Идея-то современная, замечательная идея-то! Пожалуй, мало кого остановит! Россия нынче совершенно другая страна, чем была когда-либо в своей истории. Сентиментальность абсолютно не в моде. Поэтому нашлись желающие отнять у незначительных, можно сказать, бедных владельцев, не имеющих крыши в административном ресурсе, их недвижимость. Не грубой силой отнять, а по постановлению суда, согласно букве закона, используя все важные судебные процедуры. Ты скажешь, банальная история. Да, ты прав! Пол-России отнимает друг у друга собственность. Но именно в этой истории я заинтересован. У меня есть причины помочь этому небольшому хозяйству. Но помочь не всеми силами, а подставляя лишь одно плечо, и даже не целое, а лишь одну из плечевых мышц. Одним словом, плачу тридцать тысяч долларов и надеюсь, что ты защитишь эту фирмочку, жертву правового разгула. Тут есть повод проявить профессиональное благородство, а оно должно присутствовать у юриста, у человека такого калибра, как ты. Но есть и другой мотив совершить этот гражданский поступок. Он ведь совершается не бесплатно, а за приличный гонорар. Так что в этом случае никакой взятки нет, чистейшая премия. Благодарность клиента! Как, Валерий Федорович, понравилось дельце? Попробуй мне помочь.

— Скажу откровенно, остерегаюсь я идти на лобовые столкновения с соперником, — понизив голос до шепота, сказал Мошкаркин. — Что это за фирма, претендующая на отъем помещения? Кто за ней стоит? Какие силы в этом деле участвуют? Только судьи? Или кто-то из других силовых структур? Непростое дело предлагаешь. А гонорар смехотворный: тридцать тысяч! Что это за бизнес! Сегодня проститутки дороже стоят! Я, видимо, не соглашусь. Столько вокруг беззакония, так почему задаром я должен защищать кого-то? Если со мной что-нибудь случится, кто меня защитит? Ты? Ты, наверное, будешь одним из первых, кто решит вычеркнуть мой номер из своей телефонной книжки. Но я не обижаюсь, не грущу и не плачу, такова нынче российская действительность. Люди нужны друг другу, пока они у власти, пока они у административного рычага, пока у них водятся деньги. Потом тебя никто не вспомнит. Зачем? Сколько было снято с должности генеральных прокуроров, которых «любила» вся страна. Поклонялась, задаривала подарками вся наша элита! Где они теперь? На чем сидят? На чем ездят? Кого трахают? Их можно встретить на неприметных улочках, в обшарпанных офисах, ерзающих на скрипучих стульях. А девки у них или захолустные молдаванки, еще вчера доившие коров, или дешевые провинциальные тетки из сельских бюро сексуальных услуг, копящие деньжата на вставные челюсти. Тьфу! Нет, такая жизнь не стоит моего внимания. Скажу откровенно, если ты обеднеешь, если перестанешь платить за невероятные, с моей точки зрения, болезненные авантюры, ты мне не друг. Понял? Как ты обо мне забудешь, если из-под меня выбьют прокурорское кресло, так и я никогда не откликнусь на твои просьбы, если твой карман опустеет. Для чего тогда мы друг другу нужны? Ведь помимо деловых отношений между нами ничего нет и быть не может! Теперь скажи мне другое. Известно ли тебе, какой капиталец выложила фирма, чтобы изъять в свою пользу чужую недвижимость? — вскричал Мошкаркин, словно почувствовав, что прикоснулся к золотой жиле.

— Говорят, за отъем собственности в Северо-Восточном округе платят до двадцати процентов от стоимости объекта, — спокойно ответил Гусятников. — Значит, отъемщики должны были заплатить судьям миллион долларов. Но есть другие тарифы. Чтобы защитить свою собственность, юридически правильно оформленную, необходимо заплатить сумму в десять раз меньшую. На стороне владельца закон, черт побери. Он тоже денег стоит! А как же иначе зарегистрируешь владения! — последние слова Иван Степанович произнес фальцетом.

— Ну, если так, то с тебя все сто тысяч долларов. Арифметика простая. Тогда почему ты предлагаешь только тридцать? — ухмыльнулся прокурор. — Сто тысяч это уже другая сумма, тут соблазниться можно. Эх ты, коммерсант, прокурора решил надуть. Некрасиво! И прошу никогда не вспоминать о благородстве. Ты отъявленный циник мирового класса, да я тоже таковым являюсь, есть ли у нас основания ворошить какие-то абстрактные категории прошедших эпох? Благородство! В уголовном кодексе такой статьи нет. Это понятие сегодня изъято из культурного пространства увядшей цивилизации. Конечно, человеческие ценности в постоянном обороте, а благородство как валютный курс. Нынче оно мало что стоит, а завтра может быть забыто навсегда или, наоборот, начнет подниматься в цене. Но к нашему делу оно не имеет никакого отношения. Поднимай ставку, нечего дурить прокурора, тем более своего приятеля! — быстрым шагом он стал мерить гостиничный номер, его глаза заблестели, а кулак то и дело угрожающе сотрясал воздух.

— Нет, на сто тысяч не рассчитывай, — расхохотался Иван Степанович. — О кей, готов подняться до пятидесяти, но ни цента больше. — В голову пришла интригующая мысль. «Уверен, абсолютно уверен, готов пари сам собой заключить, Папиков перекупит у меня прокурора. Даст ему больше денег, чем предложил я, и этот приятель забудет о своих обязательствах защищать незыблемое право собственности и о приятельских договоренностях со мной. Он разведет передо мной руками, что, дескать, ничего не получилось, так как гонорар был небольшим; и это получив от меня пятьдесят тысяч и как минимум семьдесят от Папикова! Вот такой я чудак, готов выбрасывать огромные деньги ради игры воображения, материализующей мои химеры. Видимо, это чисто русская манера. В скучной Европе с таким феноменом не встретишься. Они-то с радостным убеждением единогласно признают меня сумасшедшим. Ну кем еще может быть богатый русский со своими надуманными, не имеющими никакой деловой пользы экспериментами? А может, я и есть такой. Кто согласится потратить более ста тысяч долларов, чтобы почувствовать себя Кириллом Троекуровым и проследить, чем закончится двести лет спустя история, почти во всем схожая с сюжетом повести Пушкина „Дубровский“? В Европе у людей другие запросы. Европейцы больше плоть балуют, а мы, русские, развлекаемся бесплодными мечтаниями, или, как сейчас модно стало говорить, „виртуальной реальностью“ Но, wo kanlai feng kuangde. (Сноска — Китайский : Видимо, я сумасшедший).

— Когда прикажешь получить гонорар, Иван Степанович? — доверительно поинтересовался Мошкаркин. — Ведь нам пора прощаться. Но помни, я буду отстаивать твои интересы лишь наполовину. Ты же только половину оплатил. Не удастся помочь твоей фирме отстоять собственность, пеняй на себя. Следующий раз подставляй не плечо, а спину или даже лучше и безопаснее — всего себя. Понял? Значит, как гонорар доставят?

«А уже попятился назад прокуроришка. Я давеча так и подумал. Любопытно, как же будет дальше разворачиваться интрига», — про себя усмехнулся предприниматель. Впрочем, сказал он совсем другое: «Лапский сегодня же вечером подвезет сверток. Прямо на городскую квартиру».

— Надеюсь, адресок не забыл, — предупредительно заметил Мошкаркин. — У тебя в сознании, господин Гусятников, действительность окрашена лишь в зеленый цвет, а домик мой серенький, неприметный. Как бы не напутать? Ведь с таким, как у тебя, богатым воображением не мудрено посылку передать кому-нибудь другому. Словом, не мне в Хамовники на Ефремова, а какому-нибудь Сусликову на Большую Ордынку… — с неопределенной усмешкой бросил он и поспешил добавить приятельским тоном: — Шучу я, шучу, Иван Степаныч. Без смеха в наших делах ну никак нельзя. Прощай!

Глава 8

«Без добродетели и высшей, интеллектуальной цели владеть богатством совершенно бесполезно, — думал Гусятников. — Нелепо все это! О чем я недавно мечтал? Построить феодальную деревушку на Орловщине? Для чего? Для эксперимента? А что являлось бы характерной добродетелью для феодализма? Одарить человека пищей, теплом, одеждой… то есть самым необходимым, в чем прежде всего нуждается живое существо. Неужели это все? Но если я предоставляю самое важное, то от осыпанного немудреными дарами вправе ждать того же, что и мне необходимо, без чего даже существование не мыслю. В свое время им постоянно приходилось доказывать правителю самые глубокие верноподданнические чувства. А мне чего такого хочется, чтобы сердце радовалось? Чтобы полноту жизни почувствовать? Чтобы желание жить не увядало? А? Нет-нет, хочется не просто купить удовольствие, а по осознанной убежденности дающего это удовольствие получить, чтобы все, что мне преподносится, от самого нутра шло. Чтобы его душа трепетала, исполняя фантазии извращенного гусятниковского ума. А хватит ли у них силы? Ведь в голову мне лезет черт знает что, аж самому нередко страшно становится. Бр-бр-р! Вот построил я семь хуторков, по семь хат, в каждом. Типичные хаты той далекой поры. Даже комфортнее. В каждой современный туалет, ванная в кафеле, а парная из липовых срубов. Я больше о себе думая, выстроил. Я-то в каждой избе частенько бесноваться мечтаю. Меня-то семь смертных грехов всегда в мыслях возбуждают. Грех — это злоупотребление разума, снятие с себя табу на любое проявление воли. Такие мысли и вынудили строиться. Крепостными обзаводиться, не какими-нибудь воображаемыми, а самыми настоящими. Хотелось понаблюдать, какой у человека слой человечности. А? Сколько он стоит, какова цена его ломки, сколько шагов от нее до ярости, до смертных грехов, до звериной ненависти. Старец Филофей подсказал Ивану Третьему строить Третий Рим, так вот, его слова и меня преследовать стали. «Строй Третий Рим, Иван! Да, что медлишь-то? Строй! Строй! Державность, крутой нрав в себе воспитывай. Без них Россию не построишь!» В последнее время этот Филофеев наказ меня постоянно, даже навязчиво, преследовал. Куда ни шагну, везде этот голос звучит, да так грозно, что приходилось даже прятаться, руками плотно уши закрывать. Пара стаканов водки «Большой» всегда надежно укрывала меня от его навязчивости. Но я все же решил строиться. Не то что пошел на попятную, нет, сам захотел, размечтался, глубоко почувствовал эту необходимость. А сопротивлялся лишь потому, что всегда противился играть под чужую режиссуру. Если бы голос Филофея меня не преследовал, я бы, может, даже быстрее обстроился. В общем, после того как наконец решил, довольно быстро возвел поместье. И назвал его «Римушкино». Сорок девять изб для крепостных, каждая хата на двоих, один терем для собраний и совместных мероприятий да два особняка. Один для раздумий, чтения и уединения, другой для реализаций фантазий моего извращенного сознания. Прислуга разместилась рядом со мной. Я вспомнил об этом потому, что жду приезда крепостных. Фирма «Жирок» должна вот-вот предоставить мне на выбор девяносто шесть душ из трехсот. Деньги они стоили, конечно, смешные, незаметные. Сто долларов за каждого брала фирма и по сто долларов ежемесячно, плюс пища, теплое жилье и одежда — вот во что обходились бы холопы. Везут их пятью автобусами. Первым выбираю я. Других разберут приятели, увлекшиеся моей идеей. Но если они желали оставить у себя не больше пятнадцати-двадцати крепостных, то я организую «Римушкино» с размахом фантаста, с убеждением богатея, желающего развеять иллюзии, будто человек это что-то замечательное, прекрасное и вечное. Именно такую сверхзадачу я ставлю перед собой! Иначе говоря: я вкладываю деньги в потеху для собственного ума, в эксперимент, который должен доказать: несовершенный интеллект куда страшнее, чем ярость зверя. Чем не генетическая программа хищника. Чем не вероломство стихии! Уж я заведу все, что необходимо для академического исследования себя самого и своих собратьев. У меня будет местная администрация: мэр, милиционер, прокурор, священник, могильщик. Я серьезнейшим образом задумал миниатюрный российский городок, «римушкинскую империю» — с феодальным укладом, но современной системой управления».

Оригинальный проект взбудоражил воображение господина Гусятникова. Ему захотелось по-новому унизить себя и человека вообще, превратить его в марионетку собственного взбалмошного сознания. Высокомерных особ он задумал подвергнуть унижению и насмешкам. Возвеличивая ничтожных, мечтал проследить трансформацию их ментальности. Задался целью затрахать самых невзрачных, невостребованных, зато любвеобильных посадить на голодный сексуальный режим. Вздумал до отвала закормить толстых, терзать голодом тощих, покровительствовать насильникам, карать доброту. Одним видом изысканных деликатесов вызывать у холопов рвоту, способствовать буйному выражению чувств у флегматиков, запрещать вольнодумство интеллектуалам. Реализовывать политические амбиции примитивов, но оставаться глухим к социально ангажированным. Чтобы общность чувств и интересов не развивалась, а таяла, господин Гусятников отработал в уме тесты на отчуждение, на неуемный рост самолюбия. Мечталось так безудержно, такие несчетные вариации самого невероятного рода накатывали на него, что Иван Степанович впал в эйфорию. Хотелось жить и экспериментировать. Но что больше всего поразило его в финальной части приготовлений, это что старец Филофей, неизвестно откуда узнавший все подробности его затеи, стал являться ему и басом выкрикивать: «Давай, Иван! Верю в тебя. Я подскажу тебе много любопытного. Ты не знаешь, да и народ забыл, как проводили время наши бояре. Почерпнешь многое из прошлого». — «Да отстань от меня! — смеялся господин Гусятников. — Разум шагнул далеко вперед, чему тут у вас научишься? Проваливай, не приставай».

После таких не совсем дружеских приветствий старец действительно куда-то надолго исчезал.

С ужасом и восхищением Гусятников ждал автобусы фирмы «Жирок». С ужасом, потому что не знал предела своей извращенности. Мысль, что все окна и двери, все клетки и атомы его воспаленного «я» широко открываются под натиском необузданных страстей, воодушевляла Ивана Степановича Он мечтал заглянуть в сокровенную глубину разума, в тайники сознания. Торопился выявлению своей тайной сути, и это обстоятельство наполняло его восторгом. Ему чрезвычайно важно было понять, до каких пределов жестокости или ложной доброты он сможет дойти. На каком этапе извращений разум заставит его остановиться. Что не сможет произнести язык, на что не поднимется рука, какой выкрутас вызовет полнейшую импотенцию Ивана Гусятникова? На котором витке он скажет самому себе: «Хватит! Хватит! Этого я уже не смогу позволить! Когда напряжение в сети возрастает, пробки выбиваются, наступает темнота. Может что-либо подобное произойти с ним? Непереносимые нагрузки отключат источник энергииего, и мрак надолго поселится в нем. „Римушкино“ станет местом моей катастрофы, — неожиданно пронеслось в голове. — А холопы разбредутся по Орловщине? Пусть все произойдет так, как произойдет. Я готов к самой невероятной развязке. Теперь мне все равно. Свойства Упорство свободной воли интригуют меня, испытание злом возбуждает как никогда ранее. Кем ты окажешься, Иван Степанович? Если плюешь на все смертные грехи, то не приближаешься ли к собственному апокалипсису? Юань (yuan) в переводе с китайского — источник всех начал. Но почему же этим словом нарекли деньги, эту негативную субстанцию? Не потому ли, что мудрые китайцы считают: деньги, капитал вообще, кладезь всего порочнейшего, а порочное основа человеческого. Ведь что я без денег? Тьфу! Тьфу! Xiao-ren! Ничтожество! Какую линию жизни выстроил бы я, не имея капитала? Забулдыга, чиновник, вор, мелкий торговец, мошенник, искушаемый пороками учитель? Русский человек не способен на жизнь среднего класса, на законопослушание. Игры воспаленного разума не позволят ему вести образ жизни европейского середнячка. Нам крайности нужны, страсти великие. Пронизывающая всю суть человеческую любовь, всепоглощающая ненависть должны обуревать нас, или русская рулетка постоянно соблазнять роковым выстрелом нагана: быть или не быть Ивану Гусятникову! Нестерпимо хочется играть, находиться в вечном поиске пути в неведомое, постоянно менять направление бесплодных мечтаний. Но играть по-крупному, с размахом, позволяет лишь приличный капитал. Слава богу, он у меня имеется. Ну вот, появились автобусы. Нет, только два, а не пять, но еще несколько машин с открытым кузовом. Везут! Везут холопов! Впереди на BМW едут представители фирмы „Жирок“. А номарка-то потрепана.

Весеннее солнце коснулось горизонта. Красноватые лучи прятались в траве, густых ветках молодых берез, каменной балюстраде дома, возведенного по проекту господина Гусятникова. По центру лужайки, на которой предполагалось выстроить будущих холопов для отбора, проходила известковая линия. Какое-то необычное чувство охватило Ивана Степановича. Первый раз в жизни ему придется выбирать, точнее покупать, живые души! «Ах, ах! Прямо скажу: волнующее это занятие — приобретать людей! Становиться их владельцем! Повелителем! Я приготовил лорнет в традициях русских помещиков, разглядывающих живой товар. Рядом с собой за стол усадил писца — для инвентаризационного учета поступивших холопов. Отвернулся, чтобы не смотреть на выгрузку крепостных. И стал ждать. Кто же это будет, какие рожи начнут соблазнять меня извращенными сюжетами?» — эта мысль настойчиво сверлила его. Он услышал, как ворота усадьбы отворились и к стоянке стали подкатывать машины. Потом до слуха донеслись команды: «Вылезать!» Чуть позже: «Строиться на лужайке в один ряд. Носками касаться белой линии! Все лицом к особняку».

— Господин Гусятников, — обратился один из менеджеров фирмы высоким девичьим голосом, — публика построена. Можете приступать к отбору!

Парню было лет двадцать пять. Худой, с длинной шеей; костюм висел на нем мешковато, а галстук, казалось, начинался с острого кадыка. Он был возбужден, скован, но явно хотел понравиться, поэтому старался широко улыбаться. Его длинные, неровные зубы вызвали у Ивана Степановича горькую гримасу. Другой, грузный, мускулистый тип, видимо, начальник отряда рекрутов, стоял поблизости. В руках он держал какой-то длинный черный предмет.

— Остается уточнить несколько деталей, — сказал Гусятников. — Оставьте меня одного, мне необходимо поразмышлять, чтобы сделать подумать. Сколько из трехсот душ мужчин?

— Сто семьдесят три.

— А средний возраст в партии?

Молодой менеджер вытащил из папки лист бумаги, напряженным взглядом пробежал по нему и растерянно, заикаясь, прочел: «У женщин — тридцать три года, у мужчин — сорок один. Врачебный осмотр не проводился».

— Что у меня, обитель для пенсионеров? — нахмурил брови Иван Степанович. — Ваш «Жирок» обещал другие параметры. Ну, ступай во флигель, там тебя чаем напоят. А я займусь делом. Да, убери этого типа с электрошоком. Он что, начальник охраны? Пусть сядет в автобус и не показывается. У него видно о себе высокое мнение.

Иван Степанович подошел к правому флангу шеренги. Первым стоял мужик азиатской наружности лет шестидесяти. Заросший, седой, но вполне крепкий. Господин Гусятников долго смотрел на него в упор. Он решил говорить сухо, даже строго, чтобы крепостной сразу признал в нем настоящего феодала. Когда тот смутился и отвел взгляд, Иван Степанович, нахмурив лоб, спросил:

— Ты кто, откуда?

— Каюлов, Омархан, из Таджикистана.

— Знаешь, как переводится на русский язык название вашей столицы?

— Да! Душанбе на фарси — это понедельник.

— Как так? Столица, а названа так неуклюже: «Понедельник»?

— Старая история, — таджик довольно хорошо говорил на русском, — несколько сотен лет назад город организовывался вокруг базара. А базар проводился каждый понедельник. Так надолго и осталось это имя…

— Что хочешь?

— Ищу работу. Приму любые условия. У меня семья, много детей и внуков, а кормить их нечем.

— Профессия есть?

— Да, господин, я инженер.

— Условия найма знаешь?

— Да. Сто долларов в месяц и питание.

— Хватит?

— Если буду посылать ежемесячно семье сто долларов, то мои двенадцать человек смогут нормально есть. В этих условиях мне самому деньги не понадобятся. Я буду знать, что семья обеспечена самым необходимым.

«Что тут скажешь, — подумал Гусятников, — он прав. Светлый мужик, заботится о семье. Что же мне с ним делать? Испытать его на прочность? Понять, насколько он побежден обстоятельствами? Действительно ли уже законченный раб или еще гордый человек? Предлагать что-то из арсенала задуманного пока не хочется. Время еще есть».

— Говорят, молодые таджички очень красивы, но уже к тридцати годам теряют свою привлекательность. Так это или нет?

— Да, господин, похоже что так.

— Хочу дать тебе хорошо оплачиваемую работу, — начал Иван Степанович, отведя Каюлова в сторону от шеренги. — Ты можешь стать моим агентом в Таджикистане. Зарплата у тебя будет пятьсот долларов в месяц, в распоряжение получишь автомобиль с водителем, станешь жить в семье. Как, а?

— Вы шутите.

— Нет!

— Конечно, согласен! — немолодое лицо таджика озарилось. Он на миг задумался. — А какие обязанности у вашего агента?

— Находить самых красивых девушек в Таджикистане, выкупать их у родителей и направлять ко мне. Несложная работа, почти интеллигентная.

— Что же в ней интеллигентного… — понизив голос, в сторону сказал Каюлов. — А что они у вас будут делать? Какая работа ждет их?

— Хочу создать гарем. Год поживут у меня, потом продам их дальше, у меня много друзей, которые могут заинтересоваться таким товаром. А ты подготовишь новые кадры.

Иван Степанович вдруг заметил в Каюлове странную, какую-то восточную задумчивость. Русские так в себя не погружаются. «О чем это он вдруг размечтался? — пронеслось в голове Гусятникова. — Неужели я в самую точку попал, и мой холоп грезит о будущих удовольствиях? Еще бы! Жить на солидную зарплату, шофер, автомобиль, рядом домочадцы. Что еще необходимо человеку? Интересно его теперь послушать. Какими словами он станет описывать свою новую жизнь? А получится ли у меня исповедовать? Я ведь привык слушать лишь самого себя! Но попробовать надо. Больно хочется испытать мужика. Что он за субъект? Какой из него холоп? Или лучше отдать его на развод приятелям?»

— Это не гарем… Таких правил в гареме нет, — с оскорбленным видом заговорил таджик. — Гарем — это большая семья. А из семьи никого не продают. Нет, извините, я такой работой не интересуюсь. Ни за какие деньги не соглашусь. На старости лет не пристало заниматься греховным делом. Простите, господин. Я не вправе свой народ считать товаром. Поймите бедного инженера. Мне нужна другая работа. Я готов копать, стряпать, выращивать скот, работать на стройке, заниматься овощеводством, быть охранником. Агентом никак не смогу. Честное слово, не соглашусь.

Чрезвычайный интерес вызвал таджик у Гусятникова. «Ох-ох, как мне захотелось умертвить свою жалость, растоптать человечность, выключить в себе душевный свет справедливости! — подумалось Ивану Степановичу. — У новых русских один цинизм в голове. Даже голых баб с цинизмом разглядывают. Не силиконовая ли у тебя грудь? А твое интимное место — не рукотворный ли это орган доктора Саркисяна? Полный душевный разврат. Для волков законы не пишут. Впрочем, испытание не должно так просто заканчиваться. А если дать этому жителю Предпамирья мой капиталец? Получи он мои возможности, мое место — как бы он сам со мной разговаривал? Как, а? Нет, не от злобы сердца ставлю я этот вопрос, а исхожу из реального бытия человеческого. Я не собираюсь жить без твердого убеждения, что весь народ земной, то есть каждый индивид, сам или с помощью науки поднимет свой айкью хотя бы до ста. Иначе страшно было бы, страшно и скучно. Зачем тогда вообще жить? Простой вопрос: среди кого жить? Именно поэтому такие мысли теперь лезут в голову. Ведь бедному, нищему легче от соблазнов удержаться, чем нашему брату. Сомнения у меня имеются: как это обычный человек может сохранить невинность разума, невинность помыслов, обладая огромным деньгами? Известно же, что в мире проживает уже более десяти миллионов людей, владеющих капиталом в сто миллионов долларов. Может, потому этот мир так быстро и так невыносимо сильно портится? Богачи воспринимают денежные раны буквально как смертельные в отличие от людей со скудными финансовыми ресурсами, которые на эти ранения вообще не обращают внимания. Нет, чтобы ненавидеть людей, надо прежде всего презирать самого себя. Без такого старта невозможно пройти новую дорогу. „Я тебя ненавижу, Гусятников! Гнусная ты личность! Б-рр!“

— Скажи, как представляешь свою жизнь, если станешь вдруг очень богатым? — спросил он Каюлова.

— Я хочу работать и получать гроши, хозяин. Готов выполнять те поручения, которые не противоречат моему внутреннему установлению. Ваш вопрос абстрактен и касается несбыточных вещей. Поэтому он не может вызвать у меня никаких серьезных размышлений. Говорить с вами неискренно не хочу. Решайте, хозяин, нужен ли вам такой работник? Мне тяжело, я весь на нервах…

— Успокойся, пофантазируй. Будь смелее в рассуждениях. Скажу откровенно: да, дурацкий ум забавляет мое тщеславие, но все же я делаюсь добрее, встречая оригинальный разум. А ваши заблуждения, если они окажутся интересными, будут мной щедро одарены! — «Сволочь, сволочь, ты Гусятников, что ты говоришь? — мелькнуло в него в голове. — Мне бы на всех жуть нагонять надо, а что я? Тьфу».

— Что могу сказать я, человек, почитающий древние рукописи Востока. Инженер-строитель, потомок представителей великой персидской культуры, оказавшийся на ваших просторах ее незаметным осколком. Когда мои далекие предки строили дворцы, ткали великолепные ковры, создавали поэзию, философию, почту, играли в шахматы, русских даже в виде этноса еще не существовало. «Авеста» Заратустры была написана за полторы тысячи лет до основания Киевской Руси. Но колесо истории неумолимо движется. Пройдет срок, вы, россияне, потеряв свою государственность, окажетесь разбросанными на евразийском континенте. Новые этносы станут управлять вами, нанимать вас на низкооплачиваемую работу, держать за рабов. Такова воля Аллаха! У нас так было до Ахеменидов, так было до Сасанидов, так было до Дамасского халифата, так было до Хан Хулагу — монголов, так было до Сефиридов, так было до Советов. Так будет всегда не только у нас, но везде и всегда. Как в земледелии необходим севооборот, и нельзя одну культуру подряд высеивать на одной и той же площади, так и в этносе. Его тоже необходимо замешивать на новой крови, иначе не будет урожая или замедлится развитие популяции и народ начнет вымирать.

— Браво! Браво! — рассмеялся господин Гусятников. «Опять не то, не то. Оказывается, не могу я так сразу потерять в себе человека, — словно оправдываясь, признался он. — Подожди еще немного. Договорились, экспериментатор?» А вслух заметил: — Да, карта Заратустры оказалась тяжеленной. Я даже почувствовал себя в нокдауне. Но, Каюлов, между Заратустрой и Авиценной прошло более тысячи лет, но ты не назовешь мне другого вашего имени, вписанного в этот период в скрижали цивилизации. А что это означает? В «персидской», «эллинской», «монгольской», «арабской» Персии никаких героев, кроме полководцев, встретить нельзя. Признай, что это довольно грустные страницы вашей истории, — за такой длительный период никто не смог подняться на интеллектуальный Олимп. Подобное совершенно не характерно для больших цивилизаций. Кроме того, вы потеряли главнейший атрибут нации — свой язык! Да был ли он у вас общим?

— А назовите мне имя последнего известного всей мировой культуре грека? Они тоже когда-то господствовали над миром …

Продолжать диалог показалось недостойным делом, и Иван Степанович задумался, как поступить дальше. «Дать денег, даже приличной суммой одарить? Пусть возвращается домой, в свой Душанбе, в Понедельник, живет с семьей и роется в древних рукописях, — размышлял он. — Сам мой поступок, однако, будет выглядеть слишком человечным. Но разве этого я ищу? Может ли такой банальный шаг вскрыть потенцию собственного извращения? Мне от этого человеческого уже тошно. Я мечтаю совсем о другом. Как раз такой тип мне и нужен, который заявляет, что у него есть гордость, что деньги для него не главное, что он никогда не пойдет ради них на ломку своих традиций и устоев. Вот с таким интересно, такого сломать — душа порадуется. А что за удовольствие ломать ломаного? Разве в этом притягательная сила вожделенной страсти? Нет! Оставлять в „Римушкино“ необходимо только строптивых и важных. Тех, кто прежде в своем обществе значимым лицом был. Или надменных дам приглашать в крепостные, избирать тех, на которых засматривались мужики. Я же за ломкой воли хочу понаблюдать, вскрыть в них все рабское, а в себе — все, что идет от изверга. Придется этому таджику припомнить, как парфяне издевались над рабами, во что ценили инородцев его гордые предки».

Иван Степанович вдоволь насладился короткой беседой, но вместо того чтобы проявить к собеседнику симпатию, возникшую у него в самом начале, стал буквально силой напускать на себя глубочайшее пренебрежение. Он понуждал себя испытывать глубокое отвращение к любым проявлениям интеллигентности. Дурное, гадкое должно было теперь увлекать господина Гусятникова значительно больше, чем благородные деяния, а отчаянной ненависти к своим собратьям предстояло напрочь вытеснить из сознания добродетель. Ошеломленный, он окончательно понял, что ему необходимо вывернуться, доказать прежде всего самому себе, что он, да и каждый, способен на крайнее вероломство, на чудовищную злость, на бесконечную ненависть. Что в этом и состоит противоречивость человеческого «я». Даже малейшее проявление «мягкости» сейчас смертельно опасно для него, потому что в случае провала замысла он был готов убить себя.

— Эй, писарь, отметь: Каюлова в третий хутор, в пятую хату. Скажи девкам, чтобы вынесли бочку с дерьмом. А ты, потомок Сасанидов, — бросил он с презрением таджику, — разденешься догола и станешь на пару часов в помои. Твоя работа сегодня заключается именно в этом. Потом ополоснешься козлиной мочой. — «Именно так наказывала рабов персидская знать, — мелькнуло у него в голове. — Сказать ему об этом? Нет, сохраним эти странички истории до окончания эксперимента. А коль он интеллектуал, должен помнить историю. Третий хутор у меня распутство, а пятая хата — чревонеистовство. Надо еще придумать ему задание. Таджики едят плов из баранины, его надо кормить днем и ночью свининой и, салом. Понуждать его мастурбировать на бородатых мужчин. Меня просто распирает неотступное желание издеваться, издеваться! Ха-ха-ха! Издеваться!»

— А ты кто? — уставился он на молодую даму около тридцати лет.

— Из Пензенской области. Русская…

— Я что, спрашивал о национальности? Имя, возраст и профессия.

— Валентина Сытина. Двадцать семь лет. Повар.

— Почему такая крупная грудь? Недавно рожала, ведешь активную половую жизнь или пользуешься силиконом?

Девица засмущалась.

— Что, язык проглотила во время орального секса? Отвечай!

— Не знаю, что сказать. Зачем вам это?

— Запиши ее в первый хутор, третья хата. — «Думаю, не ошибся, — хмыкнул он про себя. — Распутство здесь так и прет».

— А ты кто?

— Молдаванка. Марина Бодюл. Двадцать три года. Профессии нет. Нравится работать секретарем.

— Поставь две тройки. — А ты кто?

— Салим Картыханов, тридцать три года, из Самарканда. Мастер на все руки.

— Запиши в шестой хутор, хата номер два. Ты?

— Пианистка. Из Туркменистана. Дуванчикова. Двадцать пять лет.

— Какой секс предпочитаешь?

— Любой!

— Если бы твоего мужа в Сибирь на каторгу выслали, поехала бы за ним?

— Да что я с ума сошла? Холод — не место пребывания женщины!

— Украсть смогла бы?

— Нет, что вы? Как можно …

— Запиши ее в третий хутор, первый дом. — Поглядим на ее моральную стойкость, — пробурчал он себе под нос. — Но не верю, не верю…» — А ты кто?

— Я Грицко Ярослав. Тридцать один год. Из Ровно. Пока профессию не заимел.

— В шестой хутор его, в первую хату. — «Ленью и гордостью полон этот хохол». — А ты кто?

— Чигоринцева Наталья. Двадцать семь лет. Юридическое образование, но диплом не успела получить.

— Почему?

— Беженка из Молдавии. Русское отделение юрфака в конце пятого курса было расформировано.

— Когда оказалась в России? — Он задержал взгляд на ее лице.

— С начала года. В семье не было денег, поэтому я четыре года не могла оставить Кишинев.

— Работала?

— Официально нет. Подрабатывала. Была несколько месяцев няней, работала сезон на бахче, еще сиделкой у больных, но никак не могла скопить на билет в Россию.

— Сколько он стоил?

— За сто долларов можно добраться.

— Где хочешь работать?

— На ваше усмотрение.

— Запиши ее во второе поселение, первая хата.

— А ты кто?

— А ты кто?

— А ты кто?

— А ты кто?

— А ты кто?

Короткие интервью позволили Ивану Степановичу набрать девяносто шесть человек. После этого он воспарил духом, готовый немедленно приступить к опытам, но и вместе с тем загрустил. Разочаровался. Многие его холопы оказались очень примитивны. Лишь Каюлов и еще несколько вызвали у него затаенные симпатии, а один, Григорий Проклов из Ставрополья, даже привел в истинный восторг. Тут господин Гусятников устал и отяжелел. Первый урок ярости внутренне опустошил его, возникла потребность в отдыхе. Впрочем, крепла мысль покуражиться над крепостными самым бессовестным образом. Решившись на это, Иван Степанович вздремнул.

Однажды ранним утром, перед завтраком Григорий Ильич услышал резкий металлический стук и сиплый голос корпусного прапорщика Шарабахина: «Проклов! А, Проклов! С вещами! С вещами, ска-зал!» — «Как с вещами? — взмолился про себя Григорий Ильич. — Почему вдруг? Куда, а? В лагерь на срок или на волю?» Ошарашенный, он тут же вскочил с нар и в два прыжка оказался у железных дверей. «Не мучай, признайся, начальник, — неистово прокричал он через массивную преграду. — Куда это меня? Куда? Говори же! Неужели… или в Сыктывкар? В крытую? Я же не виновен! Говори, Шарабахин! Что же ты молчишь, бездна коварства?!». Тяжелый ключ несколько раз провернул замок и дверь открылась. Перед Григорием Ильичом стоял корпусной с непроницаемой физиономией. Казалось, он испытывал отчаянное профессиональное удовольствие: таинственно, надменно молчать, чтобы извести арестованного. Проклов долго, с прищуром вглядывался в него, чувствуя, что корпусной жаждет насладиться его униженностью. Он читал его мысли, угадывал помыслы, но продвинуться дальше в гипотезах о будущем не мог. Бледный, встревоженный, Григорий Ильич не желал верить ни одной из версий, приходящих в голову. При огромном желании выйти на волю он сейчас больше ждал другого: ему заявят, что надо отправляться в долгий путь. В то же время он знал: в понедельник этапов нет, заключенных вывозят на суд или выпускают на волю. Суда никак не могло быть, он уже состоялся и был опротестован защитниками: другой вариант был сомнителен, но больно жег сердце. «Неужели? Неужели? А вдруг на волю? На волю? Волю? — сверлила волнительная мысль. — Куда же меня с вещами, ты, изверг, прапорщик Шарабахин? Говори же! Не томи изголодавшегося по свободе заключенного! Докажи, что в тебе осталась хоть капля человеческого! Скажи! Скажи! Изверг!» — бросал он в лицо прапорщика с ненавистью. От природы экспансивный, яркий, неглупый, но мстительный до болезненности, даже порой совершенно безумный, господин Проклов обладал способностями к эпистолярному жанру. Последнее прошение о помиловании, изящно и аргументировано написанное, он отправил в адрес президента больше года назад. И сам забыл о нем. А тут в заурядный понедельник вдруг слышит: «С вещами!» Как здесь не сойти с ума? Душевная тревога Григория Ильича усиливалась. «Я сказал, с вещами! Мигом!» — неумолимо повторил Шарабахин. — «Да какие у меня тут вещи?» — жалко осклабился заключенный. — «Забирай все. Казенное имущество сдашь в каптерке!» С отчаянной покорностью Проклов выгреб из тумбочки в пакет мыло, белье, одежду, а из потертого ящика буфета, прибитого к стене, — медную столовую утварь. Тут он жалким взглядом осмотрел обитателей камеры, с которыми провел не один месяц, вяло махнул им рукой и с совершенно подавленным, мрачным видом вышел в тюремный коридор. Когда за ним захлопнулись железные двери и он очутился в длинном непривычном пространстве Орловского СИЗО, то опять, но уже почти шепотом, растягивая слова, спросил: «Можешь ты наконец сказать, куда это меня призывают, изверг Шарабахин? Ноги отказываются идти, а в воображении мелькают невероятные сюжеты предстоящего путешествия. Если хочешь видеть мое страдальческое лицо, если печать страдания на нем доставляет тебе безмерное удовольствие, то обещаю, что даже если скажешь правду, способную вызвать необыкновенную радость, ничто во мне внешне не изменится, более того, лицо станет еще удрученнее. Обещаю ничем себя не выдать, а идти за тобой с гримасой ужаса, с выражением человека, стоящего перед гильотиной. Наблюдай за мной, наполняй сердце радостью от чужого горя. Это так характерно для людей вашей конвойной профессии». — «Перестаньте болтать! Следуйте за мной, гражданин Проклов!» — сухо бросил прапорщик. — «Фу ты, черт, ты не только Шарабахин, но и Сатанинов, Палачёв, Страхоплетин! Вот назначат меня министром юстиции, первым приказом уволю тебя с работы. Отберу пенсию, жену, лишу прав отцовства. Кастрирую! Привью гомосексуальные чувства. Установлю перед тобой зеркало, чтобы измученное моим вероломством лицо прапорщика Шарабахина доставляло ему самому истинное восхищение! Чтобы не было нужды засматриваться в экстазе на страдальческие физиономии других людей, чтобы напрочь отказался от паскудной страсти унижать зэков». Вспышка злобы ни к чему не привела. Конвоир шел молча, сдержанно, размашистая походка говорила о том, что оскорбления арестанта нисколько не трогают его. В напряженном ожидании, иронически кривя губы, бормоча что-то невнятное себе под нос, Григорий Ильич торопился за корпусным начальником. Страх перед десятилетней командировкой на Север медленно проходил, подозрения о вступлении приговора суда в законную силу стали исчезать, а новое чувство возможной свободы крепло. Потребность ясности уже не так беспокоила его, а прежнее желание доискаться правды в своем уголовном деле вообще исчезло. Каждый шаг, ему это казалось все отчетливее, приближал его к свободе. Восторг начинал захлестывать его. Наплыли воспоминания.

В небольшом заснеженном Цивильске была лишь одна гостиница «Волга». Одетый в стеганый полушубок молодой человек подошел к администратору и неторопливо спросил: «Номера свободные есть?» — «Да, — ответила миловидная дама, — но номер холодный. Он единственный, который пока не занят». — «Ну что ж, — сказал Григорий Ильич, — нам, русским, к холоду не привыкать. Позволите на минутку взглянуть?» — «Пожалуйста, последний этаж, номер двадцать семь. Лифта нет, — не отрываясь от экрана телевизора, она протянула ему ключи. — Поднимайтесь!»

Узкий лестничный проем был слабо освещен. Настолько слабо, что нельзя было определить цвет обоев. Проклов, впрочем, довольно легко добрался до пятого этажа, подошел к номеру 27, открыл дверь и включил свет. Первое, что вызвало у него улыбку, было отсутствие в номере окна. Даже рама не просматривалась. На фасадной стене он увидел огромную дыру, зияющую темной морозной мглой. «Ах, даже вот как! — ухмыльнулся молодой человек. — Как тут спрячешься от двадцатипятиградусного мороза! А на кровати одно легкое одеяло. Не разводить же костер. Да, одно слово Цивильск! Впрочем, рано отказываться, — успокоил он себя, — альтернативы пока нет. Надо продолжить общение с администратором». Он выключил свет, закрыл дверь и спустился вниз. — «Холодно будет! Замерзнуть можно!» — бросил он. — «Да! Но другого места в гостинице нет!» — уткнувшись в телевизор, заявила дама. — «Даю доллар за информацию, — Григорий Ильич вытащил из кармана купюру. — Есть у вас адреса дам, оказывающих деликатные услуги?» — «Есть, — холодно бросила она, взяв ассигнацию. — Зайдите в бар, спросите Каламурова, он поможет». — «Каламуров?» — «Точно так! Он решает эти вопросы».

Господин Проклов поклонился, — впрочем, дама на него не смотрела, — и направился в бар. Освещение тут было несколько лучше. За столиками сидели мрачные люди, не то чтобы выпившие, а усталые. Заросшие. Угрюмые. Одни вяло курили, другие с явным безразличием медленно перелистывали потертые журналы. Пара мужичков сидели с закрытыми глазами, некоторые шептались, другие отрешенно глазели в никуда. Григорий Ильич подошел к стойке бара.

— Налей стакан вина.

— Вина нет.

— Что есть?

— Водка, пиво и коньяк.

— Налей водки. Да скажи, любезный, кто здесь Каламуров?

— Сережка?

— Имени не знаю, Каламуров.

— Эй, Сергей, подойди, тебя спрашивают.

Из-за стола встал молодой человек. Он был такой огромный, что Проклов вздрогнул. Никогда бы не поверил, что способен испытать ужас при виде человека, даже самого грозного. Каламуров был выше двух метров, грузный — около ста пятидесяти килограммов, огромная голова на короткой шее больше напоминала голову голландского сыра. Азиатские черты лица, зачесанные на пробор короткие волосы, казавшиеся париком. Маленькие темные глазки, глубоко сидящие в глазницах, тут же начали сверлить приезжего. — «Чем могу помочь? — вплотную приблизившись к Григорию Ильичу, высоким голосом спросил он. — В нашем захолустном Цивильске уже можно найти некоторые прелести большого города. Готов служить. Я вообще люблю оказывать клиентам самые разные, самые невероятные услуги. Пользуйтесь. От меня никогда не услышите слова „нет“». Я согласен выполнить любое ваше желание», — закончил он, усмехнувшись. Но усмехнулся как-то тихо, даже деликатно.

«Неужели гомик? — мелькнуло в голове у Проклова. — Этот высокий голос…» По его телу пробежал трепет, а кожа покрылась гусиным налетом. Он помрачнел и начал вскипать.

— Что на ночь глядя желаете? Чем вас соблазнить в нашем скромном городе? Может, у вас нетрадиционные запросы? Мы на все готовы. Спрашивайте, требуйте, цена услуг не остановит нас, — казалось, голом Каламурова стал еще тоньше.

«Что он мне намеки делает? Какой-то особый интерес вызвать желает? — злился Григорий Ильич. Впрочем, спросил он другое: — Есть женщина с квартирой?»

— Такого добра у нас много. Какую желаете? Брюнетку, блондинку, полногрудую, жопастую, длинноногую или коротышку? От шестнадцати до шестидесяти лет — кадровый подбор у нас обширный. Впрочем, такому взыскательному клиенту, как вы, мы можем предложить не только женский пол …

«Я так и думал, что это станет его главным предложением. Еще пару таких намеков, и можно изойти ненавистью». — Сдерживая себя, он нехотя ответил: — Честно говоря, мне все равно. Я бы за весь сервис заплатил, но меня ничего, кроме сна, не интересует. Я мертвецки устал, а в гостинице мест нет. Мне утром дальше на Казань ехать.

— Наши лучшие женщины берут по три доллара за ночь. Можно подыскать и за два. Впрочем, если хотите, то за полтора доллара, или сорок рублей, можете у меня переспать. Я тут рядом живу.

«Ну и цены! Дорогой город, этот Цивильск! Выглядит как малокровный, а энергия державная. Три доллара! Пик благополучия! Но что он имеет в виду: „У меня переспать“? — подумал Григорий Ильич. — Я же вполне понятно высказался, что мертвецки устал и, кроме сна, ничем не интересуюсь. Да и трахать такого верзилу — бр-бр-бр! Жуть! Даже орально! Жуть! Жуть! Лучше уж в морозном номере переночевать. Но он же ничего такого и не предложил, а только сказал «переспать». Ведь этот глагол имеет двойной смысл. Переспать? С кем? Как? В этом непростом деле пока разберешься, голова кругом пойдет». Тут сердце господина Проклова зашлось от отвращения. Затошнило! В ход вступило богатое воображение, и самые омерзительные сюжеты ворохом полезли в голову. «Нет, лучше заранее все четко обговорить, заплатить больше, даже значительно, но переспать у женщины». — «Зачем вас стеснять, любезный, выложить два, три, десять долларов для меня не проблема, это небольшие деньги за ночлег с девахой, — начал Григорий Ильич. — А я еще давеча подумал, что утром после сна наверняка клубнички захочется. А она тут рядом лежит. Тепленькая. Готовая. Что скажете, Каламуров? Нет, давайте лучше кровать с девкой! Я согласен, а если и не трахну, то, надеюсь, ничем не обижу».

— За клиента я беру с них двадцать процентов. Это от тридцати пяти до шестидесяти центов. Если останетесь у меня на ночлег, я заработаю в три — четыре раза больше. Жена вскипятит чай, отварим картошки, послушаем сынишку — он отлично на аккордеоне играет, а дочь споет. Да и я вечер дома проведу. В такой мороз вряд ли клиентов дождешься. Пойдем ко мне. Здесь две минуты. Всего полтора доллара возьму за ночь!

«Обманывает? Пургу несет? Райским вечером соблазняет? — пронеслось в голове Проклова. — Или правду говорит? Ведь бог знает, что он за человек. Знакомы лишь две-три минуты. Чем, впрочем, рискую? Что такого неприятного он сможет мне доставить? Мне? У меня же сабельный нож с собой. Давеча, правда, спать хотелось, но если припрет? Если перед фактом поставит, ведь в крови искупаю!»

Тут воображение приезжего разыгралось. Он как-то сразу осмелел, после мимолетного испуга пришел в себя, нащупал свой клинок, вложенный в чехол, который был укреплен на бедре. Возникло острое желание поиздеваться над грозного вида сутенером. Сжимая в руках рукоятку ножа, Проклов размечтался. Ему виделось растерзанное, исковерканное огромное тело цивильчанина. Вскоре эти странные фантазии стали заходить совсем далеко. Историк по образованию, он вначале представил себя Андреем Курбским, желающим растерзать Ивана Грозного. Потом даже Демосфеном, оттачивающим перья для своих «филиппик». А когда сознанием завладел Цицерон, мечтающий собственноручно казнить Катилину, пылающий язык Проклова прилип к нёбу, а глаза налились ненавистью. В нос словно ударил запах крови, рука, ухватившая клинок, повлажнела. Вконец расхотевший помышлять о ночлеге, господин Проклов решительно бросил: «Каламуров, иди вперед. Указывай дорогу. Пошел первым!» «Страх возбудил во мне желание дойти до вершин извращения, — пронеслось в голове Григория Ильича. — Теперь я апологет насилия! А ведь так спокойно заканчивался этот зимний день. Пурга, мороз, провинциальный, утопающий в снегу городок, усталость, поздний вечер. Всего несколько минут назад я мечтал лишь об отдыхе и о том, чтобы утром попасть в Казань. А этот громила все в миг перевернул. Выражаясь, образно, поджег фитиль вседозволенности. Что вам теперь законы, Григорий Ильич? Цивильные и религиозные? Все исчезло из памяти. А несоответствие между мощью молодого тела этого гиганта и слабостью его голоса, между его угрожающим видом и обходительностью вызвало во мне биологическую ненависть. О безумие, безумие! Наивысшее выражение тиранических чувств!»

Теперь бешенство в представление Григория Ильича стало занимать довольно почетное место.

Под ногами скрипел снег. Тени мужских фигур вытягивались и пропадали в ночи. Трескучий мороз оказался совершенно неспособным охладить пыл Проклова.

Квартирка была небольшая, но теплая. «Где же его жена и музицирующие дети? Врал? Вр-ал! — осенило Проклова. — Я ему устрою сегодня великий шабаш, вальпургиеву ночь! Из квартирки в Цивильске перенесу сюжет на гору Броккен. Лучше перебрать в мизантропии, чем в сострадании, лучше ожесточиться больше необходимого, чем проявить грамм сердобольности. Каламуров сам разбудил во мне зверя».

Хозяин сбросил с себя куртку. В теплом свитере ручной вязки он выглядел еще мощнее. Это обстоятельство совсем взвинтило Григория Ильича. «Он навязчиво демонстрирует физическую силу. Надеется своим геркулесовым видом возбудить меня? Чтобы я потом всю злость на него выплеснул!»

Каламуров зашел на кухню, вынес оттуда листок бумаги и стал читать вслух. «Сережа, я с детьми ушла к маме. Вареное яйцо завернуто в полотенце, в кофейнике твой любимый напиток. До завтра. Надя». Потом заявил: «Музыки сегодня не будет. Можно включить телевизор. Не возражаетье, если я разденусь? Обычно я в квартире нахожусь в нижнем белье. У нас жарко».

«Начинается. Что еще этот гусь предложит?» — насторожился Проклов.

— Если вам жарко, тоже можете раздеться. А то запаритесь, сердце ожесточится. Недовольством вскипит душа. Моя задача окружить вас полным комфортом. А уж думаю, может, еще на день-другой захочется остаться. Замечательно! Хотите принять душ? Я могу вас помыть. Спинку так натру, что лучше всякого массажа.

«Еще несколько таких предложений, и я пущу в ход холодное оружие», — подумал Григорий Ильич. Тут необходимо заметить, что если одни, медитируя, стараются преодолеть в себе зверя, то господин Проклов, воспаляя разум, надеялся материализовать с помощью воображения дьявола. Пусть видения насилия рассыпяться блестящим фейерверком волнующего праздника! «Еще рано. Я бы вначале согрелся, — сдерживаясь, бросил Григорий Ильич. — А телевизор можно включить, хорошее это дело перед сном боевик посмотреть». Тут он подумал: «Вот-вот беситься начну, тогда громкие звуки ТВ смогут заглушить вопли этого бугая. Впрочем, длиться все будет лишь мгновенье, вот потом, потом, потом интересно…»

— Может, видеофильм поставить? Мне хочется во всем вам угодить. Могу поджарить яичницу. Или угостить жареной картошкой?

— Спасибо. Никакой еды не надо. А фильму буду рад! Лучше, конечно, что-нибудь военное. «Какой он вежливый, кроткий, ласковый. Совершенно не российский типаж. Так и хочется нож пустить в дело. Ведь грубое, злое, ужасное время насилия наступает. Я сам чего-то невероятного ожидаю. Я бы назвал это состояние великодушием. Сумасбродным, но великодушием. А как иначе? Сладострастно, без толики жалости, кромсать ножом живое тело — это ли не великодушие? Если душа маленькая, скользкая, беспорядочная, — разве она на такое решится? Разве решится на такое ? Правда, для полного самовыражения мне не хватает существенной детали. Объект беден! Лучше было бы, если при мощных физических данных Каламуров оказался еще и богат. Но чтобы искушение затмило мой разум, он должен быть баснословно богат! Вот тогда я проявил бы себя особенно изощренно! Вот тогда я и особенно проявил себя! Показал бы, как велика может быть ненависть к человеку. А наибольшую радость испытал бы при его попытках меня подкупить. Каламуров делал бы мне самые невероятные предложения, чтобы я оставил его в покое. Обещал бы дома, обольщал самолетами, кораблями, акциями крупнейших заводов и фирм. И сходил бы с ума, если бы все его активы я равнодушно, даже небрежно отвергал, а предпочитал лишь вероломное насилие над ним, эйфорию вседозволенности. Да, вот такой я субъект. Глумиться над человеком мое сокровенное желание. замечательное удовольствие. Но несравненную, бесконечную радость я переживаю, когда куражусь над богатеями и богатырями. Незначительный человек меня абсолютно не интересует. На середнячке я вообще не задерживаю взгляда. А вот если крупный встретится, да еще каким-то словом или уничижительным взглядом заденет меня или даже не столько лично заденет, сколько разбудит во мне агрессию, тут уж не жди пощады. Я ему обязательно отомщу. Кто-то спросит, что за мщение они могут навлечь одним своим видом, косым или робким взглядом? Как я ни пытался, сам не смог ответить на такой вопрос. Эти типы, которых мне трудно в спокойном состоянии идентифицировать, вызывают у меня глубокую, подсознательную злобу. И тут я ничего не могу с собой поделать. Успокаиваюсь лишь при извращенном издевательстве над ними. Тогда душа по-настоящему ликует от чувства исполненного долга».

— «Летучая тюрьма»?

— Да! Неплохой боевик!

— Что-нибудь еще?

— Есть кофе со сливками?

Каламуров вставил кассету и принес забеленное молоком кофе.

— Предлагаю разуться, снять носки. Я поднесу тазик с горячей водой. Согреетесь, а потом сделаю вам легкий массаж. А после массажа у вас, может, другая интересная идея родится. — Григорию Ильичу показалось, что физиономия Каламурова скривилась от улыбки. Впрочем, он не был до конца уверен в этом. Пронеслась даже мысль, что владелец квартирки плетет какую-то интригу.

— Что вы имеете в виду? — строго спросил Проклов, уперев руки в бока. — Я же сказал, что устал и хочу спать. Фильм может навеять сон, потому я и дал согласие на просмотр.

— Но у вас взгляд воспаленный. В таком состоянии трудно заснуть. Как культурист, я изучал физиологию. Почему вы напряглись? У вас мышцы скованы. Вам чего-то особенного хочется, но трудно высказать пожелание. Стесняетесь? Не беспокойтесь. Со мной можно быть откровенным. Я вас пойму. Может, вы меня боитесь? Вам кажется, что такой огромный человек, как я, способен на насилие? Боже упаси. С клиентами я предельно чуток. Соглашаюсь на исполнение многих причуд. Не опасайтесь, выкладывайте, что у вас на душе. Выключить свет? Некоторых он смущает. Порой желания проще высказываются во тьме.

Григорий Ильич еще больше уверился, что Каламуров сам жаждет насилия над собой. И крикнул: «Да, туши, туши свет». Едва лампа погасла, как Проклов выхватил из ножен клинок и нанес смертельный удар в сердце этого огромного человека. Каламуров лишь пискнул коротко и тонко, как пищат обиженные щенки. Убедившись, что перед ним уже бездыханное тело, Григорий Ильич вскочил и включил свет. Ему хотелось все видеть. Он стал воодушевленно и безжалостно полосовать жертву, будто действуя по строго намеченному плану. Вначале отсек голову и положил ее на кровать. На лице Каламурова застыло какое-то удивление, чуть насмешливое. Казалось даже, что левый глаз как бы подмигивал. Потом изувер принялся за верхние конечности. Тут понадобилась немалая сила. Отсеченную левую руку культуриста он приставил к лежащей голове, дабы создать иллюзию, что она теребит короткие волосы. Взглянув на композицию, ГригорийИльич с ликованием усмехнулся. Окровавленное лезвие клинка напоминало смычок, скользящий по мускулистому телу Каламурова. «Скрипач» чувствовал скрытый ритм страстной музыки. Как музыкант, успешно отыгрывающий части произведения, он упивался ощущением того, что с каждым удачно отторгнутым куском тела приближался финал «концерта». Когда была отсечена правая нога, он вытянул ее носок, загнул пальцы и представил танцующей на балетной сцене. В голову полезли картины Сальвадора Дали. Он раскладывал кровоточащие части Каламурова на кровати, застланной белой простыней, в самых причудливых комбинациях. То ноги торчали из ушей. То руками подпирались щеки, а ноги свешивались с локтей. То голова лежала на коленках. То в зубах застрял большой палец ноги. И так далее, и так далее. Он неторопливо воплощал собственные воспаленные фантазии. Но хотелось еще больше усилить торжество. Тогда он стал подражать художнику Кунци, стремившемуся посредством линий биологического материала добиться созвучия первородным ритмам. И вновь расставлял останки сутенера. То со сжатыми кулаками, угрожающими власти; то в позе социального протеста: разинутый, орущий рот, поднятые, взывающие к помощи, руки… В голове зазвучала музыка Шостаковича к балету «Золотой век». Он огорчился, что для иллюстрации этого шедевра не хватает материала. Нужны были головы, ноги, руки для конструирования других образов — Бориса, Риты, бандита Яшки и его подруги Люськи… Он мечтал о своем таинственном спектакле. «Мне нужен человеческий материал, много материала, иначе сцена окажется без танцоров и потеряет свою актуальную безжалостную суть, — настойчиво повторял он про себя. — Освобождение человека от самого себя, повсеместная легализация любой формы насилия — вот главная цель моей философии». Даже капельки огорчения при этом у Григория Ильича не было замечено, да и не могло быть в силу особенностей натуры. Пятнадцать лет фантазий на одну и ту же тему! Какое тут может быть раскаяние? С ранней юности рассудок неуемно требовал одного: получить полное право на реализацию своих маниакальных устремлений. Он был так увлечен идеей, что ему было абсолютно безразлично мнение других о его звериной страсти, — сам он называл ее благоразумной, а порой и великодушной. Да и кто мог доподлинно знать о ней?

Его взяли на следующий день по подозрению в этом убийстве. Но следствие не смогло доказать его причастность к преступлению. Проклов все искусно отрицал, улик не было, кроме свидетельства бармена, что Каламуров и Проклов вместе вышли из ресторана. Тем не менее суд определил ему тринадцать лет. Полтора года спустя его неожиданно амнистировали.

…Григорий Ильич услышал твердый голос прапорщика Шарабахина: «Чего задумался, кровопивец? Сдавай казенное имущество». Потрясав пришел в себя и опять спросил, но уже без азарта, а с каким-то самодовольным спокойствием: «Что, меня на волю выпускают? Ну чувствую же, чувствую!» — «Сдавай имущество, сказал!» — «Вот, сдал, а теперь куда?» — «Иди за мной!» — шагнул по коридору корпусной в сторону вахты. — «Так ты же ведешь меня в канцелярию, а дальше других кабинетов нет. За ней свобода!» — «Да, сволочь! Выпустили тебя, гада. Но надолго ли? Жду тебя в одиночке! Еще посмотрим… Пшел! Черт поганый!»

Глава 9

Виктор Дыгало шел по ночной Москве к себе домой. На слабо освещенной Башиловке во втором часу ночи этот непрерывно и возбужденно разговаривающий сам с собой человек выглядел довольно странно. Двигался он стремительно, словно опаздывал на неотложное дело. Напряженный голос его то обрывался, то звучал отчетливо, ясно, и тогда эхом прокатывался по улице: «Да, да, именно так! Иначе и быть не может! Они лишь этого заслуживают!». Ум кипел парадоксальными мыслями, а разговор с самим собой явно доставлял Дыгало необыкновенное удовольствие. И чем дальше Виктор Петрович продвигался в своих размышлениях, тем больше поражался: как это все раньше не приходило ему в голову? Ведь умозаключения были такими бесспорными!

«…Особенно людские массы меня напугали, с этого все и началось, но тогда в Манеже я не сразу понял, почему вдруг так заволновался. Почему мне захотелось остаться лишь с Чудецкой и Химушкиным или, может быть, только с Семеном Семеновичем. Дух даже захватило, казалось, дышать стало совершенно нечем. Помню, возникло тягостное ощущение, будто опускаюсь под воду, и не по собственному желанию, а принудительно, и легкие пусты, рот не откроешь, в носу пробки — и лишь когда уже кажется, что разрывается грудь, теряешь сознание, вдруг без всякого восторга приходишь в себя и в беспокойстве возвращаешься в удушающую реальность. И снова эти гнусные физиономии, над которыми вдоволь поизмывался Химушкин, окружают меня безразличным презрением. Не возникает никакого желания смешаться с ними, более того, начинает расти желание уйти, исчезнуть, изменить себя, стать абсолютно непохожим на эти бессмысленные, агрессивные по своей природе существа. В человеке еще сохраняется что-то разумное, когда он сам по себе, когда его удел — одиночество. Но когда они сходятся в тайные и открытые сообщества, в партии и союзы, когда они ставят перед собой какие-то задачи, особенно вселенского масштаба, или даже мелкие, призывая Бога помочь купить новый костюм, автомобильчик, колечко с бриллиантовым камешком, то все немногое людское, хранящееся еще в сердцах, пропадает бесследно. Ведь что такое человек? Если мы сами этого никак не можем понять? И эти постоянные навязчивые вопросы: зачем живешь? А ведь мы действительно не знаем зачем. С какой целью? Чтобы лучиться счастьем, что спер миллион, трахнул девственницу-красотку, получил пост губернатора богатой области? Чушь собачья, сиюминутные радости, не имеющие сколько-нибудь существенного смысла! Но главное-то в чем? В том, чтобы прежде всего осознать самого себя, то тягостное впечатление, которое мы производим на окружающий мир. Тогда еще, можно предположить, хватит мужества устыдиться своего присутствия на Земле. А ведь каждый должен стыдиться, должен! И не просто так иногда совершив подлость и через минуту забыв об этом, а отчаянно, ежечасно — стыдиться, что оказался таким жалким, никчемным огрызком разума в гармонично выстроенном мире. Для нас ли он вообще создан? Над нашими ли жалкими головами предназначено было сиять звездному небу? Можно ли с нашими ущербными страстями прочувствовать величие мироздания? Наши ли извращенные потребности способны привести к самосовершенствованию? На нашей ли кривой дороге искать будущее? Нет! Никогда! И нет никакого внутреннего движения к самоспасению: бесконечная косность царит в наших душах. Никакой великий разум не смог бы найти аргумент для дарования нам индульгенции. Храня свою лживую человечность строже, чем Создатель тайны мироздания, мы все глубже погружаемся в трясину мельчайших запросиков. До встречи с Семеном Семеновичем я безумно, слепо верил человечеству. Восхищение жизнью заполняло меня. Хотел любить, тащился от мольберта, красок, мечтал о карьере архитектора! Писал диссертацию! Во всем старался идти на уступки мирским обстоятельствам и нуждам. Но прошло всего-то несколько часов после знакомства с Химушкиным — и мое сознание так кардинально изменилось. Говорил-то он со мной не много, и вроде ничего особо мудрого не сказал, а лишь насмехался. А как повлиял?! Интуиция подсказывает: только его внутренний мир мог оказать на меня такое необыкновенное воздействие, а, быть может, даже свести с ума. Чем же еще объяснить эту потребность яростного мщения? У меня к этому, видимо, какие-то способности. После встречи с С.С. я стал другой личностью! Я только и слушал Химушкина, только за ним и следил да его реакцию на окружающих изучал. В Манеже я взгляд от него оторвать не мог. Удивительное зрелище этот Семен Семенович! Я тогда впервые подумал, что в человеке ничего особенного не заключается, как в морковке ничего удивительного нет, как в жучке, так и в человеке. Или наоборот, если обожествляешь морковку, жучка, то вовсе не возбраняется похвалить и человечка. А потом поймал себя на мысли, что это посыл неверный. Морковка и жучок не располагают волей, их «воля» подвластна лишь природному коду. А человек? Он сам может управлять собой, правда, не у всех это получается, и уж совсем редко успешно. Но большинство управляются все же кем-то сверху, и ох как дурно, как мерзко, это получается! Особенно обострилась ситуация с 2007 года… Нет-нет, без глубочайшего смирения, без искреннего признания, что в тебе нет и не может быть ничего значительного или особенного, жить никак не позволительно. Единственный восторг может обуревать нас: радость познания. А все другое — тьфу! Ну да, мы сильнее жучка, можем раздавить его каблучком, затравить химией, только неужели в этом состоит наше величие? Да, мы способны вырастить морковку, по утрам подходить к ней в галошах, и халате, подкармливать удобрениями, чтобы потом аппетитно съесть ее или выгодно продать на рынке. В этом ли наше преимущество? Неужели это обстоятельство способно осчастливить? А для большинства людей из таких банальных вещей складывается представление о «венце творения». Алкоголь, секс, деньги, карьера, ненависть, преступление — этим страстям каждый отдается беззаветно. Бессовестно отрекаясь от постижения самого себя, отмахиваясь от благородного идеала, насмехаясь над познанием мира. Я сам давеча добивался внимания Насти Чудецкой с ничуть не меньшим пылом, чем шесть миллиардов мужчин и женщин, постоянно стремящихся сблизиться друг с другом. Чтобы впиваться в губы, требовательно ласкать грудь, судорожно сжимать бедра, в экстазе порабощать и без того податливую плоть. И эти чувства приносят нам восторженное удовлетворение! А ведь стремление к такого рода удовольствию — мираж, коренная иллюзия сознания. На этом потакании собственным грезам строится практически вся индустрия производства тканей, одежды, парфюмерии, мебели, фармакологии, пластической хирургии, кино и телевидения. Можно отметить совершенно несопоставимые расходы и инвестиции в секс-индустрию, с одной стороны, а науку и знания — с другой. И никакого возмущения! Никаких протестных душевных движений! Человек утверждает себя лишь в этих упрощенных физиологических истинах! Очень редко кому нужно что-то еще! Хотя бы даже совсем чуть-чуть! Мрак в собственной голове мы не замечаем или не в состоянии его опознать. Нашему глазу проще скользнуть по блестящим, ярким поверхностям. И совершенно отсутствует потребность признать собственные подлости. Но это не болезнь, загадочная и неизлечимая, а наша суть, которую самостоятельно не изменить! Тут необходимо вмешательство внешней, неведомой еще силы. Потому что не к плотской усладе, не к покою, не к комфортной слаженности всех частей жизни сводится сущность бытия, не к райским кущам, за которые ратует человечество. Сущность бытия — вечная дисгармония, борьба с самим собой, избиение себя и себе подобных… Неужели избиение ближнего? — испугался молодой человек неожиданной мысли. Он почувствовал, что из глаз потекли горячие слезы. «Почему горячие?» — изумился Виктор Петрович. — Они собирались на скулах и капали на асфальт. Дыгало внимательно осмотрелся и, успокоившись, продолжал уже приглушенным голосом. — А как же иначе? Если мы сами себя не избиваем, не требуем от себя сверхчеловеческого, не желаем ставить вопрос о собственном перерождении, для чего и что тогда мы? Как же не избивать себя? Любого другого? Не пустить кровь, в конце концов! Может, под палками, в ранах и язвах, уясним, что же нам необходимо для истинного благополучия? А то мы целую вечность находимся в глубоком убеждении, что все потребности в принципе можно удовлетворить, владея достаточным капиталом. Ну не примитивны ли мы? Если считаем, что все, в чем нуждаемся, способны купить за деньги? Не поэтому ли нам так сладостен, так желателен путь к богатству кошелька, а не к богатству разума! Чтобы получить билет для путешествия за капиталом, мы готовы на самые невероятные жертвы. Согласны тут же продать душу, заглушить обиды сердца, заложить собственную плоть, растоптать национальные и религиозные традиции, предать мысли и убеждения, которыми руководствовались прежде, надеясь после обогащения восстановить себя, очиститься от скверны, выкупить за большие деньги полное прощение грехов. Между тем ничего подобного никогда не происходит. И не произойдет. Без науки изменить себя невозможно. Речь не о каких-нибудь там полунаучных советах, а о фундаментальных академических исследованиях. Почему я, русский, я, Дыгало, раньше этого не понимал? Что, мозгов нет или не было? Неужели ничем не отличался от всех других? И почему вдруг стал об этом размышлять? Да так возбужденно, так углубленно, что поток совершенно новых идей меня буквально захлестнул. Я вот только что подумал, что виновником моих откровений стал Семен Семенович. Но так ли это на самом деле? Который раз спрашиваю себя: почему вдруг такое пришло мне в голову? И с какими-то конкретными мыслями уже тороплюсь, уже заставляю себя действовать. Да так решительно и воинственно, что никогда такого прежде от себя не ожидал. Начну с проклятия самого себя, а потом и всего рода человеческого. Но не вообще, а каждого конкретно, чтобы чувствовали и знали, что преданы анафеме какой-то тайной, невиданной силой. Скорее всего, это она в меня основательно вселилась, постоянно расширяя свое присутствие. И чтобы эти проклятия каждый с кровинкой получал, ведь без них никто не поймет в этом приговоре главного. Тут необходимо действовать очень быстро, чтобы они не опомнились, не стали опять заявлять о своих особых интеллектуальных преференциях. Дескать, как можно посягнуть на жизнь человеческую? Мы же первые, обладающие разумом! А если он ломаного гроша не стоит? Если он пшик! Если в тупик ведет этот куцый разум и обладатель его у сплошной, непреодолимой стены станет сам себе могилку рыть, да спешить, да с огоньком куба два выкапывать, чтобы более страшной новой реальности в слезах и горьких страданиях не застать? Чтобы смерть показалась нам более привлекательной, чем продолжение этого гнусного, мерзкого, потребительского существования! А ведь придет она, наступит, эта жуткая реальность. Скоро уже приползет. Не из-за кулис, не из оркестровой ямы, а прямо с главного, парадного входа! Нагрянет мощно, разрушительно! Как лава Везувия, как филиппинский оползень. И человек сам будет повинен в этом! Потому что не желал пристально вглядеться в самого себя. А значит, он никакой он не царь природы, никакой не единственный в универсуме, а только очередной этапчик в эволюции разума, этакий жучок или морковка, и чем быстрее вырвать его из грядки или затоптать каблучком, тем быстрее он исчезнет, тем скорее появится что-то совершенно новое. А они будут точно знать, что это я, и никто другой, начал наступление на малопривлекательный вид. А будут ли? — испугался Виктор Петрович. И колкий комок подступил к горлу. — Им как-то надо сообщить, что именно я начал наступление на род человеческий, что это я начал кампанию за изгнание их из эволюционного цикла развития, с поверхности Земли вообще. Нужен ли тут официальный приговор? От кого? Кто спросит? В современном мире нет ни одной великой личности… И хотел бы я взглянуть укоряющим взглядом на все человечество. Без сомнения, необходимо оставить какую-то записочку, чтобы они точно знали о моих революционных начинаниях. О том, что среди этого потребительского хлама нашелся лишь один-единственный, который решил объявить им войну. Может, когда-нибудь в далеком будущем представители новой генерации в награду поднимут меня из могилы, оживят, чтобы представить своему мудрому сообществу, предъявят веские доказательства, что я когда-то в далеком прошлом был прав. Дадут пожить, порадоваться их замечательному миру. Да-да, они обязательно подарят мне такую возможность. А пока необходимо действовать, но не в мыслях, или на холсте и бумаге, а практически, руководствуясь бунтарским сознанием, воодушевленной силой смельчака, решившего поднять руку на собственный вид. Дерзость-то какова?! На свое племя замахнуться! А может быть, мои крамольные дела всколыхнут других? Для этого поступки мои должны быть громкими, они обязаны сотрясать устои общества, разваливать их, превращать в руины. Для чего мне моя жизнь? Жизнь ваша, каждого? Если я основательно убедился, что сам вид недостоин существования? Что мне золото, деньги, акции, если я уже все окончательно решил. И эта главная мысль не вызывает у меня никакого уныния. Более того, мой разум воспален фантазиями, необходимостью придумать что-то особенное, чтобы как можно быстрее закончить все это . Во всяком случае, если не все разом закончить, то они должны знать: слишком уж долго человека незаслуженно превозносили, обожествляли, имея, в виду, может быть, лишь одного или с десяток избранных, но распространяли комплименты, рукоплескания на весь род человеческий. Хватит! Хватит! Пора с этим мертвым будущим заканчивать! Должен же появиться, наконец, тот, кто громко заявит: человек, ты полное дерьмо! Кто даст, наконец, настоящую трепку обществу! Не крапивой, не мухогонкой, не плетью, а более существенным, могущественным инструментом. В таком замечательном мире, в таком увлекательном мироздании, в таком загадочном универсуме недостоин существовать наш примитивный, глупый, завистливый вид! Еще Кропоткин писал, что бунт отдельной личности может оказаться венцом сознания многих. Необходимо дать лишь яркий пример! Точно обозначить цель, прояснить мысль! Ментальность бунтаря должна как можно быстрее оторвать меня от человечества — этого презренного, целиком скомпрометировавшего себя вида. Напускное приличие, припудренная совестливость, выпирающая из прилизанной головы глупость, разукрашенная визажистами блеклая внешность, купленный гражданский статус… Как же все это не возненавидеть?»

Молодой человек опять расплакался. Обрушившиеся откровения окончательно измучили его. Сердце стучало в лихорадочном ритме. Дыгало перешел на шепот: «Только открытое, яростное бунтарство может спасти меня от позора, что я проглядел всю омерзительную суть собственного вида. Что мне теперь жизнь человеческая? Своя или даже чужая? Человек не должен представлять собой нечто замкнутое, оторванное от остального мира природы. А в реальности получается именно так. Бедный, я с ума начал сходить, понимая, что во всей вселенной нет никого, кто так порабощен стяжательством, желанием обогатиться, властвовать, покорять себе подобных, как человек. Неужели разум дан ему для собирания материальных богатств?» Дыгало снова вспомнились безобразные цены в десятки миллионов евро на антикварную мишуру в Манеже. Виктор Петрович горько улыбался сквозь слезы, воскрешая в памяти вызывающее поведение Химушкина и ошарашенные лица посетителей. Потом озлобился и громко произнес: «Да, именно так с ними надо поступать! Иначе и быть не может!»

Несколько десятков шагов он прошел в угрюмой задумчивости, но, упершись в красный глаз светофора, опять начал сотрясать улицу своим звучным голосом. «Начать необходимо с ревнителей богатства и властолюбцев, с представителей этого „заманчивого“ мира. Их душевные тайны прозрачны, а жизненные устремления мерзки, хотя выглядят в своей среде солидно и достойно. Пора объявить бой и метафизикам, вводящим нас в заблуждение, будто человеческое сознание представляет собой микрокосмос, в котором отражается остальной мир. Какой ограниченной, неинтересной выглядела бы вселенная, если бы она хоть на каплю, хоть на йоту была схожа с тем, что отражается в нашем сознании! Нет, признаю, были необыкновенные люди, можно сказать, случайные среди нас, но за всю человеческую историю их больше пары сотен не наберется. Это те немногие, кто явил богатейшую систему духовных потребностей человека. Взять любую их мысль, проанализировать ее, и в восторге обязательно поймешь, что она бесконечными нитями переплетена со всем мирозданием. Не с накоплением собственности, не с приобретением чего-то материального, не с продвижением по службе, не с обустройством быта, а с осмыслением себя и мира в целом. Вот каким должен быть новый вид, вот для кого я хочу расчистить авгиевы конюшни. Хватит! Хватит шагать в никуда! Но возникает резонный вопрос: куда же деть всю эту устаревшую армаду? Как хочется видеть наш так называемый «общий дом» опустевшим, сиротским! Безлюдным! А профессию архитектора мне теперь хочется предать анафеме. Для кого строить? Что? Для наших ? Могилы? И никаких угрызений совести я не испытываю, преотлично понимая, что труп (прошу прощения, именно так мне хочется называть живого гомо сапиенса) воскресить, в смысле изменить его гнусную суть, никак невозможно. Да и нет никакой необходимости оживлять нынешний вид. Зачем? Чтобы вновь повстречаться с жалкой душой потребителя? Разве нет во мне решимости дать энергичный толчок к их полному изгнанию? А выстою ли я в своем неуемном противостоянии? Не занесет ли меня высокомерие в другую крайность? Ведь мой замечательный, полезный замысел без надменного коварства не осуществить. К этому надо тщательно подготовиться. Привыкать! Иначе ничего не получится. Необходимо придумать что-то дерзкое, неслыханно унижающее все человеческие начала. И совершенно не важно, как подобное заключение вдруг пришло мне в голову. Действительно, никто ничего конкретного против всех нас мне никогда, а тем паче давеча, не говорил. Не внушал, не убеждал, что смыслом моей жизни должна стать лютая ненависть к человеку, и не какое-то там пассивное враждебное чувство, обволакивающее сознание, как говорится, «про себя», а действенное, напористое стремление к полному уничтожению собственного вида. Помню лишь, сам Достоевский утверждал, что многое можно знать бессознательно. И не столько знать, сколько чувствовать. Вот и я пока не могу вывести какую-то академическую формулу или сослаться на чей-то абсолютный авторитет. Но уверен, что точно знаю: наше время уже истекает! Необходимо лишь слегка нажать на педаль, чтобы настал полный конец. И тем, кто нажимает на педаль, хочу стать я сам. Что же касается инструментария, тактики борьбы, этим надо заняться серьезно. Есть главное — убежденность, мировоззрение».

Виктор Петрович дошел до Дмитровского проезда, свернул налево и уже молча поплелся в сторону здания Сбербанка. Уличный фонарь осветил его лицо. Он прикрылся рукой от яркого света, перешел на другую сторону дороги. Бунтарское наваждение стало проходить. Сохранялось лишь ощущение, что он взвалил на себя какое-то мучительное бремя. Перед домом номер 20 архитектор остановился, взглянул на темные окна, вошел в подъезд, поднялся на второй этаж. В пустой квартире было душно. Он открыл балкон и, измученный, свалился на кровать.

Настя Чудецкая заваривала кофе. День был насыщен самыми разными сюжетами, но наиболее неожиданным и ярким стал осмотр выставки в Манеже. Девушка пыталась собраться с мыслями, дать оценку роившимся в ней чувствам и отрывочным размышлениям, но никак не могла успокоиться и была на редкость взволнованна. На небольшой кухне с приглушенным светом ее взгляду было тесно. Он упирался в стены, в газовую плиту и посудный шкаф. Импульсы событий прошедшего дня вспыхивали в памяти, но не помогали представить день завтрашний. А Чудецкая очень нуждалась в этом. Неспособность нарисовать будущее, гипнотизирующий хаос беспорядочно чередующих эпизодов и реплик унижали Настю в собственных глазах. «Да что это со мной? В голове такая неразбериха! В пору прослезиться от беспомощности! — корила она себя. — Почему Дыгало вдруг заговорил о книге Пратта, вспомнил скверную гипотезу о многоженстве Иисуса Христа? Случайно? Или с каким-то тайным умыслом? Да! Иначе почему он с какой-то особой уверенностью высказал это вздорное предположение, казалось, даже, чтобы меня убедить. Надеялся, что я в эту чушь поверю? Для чего? Тогда я пропустила вздорную версию мимо ушей, а надо было сразу дать решительный отпор. А то он мог подумать, что я поверила. Признала! Как можно признать такую глупость? Сейчас вообще стало модным опутывать жизнь Иисуса банальными людскими страстями. Дождались, что любой может бросить: „Да Он сам грешил, и еще как грешил! А Его в пример ставят! Так что грешить нынче совсем не дурно!“ Фу, как пошло, как непристойно! Чтобы добиться коммерческого успеха, они всеми силами пытаются разрушить Его образ, высмеять Его заветы, утопить их в рутинной повседневности. Перекраивают сознание на ценности красочной вседозволенности, на жизнь в вещевой роскоши. Истинное христианство ох как мешает бурному развитию рынка потребления! Оно способно значительно снизить прибыль владельцев мировых брендов, основательно сократить объем продаж шикарных аксессуаров. Неолиберальная, рыночная глобализация, новые экономические теории и христианство, да и любая религия, не вяжутся друг с другом. Духовная активность человека все чаще вянет в перегретом рыночном воздухе. Прагматики рынка делают все возможное, чтобы вытеснить из сознания Бога. Еще сохраняются „непродажные“ вещи, но их становится меньше и меньше. Ведь элита бизнеса, не терпит непродаваемости. „Мечтаю купить все, потому, что все продается!“ Вот он, современный подход к жизни! Без мощного протестного движения к аскетизму нас ждет одна перспектива: окончательно затеряться в лабиринтах собственного извращенного сознания. Вселенную купить нельзя, тут кошелек не помощник, ее можно лишь познать тяжелейшим трудом. А для этого необходим не обремененный бытовым ажиотажем ум: чистый, светлый, окрыленный, без тщеславия и амбиций. В среде, где появляется желанная вещь, быстро возникает сила, бесследно уничтожающая айкью! Да-да, деньги огромная сила. Разрушающая и созидающая. Ведь интеллект без ассигнаций не работает. Кто станет спорить, что миллиард долларов в руках антропофага куда страшнее, чем атомная бомба в руках террориста, — размышляла Настя на слабоосвещенной кухне. — Может, поэтому, меня гложет потребность уединиться, уехать подальше от столичного шума, посвятить себя кропотливому поиску археологических реликвий и в глубоком прошлом искать ответы на волнующие темы современности. Тейяр де Шарден дает великолепный пример для подражания. Продолжить дело, начатое этим замечательным ученым и мыслителем — разве это не выход из тупика нынешней реальности? Со всех сторон слышишь: „Без Москвы я не проживу!“ Каждая знакомая мечтает встретить богача. Университетским коллегам буквально снятся навязчивые сны, как они зарабатывают миллионы. А у меня все иначе, все наоборот: я уже давно поняла, что здесь мне свое место не найти. И если мир вокруг не вызывает у меня абсолютно никаких желаний, то способен ли он принести удовлетворение? Вокруг почти все чужое. Все труднее уйти в себя, а именно в этом путешествии, по мнению Ницше, произрастает душа. А как же без нее, особенно мне, русской? Совсем не столичной штучке, особе из другого времени. Вообще, кажется, не современной личности. Но если мне никакого дела до них нет, если их стиль и образ жизни представляются мне совершенно чуждыми, если ошейник отчуждения все больнее сжимает горло, то разве может быть у меня другое будущее, кроме как искать утешение в безбрежном океане познания, проникая в давно ушедший мир? Лишь в нем находить потаенный смысл нынешних духовных проблем. Разглядывать и изучать в подземной многоярусной толще следы исчезнувших цивилизаций, этапы развития собственной истории так же занимательно, как наблюдать за феноменом солнечного затмения. Современник обязательно заметит, что непрерывно идет «возмужание ума». А мне представляется, что происходит лишь накопление знаний, а пользоваться ими может незначительная часть населения. Бичом мутаций диалектика развития гонит наш разум к рукотворной трансгенности. На стихийность полагаться уже нельзя. Пришла пора нам самим вмешаться в ход собственной эволюции. Иначе наш вид окончательно зачахнет и затеряется в отвалах времени, как исчезли когда-то многие обитатели Земли. Уже сегодня можно насчитать десятки признаков этого процесса. Поэтому мы сами незамедлительным образом должны ускорить мутационный процесс. Впрочем, в сновидениях мне представляется совсем другая картина …»

Шумно забурлила вскипевшая вода. Анастасия Сергеевна приготовила кофе, с удовольствием вдохнула его аромат, поспешным глотком обожгла губы. Раздался протяжный телефонный звонок. «Так поздно, кто это?» — быстро сняв трубку, подумала она.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Императрица Александра Федоровна и военный министр Чернышев подыскали князю, герою кавказских битв, ...
Книга содержит хронологически изложенное описание исторических событий, основанное на оригинальной а...
После 24-летнего перерыва автор закончил работу над фэнтези «Искупление невинности». В данном переиз...
Роберт Рингер – успешный американский предприниматель, автор нескольких бестселлеров, посвященных де...
В работе раскрываются сущность и особенности преступного уклонения от уплаты налогов. Дается системн...
Коллективный труд ученых-историков Германии, Литвы, Польши, России посвящен анализу обширного круга ...