Человек отменяется Потемкин Александр
— Вы не спите? Это я, Виктор Дыгало! Такой насыщенный день был сегодня, что никак не могу заснуть. И не оставляла мысль, что вы тоже не спите. Поэтому решил позвонить. Не против?
— Слушаю.
— Анастасия Сергеевна перед расставанием вы несколько скептически высказались о Времени. При Семене Семеновиче я не хотел углубляться в эту тему, а сейчас скажу: ой, осторожно! Подумайте: ведь Время и есть не что иное как Бог. А в нынешнем нашем состоянии бросать вызов Богу опасно! Посудите сами: мы называем Бога Духом, вечным, всемогущим, вездесущим, всеблагим, всесправедливым и всеблаженным! Мы называем Его Творцом, Вседержателем, Владыкою, Царем и Промыслителем! Он бестелесный и невидимый Дух! Он неизменяем и постоянен! Взойдем ли на небо — Он там; сойдем ли в преисподнюю — и там Он. Возьмем ли крылья зари и переселимся на край моря — и там рука Его поведет нас и удержит нас десница Его. Да, да, да! Но кто способен претендовать на все эти замечательные качества? На такую невиданную силу? А? Вот-вот, подумайте. Подумайте. Молчите? Смущены? Скажу вам без замешательства: лишь Время способно на все это! Время! Время! Поэтому если хотите встретить Бога, обратитесь к Времени! Кого остановить нельзя? Кого напугать нельзя? Кем пренебречь нельзя? Кого одолеть нельзя? Кого пережить нельзя? Кто сильнее всех? Кто прощает или наказывает всех? Кого увидеть, лечить, слушать нельзя, с кем говорить, кому писать, взятки давать нельзя? Кто тяжелее или легче всех, кто Вездесущий? Всемогущий Творец? ВРЕМЯ! В Р Е М Я! Поэтому я убежден, что БОГ — это не что другое как Время! А вы, я вас именно так понял, собираетесь палки в ходовую часть Времени вставить. Чтобы быстрее, чем положено, изменить человека. Хорошее это дело, я готов даже стать вашим слугой в подобном начинании, но из этого ничего не выйдет. Необходимо положиться на стихию. На естественный отбор! Чем больше возрастет смертность, тем быстрее явится новое существо, — Чудецкой показалось, что Виктор Петрович тут даже хихикнул.
Она не сразу ответила. Есть ли смысл в час ночи затевать эту беседу? Еще у самого дома Химушкина Дыгало хотел было начать дискуссию на сходную тему, но Семен Семенович твердо заявил, что пора прощаться и, едва начавшись, разговор прекратился. Анастасия Сергеевна решила все же ответить, но не на этот телефонный вопрос, а на прежний, предложенный перед расставанием. Оставшись вечером одна, она подготовила веские аргументы. И теперь последовательно и обстоятельно начала излагать их. Человек, говорила Чудецкая, занимает в мироздании привилегированное положение. В нем начинает сознавать себя эволюция. Познавая себя, он постигает закономерности более общего и универсального порядка, касающиеся всего мира, всей материи. Так что через него и освещается бездна прошлого, и прозревается будущее. В нем рождается совершенно новый тип сознания — самосознание. Возникает личность. Именно поэтому он с особым трагизмом переживает смерть. Появление самосознания диктует следующий главный вывод: человек сам способен избавиться от смерти, этого требуют его сердце и разум. Я отнюдь не кощунствую, пока еще действительно так: Божьему — Божье, а кесареву — кесарево. Но надолго ли? Еще в четвертом веке Василий Великий говорил: Бог стал человеком, чтобы человек стал Богом! Она отпила глоток кофе, потом еще один и продолжала без малейшего внутреннего напряжения. Космическая эволюция представляет собой непрерывный процесс усложнения материи. Первый взрыв, хаос, из хаоса рождаются атомы, молекулы, материальные тела, жизнь, одноклеточные, многоклеточные… Пошло и поехало. Кем заложена вся эта эволюционная программа? А ведь она, бесспорно, существует! Ее можно проследить, увидеть, наконец. Она подчиняется каким-то тайным импульсам, и все время развитие идет от простого к сложному. Эта невидимая, но всепроникающая интенция как бы вплетена в ткань универсума. У Тейяра де Шардена есть идея двух типов энергии. Одна, он называет ее тангенциальной, связывает материальные элементы одного порядка в нечто целое. Вторая, радиальная, влечет материю к усложнению, к появлению жизни, нервной системы, сознания и далее — сверхжизни и сверхсознания. Еще до Тейяра американский ученый Джеймс Дана в середине Х!Х века первым заметил, что в эволюционном ряде идет неуклонное усложнение нервной системы, рост головного мозга, и назвал это явление «цефализацией» (по-русски — «головизацией»). Есть два представления об эволюции: одно широко известное дарвиновское и другое, идущее от Ламарка, — ортогенез. Я сторонник ортогенеза, в нем развитие имеет направление, высший смысл и цель. И если принять за основу, что у «эволюции» есть программа развития, идущего к все большему сознанию, к духу, то нам самим необходимо срочно браться за работу, чтобы ускорить дальнейшее совершенствование нашего вида. Приведу важнейшую мысль Тейяра: от подъема сознания к подъему сознаний, то есть широчайшая персонализация. На первое место выходит самое драгоценное для каждого мыслящего и чувствующего «я» — запросы личности. Однако учтите, удовлетворить эти запросы можно только всем родом, всей филой, всем человечеством. Мне, например, уже недостаточно восхищаться отдельным выдающимся интеллектом, отыскивать на полках библиотек мудрейших авторов. Я жажду видеть вокруг себя живых, развитых и мыслящих современников. Но если все мы придем к звездным высотам духа, а я убеждена, это удивительное время не за горами, то насколько мучительнее, чем сейчас, станем переживать и собственную смерть, и смерть себе подобного, уничтожение оригинального, бесценного, бесподобного существа. И осознаем задачу преодолеть разрыв родственно сопряженной цепи поколений. Ведь нашим предкам, начиная с первого человека, мы обязаны всем — жизнью, культурой, цивилизацией… Развитая совесть диктует исполнить долг и перед ними — не только самим добиться бессмертия, но найти пути их возвращения к жизни! В новом качестве, в преображенном облике.
— У меня другое представление, — иронично заметил Виктор Петрович. — Не хочу спорить, да я и сам убежден, что развитие существа разумного, как и всей Вселенной, подчиняется строгой программе. Но я придерживаюсь несколько иной точки зрения, и тут начинается конфликт идей и суждений. Первый и главный вопрос: почему человек смертен? Я думаю, как раз потому, что он несовершенен. Когда он достигнет своего пика — не только интеллектуального, но гармонично целостного, — разум не позволит ему оставаться в такой хрупкой, такой малопригодной биологической оболочке, в которую он заключен сегодня. Именно тогда наступит жизнь во всем Времени — то есть люди будут жить именно столько, сколько будет существовать Время. Для меня Время и Вечность — разные понятия, более того, одно исключает другое. Если Время это Бог, то вечность — это безбожье. Готов пояснить. Большой взрыв, с которого все началось, можно сравнить с рождением Бога. Взрыв толкнул маятник, и Время пошло творить чудеса… Что было до взрыва? Вечность, пустота, то есть отсутствие творческой энергии. Ничто. Разве возможно, чтобы в небытии существовало Время или творил Бог? Я уверен, что во Вселенной найдутся следы, позволяющие измерить вечность, — от взрыва, разрушившего предыдущий мир, до взрыва, создавшего нынешний мир, и тогда мы будем точно знать, сколько длилась вечность. Или сколько спал, отдыхал Бог, шел ремонт Времени, велась наладка Часов, реставрировались стрелки и т. д. Не может быть, чтобы Бог на миллиарды лет оказался ни в чем! Абсурд! Как у ничто нет ничего, так и ни у чего нет ничего! Тут, Анастасия Сергеевна, интересно вспомнить представление о времени в иудаизме. Там наряду с концепцией циклического времени существует концепция времени линейного, движущегося к заданной цели, и времени спирального, которое развертывается в многомерном пространстве. Будущее предстает качественно отличным от прошлого, являясь при этом не только его продолжением, но куда больше его логическим результатом. В этом смысле можно утверждать, что в сплошном пространственно-временном ансамбле все же главнейший параметр именно время, без которого нет и не может быть самого пространства. Разве возможно представить пространство без времени? Нет! Вначале происходит взрыв, заводящий часы, а уже следом за их тиканьем расширяется пространство. Поэтому, чтобы все же измерить наш необъятный мир, необходимо определить божественную скорость, или скорость времени, и помножить ее на количество лет после последнего взрыва. Моя концепция и подсчеты вступают в спор с модными ныне астрофизиками Робертом Роем и Нилом Корнишом. По их данным, радиус Вселенной равен 13,7 млрд световых лет, а диаметр — 27, 4 млрд. Или ее размер равен 158 млрд световых лет. Итак, вначале 13 миллиардов лет (со времени Большого взрыва) помножим на 365 дней; это 4745 умножить на десять в девятой степени. Потом это число умножаем на 24 часа, получаем 11388 умножить на десять в десятой степени — столько часов составляют 13 миллиардов лет. Эту цифру умножаем на 3600 секунд и получаем цифру — 41 умножить на 10 в шестнадцатой степени. Результат показывает, сколько секунд составляют 13 миллиардов лет. Далее это число мы умножаем на скорость света, потому что скорость светового излучения термоядерного взрыва равна приблизительно скорости света, составляющую 300 000 км в секунду. Это 41 умножить на 10 в шестнадцатой степени умножаем на 300 тысяч км в секунду. Получаем десять в двадцать третьей степени километров. Согласно теории относительности, физические процессы в быстродвижущемся теле протекают в 10 в тридцатой степени раз медленнее. Поэтому размер Вселенной может составлять 10 в 53-й степени. И он постоянно увеличивается. О многомерности времени можно узнать из трудов многих выдающихся физиков — от Коперника до Эйнштейна. Анри Бергсон тоже считал, что Время ключевой параметр развития Вселенной. Кто позволит вступить в спор, что эта многомерность не роднит его с Творцом? Да-да, Время — пульс сердечной мышцы Бога! Время — это Бог! Как Бог — это Время! И тут возникает самый главный вопрос: зачем я нужен миру? Я, в своем жалком биологическом статусе, в форме существа, относительно гармоничного разве что для земного климата? На что я способен? Это не пессимистичное сетование, а вопрос. Что я могу дать развитию Вселенной? Человечек, активная жизнь которого длится не более пятидесяти лет? И протекает в неком земном поселении, на малюсенькой частице мироздания? С такими жалкими возможностями в сравнении с силой гигантского, мало постижимого мира! Необходимо еще помнить, что зачатки интеллекта возникли около семисот миллионов лет назад, и ныне, спустя этот колоссальный срок, его состояние не вызывает восторга. А у меня всего пятьдесят лет! И на что они мне, эти мизерные годики, когда разум осознает необъятность мира? Когда в моем сознании роятся наивные и фантастические проекты покорения Вселенной? Поэтому я абсолютно уверен, что высшая программа нашего вида это спокойная подготовка к собственной смерти. Я даже считаю, что Творец запрограммировал нас жить всего лишь пятьдесят-семьдесят лет и никак не больше, чтобы не опустошать ресурсы, с единственной целью: мутировать и еще раз мутировать в изначальном эксперименте с возрастающей скоростью и своей смертностью приближать появление нового, более совершенного существа. Кто-то из мудрецов назвал человека Адамом, что в переводе с древнееврейского означает «красная глина». Прозорливо! Скажите, Настя, можно ли что-либо замечательное сотворить из этого низменного, легко бьющегося материала? Глина, липучая к обуви? Плохо отстирывающаяся субстанция? Символ бедности? Не потому ли мы такие легкоранимые и мало на что пригодные? Одним словом, глиняные изваяния, фигурки. Грошовый товар! Спекульнуть никак нельзя! Богатство не терпит глиняных вещей. Их жизнь всегда коротка, конечный маршрут никогда не меняется — на помойку, к первоистоку — в грязь. Ну, скажите, что за венец творения, которой после укуса комара может умереть? И мне мерещится, что этим комариком хочу и могу стать я сам. Даже как-то навязчиво об этом мечтаю. Ускорить мутационные процессы, увеличить человеческую оборачиваемость, вызвать к жизни новый вид! Ведь нынешняя популяция гомо сапиенсов антиэволюционна по своей глубинной сути. В последнее время я ломаю голову, каким он должен стать, мой смертельный укус, как он может быть произведен технически?
— Я с вами не согласна, — Настя вспыхнула и подтянула кухонный стул поближе к телефону. — Человек — это совершенно новый вид в эволюции, обладающий рефлексией и самосознанием, волей к превосхождению себя, мощным творческим порывом, роднящим его с Создателем. Необходимо постоянно развивать этот вид. Он способен самосовершенствоваться в высшее существо, преодолевать собственную природу, раздвигать ее возможности. И не столько путем стихийных мутаций, что всегда достаточно долго, но используя собственный интеллект, накопленные знания предыдущих поколений, исследование, креатив и труд. Вы, видимо, знаете о генетически модифицированных продуктах. Так вот, скоро наука возьмется за каждого из нас, взламывая многие генетические коды. Повторю, возникновение мыслящего человека — ключевой момент в эволюции. А вы словно не хотите этого замечать. Жаль! Необходимо подтягивать людей до самого высшего уровня. И так — бесконечно…
— А подтягивать-то никак нельзя. Значительно эффективнее получается, сталкивать его к низменным страстям, — перебил Дыгало с едким смешком. — Да что там сталкивать, вам гомо сапиенс сам только и норовит нырнуть туда. Среди мерзости он чувствует себя в своей стихии и упивается щекочущим свинским наслаждением. Возьмите хоть вчерашнее посещение Манежа. Жуть, гадость со всех сторон. Совершенно не хотелось выглядеть человеком. Обострилось желание оказаться тем самым комариком, который способен на смертельный укус. Я остро ощущал необходимость новых и новых мутаций. Я даже убежден, что именно благодаря массовой смертности, сокращению продолжительности жизни, упадку и разложению общества намного быстрее появится идеальное существо с отдельными признаками человека, которое выйдет на новый рубеж сознания и биологических возможностей. Кстати о биологии: чем быстрее мы покинем нашу телесную оболочку, тем стабильнее утвердим себя во Вселенной. При полетах в космос не в скафандры надо облачаться — собственная плоть, повинующаяся духу в своих органических превращениях, должна надежно защищать и оберегать нас. Это я вам как архитектор говорю.
— Постойте, знаете, что для Тейяра де Шардена служит главным свидетельством появления человека разумного? — в голосе молодой женщины все заметнее звучала нотка увлеченности спором. — Это следы захоронения. Представляете ужас: первый человек и первая смерть. Только что был живой, родной, дышал и двигался и вдруг — неподвижный объект. Труп! Но чтобы хоть как-то психически справиться с этим непонятным уходом, в древних религиях и культурах верят в посмертную метаморфозу. Кстати, и погребают в землю, чтобы усопший возродился и вырос колосом. И так далее. Уместно вспомнить, что лирическая поэзия зачиналась из погребальных плачей. Из археологии, мифов, исторических материалов видно, что проблема смерти была чрезвычайно важна для всех цивилизаций. А вы так легко, сходу судите о ней. Федоров говорил: «Искусство — это попытка мнимого воскрешения». Воскресительным импульсом движется вся культура. Зачем человечество влачит за собой скарб памяти о прошлом, хранящийся в музеях и библиотеках? Зачем придумывает все более искусные способы запечатлевать уходящее и уходящих: фотографию, кино, голографию… Придет момент, и эта органическая для людей потребность восстанавливать для себя и хранить прошлое найдет адекватное, реальное воплощение: воскрешение! А знаете ли вы, что значит по-гречески слово «истина», «алетейя»? Нет? Так вот — «незабвение». А в будущем всеземном языке, надеюсь, истину обозначат уже ее полным значением: «анастасис» — воскрешение! Если вернуться к человеку, то как мы сами выросли из примитивных гоминидов, австралопитеков, синантропов, неандертальцев, так и будущий сверхчеловек сам вырастит себя, создаст себя существом бессмертным, способным жить и творить в разных космических средах. Ведь он укротил природный мир Земли, почему мы откажем ему в возможности укрощать и преображать миры поверх себя?
— Человек пока еще земное создание, здесь он в своей стихии, а в универсуме он ничто, только мутации помогут ему стать всекосмическим, — поспешил вставить Дыгало. — Мы подойдем к этому феномену не благодаря собственному желанию, а по тайному промыслу Времени.
— Вы хотите сказать Бога?
— Да, Время это ведь Бог.
— Еще Христос, который исцелял и воскрешал, говорил: «Дела, которые Я творю, и вы сотворите!» А своих апостолов, простых рыбарей, напутствовал: «Больных исцеляйте, мертвых воскрешайте».
— Но зачем эволюции Петровы, Ивановы, Сидоровы, Дыгало и так далее? Люди одной короткой жизни? Что нам всем делать тысячу или миллион лет? — воскликнул он с отвращением. — На углу шумных улиц семечками торговать? Шерстяные носки вязать, укроп выращивать и на рынок таскать? А как с пенсионным обеспечением? Кто платить будет? Из взносов каких плательщиков будет формироваться пенсионный фонд? Как вообще установить пенсионный возраст? С каких лет стерилизовать себя? По собственному решению или постановлению суда? Ведь это главнейший вопрос популяции. Если человечество добьется бессмертия, то сколько нас окажется? Уместимся ли мы на маленькой Земле? А если переселяться в космос, то в какой оболочке? В биологической? Ничего не выйдет! Так что как вы ни фантазируйте, если в нас заложена программа, то лишь мутации и еще раз мутации помогут нам помимо собственной воли стать новым видом, способным жить во Вселенной. Нет, бессмертие это не для нашего вида! Это утопия. Скукота! Более того, человек наделен свободой. А если он вдруг выйдет на антропологическую забастовку? Заявит, что не хочет совершенствоваться, что космос его не интересует, что он хочет попить пивка, как его деды, попариться в баньке, половить рыбу, и откажется от бессмертия? Повернется к нему задней стороной или выставит вперед пах? Он же свободный. Ему никто не указ! Одни захотят жить вечно, ну а другие? А? Должно быть, чрезвычайно скучно существовать всегда. Я бы не захотел. С перерывами еще куда ни шло. Живешь так лет триста, потом отрубаешься на сто-двести лет, потом опять появляешься. А как с христианством? Ведь оно запрещает многоженство. Неужели миллион лет жить с одной женой? Упаси боже! Нет, без забастовок и революций тут вы никак не обойдетесь. А любовь? Как, прошу прощения, любить сотни тысяч лет одну и ту же женщину или поклоняться одной идее? А если во второй жизни я захочу стать мусульманином, в третьей иудеем, в четвертой — коммунистом и так далее? Слабая у вас позиция! Как раз в чередовании видов лежит главный интерес к эволюции, — тут его голос смягчился, подобрел, и он дружелюбно закончил: — Кажется, от волнения закружилась голова. Тема глубоко задевает.
— Ну как с вами спорить? Если вы самодовольно придерживаетесь своей логики нынешнего природно-смертного человека, нынешнего уклада жизни, современных ценностей. А тут речь идет о человеке бессмертном, преображенном, кого ваши выкладки вообще не касаются! Впрочем, если поверхностно подходить к вопросу, то вы правы: многие люди очень противны. Например, в метро их тысячи. Одни давят, вторые навязчиво жмутся, третьи дышат на тебя водочным перегаром и испорченным яйцом, четвертые топчут твои ноги, портят обувь, отрывают пуговицы, воруют кошельки, лгут, продают себя, оскорбляют, дерутся. Их лица подсказывают, что они погрязли в повседневности, что достоинства в каждом ни на йоту, даже кажется, что они все никчемны! Что же делать? Всех возненавидеть? Оттолкнуться от них, раздраженно заявить, что все они гады поганые, отвратительные создания, недостойные уважения и жалости? Пожелать уничтожить весь мир, устроить апокалипсис? Захлестнуть Землю тотальным метафизическим террором? Но, Виктор, есть же другой подход. Именно его я предпочитаю. Я — это другие, ты — это я, я — это они, мы все — это я. Попытайтесь любовно открыться каждому. По — христиански понять, а значит углубленно и доброжелательно исследовать каждого. Иначе никак нельзя. Ведь если мы всех уничтожим, то из кого вырастет новый вид? Человек — единственный разумный инструмент эволюции! До него она шла стихийно, подвластная импульсу восхождения. Но с него начинается новый этап развития — сознательный. Активный, целенаправленный. Человек берет в свои руки штурвал эволюции и с помощью планетарного сознания направляет его в ноосферу. То есть в сферу абсолютного разума!
— Хотите поднять руки? Сдаетесь? — рассмеялся в трубку Виктор Петрович. — Вместо ноосферы, о чем вы говорите, он направляет свой разум, свой корабль на всякие недостойные и мелкие делишки: накрывает поляны для кутежа, тискает девок, не платит налоги, недоливает пиво, берет взятки, онанирует на просмотрах порнофильмов, паразитирует в порах общества… Так что тяжелейший кризис ожидает человечество. Но самый трагический парадокс заключается в полном отсутствии, казалось бы, наипервейшей потребности в любом из нас: абсолютно никто серьезно не помышляет о бессмертии. Этот пунктик даже не заложен в нашей программе. Поэтому он совершенно не беспокоит наше сознание. Любой, кто заявит об этом, вызовет у слушателя лишь иронический смешок. «Придурок», — подумает про себя каждый. Скажите, вы когда-нибудь встречали психически нормального человека, который был бы поглощен идеей стать бессмертным? Другой вопрос: есть ли какой-нибудь научный центр в России или в других странах, занимающийся проблемами вечной жизни? Ничего подобного нет! Сам Творец отказал нам в этом. Ему-то виднее! И стимулов к этому в современном обществе не найти. Но, вполне возможно, последующий за нами вид уже получит ген, постоянно раздражающий сознание проблемой бессмертия. Мутации обязательно сделают свое эволюционное дело. Я в этом убежден!
— Странно, что вы не понимаете! Я вам скажу, какой стимул существует: это страх смерти, невозможность принять исчезновения своего «я»! — в изумлении бросила Чудецкая. — Чем заканчивают богатейшие люди? У них колоссальные империи, огромные капиталы, завораживающие воображения проекты. Но смерть открывает любые двери, охранной грамоты ни у кого нет.
— Да-да, представляю себе, как молил Бога Лев Толстой: «Я такой гений, я такой умница, оставь меня с моим народом, я ему нужен, не дай мне умереть, Господи, избавь меня, титана мысли, от смерти…» Но Творец был неумолим. Он не обратил на банальную мольбу яснополянца никакого внимания. Думаю, не мало чудаков за ширмой, вдали от посторонних глаз, вымаливает эту же награду. Публично стесняются, а оставшись в одиночестве, жалобно просят Бога дать им пожить подольше. Нет, ни у кого это не получится! Две с половиной тысячи поколений прошло с тех пор, как появился на смену неандертальцам человек разумный. Еще никто такую индульгенцию не получал. Но как-то закономерно, что этой проблематикой серьезно никто не занимался. Потому что нашему виду она совершенно не нужна! Я сам о бессмертии даже не задумывался! Не хотел бы повстречаться с человеком, охваченным этой идеей. То же самое, что встретить неандертальца, рыдающего по мобильной связи. Трудно представить, какое глубокое отвращение и жалость он вызвал бы у меня. Да и вообще: что для вас бессмертие? Наслаждение? Для меня это унижение. Оно унижает, а не возвышает. Утешение для несостоявшегося духа!
— Согласна, что наше родовое самоопределение — смертный! Но быть смертным и сознавать, что ты смертен, — это же невыносимо. А вы в мутациях надеетесь найти личности лучшие, чем мы? Какие они должны быть? Кто лучше Достоевского, Федорова, Тейяра де Шардена? Помилуйте, кто представляется вам лучше замечательных фигур нашей цивилизации? Вы с такой сержантской напористостью уверовали в магическую силу стихийных мутаций, что обнаруживаете в себе лишь брезгливое отношение к человеку. На самом деле есть немало подходов к вопросу эволюционного развития. Недавно возникло международное течение трансгуманистов. Они исходят из того, что человек должен превзойти себя, так сказать, выпрыгнуть из собственных возможностей. Как видите, концепция кое в чем близкая к Ницше. Полагаясь на современные нанотехнологии, они мечтают что-то в нас чинить, заменять, и прочее разное, то есть, создавать практически новые существа. Трансгуманисты, среди которых и криобиологи, пытаются заняться и воскрешением.
— Не верю я в это воскрешение. Не верю, — в сердцах бросил Дыгало. — Человеку не перешагнуть через существующий порог. Одни захотят воскресить Чудецкую, другие откажутся воскрешать Дыгало. А если вспомнить, что земля русская обильна людьми, знающими себе цену, то что получится? Если почти каждый видит в себе особый род достоинств? Кто же получит преференции? Я говорю о человеческом факторе. Кто станет решать, кого именно вытаскивать с того света?
— Всех, абсолютно всех! — требовательно заявила она.
— Позвольте… Как всех? Мне опять приходится возвращаться к Ивановым, Петровым, Сидоровым… В чем смысл их воскрешения? Вот так подарить жизнь? Кто оплатит? Куда их размещать?
— Для вас нет никакого смысла, а для Ивановых, Петровых, Сидоровых есть, и самый острый смысл-то! — рассердилась Анастасия Сергеевна.
— Ужасно любопытно, как вы этого достигнете? Зачем эволюции люди, с которыми вы встречаетесь в метро? Вы так образно, так живо их описали. С ними мы будем не только топтаться на месте, но и скатываться в то же болото, в котором сейчас находимся. И потом какая экономика это выдержит? В России каждый год умирает около семьсот тысяч человек, их собственность наследуют правопреемники, их рабочие места занимает новая генерация, их жены заново вступают в брак, их персональные документы уничтожаются. Вы что, хотите ввергнуть человечество в хаос? В российской земле захоронены не только коренные жители, здесь чужеземные воины-захватчики, расстрелянные убийцы, матерые бандиты, сифилитики, тифозные, мракобесы и так далее. Их придется не только воскрешать, но лечить. А бюджета на живых не хватает. Я даже боюсь себе такое представить.
— Вот видите, вы совсем меня не слышите, я вам про Фому — нового человека, а вы мне про Ерему, старого, погрязшего в грехах и зле своего несчастного смертного естества.
— Допустим. Но я все равно готов лишь с помощью мутаций ждать появления чего-то загадочного нового, с другим разумом, иными потребностями. У меня самого нет никакого желания, никакого необходимого интеллекта и целенаправленной воли совершенствовать себя. Я незначительный, смиренный человечек, своей участью и возможностями вполне доволен, и больше мне ничего не надо. И приму смерть лишь с легким сожалением!
— Откуда он возьмется, этот новый вид? — спросила она недоумевая. — В стадии, когда мир осваивается разумным существом, ничего само собой больше не получится. Без творческого вмешательства самого человека в процесс его совершенствования ждать подарков неоткуда. Тут выбирать никого нельзя — из гроба необходимо поднимать всех. Иначе вылезет какой-то каверзный тип с фигой в кулачке и скажет: «Чудецкая? Она нам не нужна! Лучше мою Нюрку вытаскивайте». Если начнем выбирать, воскрешать по чей-то рекомендации, преподносить по выбору бессмертную творческую природу, тогда отсеивающий перст может поочередно остановиться на каждом. Или все, или никто! Вот такая священная прямая космической эволюция — упорно взмывает она ввысь, порождая разум, проходя через всю Землю, и ведет к Богу! К божественной природе! А по-другому никак! Иначе не одни мы погибнем, погибнет весь замысел развития универсума.
— Знаете, Настя, я прихожу к выводу, что смерть — это, прежде всего, размер интеллекта.
— А я думаю, это масштаб личности. Без личности интеллекта не бывает.
— Вы хотите сказать, что у Сатаны нет интеллекта? — как-то вкрадчиво спросил Виктор Петрович.
— Личности в Сатане нет, социальной личности! Свободы много, интеллекта много, а любви нет. Нет понимания великого восхождения, нет созидающей божественной интенции. Интеллект — это еще не высшая ценность. Он часто обслуживает низменные страсти. Очень изощренно обслуживает и смеется, грубо насмехается над себе подобными. Вот Семен Семенович ведь издевался над торговцами и клиентами, упивался своей иронией, позиционировал себя сверхчеловеком, этаким, кому абсолютно все и давно известно. Интеллекта этой категории никак недостаточно. Любовь нужна. Страстная. Беззаветная! Понимание грядущего великого восхождения разума. Сознательный человек появился с христианством. Христос дал идею постоянного совершенствования.
— Но почему его идеи все больше и больше теряются в современном мире? — возвысил голос аспирант.
— Потому что не каждый способен правильно понять Христа. Тут нужны высокого сознания люди, ноосферной ориентации. Знаете другую причину вырождения? Человек создал колоссальною сферу искусственного. Мы с нашим орудийным отношением к миру соорудили для себя столько механических вещей, что сами становимся все слабее и слабее. За нас работают вычислительные машины, нас перевозят автомобили, поезда, самолеты. Мы разучились бегать, как бегал наш первобытный предок. Мы пошли по пути создания искусственных приставок к нашему телу. Для меня это протезная цивилизация. Да, как отмечал еще Бергсон, природа развивается по пути инстинкта, а мы избрали путь интеллекта. А нам бы войти в творящий стан природы, научиться у нее хотя бы мимикрировать, органически приспосабливаться к среде. Научиться создавать себе необходимые органы, менять их в зависимости от того, в какую среду попал: одним словом, освоить тканетворение. Проходишь огонь, меняешь оболочку, как саламандра. Вошел в другую среду (прошу прощения, приехал в Петербург, там же смуглым опасно) — поменял окраску: был темнокожим, стал светлым, потерял ногу, а она снова выросла. Все это и уйма другого бессознательно делают животные многих видов. С одной стороны, с помощью автоматов человек совершил огромный скачок в развитии. Но, с другой, это обстоятельство останавливает его эволюцию. Сам-то он не развивается. Протезная цивилизация реально угрожает людям. Слава богу, уже появились общественные силы, стремящиеся трансформировать сознание — из потребительского в аскетичное. Личность способна к изменениям, к росту, и ее уничтожение приведет к мировой трагедии.
— Анастасия Сергеевна, бесконечная череда метаморфоз происходила помимо воли и желания индивида. Ваши предполагаемые сверхгуманные эксперименты ничего реального не дадут. Без эффективной работы самой природы, без активизации мутаций, стихийных, а не организованных процессов, ожидаемых результатов ждать бессмысленно. Гиблое дело! Во мне уже зреет план, способный придать этому процессу другие, более высокие скорости, и пучок мутаций в обозримый журфикс оглушит мир криком новорожденного, отличного от нас вида. Настоящего хозяина ноосферы. И я готов внести посильный вклад в появление этого существа.
— Хочу пожелать вам осмотрительности и неторопливости. Опасная затея влечет вас. При некотором сближении наших точек зрения все же сохраняется одно принципиально важное расхождение: вы отвергаете рукотворную генную инженерию. Я же убеждена, что стихийные мутации ничего больше человека разумного не создадут. Он пока венец творения и способен самостоятельно мастерить себя дальше. Теперь же пора отдыхать. Прощайте.
— Да, я за стихию. Потому что сам являюсь ее частью. Спокойной ночи. — И он повесил трубку.
Глава 10
Семен Семенович засыпал. Но по обыкновению он погружался в сон не совсем обычным образом, а, так сказать, частями. Теперь, например, он никак уже не чувствовал свои конечности, и возникало ощущение, что их вообще нет, что они сами по себе витают неизвестно где, вне его управления. Сократившись наполовину, господин Химушкин вдруг обнаружил, что его член чрезвычайно упруг. Он так беззастенчиво и неуклюже торчал, что порядком смутил его сумеречный рассудок. Но особенно странно было то, что выпирал он как бы даже не из тела С.С. а, казалось, прямо из матраса. А ведь на самом-то деле этот упрямец был плотью Химушкина! Умом необычный москвич это понимал, но чувства преобладали над разумом. Такой оборот чрезвычайно озадачил Семена Семеновича. Он стал размышлять, как это человек, считая себя разумным, не в состоянии участвовать в процессе «изваяния» собственной фигуры. И не только фигуры, но всего организма. Этот телесный придаток к сознанию развивается сам по себе, по неизвестно кем определенной программе. Программе не такой уж глупой, поскольку конечности практически всегда одного размера, волосы растут в одних и тех же местах, на руках и ступнях по пять пальцев и так далее. «Пуще всего обидно, что программа не моя, а чужая, — досадовал С. С. — Зачем мне ее наследовать или одалживать, если она неизвестно чья? Кто именно ее выдумал? Для кого? Да и срабатывает она как-то усредненно. Как будто для одного индивидуума была намечена. Никаких фантазий: темные или светлые волосы, рост 170–190, вес 70–90; каждый должен есть, пить, и притом регулярно, живет около 70 лет при температуре плюс 9 — 45 градусов. Возникает ощущение, что арендовал я чей-то торс со всеми внутренностями. И не столько взял заочно напрокат, как теперь оказывается, ведь это дело свободного выбора, а кто-то подсунул его мне без малейшего согласования с самой главной инстанцией. То бишь лично с Химушкиным! Как в этих обстоятельствах я смогу свое тело называть своим? Не скажешь же: „Эй, ты, легкое, не дыши полтора часа!“ Или: „Плечевой мускул, разрастись до ствола векового дуба!“ Уж очень много за меня решает генетический код. Да что много — почти все! Позор! В самом себе себя почти нет! Ни в одном процессе собственного организма я не участвую. Я чужак. Должен принять тело, которое унаследовано из темного прошлого стихийных мутаций. Например, этот неизвестно почему выпирающий упругий орган — ведь я не давал ему никакой команды, я о нем даже и долю секунды не вспомнил. А он торчит. Ну чего ты торчишь, дурень? А мои мерзкие бородавки на голове? А поганое плоскостопие? Или эти покатые, недоразвитые плечи? Или эти подагрические плюсны? А язва желудка? Или мой болезненный свищ на кобчике? Или варикозное расширение вен?.. Тьфу! Лютый враг такого безобразия не сотворил бы! А собственная неподвластная генетическая сила — вот смогла же! Да! Тут я ничем не в состоянии командовать. Лишен малейшей возможности себя изменять. Мастерить из себя субъекта по собственному разумению. О, я бы себя образцово вылепил. Ведь Ван Гог рисовал автопортрет девять месяцев, Достоевский выписывал Мышкина две зимы, Микеланжело ваял Давида три года, Жоржу Бизе понадобилось пять лет, чтобы создать Хосе. Сколько необходимо времени, чтобы сотворить образ Химушкина во плоти? Год, два? Но тут необходимо отметить одно престранное обстоятельство. Сколько бы я ни ополчался на человечество, я все же еще нередко мил самому себе. Значит, не все так окончательно скверно, мои соплеменники или малая часть из них еще могут вызывать во мне симпатии. Ну да, мы не в состоянии выстраивать здание собственного тела, большинство из нас отвратительны на вид и безобразны в поступках, но все же умнее нас еще никого нет. Скромный разум, а заметить его можно, хотя бы под микроскопом. Особенно если взглянуть на род людской с позиций тысячелетий. Мелкими шажками мы начинаем подходить к пониманию того, что оказались на пороге кризиса. Это больше обо мне самом, чем о ком-либо. Вот сейчас я готовлюсь ко сну, усилия затрачиваю, только что-то не получается. Впрочем, я бы охотно предпочел удовольствие заказать пышный траур по собственной персоне и по всему людскому миру. Тьфу! Жалкое создание!»
Тут С.С. еще настойчивее потребовал от себя потерять в забытьи верхние части тела. Ему даже показалось, что уже невозможно извлечь из сознания ощущение собственного организма. Даже пульс, к которому он часто прислушивался, теперь бесследно исчез, легкое сопение прекратилось, на подушке в полной темноте лежала одна, казалось, безжизненная голова с закрытыми глазами, а на матрасе — вытянутый как в столбняке неизвестно откуда взявшийся орган. «Как же мне от него избавиться? — в полудреме взмолился Семен Семенович. — Необходимо лишь заснуть, и эта деталь сотрется из памяти, — заключил он, освобождаясь от некоторого волнения. — Впрочем, комплименты от себя самому себе я слышу все реже, — вернулся Химушкин к прежнему. — А расположение к человечеству тает, медленно превращаясь в совершенно пустой звук. Подлинного понятия о себе самом во мне существовать никак не может. Что такое „я“? Я складываюсь из трех составляющих, где две величины вообще не мои. Что такое „мое тело“? Какое же оно „мое“, если мне не подчиняется? Если я его практически не знаю и оно меня не воспринимает как хозяина? Пожелания мои не выполняет, к моим мало-мальским требованиям не прислушивается. Я хочу жить, а ген смерти уводит меня в загробную жизнь. Я хлопочу, стремясь избавиться от базедовой болезни, а она тянет меня в могилу. Я мечтаю быть мужчиной, а меня поместили в чужое женское тело. Я хотел сохранить здоровые зубы, а приходится довольствоваться дешевыми протезами, да еще с нарушенным прикусом. Да! Ничто не может быть однородным, если не составляет единого свойства. Или „мои“ инстинкты? Да какие они мои, если часто работают против воли. И чаще во вред Химушкину! Хотя бы этот упрямый телесный орган, неизвестно почему не выброшенный из сознания, а торчащий на матрасе. Кто же сделал его таким упругим и совершенно неуместным для нынешнего состояния моего сознания? „Свой“ совершенно дурацкий инстинкт! Именно инстинкт дал ему такую безответственную команду. Но почему без моего ведома? Почему силой своего разума я не могу ее отменить? Я все больше убеждаюсь, что тело, инстинкты и разум соединились у меня самым неестественным образом. На самом деле лишь разум можно считать собственным. Представлю, что я вдруг потерял тело и мне позволили выбрать любое другое по моему усмотрению. Неужели огорчусь? Нет! Возрадуюсь! Самым невероятным образом возрадуюсь. Первое обольщение окажется самым человеческим: ищи, что душе угодно. Ведь я, как и все, поражен этим недугом: без хлопот и денег пытаться найти счастье в жизни. Второй соблазн окажется сверхсильным: а не лучше ли засидеться в бестелье, якобы в мучительных и бескомпромиссных поисках своей физической части, постоянно выбирая для себя что-то особенное? А на самом деле и не пытаться это найти, довольствуясь собственным образом лишь в сознании. Вся суть жизни моей диктует этот путь. Мое рождение окутано тайной симбиоза яйцеклетки и молекулы спермы. Разум эту стихийную карусель воспринимает. Но какой ужас происходит дальше — здравый ум пошатнется! Мое созревание происходило в биооболочке Евгении Александровны, моей матушки. По соседству с прямой кишкой и мочевым пузырем, выводящим шлаки из организма. Ничего себе соседство с клозетом в самом начале жизни! Мне, таким образом, дают понять, что я всегда буду рядом с дерьмом. И другого места себе никогда не найду. Но по сравнению с тайной рождения, не вызывающей особых протестов, смерть выглядит просто вопиющей по своей адской технологии. Надо почему-то обязательно сгнить! Не испариться, не улетучиться, не оказаться вдруг облачком, унесенным ветром в таежные дали. Не попасть снова в симбиоз двух составляющих — молекулы спермы и яйцеклетки, а исключительно разложиться в прах, быть съеденным червями. То есть твоя отвратительная биологическая масса сама рождает червей, которые тебя же поедают. Да что за наказание такое — быть дважды съеденным! И за что? За то, что волею нелепого случая ты оказался в этом мире. Поэтому у меня нет никакого уважения ни к Семену Прокофьевичу, ни к Евгении Александровне Химушкиным. А когда в Сандуновских банях еще в отрочестве я увидел отцовский инструмент, которому, оказалось, обязан своим рождением, то поразился до безумия. Неужели кто-то всерьез думает, что таким крантиком можно сотворить чудо? Сами подумайте: какое тут может возникнуть таинство? А как же без него? Ведь настоящий разум без таинства никак не состоится. Если бы мне заранее сказали, что с его помощью я увижу белый свет, я бы категорически отказался принять столь нелестное предложение. Только отъявленные эгоисты способны на секс! Поэтому разлука с родителями не причиняет мне никаких огорчений! Да! За их минутное удовольствие в кровати я должен расплачивается дискомфортом всю жизнь. Тьфу! Но самое смешное, в смысле абсурдное, что ни один родитель не помнит этот свой самый продуктивный залп , приведший к зачатию. Все происходит на самом низком, примитивном уровне. Без малейшего участия разума. А то, что создается без него, может ли быть поистине замечательным? Нет! Помимо этого тут имеется еще одна насмешка над человеком: один насилует другого, и рождается ребенок с упрямыми претензиями быть счастливым. Как, а? Парадокс слепой природы! Еще раз хочу вспомнить великолепного Шопенгауэра: «Лучшая судьба не быть рожденным». Но, к моему великому изумлению, самое странное, пожалуй, глупое, что я не выхожу на баррикады, не замечаю других протестующих. Напрашивается однозначный вывод: какое содержание в сознании — такой и Семен Семенович! И неважно, в какой субстанции. Да и нужна ли она вообще, при таком вопиющем исходе? Тем паче биологическая упаковка, легкоранимая и по чужому проекту созданная? Устрашенный именно этими мыслями, я однозначно решил не иметь прямых детей. Я лишь, по примеру впавшего в безумие Мопассана, когда мочусь на газончике, обязательно выговорю заклинание: «Тут вырастут маленькие Химушкины». Но чаще даже в этих случаях с языка слетает украинская мова: «Тут виростуть маленькi Химушкини». И этого мне достаточно. Я не позволю, чтобы мой ребенок рождался в чреве. Дайте мне контейнер из любых сплавов, но избавьте от живота женщины. Поэтому с самой молодости я отрекся от половых контактов, чтобы не испытывать собственное удовольствие в обмен на депрессивное душевное состояние своего отпрыска. Ведь лишь собственный разум должен определить, каким быть Химушкину или Химушкиным. Один захочет оказаться гигантом, другой мелким человечком. Третий пожелает менять архитектуру тела согласно состоянию сознания. А какое количество нашего брата мечтает переселиться в образ кошечки, орла, паучка, тигра, в сосновую шишку или маковую головку? Вот давеча я сам размечтался стать зернышком. Лихо отказался от себя. Неплохо все вышло, даже изрядное удовольствие получил. Отказ от самого себя, точнее от своей роковой оболочки, какая это, на первый взгляд, нелепость! А сколько неописуемого восторга испытал я в лунке пахотной земли! Да! Перемещаться в совершенно неожиданные предметы — отменное состояние разума. Я уже давно мечтаю, планы ежедневно вынашиваю — записать бы свой мозг на электронный носитель, на этакий крохотный чип, и переставлять себя куда угодно. Хоть в воробушка. Или в экскаватор, или в клопа. Чтобы лучше понять, что это за существа, живущие, работающие рядом. Несомненно, такое перемещение много даст. Поймешь земной мир в его истинной сути. Еще Петр Первый похожий эксперимент начинал. Он то плотником станет, то литейщиком, потом вдруг опять царем, а немного погодя амстердамцем-жестянщиком или дровосеком, или английским адмиралом. Ну, а господин Химушкин пожелал пойти дальше. Я хочу не только в другом человеке прятаться и отсюда осмотреться, понять, что к чему. Я мечтаю каждую тварь изнутри познать, каждый плод вывернуть. Вот и сейчас меня опять потянуло стать пшеничным зернышком, продолжить с ним путешествие по круговороту. С ним-то интересные метаморфозы происходят. Куда его, бедного, только не заносит! И какое удовольствие — окунуться в поток извращенного разума! Почему этот мир не понимает меня? Но вот началось!» Тут Семен Семенович заметил, что подушки уже нет, упрямец пропал, голова тоже исчезла. Сознание переселилось в зернышко, словно чип разума застрял в нем, а зернышко «уселось» в плотном ряду члеников колосового стержня. Он стал пересчитывать своих соседей. Их оказалось двадцать семь. Стоял зной. Лучи солнца таяли в ослепительном золоте пшеницы. Химушкин почувствовал, что на него сел овод, закрыв своим брюшком от палящего светила. Но прохлады пришелец не принес. С.С. стало совсем невмоготу. В этот момент он заметил, что прямо на него самым злосчастным образом двигался комбайн. «Твердости и терпения мне не занимать, — подумал он, — но лязг этого громилы меня основательно смутил, а овод бросил меня и улетел. Может, опять уйти в Семена Семеновича, переждать уборку урожая? Техника станет на прикол, потом опять вернусь в зерно. А то перетрет меня в порошок эта адская машина. И название у нее не русское — комбайн. Что еще за „байн?“ Откуда такое мутное словечко? И верещит это чудовище так, что душа разрывается. Эти мои мысли — не изумительное ли они свидетельство нескончаемой человеческой слабости? Да! Я каждый раз забываю, что моя гибель может стать источником рождения тысячи других Химушкиных. А это умозаключение надо всегда помнить, ведь мировая гармония слагается из противоречивых обстоятельств».
Не успел он принять окончательное решение, как оказался на американских горках: свист, гогот, слезы, турбулентность, и вот влетает Семен Семенович в огромный бункер этого чужеземного агрегата. Успокаивает себя, что теперь станет легче. Но тут обрушивается другая напасть — дышать трудно, всепроникающая пыль и жуткий зной буквально душат. По какому-то небесному повелению Химушкин осматривается, находит свое зернышко слабым, ничем не примечательным, даже каким-то жалким. И эта мысль начинает радовать его. «Я жалок не только в человеческом обличии, я жалок во всех своих превращениях. Это ли не доказательство унизительной людской слабости? К какому иному выводу могут привести размышления о собственном статусе? Доказательство личной никчемности может вызвать восторг — восторг от собственной низости! Да! Жалок я! Ура! Ура! Что другое может в радостном осмыслении мира прокричать Семен Семенович? К чему уверять себя, что ты могуч, если на самом деле ты жалок! Чтобы обмануться, утешиться? Но если врать самому себе в главном, то можно ли не лгать в прочих вопросах? Так сказать, во второстепенных? Уместно вспомнить почти всех наших знаменитых правителей. Ведь ни один из них не остался на скрижалях истории как истинно великий. Почти над всеми посмеиваются, всех ничтожными людишками обзывают. А тех, кто в жизни своей низостью кичился, никчемность свою напоказ выставлял, кто в утехах, страстях погрязал, кто свои грехи и болезни не прятал, а публике напоказ выставлял, тех на постамент ставят. Вначале, проклиная и насмехаясь, разрушали памятники царям и их сановникам. Потом с диким восторгом стали крушить последующих идолов: изваяния большевиков. Но оставались в доброй памяти смущенный длинноносый Гоголь; развалившийся на лавочке пьяный Мусоргский; лежащий в рвотной массе Ницше; бьющийся в эпилептическом припадке с пеной у рта Достоевский; в мучительных судорогах принявшие смерть от нескольких граммов свинца Пушкин и Лермонтов; рвущий на себе волосы в психушке, Врубель; убежавший из дома в великом душевном смятении, и умерший на какой-то забытой богом станции Лев Толстой; расковырявший прыщ на губе и погибший от этого Скрябин… По сей день свет их не меркнет, не рассеивается временем. Вот и созрел вопросик: а смог бы кто-нибудь из истинно великих сынов России управлять государством? А? Мог бы? Например, Чайковский или Булгаков, Чаадаев или Владимир Соловьев, Федор Михайлович или Пушкин? Нет! Никак бы не смог! Как может титанический ум управлять серой безликой массой? Но они же цвет нашей нации, да что нации — всего человечества. Не означают ли эти размышления, что руководитель страны обязательно должен быть серой мышью? Тщедушным человечком с обширным комплексом неполноценности? Если несчастье каждого гражданина такого правителя не подавляет, горькое существование миллионов не трогает за живое (как Гоголя, Достоевского, Некрасова это подавляло и угнетало), — то как можно без великого душевного сопереживания управлять страной? Как можно, понимая, что ты живешь лучше, богаче своих сограждан, не испытывать глубокого чувства вины перед ними? А ведь бесконечные повседневные огорчения чреваты трагедией даже среднего ума. Так что говорить о титаническом разуме! Тут один исход — самоубийство! Видимо, поэтому я, Семен Химушкин, научился считать себя полным ничтожеством. С великой радостью прячусь от реальности во всевозможные предметы и существа. Так легче переносить страдания жизни или вовсе не замечать их. Когда великий Сократ сказал: „Я знаю, что ничего не знаю“, — разве не думал он о том же, чем озабочен я? Да! Я жалок! Я ничтожен! И я восхищен этим признанием! Радуюсь своему убогому состоянию, хочу обрести себя не в могуществе, не в обогащении, а в новых формах несчастья и страдания. Только в этом состоянии можно понять истинный смысл жизни! Лишь оно стимул совершенствования мира. Как же при этих моих интеллектуальных комплексах можно управлять мной или ожидать от меня подчинения? Какого-то государственного повиновения, восторга от повышения пенсии на шесть долларов или от партийного призыва силой общественности покончить с коррупцией? Я абсолютно не внемлю официальной риторике и, кроме настойчивой команды собственного разума, никому не подчиняюсь! Да! Лавирую в бюрократической смуте, но не подчиняюсь! Что лично меня особенно умиляет, так это порочнейший сбой в человеческой программе. Они, человеки, с восхищением воспринимают очевидную глупость и мерзость смазливых лиц, но с негодованием и возмущением относятся к фундаментальным проявлениям разума, исходящим от людей с невыразительными лицами. Человеку отталкивающей внешности не позволено ничего, даже нос на публике показывать, а глупец с длинными ресницами, тонкой талией и узкими скулами публично вещает всякий вздор. В глазах людей внешние эффекты значительно превосходят доводы разума. Ох, мне еще многое не нравится, многое в себе противно! Особенно после посещения антикварного салона в Манеже. Я там замечал, как они посмеивались, разглядывая мои уродливые родинки на лысой шишковатой голове. Да! Такой нынче мир! Точнее, он всегда был таковым! Впрочем, пора возвращаться в зернышко, чтобы получить удовольствие от новых превращений. Вспоминаю еще одну мою замечательную особенность: роскошь и шик для меня — яд. А общение с новоиспеченными аристократами и богатеями — невыносимый плен! Я бы среди этой публики и их антуража чувствовал себя узником Освенцима! Как клиенты аукционов Сотби и Кристи никогда не сядут в потрепанный „Москвич“, никогда не пригласят меня на ланч или ужин, так и я никогда не польщусь проехаться на „Мазарати“ или надеть на себя костюм от „Бриони“ и поужинать в „Марио“. Ох, шуты! На что посягают? Ведь неудержимая страсть к собственной властной исключительности и долговечности не что иное, как смешное и глупое лицедейство. Да! Но каждому свое! Обветшалый и все же уместный трюизм! Теперь, опять энергично убежав от себя, я прекрасно устроился в кузове грузовичка, который везет пшеницу на элеватор. Трясет. Болит поясница. Дорога длинная. Из расщелин кузова тонкими струйками протекают на грунтовую дорогу мои собратья. Они тонут в дорожной пыли. Какая выпадет им судьба? Видимо, тяжелые покрышки раздавят их или грачи склюют. А может, кто-нибудь еще взойдет будущей весной? Меня же самого потряхивает в верхних слоях кузова. „Вывалюсь или нет?“ — эта мысль будоражит меня. Попасть в брюшко птицы — тоже забавное путешествие. Замечательная перспектива — проследить, какая метаморфоза со мной произойдет, как я превращусь в помет, сброшенный с высоты птичьего полета на головы соотечественников. Кажется, все-таки не успеваю вывалиться — грузовичок уже въезжает на весы приемки. Нас взвешивают. Кто-то кричит: „Нюрка, не забудь приписати триста кг пшеницi, це машина бригади Малюшкина. Приписки вiн готiвкою разраховуеться“ (Сноска. Перевод : «Нюрка, не забудь приписать триста кг пшеницы, это машина бригады Малюшкина. За приписки он налом платит»). Борт грузовичка поднимается, и нас ссыпают в подвал. Такое ощущение, что попал под сильный град. Меня это вполне устраивает, даже синяков набил. Едва очухался, как пневматика поднимает на верхние этажи. Подул ветерок, потом стал усиливаться, и уже воздушный фонтан сушки подбрасывает меня к потолку. Снова и снова я кувыркаюсь между полом и потолком. Плевна слетает с меня быстро, как одежда перед долгожданным душем. От радостного волнения я дрожу, словно в исступлении. Мне все нравится, я ликую. Это результат того, что я давно свыкся с одиночеством и полюбил его, ведь иначе перемещаться во что бы то ни было оказалось бы невозможно. «Повторите, повторите, — кричу я, — бросайте выше!» Один смеется, другой льет слезы, большинство помалкивают. «А, не разучились рот на замке держать, — осклабился я. — Даже радоваться как следует не могут. А народ свой я знаю! Ах, бедный, бедный народишко! И чем мы только берем, когда случается невзгода? Или они в последние годы так круто изменились? Или все человечество таково! Да! Да! Именно все человечество никакого уважения не заслуживает. В глубоком кризисе оно!» — как-то даже взбодрился я. Тут мне чертовски захотелось получить оплеуху, так сказать, от всех. И не просто ладонью по щекам — раз-два, а как следует, кулаком прямо по роже. Да так, чтобы искры из глаз вылетели. Чтобы из носа кровь потекла, морду перекосило. Чтобы помучился я ужасно за это свое признание. «Нашелся тут в зернохранилище какой-то престранный гусь Химушкин! О человечестве понесло размышлять мужика!», — каждый, кто смог бы подслушать, бросил бы мне. И никакой жалости к себе я бы не испытал. Более того, просил бы поддать еще, да больнее! Помню, как-то три дня во рту крохи не держал. Зашел в рюмочную, денег нет, но надеюсь встретить кого из знакомых. Навязался бы, чтобы угостили. Однако никого не застал, а гляжу, на столике стакан стоит, а в нем на донышке капля апельсинового сока застряла. Ох, и взбаламутила она тогда мое сознание. Я схватил стакан, поднес его ко рту и стал ждать, пока она опустится на язычок. А она, сволочь, скатывалась медленно, словно ее кто-то на ниточке придерживал, чтобы надо мной надсмехаться. Наконец, когда она уже притащилась к самому краю стакана, я такой сильный аромат апельсинов почувствовал, что моментально слизнул ее языком и невероятное удовольствие получил. Показалось, что желудок просто переполнился цитрусами и другими деликатесами. И голод пропал. А всего-то была лишь одна капля! Я это к тому вспомнил, что даже от одного удара по собственной физиономии можно невероятное удовольствие получить. Одурманить себя воображаемым избиением. Едва успел я об этом подумать, как почувствовал на себе чей-то сапог, да такой изношенный, в дырках, что не столько боль меня ошеломила, сколько прелый, ужасающий запах ног. «Ни от одного животного нет такой вони, как от человека», — пронеслось в голове. Но тут я подумал о другом: «Почему мне всегда радостно говорить о себе и о себе подобных в самых низких смыслах? Разойдусь — и понесет меня лить грязь на Семена Семеновича. Какая-то личная особенная прихоть или характерная черта человеческого сознания?» Тут боль стихла, а смрад усилился. Я вдруг увидел себя застрявшим между подошвой сапога и носком какого-то полупьяного верзилы. «Он, похоже, здесь мелкий начальник», — почему-то подумал я. Поскольку я был под сапогом, ни лица, ни его роста я не мог видеть. Но тяжелая поступь подсказывала мне, что это мужчина крупный. Он шагал по зерну хозяйской походкой, не обращая на нас ни малейшего внимания. Когда зерно почти закончилось и на деревянном полу оставались лишь мелкие островки пшеницы, я выскочил из плена, не прилагая для этого никакого усилия. Как бы сам по себе выпал. Не то что мне понравилось заточение в смраде под подошвой, но в своих превращениях я полностью отдаю себя стихии жизни, давно уже поняв, что собственные усилия, направленные на изменение чего-либо, ни к чему хорошему не приводят. Тут между жидкими островками зерен, казалось, я даже несколько растерялся. Но, услышав голос Чудецкой, доносившийся из кухни, прислушался. Настя старалась говорить тихо, тем не менее проекты хрущевских домов, видимо, визировали на Лубянке, поэтому слышимость между стенами была замечательная. Да и слух у меня идеальный, особенно на чужую речь. Наконец, от ее отца я регулярно гонорар получаю, чтобы все знать! Это обстоятельство усилило мою заинтересованность, тем более что поздние ночные звонки были редки. «В Екатеринбурге на два часа раньше. В Москве сейчас полпервого, значит, у них полтретьего утра. Звонок не может быть от родителей. С кем же она говорит? Не с этим ли Дыгало?» Чтобы снять сомнения и очистить сознание от предположений, Химушкин с усердием принялся ловить ее слова… «А она о проблемах смерти рассуждает, квартирантка. Очень сомнительный пассаж — что человек незаменим не только интеллектуально, но личностно. Да подлинным, значимым интеллектом обладают никак не больше пяти процентов от всей нашей неимоверной массы. Все другие смотрят футбол или сидят в пивнушках, а то и дома, у телевизора. Я с такими типами не общаюсь, не вожусь. Избави бог! Да! У них состояние нутра не имеет никакого таинства, а ведь это для меня главное. Оно настолько прозрачно, что нет никакого интереса его изучать. Но как оградить одних от других? Это на первый лишь взгляд они сосуществуют в гармонии. На самом деле между ними глубочайшая пропасть. Есть еще немало типов, видимо, во многом напоминающих меня самого, которые не хотят быть с одними и категорически не признают других. Потому что тем, кто проникает в тайны Вселенной, я сам буду неинтересен. С моими-то знаниями! Нет! Прогонят. Усталым пальцем укажут на выход! Тут я даже подумал, что они, первые, особенные ученые, ко мне будут всегда более непримиримы, чем к простым пустозвонам. Но почему? Может, потому, что меня они считают, говоря лексикой Х1Х века, „разночинцем“, а их — собственными „крепостными“. Ведь со мной они никакой каши не сварят, а с помощью этих „болельщиков массовой культуры“ могут рассчитывать на исправную рабочую силу. Одним введена программа свистеть и радоваться забитому голу, другим — забить гол! Одним дурить публику фанерным голосом, другим — рукоплескать одурачиванию. Так что публичная масса — это роботы, необходимые творцам. Эти даже относятся к массе, к роботам, с милой улыбкой: „Васька, сделай вот это или это… Другого общения нет же! Нет! Тогда почему не робот, не крепостной? Позовет девку, чтобы трахнуть, — и пока! Да! Пока! А что еще сказать или сделать? О чем говорить-то? Я вообще предпочел бы получать оргазм самым невероятным образом. Вот переместился в зернышко, удовольствие великое, и тут же оргазм наступает. Или добился какой-то цели, тоже задрожал в неописуемой радости. Совсем неплохо получать оргазм в виртуальных влечениях. Берешь какое-нибудь крылатое выражение и трахаешь его неустанно. А испытывать оргазм в теле женщины — не роднит ли меня такая вершина полового удовольствия с животным миром? Я же все время подчеркиваю и везде твержу, что Химушкин совершенно другой, и от быка имеет существенные отличия. Ну вот, мои родители испытали оргазм, зачав меня. Предположим, я вырос бы в сиротском доме. Так неужели, познакомившись со мной на улице (а мне было бы уже лет тридцать, и они не знали бы, что я их сын), они испытали бы удовольствие от общения со мной? Нет же! Я своих родителей неплохо знал. После знакомства со мной они облевали бы ближайшие тротуары. Ужас вызвал бы у них такой тип, как Семен Химушкин! Так что радость оргазма не всегда соответствует качеству будущего продукта. Да вообще, в русском народе (как у других, не знаю) понятие „трахать“ больше связано с насилием. Недавно услышанный сюжет обстоятельно иллюстрирует это соображение. Освобождается каторжанин. Лет ему около пятидесяти, зрелый, матерый. На киче пробыл около двадцати лет. Встречает братва хлебом и солью. После застолья пора отдыхать. К его кровати подводят обольстительную красотку. Даме уже выдали приличный гонорар. Начинает она за ним ухаживать… Утром друзья встречают своего приятеля. „Ну, как девка?“ — „Хороша!“ — „Ну, слава богу? Значит, оттрахал?“ — „За что?“ — „Как за что? Что, не оттрахал?“ — «Она никакого повода не давала, чтобы ее, сучку, оттрахать. Очень мило себя вела. Постоянно ухаживала. За что же ее трахать? Если бы она провинилась… Я бы ее такую-сякую…“ Как, а? В таких национальных традициях совсем немудрено иметь на этот счет собственное мнение. Ну, я несколько отвлекся от Чудецкой. Что она там? О чем, полуночница болтает? И голос стал у нее напряженный. Ох, не согласен, абсолютно не согласен! Какое еще бессмертие, Чудецкая? Для чего? Ведь умрешь со скуки от вечной жизни. Как раз весь кайф существования в той унизительной форме, которой я придерживаюсь, в обязательной смертности. Я же вижу физиономии столетних долгожителей. Жуть! Не тело, а чучело! Нет! Смерть — это воистину спасение. Не устраивает только технология разложения, ожидающая нас, должно быть нечто другое, таинственное. Тут придумать можно все что угодно. Слава богу, пока голова варит. Кого еще откапывать, воскрешать? О чем это она? Ну, девочка, у тебя совсем крыша поехала. Читаешь много. Необходимо достать оттуда не больше, чем тысячу человек, а остальные кладбища залить толстенным слоем бетона, накрыть, так сказать, саркофагом, чтобы таких страшных мыслей ни у кого больше не возникало. Нас уже около семи миллиардов, а доставать ей придется как минимум еще пятнадцать. Это же двадцать два миллиарда. При минимальном росте населения, возьмем лишь 0,1 процента, население земли будет увеличиваться на 220 миллионов человек в год. Через сто лет нас будет около 50 миллиардов. Через двести — около 150! А через триста, через тысячу… И для чего? Для какой-то абстрактной гуманитарной цели! Какой ужас! Я в этом-то мире не хочу жить, а какие страдания буду испытывать в новых условиях? И не просто страдания на час — бушующий разум растянется на вечность. Господи, как избавить квартирантку от таких страшных, иезуитских мыслей? В этой ее гипотезе мне больше всего может понравиться отсутствие в обществе каких-либо законов. Ну, какой смысл осуждать карманного воришку на три года, а насильника на десять лет, если они бессмертны? Да и какой аргумент можно найти для мотивации добра? Зло будет цениться значительно дороже, так как его практически не останется. Исчезнет главное: боязнь смерти, покушение на жизнь. Да! Абсурдная идея, но любопытная, чтобы воспалить свой разум. Почесать затылок! Возмутиться, наконец, а это весьма полезное состояние. Минутку! Ко мне идет, даже торопится, женщина с совком. Что у нее на уме?» В этот момент Химушкин почувствовал, что его зачерпнул совок. Он попал на самое дно, поэтому видеть ничего не мог. Вместе с другими зернами его понесли в неизвестном направлении. Едва он почувствовал слабый аромат свеженарезанного лука, как оказался в кипящей воде. «Ай! — прокричал Семен Семенович. И ахнул: — Неужели сварят? Тогда надо ожидать необыкновенного путешествия. Ведь варят для того, чтобы съесть, не правда ли? Тут же я вывел восторженное заключение: замаячила замечательная перспектива попасть в желудок человека или даже свиньи. А может, варку пшеницы затеяли рыболовы для наживки на карпа? Рыба отлично на нее клюет. Впрочем, ждать осталось недолго. Я бессовестно на все согласен, меня абсолютно ничто не оскорбит, только бы подольше оставаться в состоянии зернышка, в этой фантастической суете! Чтобы не жгла тоска реальности!» Вода между тем вскипела, и Семен Семенович услышал, как мужской голос заявил: «Хватит, Клава, накладывай. Водка теплеет. Жрать хочется». — «А, — понял Химушкин, — предлагается билет для путешествия по желудку человека. Но почему мое восторженное состояние не нравится соседям? Они окатывают меня злобными, безжалостными насмешками. Может, они узнали, что в моей крови содержится таинственный яд, способствующий вызреванию ненависти к собственной персоне? Боятся отравиться? Да! Христианские моралисты видели перед человеком две дороги — узкий путь праведников, следующих заветам Божьим, и широкую мостовую соблазнов для грешников. Я же для себя определил лишь одну тропинку — постоянное путешествие и перевоплощение. И никакие другие пути меня не интересуют. Так что мне их ехидные физиономии?» Демонстрируя наплевательское отношение к своему окружению, Семен Семенович начал высказывать самые различные пожелания: «Я хочу попасть на тарелку женщины»; «Клавдия, съешьте меня напоследок, чтобы я смог как следует осмотреться в вашем чреве. Меня чрезвычайно интересуют женские внутренности»; «Прошу вас, не пейте водки, я не переношу спиртного»; «Не глотайте меня сразу, женщина, дайте понежиться на вашей десне». Тут господин Химушкин представил себе, как будут тесниться между языком и небом сваренные пшеничные зерна. Как станут они ерзать, чтобы не попасть под жернова коренных зубов, как попытаются уклониться от проникновения в желудок, как станут прятаться под языком, залезать в дырки зубов в надежде, что вызовут плевок и окажутся на свободе. Странная вещь боязнь — она вызывает искушение совершить нечто невероятное. Представив себе эту недостойную возню ради лишних мгновений выживания, Семен Семенович с необыкновенным достоинством, соответствующим его душевному состоянию, стал ждать, когда наконец он попадет за отвислые щеки работницы элеватора. Между тем Клавдия сняла алюминиевую, почерневшую от копоти кастрюльку с электроплитки и стала раскладывать сваренные зерна по мискам. Химушкин, подхваченный черпаком, оказался на самом краю миски. От нее шел острый запах. Так обычно пахнет скисшая капуста. Туманные представления относительно поездки по неведомому маршруту все больше интриговали Семена Семеновича. Он уже не хотел возвращаться в действительность, и ему было совершенно все равно, что с ней стало и существовала ли она вообще. Из памяти она оказалась вычеркнутой. Теперь он думал совсем о другом. «Чтобы не оказаться раздавленным зубами и проглоченным рефлекторным сокращением гортани, необходимо пробраться в самое хитрое место полости рта, надежно спрятавшись за зубом мудрости. Плотно обхватить его и дожидаться последнего глотка Клавдии. Таким образом я окажусь над корневой частью языка. Поскольку она особенно чувствительна к горькому вкусу, вполне возможно, что из-за горечи этот подвижный гибкий мускул не оставит меня без внимания до смешивания со слюной. А перед входом в пищевод слюнные железы окатят меня своим душем». Размышления прервал скребок ложки, которая перенесла его в рот Клавдии. Так С.С. попал в мир лука, чеснока, перца, соли, цемента, железа, композита, фарфора, пластика, керамики, кобальта, хромового сплава, вкусовых сосочков и много чего другого. Ему показалось даже, что здесь представлена вся система Менделеева. Это был музей старых и новых стоматологических технологий. Хромовым сплавом были проложены мостики между пластмассовыми и фарфоровыми коронками, металлом установлены крепежи мостов, цементом и композитом заделаны дырки на изъеденных, разрушившихся зубах, из титана отлиты протезы, из кобальта — штаммы коронок. Вся история упадка и развития отечественного зубного ремесла явилась здесь самым наглядным образом. Семен Семенович даже огорчился, что не успеет изучить работу дантистов разных поколений. Путешествие по телу незнакомой женщины уже нисколько не зависело от него самого. Вот на подстилке из слюны он попадает в пищевод. Вход в трахею закрыт надгортанником. «Жаль, — подумал Химушкин, — я пролечу дальше, минуя легкие. А потребовать, чтобы открыли ворота в трахею, не у кого. Состояние этого органа останется для меня загадкой. Бедная женщина, сама она не способна исследовать собственную легочную материю. Ведь давеча опять вспоминал, що тiло нам зовсiм чуже. Да! Увы!» В этот момент чудаковатый москвич разглядел через стенки пищевода сердце. Ему не хотелось верить, что это именно тот орган, который так восторженно воспевали поэты. «Его можно сравнить с моторчиком пылесоса, — подумал Семен Семенович. — А дуга аорты напоминает переходник для слива использованной воды в старой домашней раковине. Легочный ствол уж очень похож на шланг фена, а нижняя полая вена выглядит словно выхлопная труба автомобиля „Москвич“. Левый желудочек напоминает шнек мясорубки, сухожильные хорды — точная копию дюбелей динамомашины. Или нет, их безошибочно можно сравнить с овощным мешком , в который на Усачевском рынке азербайджанцы накладывают купленый товар. Левое предсердие очень походит на красный свекольный плод. Верхнюю полую вену не отличишь от огурцов-корнишонов, мясистые трабекулы — от красной фасоли, межжелудковую перегородку — от молодой морковки. Но Тютчев почему-то пишет:
- Пускай скудеет в жилах кровь,
- Но в сердце не скудеет нежность…
Сомневаюсь, чтобы он хоть раз видел сердце. Никакой это не инструмент чувствования или объект лирики. А Алексей Толстой замечает:
- Весело и горестно сердцу моему,
- В очи тебе глядючи, молча слезы лью!
Блок же восклицает: «О нет! Не расколдуешь сердце ты …»
А Фофанов размышлял о нем:
- Ум ли ищет оправдания,
- Сердце памятью живет.
И еще: «Он слишком горд, чтобы обнаружить нежность, которую чувствовал в сердце»! Ох уж эти поэты! Тоже мне еще романтики! Взглянули бы они на это устройство! Правда, неплохо продуманное, прилично функционирующее, но это же настоящий машинный агрегат. Так что нет в нем и не может быть никаких чувств. Да что с вами, господа? Такое ощущение создается, что между поэтами существует какой-то международный заговор, чтобы исказить суть предмета, создать иллюзию, что в сердце находится кладезь эмоциональной энергии. Будто в нем можно встретить нежность, очарование, ненависть… Нет! Тьфу! Я сам сочинил бы так:
Клапаны сердца болью стучат,
Заслонка ствола перикард перекрыла,
Трабекулы съехали с оси —
К ремонту тянутся венозы!
Или другое:
В смазке нуждается сердце мое,
Выхлоп не тот, ржавеет аорта,
Легочный ствол пропускает масла,
Нужно бежать в С Т О без конца!
Тут он еще раз вспомнил этот овощной мешок, ухмыльнулся навернувшимся строкам и соскользнул дальше в пищевод по длинному, захватывающему пути. Эта дорога, полностью покорившая его, становилась все азартнее. «О, какое это колоссальное, оказывается, удовольствие, — мелькнуло в голове у Химушкина, — в одиночку прокатиться по узкой затемненной тропинке внутренностей. Такое ощущение, что ползешь по коридору, в котором справа и слева комнаты. А овощноймешок особенно позабавил меня. Странно, конечно, что сердце привиделось мне как заурядный бытовой предмет или в другой раз — как моторчик пылесоса. Но мое придирчивое мрачное любопытство не находило в сознании других образов. И заслуженно, заслуженно! Да! В нем нет никакой музыки или поэзии. Оно — неизвестной силой заведенная машина. По чему-то тайному повелению этот биомотор вдруг останавливается. Как же его можно боготворить? А в России традиция задабривать хозяина, — вспомнилось мне. — Может быть, русский человек сознательно ему льстивые слова выговаривает, чтобы вымолить пару лишних дней для проживания? Ведь так, как русский обхаживает хозяина (современный термин «бюрократ»), ни одному иностранцу в голову не придет. От этого «бюрократа» зависит продолжительность жизни каждого, как же не задобрить его, за дополнительные часы собственной жизни? Что-то уж очень много сравнений с этим сердцем. И моторчиком пылесоса прозвал, и овощному мешку уподобил, и «бюрократом » представил… Запутаться можно. Но хватит об этом. Теперь же с особым интересом я решил как следует разглядеть самую крупную железу. Что она такое? Печень находится под куполом диафрагмы, вспомнил я, над чревом. Вот как умно я придумал — последним зернышком в пищевод спрыгнуть. Сверху на меня никто не давит, ногами я встал на плотный поток разжеванных пшеничных зерен, уже вошедших в желудок, а руками крепко уцепился за адвентициальную оболочку пищевода. И ничего особенного тут не увидел. По форме и размерам это перевернутый лыжный ботинок, до глянца начищенный шоколадным кремом. Могла быть печень и каской солдата Антанты, закрывающей сзади шею. От осколков что ли? Но в этих образах для моих размышлений не было ничего интересного. Да! Я нахмурился, разглядывать дальше ничего не стал, как-то автоматически вернулся в себя, и тут же в ушах опять возник голос Чудецкой. Совершенно иные мысли стали заполнять сознание. «Надолго затянулся ее разговор, — пришло мне в голову. — Теперь она говорит о Христе. Помню: „Дела, которые Я творю, и вы сотворите“. Давно пытался понять эти слова, но прошлые мысли уже забылись». Химушкин закрыл лицо руками и стал думать — слово за словом, а не потоком мыслей, но разгоряченно и с какой-то внутренней силой. Так обычно говорят о принципиальных вопросах, без академических знаний и подготовки. Конечно, размышления вызвали у С.С. много упреков и возражений. Наивность античного взгляда на человека убеждала его в том, что они достаточно высоко оценивали нас . Впрочем, это мог быть и ход наемных или убежденных имиджмейкеров. Для привлечения простодушных, неграмотных граждан в лоно церкви, обращения их в свою паству, как сегодня, так и во времена зарождения христианства, (да и задолго до него) подобными приемами не гнушались ловцы человеков. Тут Химушкин поймал себя на мысли, что к этим выводам приходил и раньше, еще будучи студентом. «Но надо наконец что-то новое выдать. Ведь Семен Семенович стал уже другим! — настойчиво потребовал он от себя. — Прошло больше тридцать лет, неужели за такой срок никакой другой по-настоящему оригинальной идеи я не смогу сформулировать? Итак, я уже окончательно убежден, что судьба моя с самого рождения, помимо веры или неверия в Бога, предопределена и неотвратима. Да! Именно так-с! Теперь что касается известной евангельской цитаты: „Дела, которые Я творю, и вы сотворите“. То есть Он хотел, чтобы человек во всем (во многом) был на Него похож. Да! Понятно! Но что же Он делал такого особенного? К чему призывал помимо неукоснительного соблюдения наставлений? Исцелял? Да! Воскрешал? Да. Поднял из мертвых своего приятеля Лазаря! Но что дальше с этим Лазарем случилось? Он среди нас? С ним можно пообщаться? Взять интервью? Видимо, тоже давно помер! Да и было ли воскрешение? Может, летаргический сон? Но что Он предвидел, что конкретно подсказал, от чего предостерег? Предупредил, что будет уничтожена Помпея? Нет! Оберег людей от холеры или чумы? Нет! От цунами в Индонезии, унесшего сотни тысяч жизней? Нет! Предотвратил ли приход фашистов или большевиков к власти? Нет! Но этот приход стоил около ста миллионов жизней! Что же Он совершил, кроме единичных гуманных деяний, в которых переплетались таинство, чудо и магия? А почему не предвидел, что будет рожден атеист Альберт Эйнштейн, обладавшим божественным разумом? Почему не предрек, что гениальные грешники и безбожники пошлют на ближайшие планеты корабли, начнут осваивать космос, создадут мобильную связь, сделают жизнь на земле более комфортной? Почему не подсказал хотя бы технологию производства туалетной бумаги, чтобы можно было гигиенично справлять нужду? Или одноразовых шприцов — предотвращать многие инфекционные болезни. Кто-то скажет: мелочь, ерунда, что это еще за гусь такой Химушкин, вздумавший от Иисуса Христа подобные деяния ожидать. Ведь именно так скажут! Ну ладно, а — не убий! Так и до него римские и греческие законники писали об этом! Не укради? В любом античном праве этот постулат был записан. Или легенда, что Он воскрес? Для чего же воскрес? А? Чтобы отправиться неизвестно куда и на земле больше не появляться? Как раз по логике человеческого разума, если бы Он воскрес в действительности, то должен был оставаться среди нас, как пример и укор! А тут — воскрес и улизнул! И не просто на пару дней, в отпуск, на лечение после побоев и насилия по приказу Понтия Пилата, а навсегда исчез! На прощание лишь строчки Благой Вести оставил в завещании. А хватит ли их? — Семен Семенович улыбнулся, убежденный, что высказал умную мысль, и с легким головокружением от восторга продолжал: — Но тут у меня другой вопрос возникнет, может, самый главный: если сила Создателя всего и вся действительно сверхмощная, то почему же Он проектирует Химушкина таким несовершенным? Жалким, мало на что способным, ни к чему особенно не пригодным? Почему не лепил Он нас сразу самодостаточными? Живущими не в трущобах, нищете, в болезнях и войнах, а в комфортном, безопасном, творческом мире? С мыслью познавать Вселенную, а не гнаться за денежной массой. Бог дал разум, чтобы человек все сам себе придумывал, открывал, возразят мне. Как бы не так? Мне кажется, именно вопреки воле Создателя (если она вообще существовала) это достаточно примитивное создание все же муравьиными шажками чего-то достигает. Но мой ответ, будет таков: интеллектуальная сила Творца, заложенная лишь в создание Солнечной системы, в десятки биллионов раз выше мизерной силенки, вложенной в акт создания человека. А уж о проекте всей Мега-Вселенной я вообще не говорю: тут соотношение не поддастся вычислению. Это даже не одно и то же, как если бы архитектор крупнейшего здания в Москве, да нет, говорят, в целой Европе, — «Триумф Паласа» на Соколе, под угрозой смерти взялся бы за проектирование бессмысленной песчинки. Да он вообще сошел бы с ума от несоответствия задания и творческих возможностей. Я не могу представить себе разум Создателя, Творца звездного космоса, мега-универсума, но представить себе айкью проектанта человека предположить можно. Поэтому готов с уверенностью эксперта заявить: существо, которое будет иметь выше 500 айкью, легко создаст человека в его нынешних потенциях. Неужели Господь был сам так несовершенен? Никогда не поверю! Ведь уже следующие виды разумных существ земли легко поднимут планку интеллекта до 250–300 айкью. Более того, скажите мне, как такое возможно, чтобы столь невероятной силы разум, которым обладает Создатель, был способен так низко опуститься, можно сказать, даже пасть, чтобы слепить на заброшенной в мега-галактике масенькой планете жалкого человечка? Для чего Ему такое падение? И зачем Ему понадобился такой неэффективный продукт? Какой такой эксперимент, какой мотив смог бы вынудить или вдохновить Создателя прекрасно функционирующей Вселенной структурностью размером в 160 миллиардов световых лет, с необсчитываемым весом и гравитационной силой, смастерить жалкое, несовершенное существо ростом около двух метров и весом около 100 кг? Очень сомнительная версия! Да! Соглашусь, если услышу гипотезу, что человека смастерил Его ученик-двоечник! Или ученик ученика! Ведь другое разумное объяснение невозможно! Зачем же нас изначально создавать порочными — чтобы бороться с присущими программе грехами, что ли? Не мог же Он в самом деле так низко пасть, чтобы заниматься микроскопической пустышкой с амбициями мега-великана. Здесь почти каждый мечтает стать президентом и богатеем, вот предел сладких фантазий человека. Его интересует лишь позиционирование во власти и собственности! Да! Так в чем я могу сегодня убедиться, исходя из Его так называемых пророческих наставлений и требований? После более ста поколений Его физического отсутствия? Хотя, впрочем, мог бы и на час-другой мелькнуть! Все или многие пороки неверующих характерны и для верующих. Более того, нередко атеисты менее грешны, чем служители церкви и члены ее паствы. Разве такое умозаключение не дает основание предположить, что человек как «сын Бога» и Христос как сын Отца-Создателя страдают одними и теми же пороками и обладают одинаковой ментальностью? Если человеку присуще многое Христово, то и самому Христу должно быть присуще много человеческого. И уже совсем в конце по типично химушкинскому, пожалуйста, только без обиняков: а не сказки ли всеэто Венского леса? Хотя мне, впрочем, все равно. Ваше протестное мнение касательно моих размышлений меня абсолютно не интересует. Ведь я живу исключительно для самого себя, и мир вокруг — это лишь мрачные сцены моего воображения. Но если вы пожелаете влюбиться в меня, стать моими поклонниками или друзьями, то знайте, чтобы не иметь никаких болезненных иллюзий в будущем: Семен Семенович — отъявленный мерзавец и прохвост, дружбу он не терпит, не признает, а в человеке ценит лишь суверенное одиночество. Да! Вот так-с!» В этот момент сознание опять переместило С.С. в пищевод. Печень его совершенно не заинтересовала, и он стал пробираться дальше по тракту желудка. В привратниковой части его окропил пахучий желудочный сок. Химушкину стало тяжело дышать, его познавательные восторги ослабли, желание тщательно осмотреть поджелудочную железу и почки угасло, возникло блаженное ощущение, что он уже ничего не ищет, ничем не интересуется. И Химушкин впал в дремоту. Через минуту, казалось, он по-настоящему спал.
Глава 11
Иван Гусятников удобно расселся в кресле и с явным нетерпением ожидал начала спектакля. Впрочем, спектаклем предстоящее зрелище можно было бы назвать лишь условно. Никакого сценария не существовало. Да и кому было под силу сочинить его во вновь созданном поместье близ Мценска! Был лишь приказ современного помещика из новых русских. Приказ был не до конца понятен исполнителями, однако строго обязателен к исполнению. Под страхом немедленного увольнения хозяин «Римушкина» выдвигал самые невероятные требования. Одним он ставил эротическую задачу — со всепоглощающей страстью, отличающей влюбленных, трахать в постели одну из его крепостных. Но высшая цель странного московского богатея состояла совсем не в том, чтобы наблюдать за причудливыми сценами секса, слушая экстатические стоны и вопли. В голове у Ивана Степановича вертелось нечто иное, куда более изощренное. Потому-то предстоящая интрига в гостиной хаты номер три пятого хутора поселения римушкинских гастарбайтеров волновала его. Он был опьянен, как пьянеют от отвара маковых головок, от поедания свежесорванных мухоморов или обмазывания десен пыльцой спелой пожелтевшей конопли. Из девяноста шести душ он отобрал для своего эксперимента двух женщин и десятерых мужчин. Критерий для женщин был несколько странным. Они должны были быть не моложе двадцати пяти и не старше тридцати пяти лет, при этом девственницы. Впрочем, таковых он у себя не нашел, поэтому последнее требование не без сожаления снял. Особенно после того как узнал, что его избранницы в браке не состояли, эротических нежностей не познали, сентиментальных чувств не испытали. Зато нередко вступали в одноразовые быстротечные связи, причем лишь с мужчинами, находившимися в сильном алкогольном опьянении. Одну звали Алевтина Латипова. Около тридцати пяти лет, коренастая, почти безгрудая. Когда господин Гусятников мимолетно ее осматривал, недоразвитые молочные железы напомнили ему сморщенные «вчерашние пончики» из школьного буфета или сдутые майские шарики. «Вот эта красотка — что надо! Для предстоящей роли она бесспорный фаворит. Наконец, нашел-таки настоящую женщину! Есть где разгуляться воображению! Пусть мои интересы кажутся узковатыми, но для химер и восторгов разума столько простора! Фантазий — уйма! Уйма! Я же должен миром воображения компенсировать серость окружающей действительности. Она мой недобросовестный конкурент и не содержит в себе никакой правды! Что дальше, что дальше?» Темно-рыжие, явно крашенные, редковатые волосы касались ворота неказистой кофточки. Позвоночник у фаворитки был искривлен, левое плечо спускалось ниже правого. Нижняя челюсть мощнее и объемнее верхней, поэтому два ряда зубов не смыкались и обветренные, потрескавшиеся губы были полуоткрыты. В итоге дама шепелявила, надо было домысливать неразборчивые слова. Тяжелый, с двумя горбинками нос, висел словно крючок для белья. Одно веко было приспущено, другое даже во сне оставалось поднятым. Лоб выглядел не столько узким, сколько искривленным или, пожалуй, скошенным. На правой стороне головы волосы начинали расти у виска, на левой — почти от бровей. Глаза бледно-серого цвета смотрели в разные стороны. Руки Латиповой с буграми подагры не знали колец и браслетов. Завершало потрет несоответствие частей таза. Одна тянула на 50-й размер, другая, казалось, провалилась к 38-му. «Очень женственна и эротична! Эта заслуживает настоящую пылкую любовь! Какая жалость, что она еще такой не познала. Незаслуженно это! Несправедливо! Впрочем, противоречивость мира, его прелестная дисгармония отразилась в ней самым замечательным образом!»
Фамилия другой женщины была Глинкина. Гусятников принял ее ложную версию возраста (34 года), по документам зная, что еще в апреле прошлого года ей исполнилось 40. Почему Глинкина скрыла свой возраст, доподлинно не известно, впрочем, ничего удивительного в этом нет, таким образом поступает большая часть второй половины человечества. Варвара Петровна была ниже Латиповой, но крупнее. Особенно выделялся ее зад. Он походил на пару обтянутых шалью деревенских перьевых подушек, подвязанных к тонкой талии. Груди, как два миниатюрных кофейных блюдечка, чуть выступали над худыми ребрами. Соски же напоминали крупные угри на прыщавом лице несовершеннолетнего, а околососковые кружки можно было сравнить с лоскутиками наждачной бумаги. Лобная мышца, казалось, была атрофирована, поэтому лоб выглядел неподвижным, будто цементный, а уши были не просто большими — огромными. Мелькала мысль, что их искусственно приделали к голове для какой-то служебной надобности. Но что особенно удивительно было на ее лице, так это приплюснутый носик — настолько маленький, что трудно было разглядеть ноздри. Обе щеки и подбородок Варвары Петровны покрывала растительность, которую, впрочем, можно было заметить и на ее плечах и спине, а также на икрах. Варвара Петровна довольно часто улыбалась, порой неизвестно по какому поводу, выставляя редкие исковерканные зубы. «Вот это секс-бомба! О такой им надо только мечтать! И добиваться ее ласк! Раньше соблюдение целомудрия считалось христианским долгом и вообще богоугодным делом. А нынче почти всеми оно воспринимается как дурачество и даже признак пошлого упрямства», — удовлетворенно констатировал Иван Степанович.
Первой приглашенной к широкому дивану парой оказались Латипава и Сергей Андреевич Казначеев, который тоже был отобран не случайно. Господин Гусятников тщательно обдумал его кандидатуру. Ему хотелось найти в «Римушкине» амбициозную личность, какого-нибудь бывшего преподавателя, филолога или даже заштатного писателя, которыми нынче полна Россия, — готового за долларовый гонорар выполнять любые заказы. Однако у самого Казначеева имелись далеко идущие виды на «Римушкино». Он мечтал сделать карьеру. В столице у него мало что получалось, зарплата не росла, перспективы в училище были минимальные. Приходилось зарабатывать крохи заказными обличительными текстами. А тут перед ним выросла фигура олигарха Гусятникова. Он плюнул на свою работенку в Москве и переехал на Орловщину, где был представлен Ивану Степановичу как мужичок, готовый взяться за любое поручение. «Лишь бы хорошо платили, — успокаивал Сергей Андреевич свою на все согласную совесть. — В таких условиях можно легко в крепостные записаться». Вид беглого москвича никак не соответствовал его внутреннему содержанию. Это был стройный мужчина лет сорока. Светозащитные стекла очков не позволяли определить цвет его глаз, но казалось, что они были темными. Плотно сжатые узкие губы выдавали ранимость и осторожность натуры, а продольные морщины на скулах говорили об упрямстве.
Господин Гусятников в возбужденном нетерпении требовательно захлопал в ладоши, давая действующим лицам своего представления понять, что пора приступать к делу. И дело действительно пошло, причем стараниями Казначеева довольно энергично. Первый раз в своей жизни Латипова получила поцелуй не от пьяного вдрызг бродяги, а от вполне приличного с виду мужчины. Он страстно целовал ее: губы, глаза, лицо, шею, «вчерашние пончики», пупок, бедра, ноги. Это неистовство вначале встревожило ее, но, дрожа от ужаса, почти на грани обморока, она повиновалась. Казначеев ласкал ее не как пресыщенный сексом наемный партнер, а как страстный любовник, одержимый эротическими фантазиями. Иван Степанович неотступно следил за выражением лица Латиповой. Вначале оно было ошарашенным, затем заговорил инстинкт и перед ней начала медленно открываться таинственная природа плоти. «Почему он так нежен со мной? Со мной, не совсем подходящей для эротики женщиной? — проносилось у нее в голове. — Что за подвох готовит мне этот шикарный мужчина?» На смену первому смятению и растерянности приходило возбуждение. Пульс учащался. Грубо скроенное приземистое тело, увлажненные слезами страха мутные глаза, взлохмаченные волосы, вспухшие от поцелуев губы, постепенно проникались готовностью к новому чувственному миру. Если первые полчаса эротической сцены руки Латиповой были крепко прижаты к собственному животу, то потом, когда в ней стала просыпаться женщина, пальцы — вначале осторожно, с опаской, стыдливо, а затем все смелее и смелее — стали дотрагиваться до Казначеева. Еще через несколько минут она уже сжимала в руках его голову, облизывала его уши, пробиралась язычком в самые отдаленные места. «Хао, хао ! — Сноска — в переводе с китайского «Браво, браво»!) — восхищался про себя развитию сюжета Иван Степанович. — Продолжайте, продолжайте! Между вами сегодня должна зародиться пылкая страсть. Разбудите в себе дьявола эроса! Хао! Я хочу изменить ментальность этой замухрышки, еще давеча убежденной, что, кроме пьяного бомжа, ею никто и никогда не заинтересуется. И я уверен, что этот эксперимент будет успешным. Без операционного вмешательства (вряд ли какой-нибудь пластический хирург возьмется за такое гиблое дело, какую сумму ему ни предложи) я сотворю из нее убежденную в своей чарующей силе даму. Через месяц-два она сама будет выбирать лучших кавалеров. У ее ног начнут ползать популярные артисты, модные лесбиянки, писатели авангардной ориентации, олимпийские чемпионы и ведущие ток-шоу. Весь бомонд столицы! Я знаю, как это сделать, и с удовольствием посвящу время этой интриге, чтобы как следует поиздеваться над человеком. Тьфу! Ведь, кроме плевка, он ничего не заслуживает! Правда, этот плевок безумно тешит мое тщеславие. Хао! Без него я и сам себе был бы не интересен. Как это полезно — давать трепку человечеству! То есть прежде всего самому себе! Ведь я такой же, как Латипова, Казначеев, как совершенно все прочие! Может быть еще более паскудный! Еще более отвратительный! Лиши меня денег, недвижимости, бизнеса, чем я буду заниматься? В какой дыре окажусь? Чем начну зарабатывать на хлеб насущный? Сам буду действовать локтями, чтобы стать крепостным «Римушкина». Барьер-то между нами лишь денежный. Лишь цифры, лишь кучи купюр разводят нас на две стороны! Дай им пару десятков миллионов, они свое поместье выстроят, чтобы издеваться, издеваться, издеваться надо мной! Если у тебя есть деньги, ты обретаешь божественную ипостась. Если нет этих чертовых ассигнаций, твоя плоть получает земной, рабский статус. Вот она — вся житейская философия! Ведь я себя исключительным существом считаю. А если без них останусь? Или вообще без ничего? Брррр! Ой, даже думать об этом не желаю! Ничего исключительного во мне не окажется! Поэтому надо торопиться зарабатывать, приумножать капитал, чтобы тратить! Тратить! Без затрат нет творчества, а без него нет ощущения собственного могущества. А при отсутствии этого важнейшего чувства у меня нет и не может быть никакого вкуса к жизни. Незаметный человечек, может ли он возбудить во мне интерес? Конечно, нет! Брррр! Я должен более усердно прислушиваться к самому себе, и ни к чему другому. Вот обещал Казначееву пятьсот долларов за нынешний вечер. Но старательный малый превзошел все мои ожидания. Надо дать двойную ставку, даже тройную. Есть уверенность, что завтра он позабавится с «дамой сердца» более тонко. Ошарашит ее чем-то экзотическим, явит необузданные фантазии. Ведь нечистая сила денег творит с людьми невероятные вещи. Помогает свершать чудеса! У Латиповой будет пять любовников. Кроме искусства эротики и секса, они должны владеть особой лексикой. Их слог будет ласкать, как прикосновение возлюбленного. «Ты, Алевтина, подобна звезде Голливуда, львица всех мировых подиумов! Жемчужина кремлевских тусовок!» И так далее… Начну одевать ее в платья от лучших кутюрье. Она сядет за руль последнего «Порше», у нее будет своя визажистка, прислуга. Переселю ее в гостевой дом в Барвихе. Спальню уберут персидскими коврами, «изюминкой» гостиной будет интерьер от «Богезе». В прихожей установлю бронзу от «Артемано». Сам буду обращаться к ней на вы, спрашивать советов, говорить о бизнесе, о политических предпочтениях, о выборе друзей, о манере одеваться. Пусть она рекомендует, как обольстить женщину, какие вина заказать: «Барроло», «Маси», «Шато де ла Фит» или «Помероль»? Какие сыры подавать к винному столу: итальянский «Пармезано», французский «Рокфор», грузинский «Сулугуни» или швейцарский «Эмменталер»? Я привью ей разрушительную для сознания привычку, которая на некоторое время станет ее кредо, — никогда ни в чем себе не отказывать. Желать — и получать желаемое сполна. И не в результате упорного труда, приложения огромных усилий, таланта, а по волшебству: цак-цак — и все уже на столе, в гардеробе, в гараже, на банковском счете, в кровати, в кошельке! Вот она цель — воспитать барыню, богачку и капризулю, с деформированной психикой хозяйки жизни, чтобы в один прекрасный день лишить ее всех этих преференций и выбросить на улицу, напялив на нее прежние одежды, оставленные в третьей хате моего поместья. Ох, как она их забудет, как начисто вычеркнет из памяти! А тут они опять на ней. Стоит взглянуть в этот момент на нее. Какой отчаянный ужас можно будет прочесть в ее глазах! За этот ужас стоит хорошо заплатить! Чтоб самому до жути страшно стало! А потом выбросить ее! Но не на московский проспект, где сверкают бутики, а в бездорожье, в уличную слякоть Мценска или в барак «Римушкина». И тут настанет второй тур великого удовольствия: наблюдать за ее поведением. Что с ней произойдет? С каким выражением своего уродливого лица она очнется? Придет ли в себя? О чем начнет размышлять? Каким способом в самом начале своего изгнания попытается вернуться в мир, откуда выброшена? Как станет отгонять от себя пьяных бродяг, пожелавших бесплатного секса? Кого звать на помощь? Вот спектакль, который дорогого стоит. Колоссальных денег потребует! И я готов платить. Тратиться! Выкладывать капитал! Хао! Хао, Гусятников! Кто позволит себе поспорить со мной, что сознание этой кикиморы не пошатнется, не изменится? Ведь ей и в голову не придет простая мысль: непозволительно так просто принимать благодеяния, без которых можно жить. Она и на долю секунду не заподозрит, что великолепные условия жизни, вдруг открывшиеся для нее, — это неспроста. Что обязательно последует жестокая расплата и горькое разочарование. Она не поверила бы, что лежащим у ее ног поклонникам я плачу приличные гонорары! Что за платья, автомобили, украшения, деликатесы, которые она получает от любовников, я рассчитываюсь из своего кармана. Потому что, наблюдая за ней, приглядываясь к ее шикарному образу жизни, к ее искренним радостям, а потом к ее беспредельной, неотбратимой нищете, наблюдая за ее страданиями, свыкаясь с ее уродством, я, прежде всего, вижу самого себя! И делаю я все эти так называемые благие дела по одной главной причине: я получаю удовольствие от издевательства над самим собой. Таким оригинальным способом я секу себе задницу, колю себя шилом, плюю в собственную физиономию, чтобы еще и еще раз громко заявить своему разуму: ну и дерьмо ты, человек! Ну и дерьмо ты, Гусятников! Пустить бы свои фантазии на что-то замечательное, на прорыв в сознании, на возвышенный полет мысли, но нет! Нет! Природа не пожелала наградить меня потребностью в других поступках. Например, в том, чтобы обожествлять человека, покорять Вселенную! Изредка я сожалею об этом, но все силы дня грядущего по-прежнему трачу на собственные потехи. Ведь пока не существует ничего , что способно обуздать меня, изменить сознание, направить энергию в другое русло…» Тут Иван Степанович дал распоряжение своему помощнику Лапскому готовить для очередной процедуры другую отобранную пару — Глинкину и Самусева. А сам пошел во вторую хату, чтобы проверить, не ломается ли таджик Каюлов.
Здесь он застал именно ту картину, которую предвидел и планировал: обеденный стол был завален яствами. Чего только не было: жареный молочный поросенок по-грузински, испанский хамон, копченая свиная ножка из Голландии, пельмени с фаршем из поросячьих язычков, кочан, начиненный печенью дикого кабана, чешская свинина по-охотничьи, окорок жареный, белорусская драчена свиная, свиные ножки с кислой капустой по-немецки, свинина фаршированная с сыром по-тульски, свинина тушеная с яблоками по-украински, свиные шарики с ананасом, салями всех видов, сало с чесноком, с луком, с зеленью, английский бекон, бекон заливной по-шотландски, свинина по-шанхайски в соевом соусе, свинина по-кантонски с кедровым орехом, кабанья спинка со шпинатом, фрикадельки паровые с имбирем и так далее и так далее. Более тридцати наименований блюд и столько же бутылок самых разных спиртных напитков располагались на столе. Каюлов ничего не ел уже пятые сутки. Он пил лишь воду и отказывался даже смотреть на гастрономические деликатесы. Повар Евгений каждые четыре часа ставил на стол свежую еду, а «устаревшую» передавал в четвертый барак, где проводился другой замечательный опыт — провокация чревоугодием.
— Как дела, Каюлов? — спросил Иван Степанович.
— Спасибо, пока жив!
— Бастуешь, не ешь? Долго ли протянешь? У тебя же большая семья, а ты один работаешь. Семье деньги нужны…
— Вы испытываете меня, а я хочу испытать вас.
— Это как? — удивился Гусятников.
— Без еды человек сможет прожить двадцать пять — тридцать дней. Сомневаюсь, что вы планируете уморить меня. Зачем? Что вам даст моя смерть? В чем убедит? Можете не сомневаться, к такой еде я не притронусь, но хочу увидеть, сколько дней вы сможете держать меня на голодном пайке. Чтобы потом понять, существует ли в вашем сознании мораль. Тут не человеческая, а дьявольская ментальность нужна — умертвить невинного человека, отца огромного семейства. Очень непросто такое содеять! Я готов принять смерть, потому что не способен нарушить исламские законы. Сверкающее в стаканах вино, христианские аппетитные блюда не способны соблазнить меня. Каким вам представляется конец этого сюжета? Что, вы готовы благословить мою кончину? Конечно, вполне возможно, что вы некрофил и смерть человека вам в радость, как пилюля, успокаивающая душу. Ведь людоеды нередко встречались среди русских помещиков. Нет? Сердитесь? Вижу, что сердитесь! Выходит, мое предположение вам неприятно и вы от своих рабов готовы слышать одни комплименты. Нет, я конечно, не жду от вас дифирамбов в адрес ислама и моей скромной личности. Бедняге поневоле, жертве распада коммунистической империи. Но уважать можно молча, про себя, не устраивая провокационных спектаклей. А что вы, уважаемый господин хозяин, ежедневно выставляете перед мусульманином блюда исключительно из свинины и мучаете его голодом? Смешно? Умно? Нет! Глупо, жестоко! Еще несколько дней потерплю, а потом уйду искать заработок в другое место. Надеюсь, за простой заплатите?
Гусятников опешил. Поэтому не торопился отвечать. «Странно, — задумался он, — когда я поставил его в бадью с козлиной мочой, он помалкивал. Но почему сейчас протестует? Неужели причина в вере? Этот атрибут мещанской надстройки? Она может быть так сильна, что способна подавить инстинкт самозащиты? Подавить аппетит — основную пружину биологического бытия? Не верю! Быть не может! В современном мире существует несколько основных концепций мировосприятия: религиозная, экономическая, коммунистическая, приоритета силы и бессознательного „либидо“. Я же предлагаю разбудить в сознании человека нечто совсем иное, по-моему мнению, наиглавнейшее: фантазию не обремененного культурой свободного разума. Человек обязан позволять себе абсолютно все. Издеваться над идеями прошлого или восхищаться ими. Впрочем, я-то знаю, что ничего особенного в прошлом нет и тот, кто захочет восторгаться им, публично или самому себе станет доказывать, что он безгранично глуп. Моно-Гусятников закончился, настало время мульти-Ивана Степановича. Ведь вся прелесть жизни в противоречиях. Сегодня ты правоверный христианин, завтра — сексуальный маньяк, через день — сверхсущество, а через несколько минут — жалкий бродяга, спившийся сифилитик. Просыпаешься истинным мусульманином, за обедом становишься атеистом, а засыпаешь иудеем. В этом прелесть существования. Категорически не желаю, чтобы меня попрекали вчерашними поступками или высказываниями. Вчера Гусятников был другим, он минуту назад был другим, он через минуту опять станет другим! Он каждый раз другой. Ведь он невероятно загадочное существо! Именно в этом замечательная интрига жизни. Неужели ее смысл в том, чтобы Иван Степанович каждый день был — а живем мы в сознательном возрасте около двадцати тысяч дней — одним и тем же? Всю жизнь твердить, что Бог и никто другой сотворил мир или что я не могу изменять жене, потому что венчался в церкви? Что человек произошел от обезьяны или что американцы — дурни, потому как считают, будто Швейцария это фабрика по выпуску сыра, а не страна, которой около семисот лет? А россияне очень агрессивны, потому что на пляже под солнцем пьют теплую водку? У меня вызывает смех, когда я наблюдаю за людьми, которые перед едой молятся. Другой раз самого тянет помолиться, на груди полумесяц поносить. Я открыто хохочу, когда встречаю женщин в чадре или мужчин с косами и в кипе. В иной день самого тянет переодеться. Чудак! И в этом моя прелесть! Я как раз от такой сумбурной карусели неприкаянности испытываю кайф, и главное, никого не понуждаю следовать моим принципам. Сегодня я приверженец одного, завтра — любитель, почитатель другого. Один час я злой, другой — добрый, хороший, позже никакой. То до беспамятства влюбленный в самого себя, то люто ненавидящий Ивана Степановича. Ведь сам мир призрачен, поэтому моему воображению приходится рисовать его в столь фантастических формах. Только в таких вольных упражнениях духа может истинно развиваться разум. А кой толк ежедневно бить челом, читать заученные псалмы или целовать иконы? Сознание Гусятникова, да, видимо, и многих других, значительно шире, чем сюжеты Евангелия! Чем литые строчки Библии! Чем конституции и национальные гимны. Что этот таджик ко мне так пристал? Упрекает! Я вовсе не силой хочу заставить его есть свинину. Я лишь дьявольским приемом соблазняю: мне жутко хочется знать, проснется ли в нем свободный человек — тип, похожий на меня. Тут без дьявольщины никак не обойтись. Что, готов даже помереть? Пока, дружище! Пока! Как я не хочу стать преградой продолжению рода человеческого, так и категорически не желаю притормаживать самоубийц. У каждого из нас исключительно своя дорога! Зачем вмешиваться в этот таинственный путь? Но что же ему ответить? А вот ничего! Пройду мимо с высоко поднятой головой».
Иван Степанович так и поступил — и уже через несколько минут был в четвертом бараке. Встреча с чревоугодниками сулила остросюжетную драму. А мысль, что цивилизованный человек способен на необыкновенные зверства, по своей жестокости превосходящие фантазии варваров, наполнила его сердце безмерным любопытством. «Неужели смогу? Не дрогнет воля показать им, на что способен Иван Гусятников? — проносилось у него в голове. — Измышления святой инквизиции должны показаться детскими забавами. Я же с особенной идеей тороплюсь!» Впрочем, открывая дверь, он заставил себя проявить спокойствие. Порок чревоугодия всегда вызывал у него смешанные чувства. И он решил провести эксперимент, чтобы до конца понять: возможно ли воспитать в людях страстную прожорливость или всему виною заложенный в них генетический код и отсутствие в сознании каких-либо маячков для самосовершенствования. Перед ним возникла неожиданная картина: трое доходяг сидели за столом, на котором возвышалась многоярусная пирамида тарелок с яствами. Впрочем, худые мрачные мужички смотрели на неимоверное изобилие гастрономических деликатесов с презрительным сожалением. Изысканная снедь не вызывала у них никакого аппетита. Стол был окружен металлической сеткой высотой около полутора метров. За первой оградой находились голодные псы. Семь крупных дворняг, одурманенные ароматами поварского искусства, виляя хвостами, зычно скулили. За собачьим кольцом поднимался второй круг ограды. Здесь у сетки, прижавшись к ней лицом, изнывали от голода пять толстяков. Они издавали хриплые звуки, похожие на те, которые по утрам слышны у клеток хищников столичного зоопарка в Грузинах. Господин Гусятников запретил старосте «Римушкина» давать им еду. Третьи сутки они ничего не ели, а их яростные взгляды круглосуточно упирались в несметные блюда и лакомства. Но не только вид деликатесов, до которых нельзя было дотянуться, травмировал их сознание: гастрономические ароматы злили их никак не меньше. Иван Степанович установил здесь порядок, который, кроме него и старосты, никто не знал. Чтобы возбудить у чревоугодников лютое бешенство, а затем понаблюдать, с какой скоростью будут рушиться остатки их здравомыслия, он ввел в бараке меню Гулага. Две поллитровые кружки воды ежедневно, каждый четвертый день два клубня картофеля и головка репчатого лука, а каждый пятый три ложки сырой фасоли и голая говяжья кость. Для пущего издевательства каждую пятницу разрешил подбрасывать им пять накануне забитых крыс, а по субботам — охапки свежей крапивы. «На какой день они начнут все это есть? И не просто заглатывать, а смакуя, с аппетитом тщательно пережевывать, закатывая от удовольствия глаза? — этот вопрос интриговал Гусятникова. — Интересно понаблюдать, как один станет отнимать у другого „свою долю“ крысиного мяса, с потрохами запихивать ее в рот, делить хвост или вырывать из зубов жгучую крапиву. А вдруг они станут поедать друг друга? — сконфузившись, неожиданно подумал Иван Степанович. — Брррр! Конгью! Конгью ! (Сноска: с китайского «ужас»). Хотя как это «брррр»? Чего я испугался? Мне-то как раз это и надо спровоцировать, чтобы своей цели добиться. Что же тогда во мне необычного, сверхчеловеческого, если даже такой вялый, пошловатый сюжет вызывает отвращение? Необходимо каким-то ухищрением стимулировать обжор, вызывать у них аппетит по отношению к себе подобным. Разбудить в каждом из них маниакальные чувства антропофага. Но как? Ответ прост: если есть мозги, значит, что-то придумаю. Ведь человек такое мерзкое существо! Гадкое! Гадкое! И я, изобретатель этой жуткой уловки, и они, клюнувшие на наживку, которая вызовет неотвратимое желание отобедать соседом по «Римушкину». А пока здесь делать нечего. Спектакль только начинается, и, откровенно сказать, совсем неплохо. Необходимо лишь продумать, каким образом вызвать у них то самое чувство, которое обострит канву интриги четвертого барака. Но я забыл о первом круге, о ганджоу! (Сноска: Китайск. «дистрофики»). Необходимо взглянуть на них, чтобы обогатиться новым сценарием извращения. Условие оплаты рабочего дня в круге первом — поедание десяти блюд. Не увеличить ли норму до пятнадцати? — «Эй, комендант, сколько блюд едят твои доходяги?» — «Больше пяти пока не поднимаются. Лишь один сегодня до семи добрался». — «Что, за три рабочих дня они ни копейки не заработали? Сегодня же прибавляй зарплату и увеличивай норму обязательного рациона. Будем платить им не три, а пять долларов в день премиальных. Но теперь необходимо съедать пятнадцать полных тарелок. А тот, кто не выполняет указания, зарплату не получает. Его секут розгами. Сам будешь наказывать».
Теперь я направлюсь в седьмой барак, к убийцам. Взглянем на Григория Ильича Проклова и его почтенное окружение. Чем озадачено их буйное сознание? Неужели они уже точат ножи или даже пустили их в ход и потекла кровь? А наблюдать за страданием себе подобных для злодеев пир души. У них она своя, людоедская, надо приглядеться к ним, понять, что можно найти в них интересного. Ведь убивцев-то немало, около десятой части процента от всего населения, а это более семи миллионов извергов. Сила может оказаться несокрушимая! Вот и родилась неожиданная мысль — объединить их всех. Впрочем, я тут же пожелал продвинуться в этих размышлениях значительно дальше. Не поддерживать этносы необходимо, а разрушать нации, уничтожать все, что есть в человеке национального. Совершенно непонятно, что такое национальность? Это — этнические корни и ощущение себя «кем-то» или знание языка, культуры и места жительства? Тут можно спорить до хрипоты. Но в новом глобальном миропорядке необходимо создавать государства по абсолютно другому принципу. Не этнос, не культура, не мировоззрение, не язык должны лечь в основу общественных образований, а единственный и справедливый критерий — принцип идентичности генетической программы. Естественный отбор по-настоящему восторжествовал бы, конкуренция генетических ансамблей обрела бы эффективные формы, а лозунги грели бы сердца: «Душегубы всех стран, соединяйтесь!» Или: «Чревоугодники поселяются на 52-й широте и 27-й долготе»; «Сексоманы создают государство на берегах Азовского и Черного морей!»; «Плуты расквартировываются между Волгой, Доном и Окой!» Или: «Политикам выделяются земли в Предуралье!»; «Наркоманы поселяются в Краснодарском крае». Военные конфликты получили бы логический смысл. Люди одной программы воюют с людьми другой. В этих схватках проглядывалась бы основная идея эволюции. Изверги нападали бы на чревоугодников, наркоманы вступали в смертельную схватку с плутами, политики сходились в драке с извращенцами, безбожники осаждали верующих. Внутри новых общественных структур нельзя было бы встретить отступников, здесь все слепо верили бы в свои идеалы, свято хранили бы верность собственным наследственным кодам. Именно так, в ходе битв между людскими программами, скорее всего сможет возникнуть совершенно новое существо. Попробовать этот сценарий в «Римушкине?» Барак на барак? Носители одного греха на приверженцев другого? Пожалуй, любопытно, очень любопытно, но не сразу необходимо столкнуть их, а лишь во второй части. Первая ведь уже набирает неистовую силу, предвосхищает занимательное зрелище. Теперь с огромным интересом открываю дверь к душегубам. Что у них, как? Кто кого съел, убил, расчленил? Одна жертва, две, три? Может, это уже не жилое помещение, а камера пыток или часовня убиенных?»
Но к своему удивлению господин Гусятников застал в доме умиротворяющую картину. Один спал, двое с ленцой передвигали шахматные фигуры, кто-то играл на гармонике, а трое со скучными лицами смотрели телевизор. В спящем на диване человеке Иван Степанович признал Григория Проклова. «У этого дьявола сон ангела, — удивленно подумал владелец поместья. — Какое несоответствие между умиротворенным выражением лица и демоническим нравом. Это наиболее яркий пример бесовской маски. Интересно, что ему сейчас снится? Идиллия извращения? Опоэтизированное убиение младенцев? А может быть, даже расчленение самого Ивана Гусятникова? Что если он действительно именно об этом сейчас грезит? И радуется, радуется видению в своем сне? Мечтает свежевать меня, рассечь вдоль позвоночника, разрубить на порционные шайбы бедра? Обжарить мои ребрышки? Вот сволочь тюремная… Пораженный этими неожиданными мыслями, я, естественно, всерьез оскорбился. Мне даже захотелось врезать по его блаженной роже, чтобы дать этому негодяю понять — такого позорного надругательства над собой я никогда не допущу. А вдруг да и разрешу? И не так чтобы совсем немного, а позволю все, на что посягнет чужая безрассудная воля? Кто знает, кто знает? Впрочем, мой разум как быстро вскипел, так моментально и остыл, даже спину прошибло холодом. И я уже размышлял совсем о другом: Григорий Проклов должен стать моей главной жертвой. Насмотрюсь на его извращения и теми же приемами, но с большей ретивостью начну измываться над ним. Ох, быстрее бы пробил этот час! Как хочется разобраться — на что я готов в своих крайностях? Очень важно знать самого себя, понять, есть ли хоть какой-то рубеж, черта, за которую я носа сунуть не смогу. Я, Гусятников, и остановлюсь? Возможно ли такое? Неужели есть что-то, способное действительно притормозить меня, заставить услышать зов морали: „Стой, Иван Степанович, куда это тебя заносит? Не годится! Срочно вернись в рамки допустимого!“ Или меня парализуют религиозные постулаты? Смутят традиции массовой культуры? Запротестует генная комбинация перед разгулом страсти? Напугает уголовный кодекс? Вспомнятся нравоучения бабушки о благородстве? Ох, провериться бы надо на сверхчеловеческое! Да скорее, Гусятников! Чтобы потом позволить себе от души порадоваться беспредельной вольности или глубоко огорчиться из-за собственной тривиальной ментальности. А если окажется: способен, но не на всё, а лишь на незначительные проявления чего-то сверхдозволенного, — разве такое горькое признание не вызовет тягу к самоубийству? К плевку в собственное изображение? Для чего жить-то, если признаешь себя незаметным человечком? Чтобы каждый мог пнуть под зад, бросая: „Пошел вон, несчастный!“ Правда, раньше даже модно было лепить из себя простодушного, не обремененного сверхзадачами мелкого субъекта. Вон у Гоголя их сколько было. Но сейчас совсем другое время. Нынче в моде „звезды“! И скромный, незадачливый Гусятников никого не заинтересует. Кроме скверного чувства к себе самому ничего это не вызовет! Как раз поэтому необходимо через силу идти на самые дерзкие поступки — чтобы очаровываться собственной личностью. Любить или ненавидеть, но исключительно самого себя! Стать ярчайшей звездой полнейшей вседозволенности. Трепетать перед самим собой. Восхищаться Гусятниковым! Чтобы массы вздрогнули от свершенного действия, а сам я долго любовался сотворенным спектаклем ужаса. И мечтал в следующий раз устроить еще более дерзновенный праздник извращенного разума! Все человечество должно наконец почувствовать на своей физиономии хлесткую пощечину Гусятникова. Нате вам! Нате! Еще не это от меня получите! А то задержались тайные планы Ивана Степановича в дальних нишах сознания. Они терзают меня постоянно, лепят из меня страдальца, жертву несбыточных намерений. От моих арогантных замыслов можно спастись, прячась под столом! Отрекшись от реальности. Но, разве такое местечко меня удовлетворит?» — «Лапский, дай мужикам водки, — бросил помощнику Гусятников. — Взбодри их души, а то они выглядят как пациенты санатория на водах. Когда они в пьяном угаре начнут неистовствовать, размахивать кулаками, разбивать друг другу головы, разнимите их силой. Я хочу понаблюдать за агрессивностью трезвого ума. А после водки фантазии умирают, остается лишь слепая идея. После похмелья в памяти возникает лютая ненависть к обидчику, а порой даже к соседу. Мне это как раз и надо: понаблюдать за извращениями трезвого сознания. Хочу понять, как у них все это начинается и как затем развивается. Народ наш в своей глубинной сущности испорчен. С религией, идеологией или без них — испорчен. Ну, я пошел. Звони мне, и сообщай, как здесь идут дела. Пойду в шестой барак взглянуть на будущих воришек». «Не укради…» — сказал он уже про себя. Такую чисто людскую потребность — и запрещать бедному человеку? Тьфу! Тьфу! Невежды! Что вы о людях знаете? Еще понятно, если отказывать в этом богатому, посягнувшему на чужое добро, но нищему? Обездоленному? Брррр! Ведь ген такого индивида требует кражи, это самый что ни есть защитный рефлекс жизни. В шестом бараке все с высшим образованием. Музыкантша, физик, биолог, бывший дьякон из Киргизии. Они пять дней ни крошки не ели. Такой уговор. Но идет ли искажение личности? И если да, то как? Тайно взгляну в замочную скважину, прислушаюсь о чем говорят. Должны же хоть где-нибудь совершаться какие-то действия. Сколько людей набрал, а скучно! Очень медленно разворачивается интрига. А я в динамике нуждаюсь, в клокоте наваждений».
Заглянув в отверстие замка, он быстро оценил картину: «У музыкантши щеки опали, побледнели, а были розовые. Взгляд растерянный, болезненный, злой. Носится по комнате, последние калории сжигает, а ей бы беречь их, ну сколько выдержит человек без еды? Двадцать пять дней? Тридцать? Если, конечно, не свихнется. Но мне ее не жалко, не жалко! И не потому что я с удовольствием плюю на человеколюбие. Я же эксперимент ставлю. Зная, что давно закончился биогенез, а ныне бурное развитие продолжает ось психогенеза, хочу заглянуть дальше, представить его вектор. Как будет эволюционировать гомо сапиенс. Вот меня и интересует итог задуманного спектакля: взглянуть, кто именно — и обязательно, как именно, — победит: голод или закон нравственности? Рефлекс или библейская заповедь? В какой последовательности начнет ломаться людская психика? Меня это занимает. Определить пик максимального напряжения в противоборстве инстинкта и нравственного кодекса — весьма перспективная идея… А этот физик из Караганды, так быстро бородой оброс, сидит, читает, видно, голод ему нипочем. Необходимо ли так безрассудно фантазировать, чтобы извратить совесть этого физика? Этот вопрос я задаю самому себе. Что я получу в финале: победу или поражение? Его надолго хватит, крупные мясистые уши подчеркивают замкнутость, даже жестокость, а небольшой рот выдает упрямство и неуступчивость характера. Впрочем, нередко случается такое, что в экстремальных условиях они первыми теряют себя и выкидывают что-то невероятное, после чего страх и стыд может охватить любого. Но, конечно, никак не меня! Подождем. Сейчас начнется самое главное. А вот и учительница биологии из Гомеля. Небось изучала влияние урана на почвы полей близ Чернобыля. Мутации грызунов и так далее. Мерещилось ей, что из степных мышей в результате трансгенных изменений в один прекрасный день появятся мамонты, которые в далекой перспективе окажутся новым видом разумных существ. Ведь известно, эволюция пробивалась по каждой антропологической вертикальной линии, и возрастал человек в новом и усложненном образе. От предгоминид к австралопитеку, потом к синантропу, затем к питекантропу, неандертальцу, гомо сапиенсу, а впереди — к космикусу и далее, и далее… И так без конца, до абсолютного разума в абсолютной материи, соединенных в единый божественный образ. А эту даму я не узнаю, не туркменка ли она из Ашхабада? Точно, кажется, она училась в консерватории. Глаза хищницы, и жар от нее исходит, словно кипит вся. Какой продукт в ее сознании варится? Что выплеснется наружу: тарелка борща для собственного потребления или злобные планы мщения Ивану Гусятникову? Очень трогательно, но больше смешно. Смешно, смешно. Она? Против меня что-то задумывает? Восторги, восторги начинают захлестывать меня. Надо же такое придумать! Я подзываю коменданта шестого барака, его имя меня не интересует, я не держу его в голове, для чего мне никчемная информация, и даю команду: «Накрой в столовой барский стол. Завали его изысканными деликатесами, открой пару бутылок первосортного вина, поставь графин водки „Большой“, укрась стол экзотическими фруктами и объяви крепостным, что скоро хозяин придет с приятелем поужинать. Потребуй, чтобы моей трапезе не мешали. К накрытому столу никто не должен подходить, но дверь столовой оставь открытой, разлей на пол водки, не скупись, пусть ароматы яств и спирта заполнят гостиную. Мне надо возбудить аппетит, и не простой, а дикий, зверский. Я же останусь за ширмой, мое место сегодня там». — «Прошу прощения, вас ждать? — отчаянным голосом начал комендант. — Вы сядете за стол, или я чего-то не понял?» — «Не твое дело. Выполняй поручение, смотритель, но в столовой чтобы никого из персонала не было. Она должна быть совершенно пуста. Официанты, повара сделают свое дело и пусть дожидаются дальнейших указаний в апартаментах. Danyuan xiuyang! Даньян хуянь (Сноска: с китайск. «Пустьотдохнут после работы» ). Если понадобитесь, я сам вызову. А провинившихся наказать розгами. Начинайте накрывать ужин. Да живо!» Иван Степанович подумал, что пора в современный язык вводить лексические формы старой Руси. «С розгами у меня неплохо получилось! Совсем как у административной элиты романовской империи, — мелькнуло у него в голове. — Да, замечательное у нас прошлое, жаль, почти забыто. Если и вспоминают что-то, то совсем недавнее, противоречивое, русско-немецкое. И перебирают в памяти это время как-то особенно громко, без стеснения. А в этих событиях — много неоднозначного. Ведь когда первые крестоносцы дошли до Гроба Господня, они по колено были в крови. Церковь не любит говорить об этих событиях. Но и наши отцы, дошедшие до победы… они тоже по плечи тонули в крови. А мы уже более шести десятилетий все шумно празднуем, забывая, по какому поводу пьем… Я сам не готов заступиться за великое прошлое, выйти на площадь, чтобы пропеть гимны Х1Х веку, но такие песни других ревнителей старины порадовали бы мой слух. Впрочем, лишь мизерной части интеллектуалов придет на ум такая вздорная мысль. Подумаешь, старина! Тьфу! Тьфу! Сегодня мало кто желает заглядывать в царские времена, чтобы ненароком не остаться там навсегда. А не подозрительна ли эта странная боязнь, если она оказывается к тому же и общенациональной? Да и, похоже, не излечимой? Почти европейская, тревожная осторожность! Но они-то боятся вернуться в бедность, а мы чего опасаемся? И вообще, откуда у наших такое обостренное чувство неприятия дней давно минувших? Забыли, что Европу копировать русскому никак нельзя? Сколько поколений об этом постоянно твердят! Я безжалостно наказывал бы любого, кто игнорирует собственную историю! Но сейчас я должен думать совсем о другом. Меня ждут химеры разума. Я тороплюсь встретиться с ворами, придирчиво вглядываться, как моральные устои начнут деформироваться, а академическое образование вовсе не помешает совершать смертные грехи. Я дарую им возможность доказать, что в человеке еще остался нравственный голос, как знак христианской цивилизации. На столе моя собственность, — правда, кулинария, а не ювелирные драгоценности, но моя! Тронуть ее без моего разрешения нельзя! Поднимется ли у них рука на нее? И как скоро это произойдет? Через муки переживаний, через душевные страдания или просто и банально: хап! Хап! Вот что интересно, вот что я так страстно хочу понять, чтобы еще больше убедить себя в правильности своего мировоззрения: человек не заслуживает никакого уважения, и плевать на него с любого расстояния доставляет мне высшее наслаждение. Единственная тайна, вызывающая искреннее любопытство и желание проникнуть в нее, следующая: как уважаемая программа, которая оценивается в неисчезаемом, вечном айкью, оказалась в такой никчемной биологической структуре? Ей и срок-то отмерен семьдесят лет! Плоды возмущенного разума живут тысячелетия, а воспаленной плоти — в закулисных тайнах мутаций — не больше двух-трех поколений, не достигнув нирваны. Должно же быть ясно, наконец, всем, что между разумом и плотью непреодолимая пропасть. Как между восторгом и забвением! Как между мечтой познать мир и желанием как следует высморкаться. Это два абсолютно враждебных друг другу субъекта, которые сосуществуют вместе, но не стали партнерами. Не смогли по-настоящему объединиться в одно целое. У них слишком много непреодолимых противоречий, как в незапланированной встрече будущего и прошлого. Жизни и смерти! Мой эксперимент должен доказать, что я прав! Еще больше убедить меня, что собственное я — нечто совсем другое, чем собственный разум. Потому что «я» состоит из нескольких составляющих и самая большая его часть — в биологии, то есть не в разуме, а он сам тайна, призрак, привидение. Первая составляющая (программа) не сможет в гармонии жить со второй, более того, вторая враждебна первой. Хотя кажется, что разум никак не может быть враждебен собственной плоти. Поэтому результаты эксперимента еще раз подтвердят мое убеждение, что библейские заповеди написаны только для одной программы, для разума. А человек совершенно не цельное существо. У его разума божественное происхождение, а у плоти — дьявольское. Не потому ли большой ум редко кого соблазняет, глубочайшие мысли наводят на массы ипохондрию, а книги корифеев разума пылятся на библиотечных полках? Но тело, сексуальные формы, ядреная плоть будоражат всякого! Индустрии ума не существует, а индустрия секса стремительно растет. Не дьявольские ли это атаки на сознание? Тут я опять торопливо прильнул к замочной скважине, но уже в особом возбуждении, казалось, даже с азартом. Пожалуй, возможность наблюдать за поведением холопов становится для меня высшим на сегодня развлечением. Как они смогут воздерживаться? Насколько у них хватит воли? Ведь необходимо обладать сверхчеловеческими качествами, чтобы не броситься на пищу после нескольких дней голода. В этот момент стало созревать ощущение, что меня может ожидать сюрприз. Знаю же, что в какой-то момент истории на смену неандертальцу вдруг появился человек. Откуда он взялся? Из теней генных мутаций? Из-за кулис универсума? Гипотез предостаточно, однако я верю лишь в собственную версию. Возможно, она несколько экстравагантна. Но это мое дело. Меня охватил какой-то непонятный страх, подсознательное волнение. Щель, в которую я старательно вглядывался, вдруг начала расширяться, обращаясь в огромную смотровую площадку. Это неожиданное превращение чрезвычайно удивило меня. «Что за чудеса?» — мелькнуло в голове. Впрочем, ароматы кулинарных изысков и спиртового букета водки «Большой», адским порывом хлынувшие на меня, моментально удалили из сознания предыдущие сомнения, и мой глаз начал отмечать весьма пикантные подробности поведения крепостных. А именно, весьма странное замешательство, которое постепенно охватывало моих работников. Я поймал себя на мысли, что глумление над человеком доставляет мне хищническое удовольствие. Народ в гостиной явно оживился. Музыкантша прибавила темп ходьбы, а ее взгляд не отрывался от кулинарных изысков. Облик обрел целеустремленность, глаза заблестели, зрачки сузились, кулачки то и дело нервно сжимались и разжимались. «Она ломает в себе какие-то принципы, — ухмыльнулся я про себя. — Давай, давай, открывайся, извлекай наружу звериное начало. От программы свирепой твари не спрячешься». Физик небрежно отбросил книгу — духовная пища больше не интересовала его. И вдруг оказался перед самым входом в столовую, загородив его, словно подсознательно хотел оказаться ближе всех к столу. Глаза у него налились кровью, хрипловатое дыхание участилось, во всем читалась готовность к греховному действию. Чего он ждет? Вперед! Действуй! Видимо, аккумулирует энергию беспринципности. Чтобы принять быстрое решение, человек должен быть абсолютно свободным. Физик лишен этой свободы, у соотечественников, прибывших в Россию из ближнего зарубежья, одни комплексы. Как же далее будут разворачиваться события? Да были ли у него принципы? Yinggai zanhuan! (Сноска. Китайск. «Необходимо подождать» ). А бывший дьякон, прежде церковный староста, что это он расплылся в улыбке? С тяжелых его губ еле слышно слетают слова восхищения: «Икорочка и маслице на блюдцах, севрюжка, королевские креветки, и балычок, и окорок, а вон и поросенок, язычок. Чего только нет! Ой-ой! Рог изобилия! Кажется, ни за что на свете не устоять мне перед таким соблазном. А что Боженька? Простит? Простит! Прежде ведь не раз прощал! Впрочем, отрадно даже не то, что он простит, а то, что пока до него дойдет этот мой грешок, он обо мне вовсе забудет. Как я могу сохраниться в его памяти? Меня даже мать родная не помнит, а родной брат, увидев, без остановки чертыхается. Разве можно вспомнить, кто есть раб Тимофей Затулин? Нет, такой памяти не существует, чтобы Тимоху в голове держать, я ведь нередко сам себя забываю. Так что на мелкий грешок я уже почти готов, вот только определиться, с чего начать. Незаметно стащить спинку стерляди? Или ребрышки ягненка, поджаренные на гриле? Может, умыкнуть тарелку заливных телячьих язычков? Чтобы следов не оставлять? А потом и тарелку продать…» «Ну, молодец дьякон, признается, что без церемоний готов во грех войти. Теперь пора взглянуть на Осинкина из Тувы, он дневник ведет, журналист что ли или писатель? — прищурился господин Гусятников. — Что-то не видать его. Пусть каллиграфическим подчерком все старательно опишет, шаг за шагом проследит, каждую вздорную реплику на бумагу положит, сценку за сценкой правдиво занесет на свои страницы. Да, Иван Степанович хитроумно провоцировал человека, с твердым намерением обнажить скрытую за вуалью природную суть, его никчемную программу наизнанку вывернуть! Чтобы вдоволь насмеяться над несовершенством гомо сапиенса. А, вот он, за шкафом! Что вяжет? Да так ловко! Но это не вязка вовсе. Тувинец сплетает в косу длиннющую веревку, в ней уже аж три с небольшим метра. Но для чего? Что за странные фантазии? Не удушиться ли собрался сочинитель? Забавно! Даже захотелось осыпать Осинкина благодарностями. Ведь за таким редким событием воочию понаблюдать не каждому удается. И не просто понаблюдать издали, а вплотную подойти, так сказать, встать лицом к лицу, чтобы фиксировать каждую секунду, как он в петлю влезает и с каким выражением лица это проделывает. Взгляд-то у него каким будет? Бешеный, неистовый, или вялый, отрешенный? Как ему удастся носком оттолкнуть табуретку? А вдруг у него ничего не получится? Застрянет нога или что другое произойдет, и табуретка не опрокинется? Что тогда? Сконфузится ли он, станет ли раздражаться из-за своей неуклюжести? Обвинять табурет в неподатливости, в дурацкой конструкции? А может, замешкается, усомнится в верности последнего движения? Или все будет выглядеть по-деловому, как у гимнаста на чемпионатах, — раз, два и капец! Закряхтит, на губах выступит пена, тело искривят судороги, зрачки окаменеют, и окочурится мой крепостной на собственноручно свитой петле. А в последний момент и пошутить не грех: перед самой смертью, когда воля оставит тувинца, можно сложить его пальцы в дули. Так и повиснет он, обращенный к миру в позе ненависти ко всему человечеству, с дулями в кулачках! Ведь забавно? Забавно, забавно! Вот что еще! Жаль, что в самом начале не додумался, — ухмыльнулся Гусятников, — возможно ведь и другое развитие событий. Может быть, они в голодухе начнут его потихоньку поедать? Вначале кусочек, потом другой, побольше, а чуть позже съедят всего покойника. После семи-десяти дней полного отсутствия пищи это для человека вполне нормально. Что же тут необычного? Во все времена так было! Хочу понаблюдать за этой трапезой. Прислушаться к чавканью, увидеть, как они станут в восторге обсасывать косточки, приговаривая: «А что, совсем неплохо! Даже не думал, что он такой приятный на вкус!» А кто-нибудь даже бросит: «Объеденье! Еще хочу! Дайте добавки!» Но сейчас такому развитию событий нет места, стол завален продуктами. Этот сценарий надо припасти на следующий раз или запустить его у чревоугодников. У меня ощущение, что я успею насладиться и этим сюжетом в полной мере. Впрочем, вернусь обратно в барак номер шесть. Кстати, чем занята учительница из Гомеля? Как ее имя? Почему я ее не вижу? — Гусятников залез в карман пиджака, вынул лист бумаги, развернул его и прочел: — «Екатерина Блохина. Биолог». Биолог? Но где же она? Что она знает о своем предмете? Эй, комендант, — отстранившись от двери, бросил Иван Степанович, — найдите повод и обяжите Блохину находиться в гостиной. Скажите, что я назначил ее охранять сервированный деликатесами стол». — «Она целый день лежит в кровати. Видимо, больна», — шепнул ему комендант барака. — «Симулирует болезнь? Непослушание? Что может быть с человеком на пятый день голода? Я вас спрашиваю? Не на двадцатый, не на тридцатый, а лишь на пятый? Кроме паники в сознании, ничего. Но у нее же высшее образование, она должна знать, что никакой опасности для жизни нет и быть не может. Надо управлять своей психикой. Передайте ей мой наказ: она должна охранять мой ужин, находясь в гостиной». Впрочем, потребность в приказном тоне быстро прошла и я опять уткнулся в свою замочную скважину. Мой разум чувствовал себя при этом комфортно. Казалось, он уселся в удобном кресле перед сценой в театре российской жизни. Угрюмой, но весьма поучительной, убогой, но с избытком страсти. Вдруг вспомнился Ницше: «Вся моя желчь необходима познанию». Действительно, так оно и есть, и я продолжил всматриваться в лица крепостных. Музыкантша еще более осунулась. Взгляд стал яростным, скулы обострились, подбородок вытянулся, она была близка к истерике. Меня ее состояние чрезвычайно заинтересовало, я даже сам попытался отдаться тем чувствам, которые господствовали в ее душе — но тут на глаза опять попался физик. Он стоял у самой двери столовой и то и дело чесал затылок, топал ногами, скалил, как собака, зубы, по-звериному скулил.
Врачи не раз отмечали: панический голод наступает, когда человек начинает осознавать, что получить пищу нет никаких возможностей. Тогда в его сознании происходит сокрушительный разлом. Интеллект под невероятным воздействием биоинстинктов, высвобождающих животное начало, начинает разрушаться и перестает выполнять свои функции. «Но если кто-то думает, что интеллект имеет ту же природу, что весь живой мир планеты Земля, — мелькнуло у Гусятникова, — то я бы унизил это существо самым решительным образом. Он пришел к нам совершенно из другого мира и времени. А здесь был оседлан таинственными силами дикой природы. Впрочем, я уверен, что это ненадолго. Интеллект обязательно вырвется из плена телесной оболочки и понесется покорять необъятную Вселенную. Эта мысль чаще всего приходит мне в голову: как может замечательный разум — выше 130 айкью — быть прописан в таком жалком органическом каземате! В биотюрьме! В варварском теле! Которое всякий раз дает ему понять, что хозяином положения является все же оно. Оно! Бррр! Какая нелепость! Разуму необходимы свобода и пространство, время и скорости, а не яйцеподобная голова в 70 кубических дюймов или, тем невыносимее, — квадратная. Как же оторвать одно от другого? Ужас! Ужас!» Видимо, по этим причинам физик начинал терять рассудок и жалобно скулил? Как одичалый голодный шакал. Казалось, в его жизни наступал самый страшный момент. Ядовитый укол соблазна вызвал адские муки. Руки уже начинали тянуться к столу. Чтобы утолить голод, физику необходимо было сделать к кулинарным изыскам всего два-три шага, но его ноги отказывались слушаться, они словно отреклись от сознания. Единственная преграда, мешавшая броситься на пищу, заключалась в нем самом, в том сковывающем волю страхе, который вызывает глубокие страдания. Стремления вдоволь наесться вступило в схватку с потребностью блюсти нравственный закон, не посягать на недозволенное. Это был непростой поединок, и господин Гусятников с великим удовольствием наблюдал за ним. Но вот его заинтересовал другой персонаж: улыбчивый поп, танцующей походкой приближающийся к столовой. «А этот-то что веселится? Неужели он первый, решивший посягнуть на чужое добро? Так быстро предал христианские заповеди? Прошло-то всего минут тридцать, а где его фундаментальные опоры? Где твердая библейская почва? Где божественное объятие? Забыто или вытеснено голодом, то есть не разумом, а биологической программой?» Ярко вспыхнувшая идея вседозволенности прибавила темп дьячковой походке, без толики смущения он прошмыгнул мимо физика, даже бесцеремонно задел его плечом, не желая обращать на столкновение никакого внимания. Затем подошел к столу, и, не интересуясь мнением соседей по бараку, полностью отдался разгулу обжорства. Дьякон уплетал за обе щеки, громко причмокивая, и время от времени тиздавая даже какой-то особый звук, похожий на глухое мычание. Гусятников оторвал от него взгляд, прикрыл глаза и тихо произнес: «Своей решительностью поп помог мне увидеть самого себя. Именно так поступил бы я сам в подобной ситуации. Пожалуй, даже действовал еще проворней. Я в исступлении опрокинул бы стол, растоптал все блюда ботинками сорок третьего размера, а остатки пищи подбирал с пола и запихивал в рот. В этом сюжете куда больше драматизма — а я постоянно его отыскиваю. Хочу заметить, что еще никогда поступки незнакомцев не проникали так глубоко в мое сознание. Не вызывали подобных углубленных размышлений. Хотя в моей голове не раз рождались еще более безумные и чудовищные затеи. Каким бы скучным, безобразно порядочным, выглядел бы без них мир моего воображения! „Прощайте, грешники, отдаю вам последний салют успокоения, что вы исчезаете!“ Я всегда помню эти собственные слова! Они застряли в моей голове как заноза! Но хочется не только промолвить их, а воочию убедиться, что наконец таки состоялся полный исход человеческого вида. Ведь чудо жизни должно наступить! Смотри, смотри! За попом, задерживая шаг, осторожно поплелась музыкантша. Браво! Иди же, детка, торопись! В твоем поступке нет ничего страшного, он весьма типичен для людей. Ты только доказываешь мне то, в чем я уже давно убедился: человек — это полное дерьмо, он не заслуживает никакого уважения. Я говорю не только о тебе или о вас, но прежде всего о самом себе! Вот почему я так хочу ненавидеть и презирать самого Ивана Степановича Гусятникова! Ну и сволочь же этот поганый тип! Так и тянет плевать и плевать в его физиономию! А потом уже в лица всех вас! Браво, браво! Она взяла кусок поросенка, еще ломтик лосося, отпила глоток вина, запихнула в рот ложку икры. Ее лицо стало спокойнее, в глазах мелькнула улыбка. А что физик? Он еще стоит у дверей? Еще ломается? Нет-нет, тоже переступает порог столовой, решился протянуть руку к куску запеченного гуся. Вот и яблоко уже подобрал, теперь тянется к телятинке, наполняет стакан водкой „Большой“. Сколько же у него рук? Ну, браво, люди! Эта картина — самое убедительное доказательство, что наша песня в Универсуме спета. Очень скоро мы закончим свое вероломное шествие по этой земле и канем в Лету. А что теперь из-за кулис наблюдать за этим греховным падением? Пора выходить! Полностью открыться наконец. Ведь не все так просто в голове Гусятникова. Я банальные сцены не разыгрываю. Я злодей, я shuyi! (Сноска — с китайск. «чума» ) А вот и Блохина, биолог. Ах, бледна, ах, еле тащится, ах, ослабла. Но вот ее взгляд упирается в застолье. Она смотрит на обжорство собратьев по коллективному договору с хозяином «Римушкино». Сейчас она громко закричит: «Стойте! Стойте, это же чужое! Господа, отойдите от стола! Меня назначили сторожем! Приказ хозяина! У него деловой ужин! К нему торопится гость! У нас с ним трудовое соглашение, наконец!» Подождем, дадим ей необходимый шанс. Так, вижу, глаза ее загорелись, фигура выпрямилась, наполнилась энергией. Вот она шагнула вперед, а потом побежала в столовую. Ай да молодец Блохина! Пусть что-нибудь и она съест, все вместе подчистят стол, а потом уж я выйду с криком: «Обокрали!» Я приподнялся, размял ноги, сжал несколько раз руки в локтях, салфеткой протер лицо. Опять присмотрелся, как виртуозно работают челюсти грешников, и вошел в гостиную.
«Охрана, — прямо с порога крикнул Гусятников, — меня грабят! Помогите!» Физик выплюнул недожеванные устрицы, растерянно прикрыв их ногой, музыкантша подавилась ребрышками барашка и раскашлялась, дьячок, ухмыляясь, продолжал аппетитно обсасывать спинку поросенка, а биолог Блохина спешно вытерла губы, будто ничего не ела, и опять обмякла, прикинувшись больной. «Что тут происходит? — оскорбленным тоном произнес Иван Степанович. — Я накрыл стол, чтобы поужинать со своим приятелем, а вы что натворили? У меня подписано трудовое соглашение с фирмой „Жирок“, нанявшей вас на работу. Вы участвуете в эксперименте, и, кроме воды, вам ничего не дозволено принимать. Я содержу доктора, который следит за вашим состоянием и готов в любую минуту прийти на помощь. Кроме того, я плачу вам совсем не малую зарплату. Что, вам чихать на собственную репутацию? Как с таким багажом грехов можно жить?» «Бес попутал, начальник», — бросил бывший дьяк. При этом он продолжал жевать; жир, собравшийся на его подбородке, блестел и стекал к груди. «А вы что скажете, физик? Я считал вас интеллигентным человеком. Вам, как никому другому, следовало бы знать, на какие только жертвы не идут экспериментаторы для достижения научных результатов. Мое же предложение не было ни унизительным, ни жестоким — откуда же этот вандалов беспредел чревоугодия и воровства? В довольно безобидном опыте вы полностью дискредитировали себя. Сняли маски и обнаружили свое моральное банкротство. Этому не может быть оправдания. Теперь альтернатива у вас простая: петля на шее или шея, обмотанная петлей. Надеюсь, вы меня поняли. От женщин я ждал большей ответственности, благоразумия и стойкости. Но, увы, ошибся… Глубочайшая радость снизошла на вас лишь при самом низком поступке — краже чужой собственности. А я пережил очередное разочарование. Да, теперь я окончательно убежден, что природа наградила людей бракованной, извращенной программой. Вот почему, когда человеку в один и тот же момент предлагаются два противоположных решения, он, как правило, склоняется к худшему. Налицо доказательство разрушительных смещений в симбиозе разума и плоти. И по мере усиления процесса глобализации эта тенденция ускорится. В человеческом материале появляется все больше примитива, создается ощущение, что эволюция притормозилась или круто развернулась вспять. Человек с каким-то мистическим азартом потянулся к потребительской роскоши, окончательно забыл о вечном стремлении к совершенствованию разума. Все больше увлекаясь сиюминутной славой, стал решительно предпочитать наличные дивиденды богатству внутреннего мира. Итак, уважаемые господа холопы! Хочу сообщить вам пренеприятнейшую информацию: все блюда моего застолья были отравлены. Я приготовил их вовсе не для вас, а для своего гостя, который изрядно испортил мои дни гнусными предложениями обустроить „Римушкино“. Этот тип был безмерно влюблен в человечество. А мне его восторженные чувства безгранично претили. Что прикажете теперь делать? Оставить вас наедине с предсмертными муками? Признаюсь, что человеческое несчастье меня ни капельки не подавляет, а безмерно радует! Так что будем делать?» Как политика все время тянет к лжи, так и я постоянно нуждаюсь в подтверждении ценности моей античеловечной доктрины. Ненавидеть себя и все человечество так, как ненавижу я, еще не позволял себе ни один тиран или даже самый бешеный людоед. Сколько раз я применял по отношению к себе и другим извращенные пытки, издевательства, глумление, но мне никогда этого не хватало. Мне всегда нужно было еще больше и ярче; и, чтобы вызвать непреходящее ликование души, я старался опуститься еще ниже в своих садистских приемах. По мере развития таких фантазий меня уже интересовало не столько сознание и реакция людей, сколько поведение каждой клетки этого ненавистного существа — Гусятникова. Я мечтал посмеяться над своей и его никчемной сутью, презреть все свои и его крошечные помыслы о счастье. Ох, почему я появился на свет в этом мире? Тьфу, тьфу! Все мерзко, мерзко! Впрочем, вернемся к крепостным. «Что делать-то будем? — надувая щеки, обратился я к ним. — Через тридцать минут начнутся судороги. Вы сами их заслужили, споткнувшись на гладком месте, и обрекли себя на страшные муки. Или смерть для вас не муки вовсе? Может, к этому вы стремились? По лицам вижу, что нет. Они напуганы. Глаза шарят по сторонам, ища защиту. Но ее нет и быть не может. Пока! Впрочем, могу помочь, и не только одному, а всем праведникам. Но вам? Грешникам? Посягнувшим на чужое добро? Опустившимся до банальной кражи ради желудка? Для чего? Чтобы поощрять новые еще более безобразные преступления? Еще глубже убеждаться в низости человеческой натуры? Нет-нет, прощайте, господа холопы. Дабы утешить себя, взгляну на ваши мучения, но только со стороны. Взором случайного свидетеля, которому невдомек: а что, собственно, происходит? Почему это в рвотной массе погибают люди? Не чума ли опять опустилась на род людской? А кстати, где этот писака? Он, вроде, на чердак полез. Не заснул ли он там?» — «А я почти ничего не ела», — попыталась утешить себя биолог Блохина. — «Как это почти ничего? — нервно возразила музыкантша. — Ты всего кролика сожрала, еще кусище козлятины, бочок стерляди и гусиный паштет. Так что не строй из себя невинность». — «Она еще шпинат жевала, а жареные лисички и пирожки с луком и картошкой припрятала в авоське для выноса», — настучал физик. Перед неизбежностью кончины он растерянно озирался, словно искал опору. — «Ведь можно, наверное, меня спасти? — с отчаянием в голосе вскричала Блохина. — Прошу вас вызвать скорую помощь, я не хочу умирать в двадцатипятилетнем возрасте! Умоляю, Иван Степанович! Ваша милость, помогите! Готова служить вам без вознаграждения в любом деле! Простите мои грехи, а Бог простит ваши! Способность прощать — замечательное качество великих людей. Господин Гусятников, а? — ее умоляющий взгляд, казалось, даже озарился надеждой. — „Да-да, мы глупые провинциалы, достойные наказания, но не смерти же? Не смерти же? — испуганно завопила музыкантша, всплеснув руками. — Зовите на помощь! Пошлите за доктором! Должно же быть какое-то противоядие! Наверняка нас можно спасти! Делайте хоть что-нибудь…“ — „Я знал, что меня призовет к себе Бог раньше времени, чтобы спросить за отступничество, — в раздумье начал бывший дьякон. — Но лучше явиться к Нему пьяным. Спрос с поклонников Бахуса снижается. Российские прокуроры и судьи со снисхождением выносят приговоры пьяным преступникам. Может, и Он меня простит?…“ Дьякон налил себе стакан водки „Большой“, залпом выпил ее и тут же опять наполнил стакан. „Спасите меня, Степаныч, ах, боже мой, хозяин, спасите же! — с некоторой робостью начал физик. — Вытащить человека из могилы — такой поступок должен вызывать у каждого необыкновенно возвышенное состояние. Это святая обязанность. Без такого великодушия личность не состоится. Вы со мной не согласны? Как? — Впрочем, он тут же грубо добавил: Хотите избавиться от свидетелей своего преступления? Чтобы мы не смогли рассказать прокурорам о ваших коварных замыслах убить соседа?“ — „Клянусь, буду молчать!“ — истерически выкрикнула Блохина. „Из меня никто слова не выдавит! Тем более что у нас каждый друг перед другом виноват!“ — поторопилась заверить музыкантша. — „А я солгать не смогу… Или все же позволю себе скрыть правду? Позволю или нет? Интересный вопрос! Пока ничего определенного заявить не смогу, у меня всегда в самый последний момент решение само по себе с языка срывается!“ — поднося ко рту второй стакан водки, развязно заявил дьякон. „А я хочу поторговаться. Жизнь-то на волоске. Мы подпишем коллективное письмо, в котором снимем с вас любые подозрения. Но для этого вы должны срочно вызвать врачей. Если в течение десяти минут не получим помощь, то в своем обращении мы обвиним исключительно вас в нашей смерти. Вас, вас! Ведь так, дамы и господа, ведь так! Я же общее мнение изволил высказать?“ — раскричался озадаченный физик. Весь этот сюжет привел господина Гусятникова в совершенное восхищение. „Я буду хохотать над вашими муками. Хохотать! Хохотать! Вы начнете стонать, просить о помощи, цепляться за свою никчемную жизнь. Извазюканные в рвотной массе, будете ползать у моих ног с жалобными воплями о пощаде, а я стану лишь радоваться вашей гнусной кончине. Возрадуюсь вашей агонии! — Его задиристый голос звучал повелительно, с какой-то яростной издевкой. Тут, впрочем, он сам забеспокоился. „Неужели я в действительности смог бы смеяться, глядя чужой смерти в глаза? Восхищаться, наблюдая, как кто-то дух спускает? — искренне удивился про себя Гусятников. — Страшный ты человек, Иван Степанович! Да человек ли вообще? Но как раз это признание мне от себя нужно, ведь к такого типа существу я стремлюсь. Весьма активно, охотно вынашиваю в себе фантазии и стараюсь с помощью разных практик распалять душу. А потом легко заключаю с самим собой сделку, вызывая в себе ненависть и презрение ко всему окружающему. Это состояние рождает во мне необычайный восторг. Я восхищаюсь всем, что унижает человека. Уже скоро крепостных начнет выворачивать. Надо усилить атаку на их психику“. — „Эй вы, выродки, для меня изысканное удовольствие слушать ваши последние стоны, — продолжал господин Гусятников. — Но как человек ума выдающегося я способен на многое, даже на прощение грешников. Так что готов помочь кому-то из вас при одном условии: у меня есть ампула, а в ней спасительный эликсир. Я готовил его для себя. Противоядия хватит только на одного из вас. Но кого?“ — „Меня!“ — тут же вскричала Блохина. — «Не торопитесь. Дайте сперва сказать об условии. Вы должны будете сами выбрать счастливчика, без постороннего вмешательства. Самостоятельно. На это я отвожу вам двадцать минут. Впрочем, не я, а сильнодействующий яд, сидящий в ваших организмах. Если этого времени вам не хватит, то эликсир окажется невостребованным, спасать будет некого. Итак, отбросьте себялюбие, погасите в себе тщеславие, осознайте невежество и быстрее проявите великодушие — это чрезвычайно редкое качество. А я хочу, много лет мечтаю увидеть это чудо! Явите же его мне! Докажите: в человеке действительно есть что-то необыкновенное, что делает его уникальным существом, а не простой тварью, мало чем отличающейся от крысы или таракана! Еще раз вспомните, что сами виновны в своей горькой судьбе, и, очистившись от порочных замыслов, найдите достойнейшего из вас. Я же гарантирую: противоядие спасет вашего кандидата. Но помните, у меня одна ампула, а у вас лишь двадцать минут. Другой помощи ждать неоткуда“. Очень довольный собой, Иван Степанович отошел от холопов, сел на стул и стал дожидаться итогов неожиданного эксперимента.
Наступила гробовая тишина. Первым подал голос дьякон: «Я знаю, что вы меня не выберете, поэтому в последние минуты жизни отдамся водке „Большой“. Прекрасный напиток. Чихать мне на все предстоящие ваши дискуссии. Среди вас нет ни одного, кто был бы по-настоящему достоин получить спасительную ампулу». После этих слов он налил стакан водки и смачно выпил. «Кажется, водка — прекрасное вещество, способное снизить действие яда, — продолжал Тимофей Затулин. — Она не раз спасала русского человека, может, и на сей раз не подведет? Во всяком случае, если не спасет, то продлит мое горемычное существование в грезах. Ах, жизнь, пустой звук во Вселенной. После водки еще пуще убеждаешься, что куда страшнее дальше жить, чем помирать, не откладывая в долгий ящик это представление! Ведь почему человек смертен? Пожил, так дай пожить другим! Вот русская премудрость! Это только эгоисты бессмертие вымаливают. А как же с деторождением? Куда новым людям поселяться? Земля небольшая! Всех никак не поместит! Тьфу! Но водка хороша! Налью-ка себе еще!» — «Я самая молодая, меньше всех прожила. Логичнее всего уступить место и дать пожить еще самому младшему, — дрожа, заявила музыкантша. — Я на вас очень надеюсь! Это же справедливо! Рассчитываю, рассчитываю на вашу мудрость! На честность!» — «Какая у меня с тобой разница в возрасте? Два-три года? — злобно воскликнула Блохина. — Это никакая и не разница. Тут необходим другой критерий. Например, национальный. Я вот русская, а вы кто? Физик — явно не славянин, да и ты смуглая, черноволосая, скулы широкие очевидно, что в тебе азиатские следы. А в России только у русских должны быть привилегии на все, а на жизнь в первую очередь. Зачем ты сюда приперлась? Я вот в своей стране, а ты? Красноводск, халаты, тюбетейки, верблюды, песок… Не наше все это. Понимаешь, не наше! Голосуй за меня! И ты, физик, скажи, что согласен, чтобы ампула русской досталась!» — «Не подумаю даже! Я сам русский в десятом поколении…» — «И я русская, русская, — истерически перебила его музыкантша. — Я больше русская, чем все вы… У меня бабушка Молчанова, а ее тетка с Деникиным в супружестве состояла. Что, мало русских барышень с черными волосами и широкими скулами?» — «А фамилия у тебя какая-то тарабарская!» — взвизгнула Блохина. — «Не тарабарская, а чисто русская, — Дуванчикова я, Дуванчикова». — «Была бы Одуванчикова, поверила бы, а дуван, дыван — это же персидский корень. Ты даже не представляешь, что это чужеродное слово означает. Лучше голосуй за меня!» — «Национальность не может определять, кому жить, а кому помирать. Я предлагаю другой критерий, — стараясь перекричать всех, завопил физик. — По уму и знаниям решить этот вопрос надо. Как, а? Кто больше всех знает о мироздании, тому и дадим право на жизнь. Зачем на свете дурью маяться? Итак, в мире глупцов пруд пруди, особенно в нынешней России. Вот ты, пианистка, ну какой от тебя толк русскому народу? Культуре? Науке? Ну сыграешь ты „Собачий вальс“, ну споешь песенку про крокодила Гену или этюдом одаришь слушателей. А что еще? Нужна ли такая музыка человечеству? Соловья интересней послушать, к дятлу прислушаться. Или ты, учительница, — тоже мне профессия, оцениваемая нищенской зарплатой в сто долларов в месяц. Даже бюджет знает вам цену! А я помимо того что физик и о Вселенной знаю намного больше, чем вы, еще защитник Отечества. Могу дать в морду любому, кто обидит Россию. Вручите мне ваши голоса и за Россию можете быть спокойны». — «Сам за двести долларов и ночлег устроился к Гусятникову, а воображает, что может принести пользу стране. Вон с дороги, технарь придурковатый, уступи молодой женщине. Я одна из вас способна родить с десяток защитников Отечества», — вскричала в истерике Блохина. — «Прошло пять минут! Осталось пятнадцать! Торопитесь!» — деловым тоном заметил Иван Степанович. «Тимофею Затулину пришла в голову замечательная мысль, — заявил пьянеющий дьякон. — Перед смертью можно не только хорошо напиться, но и потрахаться. Правда, десять минут ограничивают свободу секса. Итак, отдаю свой голос той барышне, которая ляжет передо мной… Ха — ха-ха!» — «Я согласна! — без колебаний крикнула Блохина. Она чуть взбодрилась. — Но у меня возник вопрос к нашему хозяину. Скажите, господин Гусятников, если я получу голос Затулина и он окажется единственным, а другие вообще не получат ничего, то будет ли считаться, что я выиграла? Ведь получится один — ноль! Один — ноль — это тоже победа! Настоящая победа!» — тут она впилась безумными глазами в создателя «Римушкина». Тот почесал затылок, помедлил с ответом и, наконец, без энтузиазма, растягивая слова, бросил: «Похоже, ты права. Придется именно тебе отдать ампулу». — «А я тоже перед ним лягу! — вскричала музыкантша и, мигом приподняв подол, шлепнулась у ног бывшего священнослужителя. — „Я первая согласилась!“ — в голос зарыдала биолог. Ей пришлось стаскивать с себя брюки, она нервничала и запаздывала. — „При таком увлекательном развороте недурно и помереть, — ухмыльнулся пьяница. — Кого же выбрать? Ты, Блохина, быстрей снимай бюстгальтер, хоть груди сравню с твоей соперницей“. Пока учительница срывала с себя одежду, к попу подбежал физик и взмолился: „Перед смертью попробуй мужика. На том свете рассказывать будешь. Я еще нетронутый. А у баб ты станешь тридцатый или сотый!“ Он скинул с себя брюки, встал на колени и лицом уперся в пол. — „Что делать? Никак не пойму… — пробормотал мечтательно Затулин. — Хозяин, а можно я всех их перетрахаю и всем трем отдам свой голос?“ — „Ты обладаешь одним голосом, имеешь право отдать его любому, но одному, а поиметь можешь всех или никого“. Блохина тут же набросилась на пьяницу, сдернула с него штаны, взяла его сморщенный член в свои руки и повелительно закричала: „Скажи, дорогой, что свой замечательный голос ты эксклюзивно отдаешь мне, Блохиной!“ — „Нет, нет, только мне, мне Дуванчиковой! Дуванчиковой! — взревела музыкантша, отталкивая конкурентку. Но ухватиться ей было не за что, сморчок плотно сжимала учительница. — «Прошло десять минут. Осталось столько же!“ — тем же беспристрастным тоном бросил Гусятников. Тут на обеих дам завалился физик. Он пытался оттащить конкуренток от Затулина, но женщины били его ногами и истерично кричали. Биологиня пяткой попала ему в глаз, музыкантша головой разбила ему губу. Физик застонал, однако сдаваться не собирался. Раненый, стонущий, он продолжал пробиваться к пьяному дьяку. «Что за безобразная сцена, — вздухал про себя Иван Степанович. — Неужели ради жизни мы запросто растаптываем в себе все плоды цивилизации? Отступаем от своей божественной природы, отказываемся от разума? Биологический страх смерти вытравил в нас гомо сапиенса. А состоялся ли он вообще, человек разумный? Любой свидетель этого позорища поклянется, что человек еще не родился, что ему еще предстоит появиться на белом свете». В этот миг раздался смех Затулина: «Вот не думал, что наступит время, когда мой голос будет оцениваться в человеческую жизнь, что из-за него возникнут ожесточенные драки. Прекрасные минуты переживаю я перед смертью. Не такая она страшная, в чем суждено мне убедиться. Как раз наоборот! Ведь самые лучшие часы жизни я проживаю перед собственной кончиной. Ой, куда это мой член попал? Ха-ха-ха! А, оральный секс. Но с кем? С Блохиной? С Дуванчиковой? Или с физиком? Неужели с физиком? Вот сраму-то! Ой, больно! Да это Блохина! Да-да, она! Но теперь кто-то взял в рот большой палец моей левой ноги. Еще кто-то облизывает мое колено! Хозяин, запоминайте, я отдаю свой голос Блохиной! Уж лучше быстрее помереть, чем терпеть такие домогательства! А может, мой голос вообще никому не отдавать? Ведь секс в такой суматохе, в драке, это самые настоящие муки. Нет, я пообещал тому, кто первый, а перед кончиной слово надо держать! Блохиной! Блохиной!» «Двадцать минут прошло! Победила Блохина. Ей вручается ампула с противоядием», — с брезгливой миной объявил Иван Степанович. Биолог торжествующе подняла руку, выплюнула сморчок партнера, выхватила ампулу, отломила головку и вылила содержимое на пенящийся язычок. «Теперь я буду жить!» — воскликнула она с нагловатой улыбкой. Глаза ее искрились странным озорством. Гусятников прошел к двери, у выхода задержался, взглянул на часы и буркнул себе под нос: «Сейчас должно начаться!» Физик оказался первым, кого стошнило. «Спасите меня! Спасите!» — завопила музыкантша, и тут же понесло и ее. Рвота была очень сильной. Бедолаг выворачивало наизнанку. Физик даже упал лицом в рвотную массу. Дуванчикова еле держалась на ногах, ее плач и стоны прерывались кишечными судорогами. Затулин посмеивался и продолжал глотать водку. Казалось, что этот замечательный напиток его действительно вылечил. Блохина незаметно скрылась за лестницей. «Скверная публика, надо было увеличить порцию яда, чтобы они окочурились по-настоящему. Ведь кроме глинистой ямы, припорошенной грязным городским снегом, я, и весь род людской, ничего другого не заслуживаем. А это так, тяжелое отравление. И больше ничего. Теперь пойду к лгунам. Опять затею игру в шарады, чтобы оказаться окончательно заплеванным. Только где все же наш писака?»
Иван Степанович дал команду Лапскому найти журналиста и переселить его в седьмой барак. «Он мне там больше пригодится», — решил Гусятников. И распорядился: «Передай, чтобы до моего прихода, а буду я часа через три, он начал дискуссию о культурном пространстве Москвы. Я хочу понять, как рождается критика, даже не критика, а ругань, хула. Тема мне безразлична: театр, журналистика, литература, живопись, музыка. Можно все в одной кастрюле. Пусть начинают, чтобы на момент моего прихода пришелся пик полемики. Задача — постичь природу бесстыдного вранья, пошлой зависти и ожесточенной злобы». Про себя он заметил: «Слишком много вокруг меня событий, которые нельзя отнести к реальности. Доказать, что они истинно существовали, невозможно. Поэтому приходится беспрестанно вести поиск таких же нереальных свидетельств. Слава богу, деньги на их покупку пока есть. А без них „истина в подол не упадет“, как говорил Ницше.
Он поспешил по выбранному адресу. «Общество перестало обращать внимание на бесчеловечность. Если и слышна критика, то она, как правило, звучит шепотом. Может, поэтому я с таким воодушевлением погружаюсь в нее, надеясь оказаться за метафизическим горизонтом познания?»
Глава 12
Юрий Мацепуров оказался в «Римушкине» совершенно случайно. Молодой человек мечтал попасть в Швейцарию. Почему-то ему казалось, что он там обязательно встретится с князем Мышкиным. А хотел он с ним встретиться для того, чтобы отговорить Льва Николаевича от поездки в Россию. Проснувшись поздним зимним утром после тяжелого сна, он решительно заявил сам себе: «Я дал слово доктору Николаю Андреевичу Павлищеву найти Мышкина, чтобы убедить его не перебираться в Петербург. Врач считает, что смена места жительства для князя — смертельно опасное мероприятие. Поэтому пусть он остается в Госау и не помышляет о городе на Неве или о каких-то других городах России». С этими странными и навязчивыми мыслями он начал готовиться в дальнюю дорогу. Тут, конечно, необходимо признаться, что после книжного знакомства с Мышкиным Юрий Мацепуров очень к нему привязался. Можно даже сказать, он стал испытывать к белокурому молодому человеку самые нежные чувства. И на это были свои причины. Городок, в котором формировался характер Мацепурова, был южный, шумный, хулиганистый. До недавней поры он даже не значился на картах России. В нем находилась международная секретная школа для обучения повстанцев из различных стран мира. Чернокожие, желтолицые, узкоглазые и курчавые молодые люди болтались по городку Красный Мост целый божий день и всякий раз при встрече с Мацепуровым посмеивались, то указывая на него пальцем, то угрожая кулаком. Впрочем, над ним посмеивались и местные жители. Так уж повелось, что если какой-нибудь человек отличается внешним видом, платьем или повадками от окружения, над ним начинают издеваться самым бессовестным образом. На первый взгляд в облике господина Мацепурова ничего особо примечательного не было. Молодой человек выше среднего роста, стройный, худощавый… Светлые с прозеленью глаза, узкое лицо, короткие, темные волосы, доброжелательная улыбка. Одет всегда опрятно, но бедно. Казалось бы, что такого? Но если присмотреться к Юрию Сергеевичу более пристально, можно было заметить в нем некоторые странности. Он никогда не провожал молодых красивых женщин заинтересованным взглядом, как это делают почти все активные мужчины нашего отечества. Поэтому можно было с уверенностью предположить, что дамы у господина Мацепурова не вызывали совершенно никакого интереса. Но стоило бы добавить, что он с интригующим вниманием и пытливостью разглядывает мужчин. И при этом слегка открывает рот и возбужденно таращит глаза. Эти особенности Юрия Сергеевича достаточно быстро стали известны жителям и гостям Красного Моста, что и вызывало у них определенное раздражение и смешки. Так продолжалось около года, пока господин Мацепуров не осознал странность собственного поведения. Затем, сгорая от смущения, он надолго спрятался в комнатке, которую занимал в домишке своей незамужней тетки, и как-то после бессонных ночей надумал искать героя своего не совсем обычного воображения среди литературных персонажей. Перечитав не один десяток книг из мировой классики, он твердо остановился на князе Мышкине. Этот образ выгодно контрастировал с личностями местных молодых людей. Сейчас уже трудно сказать, почему доктор Николай Андреевич Павлищев вдруг явился одичавшему молодому человеку с наказом остановить переезд Мышкина в Петербург. Но после этого события, о котором в захолустном городке никто не подозревал, господин Мацепуров заметно воспрянул духом, а его возвышенные чувства к Льву Николаевичу усилились. Особенно восхищала его необыкновенная деликатность князя. Молодой человек поставил целью жизни во что бы то ни стало предупредить любимца об опасностях, ожидающих его в России. Но как же оказаться российскому провинциалу без средств к существованию не где-нибудь, а в Швейцарии, центре Европы? И Юрий Сергеевич задумался над тем, как заработать необходимые для столь дальнего путешествия деньги. Русский человек в отличие от своего европейского соседа в этих вопросах сущий оригинал, утруждать себя поиском средств для жизни он никогда не станет. Наш соотечественник убежденно считает, что легко сможет проволынить жизнь и без денег. Но если поставлена важная, а тем более наиглавнейшая задача, это бесспорный повод засучить рукава и начать поиск работы. Таким образом, господин Мацепуров оказался на внутреннем недееспособном рынке труда, где нет ни контрактов, ни договоров, ни социальной защиты, ни ответственности наемщика. Зато есть деньги, правда жидкие, есть методы управления — чаще всего изощренные способы подавления личности. Молодого человека изрядно помотало по стране. За два последних года кем ему только не пришлось трудиться: и мойщиком посуды в дорожных ресторанчиках, и разнорабочим на укладке асфальта краснодарских мостовых, и уборщиком вагонов ростовского депо, и чистильщиком воронежских улиц, и грузчиком на рынке в Орле. Все это время Юрий Сергеевич тщательно скрывал нежные чувства к Мышкину, которые не только не ослабевали, а упорно росли. Молодой человек был предан князю беспредельно, почти круглосуточно беседовал с ним, ревновал его к Настасье Филипповне и к Рогожину, мечтал высказать слова презрения Гавриле Иволгину. Но самое главное, Юрий Сергеевич мечтал как можно быстрее попасть в Швейцарию, чтобы занять место рядом с князем и не допустить его поездки в Россию. То, что он часто разговаривал с Львом Николаевичем не только про себя, но и вслух, делало его весьма уязвимым на рабочем месте. Над ним потешались не за эти его странные наклонности, а за очевидную, правда, тихую, ненормальность. Одни называли его сдвинутым, другие полоумным, третьи не без удовольствия пинали его ногой. За два года Мацепуров смог накопить всего около ста двадцати долларов в двух валютах. Рубли он прятал в носках, а зеленые купюры зашивал под мышкой в прокладку легкой куртки, которую носил изо дня в день. От опрятного молодого человека, который запомнился Красному Мосту, мало что осталось. Куртка некогда цвета хаки выцвела и казалась узковатой, ее дополняли протертые, в пятнах, брюки. Полуразвалившиеся ботинки, разноцветные носки и замусоленная рубаха завершали облик типичного бомжа. Именно в таком затрапезном виде он попал на фирму «Жирок», а затем в шестой барак «Римушкина». В этом же помещении был размещен рецидивист Григорий Проклов. Криминальным чутьем Григорий Ильич довольно быстро распознал в Мацепурове именно того типа, которым молодой человек являлся. И весьма заинтересовался неожиданно открывшимися возможностями.
Господин Гусятников стремительно вошел в здание через потайную дверь. Устроившись на своем наблюдательном посту, он стал тщательно разглядывать пространство барака. При этом Иван Степанович испытал приятную иллюзию собственного превосходства, сопровождаемую, правда, мимолетным пониманием того, что лишь случайно оказался устроителем этого спектакля. Что жизнь могла сложиться и совсем иначе и он мог сам быть жалким крепостным сродни этой братии. Впрочем, жалким ли? Это еще вопрос, на который он с нетерпением ждал ответа. «Разве возможно, — думал он — воспринимать жизнь иначе, чем игру воображения? Ведь внутренний мир всегда на поверку какой-то мнимый, и реальность ускользает, словно рыба, пойманная в подмерзшем пруду. Поэтому мне опять придется убеждаться, что как только начинаешь осознавать себя, приходишь лишь к пониманию собственной никчемности. И ничто другое не брезжит в сознании». Тут внимание господина Гусятникова привлек Гришка Проклов, который возбужденно, тихим голосом говорил Мацепурову: «Юрок, у тебя такая нежная кожа, что хочется ее гладить, беспрестанно целовать. Откройся-ка мне, почему ты такой соблазнительный. Так и манит к тебе…» Он попытался дотронуться до щеки Мацепурова, но Юрий Сергеевич решительно отстранил его, держась отрешенно и скованно. Это не остановило бывалого каторжанина, который продолжал свою витиеватую речь и старался коснуться молодого человека. «Если бы ты разрешил мне полежать с тобой в постели, дотрагиваться до твоего нежного тела, гладить, целовать твою бесподобную шейку, касаться упругим членом твоих соблазнительных ягодиц! О, какое великое счастье доставишь ты своему другу! Ну признайся, признайся, милейший изверг, ты специально разжигаешь меня холодностью, чтобы потом подарить нам счастливые минуты? Ведь так? Да? Я читаю в твоих глазах, что ты сам мечтаешь о нашей близости. Соглашайся, ну, соглашайся, мой самый ненаглядный, самый пламенный. Дай укушу за ушко, за твой будто писанный художником носик, за пальчик, напоминающий мне твои эротические губки. Подари мне ласку и нежность, а я тебе в ответ дам характер и силу». — «Прошу, оставьте меня в покое! Не мучьте меня!» — взмолился Юрий Сергеевич. — «Как это оставить в покое? — угрожающе скривился каторжанин, — Изводишь меня, соблазняешь, а требуешь благоразумия? Да где это видано, чтобы так бессовестно поступали с Гришкой Прокловым? Немедленно в постель! Быстро! Без разговоров!» Он схватил Мацепурова за руку и потащил в спальню. Несчастный заплакал: «Не надо, прошу вас, не надо!» — «Я пойду вторым!» — небрежно, но зычно бросил из-за угла отставной военный. — «Вторых и третьих сегодня не будет, — со злостью огрызнулся Григорий Ильич. — Мне принадлежит все!» — «Как так, приятель? — удивился мужчина в офицерском кителе. — У меня нервы не железные. Через час пойду я! Тебе придется освободить спальню!» Он снял с себя китель, обнажив крепкий, мускулистый торс. — «Сказал же, нынче сексуальный станок находится в моем пользовании! — тут каторжанин швырнул Мацепурова за дверь спальни, прикрыл ее и, придерживая, добавил. — Понял? Спрашиваю еще раз: понял?» — «Да нет, я, Безруков, отказываюсь тебя понимать! И вообще теперь я решил быть первым! Проваливай! Впрочем, не собираюсь твой станок приватизировать, можешь быть вторым или третьим!» — Он приблизился к Проклову, преградившему вход в спальню. Григорий Ильич изумился напористости бывшего военного, вытащил из-за пояса нож, пригнулся и принял позицию обороны. На секунду оба соперника замерли. Но почти тут же Безруков шагнул к каторжанину. Тот стал размахивать ножом и скалить зубы: «Придется и тебя, холуй военный, хоть раненого или мертвого, но все равно трахнуть!» Безруков рассмеялся, не без труда поймал руку с ножом, вывернул ее и ударил изо всей силы кулаком по голове Проклова. Григорий Ильич тут же беззвучно завалился на пол.
«Убил, что ли? Так быстро и просто?» — мелькнуло в голове Гусятникова.
— Был бы моложе, я бы тебя самого в рот трахнул! Не захотел в очередь становиться, валяйся на полу. С ножом на краповый берет пойти? Безмозглый! — прокричал Безруков. После этого он размял кулак, взглянул на него и усмехнулся. Затем вошел в спальню и закрыл за собой дверь. Почти одновременно оттуда раздались рыдания и крики Мацепурова. Через пару минут все стихло, лишь изредка слышались тяжелые стоны.
Иван Степанович был убежден, что повидал всякое, однако эта сцена вывела его из равновесия. «Неужели это еще не все? — вопрошал он себя. — Я сам редкий тип, и мне нет никакого дела до добродетели. Но такое? Неужели эта скотина человек способен на еще более ужасные поступки?» Тут он нечаянно взглянул в зеркало и стал яростно плевать в собственное изображение. «Ну, гад, я тебе сейчас устрою сексуальную пляску!» — раздался голос Проклова. Гусятников очнулся и вновь принялся следить за происходящим. Григорий Ильич пошел на кухню, выбрал там самый большой нож и щипцы для колки сахара. После этого бесшумно подошел к двери спальни, медленно открыл ее и так же осторожно закрыл за собой. Уже через секунду хозяин «Римушкина» услышал его грозный крик: «Вот тебе, вот тебе! Вот тебе!» Потом взбешенный Проклов выволок в гостиную окровавленное тело Безрукова. Видимо, тот был еще жив, потому что рукой старался зацепиться за любой предмет, который нащупывал по дороге. Каторжанин уложил жертву под самой люстрой, головой на восток, ногами на запад, усмехнулся и закричал: «Ох, что я с тобой сделаю! Ох, вояка вонючий… Сейчас вся твоя вонь исчезнет!» Он присел на колени и стал вспарывать грудь Безрукова. Когда перед ним открылась грудина, он взял щипцы и стал переламывать ребра. Отставной военнослужащий уже не проявлял признаков жизни. Грудная клетка открылась, Проклов в каком-то умилении задержал на трупе взгляд, улыбнулся, потряс, как победитель, над головой кулаком и опять понесся на кухню. Тут он схватил коробок спичек, взял старую газету, полено и быстро вернулся в гостиную. Прямо над жертвой начал срезать с полена мелкие стружки, а когда набралась целая кучка, разорвал газетку, уложил клочки прямо на сердце Безрукова, сверху набросал стружки и поджег. Комната наполнилась дымом. Потом появилось пламя. Оно росло прямо из сердца жертвы, наполняя помещение запахом жареного мяса. — «Вот так тебе, Амбал Амбалович! Совесть надо иметь, сердце! А то вне очереди захотелось, да еще передо мной, Прокловым! Теперь вот твое сердце на гриле я съем с большим удовольствием и аппетитом. Грешников надо наказывать! Эй, Юрок, вылезай. Взгляни на своего насильника. Полюбуйся, как жарится сердце этого мерзавца. Вылезай, сказал! Слышишь?»
«Сукин сын, Мошкаркин, взятки берет, прокуроришка, но дела-то делает. Делает! Ведь сыскал экземпляр, да как быстро! И такой яркий! — отметил Гусятников. — Сколько их в России? Неужели десятая часть? Или вся четверть? А вдруг больше? А если вся Россия? Или весь мир? Освободить такого из-под срока? Сильна власть прокурорская! А у меня финансовая силища! Ох-ох, страна, что она без административного ресурса?! Что она без денежных завалов?!»
— Юрок! А Юрок! Юрчина! Вылезай, а то сам выволоку. Да силой, с ножом у горла! — опять прокричал Григорий Ильич. Скрипнула дверь, и из-за нее выглянул, пряча глаза, Мацепуров. Он был обернут в простыню, лицо в свежих ссадинах, на простыне пятна крови. «Изменил мне? — орал Проклов. — Признавайся, изменил?» Молодой человек был в шоковом состоянии, но картина, открывшаяся перед ним, добила его окончательно. «Его сердце принадлежит только мне, понял? А ты получишь свое! Тоже на гриле. Получишь, получишь! И чтобы съел с аппетитом! Обязательно с аппетитом! Чтоб удовольствие на лице сияло, чтоб я это видел, удостовериться смог! Понял? Со мной шутить не советую…» Он опять отправился на кухню, взял чайник, тарелку, вилку и вернулся в гостиную. Костер в груди Безрукова разгорался, однако Проклову казалось недостаточной сила пламени, и он стал раздувать огонь. Юрий Сергеевич был в обмороке. Нервы господина Гусятникова напряглись, он даже задержал дыхание. В какой-то момент Григорий Ильич залил пламя водой из чайника, ухмыльнулся, потер ладони, взял нож с вилкой. Глаза его загорелись, и он стал вырезать поджаренное сердце. Вынул его из грудины, положил на тарелку, отрезал ломтик, потом другой и стал, излучая удовольствие, есть. «А я бы смог съесть чужое, у меня на глазах поджаренное, сердце? — подумал Иван Степанович. — Видимо, смог бы, ведь другой-то человек ест! А мозги жареные? И мозги съел бы!» Закончив трапезу, Григорий Ильич вытер рукавом рот, опять взял нож и вилку, встал и устроился у нижней части туловища, широко раздвинув ноги трупа. Теперь он с ухмылочкой стал старательно обрезать под самый корень член бывшего военнослужащего. Когда процедура закончилась, каторжанин, придерживая вилкой, устроил отсеченный пенис в грудине и полил жирком, оставшимся на тарелке. В груди опять запылал огонь. «Вот придумал, фантазер! — пробормотал Гусятников. — Прямо неиссякаем на выдумку!» Проклов опять ухмыльнулся: «Готовься, золотце, съесть сосиску, которой тебя насиловали. Но, как я наказывал, ее надо сожрать с настроением! Жаль, в обмороке ты был, не наблюдал, голубок, с каким благодушием я его сердце уплетал. Жаль! Ох, жаль! Урок был бы для тебя поучительный!» Гостиная опять наполнилась запахом паленого мяса. Притворялся ли Мацепуров, что он в обмороке, или нет, было непонятно. Во всяком случае он никак не участвовал в происходящем. «Сосиска» была небольшая и довольно быстро изжарилась. Григорий Ильич вынул ее, положил на тарелку, порезал дольками, наколол на вилку одну из них и поднес ко рту молодого человека. «Какой аромат, Юрок, съешь, порадуй себя и Проклова». Действительно, ломтик жареного мяса выглядел аппетитно. Дух его почувствовал сам хозяин «Римушкина», который про себя удивился, что, оказывается, эта сосиска совсем неплохо пахнет. Молодой человек молчал. Он был в страшной депрессии. Пережитое истязание вытеснило из сознания все остальное. Григорий Ильич стал водить куском мяса по губам Юрия Сергеевича. «Съешь! Съешь! — угрожающе кричал он. — Но жуй с радостным выражением лица! Давай! Пошел! Иначе убью тебя за измену! Понял, голубок?» Юрий Сергеевич приоткрыл полные слез глаза, взглянул на каторжанина и отрицательно мотнул головой. — «Как это нет, мерзкая скотина, шалава римушкинская, бери в рот немедленно. Я же видел, как он ерзал по твоему языку. Отомсти ему, прожуй и выпусти калом! Это твой долг, это искупление греха передо мной. Жуй, а то заколю! — тут Проклов приставил нож к груди Мацепурова. — Считаю до трех. Не возьмешь в рот, после счета «три» нож войдет в твое сердце. Потом в печень, потом в почки, а потом в твою бракованную задницу!» Молодой человек в ужасе так крепко сжал зубы, что даже если бы захотел открыть рот, из этого ничего бы не получилось. — «Раз, два», — начал считать каторжанин. Затем сделал довольно долгую паузу. Когда же понял, что ждать бессмысленно, произнес «три» и с каким-то остервенением, стащив зубами с вилки кусок прожарки, вонзил нож в грудь молодого человека. Тот даже не пикнул, лицо его осталось безучастным. Григорий Ильич заторопился вытащить нож, чтобы опять пустить его в дело, но не смог. Видимо, он проткнул несчастного насквозь, и острие застряло в деревянном полу. Вторая попытка опять ничего не дала. Из плотно сжатого рта Юрия Сергеевича выступила кровь. Проклов направился на кухню. «Возьму другой нож. Так просто ты от меня не отделаешься!» — заорал он. Но тут произошло неожиданное: с интересом наблюдавший за этой сценой господин Гусятников вдруг пожалел Мацепурова и подумал, что его можно спасти. Он вызвал охрану, чтобы связать Проклова, а сам бросился к раненому. «Минутку, сейчас вам помогут. Я постараюсь вас спасти. Держитесь!» — «Нет, я умираю, я даже хочу умереть», — бормотал молодой человек. — «Вас спасут, спасут!» — лихорадочно настаивал Иван Степанович. — «Нет, не хочу, не хочу!» — «Что же мне для вас сделать?» — «В моих носках и в куртке зашиты деньги. Сто двадцать долларов… Отправьте их Льву Николаевичу Мышкину в Швейцарию. Он живет в Госау… И скажите, что доктор Николай Андреевич Павлищев и я просим его не приезжать в Россию. Вы понимаете меня?» — с трудом выговаривая слова, произнес молодой человек. — «Лев Николаевич Мышкин? Это кто?» — удивился Гусятников. А про себя подумал: «Неужели это тот самый?» — «Князь Мышкин, он беден и болен. Приезд в Россию для него… губителен. Пожалуйста, передайте ему мои деньги и эти наставления», — голос Мацепурова был таким слабым, что Гусятникову пришлось приблизить ухо к его губам. — «А кто он вам?» — растерялся хозяин «Римушкина». — «Я его очень любил. Собирал деньги, чтобы поехать в Швейцарию и предупредить его… Он не должен сюда ехать… А Достоевский хочет насильно перевезти его… для каких-то своих непонятных целей… Пусть… Достоевский оставит… его в покое… Это пожелания доктора и мое… Любовь… сильная… любовь… Сообщите… Он не должен… Я очень вас … прошу…» Молодой человек пытался сглатывать кровь, чтобы сказать что-то еще, но запнулся. Его речь пресеклась, глаза стали стеклянными, кровь хлынула изо рта на пол. И он затих. Иван Степанович ужаснулся. Воображаемый мир, в котором он постоянно пребывал, оказался еще более призрачным. «Что это? Как так? Возможно ли такое? — с горькой иронией подумал он, — Неужели весь этот сюжет — блестящее проявление многомерности собственного моего самоуверенного разума? Или убедительное доказательство того, что мои грезы способны превращаться в действительность? Все может быть, ничего невозможного в сознании нет!»
Гусятников решил покинуть помещение и направиться в седьмой барак и получить новые впечатления, подтверждающие, что мир вокруг него не стоит и ломаного гроша. В этих постоянных свидетельствах он чрезвычайно нуждался. Итак, он опять занял место в наблюдательном кресле и стал присматриваться и прислушиваться, что происходит в бараке с его холопами.
Георгий Поляковский стоял у окна и размышлял. «Надо уставиться на луну, она сегодня большая. Ведь на нее чаще всего смотрят художники и поэты, — подумал он и тут же принял эффектную позу, обращенную к ночному светилу. — Чтобы привлечь внимание господина Гусятникова необходимо выделиться своей поэтичностью». В какой-то момент он, видимо, понял, что чего-то не хватает, и подпер кулачком подбородок, установив лицо таким образом, что левый профиль смотрелся из гостиной, а правый освещала оранжевая луна. «Красиво стою, — сделал он комплимент себе самому, что случалось нередко. — Когда же кто-нибудь появится? Да и слава богу, что пока никого нет. Мне не хватает дымящейся трубки. Нужно срочно закурить. Тогда вообще все будет бесподобно: в правой руке трубка, с одной стороны мой профиль освещает луна, с другой стороны — слабый свет гостиной. Прядь густых каштановых волос касается огромного лба, я погружен в мысли о текущем моменте русской культуры. Здорово, здорово! Я уже готов, мой новый имидж создан, но пока никого нет. Зайдите, сволочи, взгляните на Поляковского, спросите меня о писателях, о поэтах, о политиках. Я вам такое расскажу, что программе „Культура“ будет завидно! А может, потом они еще пригласят на передачу. Я должен настоять, чтобы этот образ сохранили. Может, получить на него авторское право? Профиль, трубка, окно, луна… Здорово придумал, здорово. Вот дурак, почему не взял с собой фотоаппарат? Можно было бы снимков наделать, а потом в редакции направить. С коротким текстом: дескать, Георгий Поляковский сочиняет новое произведение. Подпись, конечно, не свою ставить, а, например, Наташи Бойко, есть такой авторитетный журналист, или кого другого. Страна должна знать своих авторитетов, а одним из них являюсь я, Поляковский! Зайдет сюда кто-нибудь? Ну, быстрее!»
Наконец в гостиную вошла Оксана Матвеевна Лязгина, дама из Павлодара. Во время интервью она призналась господину Гусятникову, что хочет поставить пьесу о «Римушкине» — по литературному материалу своих коллег. Необходимо, дескать, поручить кому-либо из здешней публики написать повесть или роман, а уж она его обессмертит. Вначале на местной сцене, а потом на центральной, в Москве и Питере. — «Какой у вас замечательный вид, браво, браво! — бросила она, разводя в стороны руки. — Вы напоминаете мне господина Чурасова. Великий был человек. Браво!»
— Кто такой Чурасов? — недовольно скривил физиономию Георгий Павлович.
— Как, Чурасова не знаете? Не может быть! Он был любимцем нашего студенческого строительного отряда. У него тоже была трубка, он засматривался на луну и писал песни. Браво! Браво! Георгий, ты напомнил мою юность. Когда буду ставить спектакль, обязательно помещу героя у окна. И именно в этом антураже. Очень стильно! Ты вылитый Чурасов. Браво! И луна кстати! Мне тоже хочется постоять у окна. Подвинешься? Как романтично!»
«Какой еще Чурасов! безмозглая чертовка. Я больше похожу на… на…нет, не на Чайковского, а на… Бернарда Шоу, да. Да, на Шоу! Шоу!» — вначале осторожно, а потом уже с твердостью сказал себе господин Поляковский. А вслух произнес: — Здесь не так много места… А мне необходимо обдумать статью о русской культуре или даже манифест… Пытаюсь найти общие подходы, концептуальную, так сказать, связь между политикой комсомола и миропониманием современных отечественных предпринимателей касательно поддержки российских талантов. Комсомол мне помогал в творчестве. Помню, ездили мы по всей стране, участвуя в днях культуры. Но в современном обществе я пока не нашел спонсоров. Гусятников совсем не меценат, которого волнует духовное пространство собственной страны, его интересуют пока только деньги. Хочется привлечь богатых граждан Отечества к разным культурным программам. Иван Степанович мне сейчас платит пятьсот долларов в месяц. Разве при таких деньгах можно творить? Вот если бы газетку организовал или журнал купил, а я бы его возглавил… Тогда другой разговор. Польза обществу была бы очевидной. Я сумел бы увеличить творческий потенциал наших современников. Ты сказала Чурасов, а мне многие говорят, что я похож на Бернарда Шоу. И не только внешне, но и мастерством пера!»
— Ха-ха-ха! — расхохоталась Лязгина. — Какой ты Шоу? У него было узкое лицо, а у тебя ряха отъевшегося борова. А перо? Какое у тебя перо? Комсомольский мутант! Не дашь мне постоять у окна, полюбоваться луной, расскажу всем о твоей новой кличке: Комсомольский мутант! Как, а? По-моему, здорово!
— Прекратите, Оксана Матвеевна, что вы себе позволяете? — оскорбленно, воскликнул Поляковский. — Становись рядом, мне не жалко. Но не называй меня так. Я ведь автор известного романа. И не одного! Ты довольно милая дама, но у тебя такой злой язычок, что даже не знаю, как с тобой общаться. Хочешь, сделку предложу?
— Валяй! — согласилась Лязгина.
— Давай начнем друг друга уважительно называть. Будем оценивать себя по заслугам. Я готов всегда обращаться к тебе со словами «талантливая» или даже «суперталантливая» режиссер, а хочешь — «гений сцены», «яркая последовательница Станиславского». Сколько ты спектаклей поставила?
— Да не важно это! — недовольно бросила она.
— Так вот, а ты меня должна называть меня тоже вызвышенно. Например, «золотое перо России!» Или «светлый ум Отечества!» «Гений словесности!» Как, согласна?
— Отодвинься, отодвинься, золотой гений. Согласна, почему нет? Тут и договор никакой не нужен. Мы ведь знаем себе истинную цену. Так зачем ее скрывать? От кого прятать? Мне только сорок пять, так что я успею еще поставить гениальные вещи. Тебе тоже около пятидесяти. И у тебя еще многое впереди. Так что твоя идея мне понравилась: менять будущее на настоящее. Браво! Отлично придумано!
— Как это? — несколько растерялся господин Поляковский.
— Между нами, партнерами, откровенно говоря, и ты и я пока еще полные нули. Но мы уверены, что в будущем станем великими в своей области. Правда, не знаем, в какой. Значит, меняем будущее на настоящее и становимся де факто великими и известными. Мне-то больше известность нужна, чем величие. А тебе что? Как понял, дурило?
— Оксана Матвеевна, что за лексикон? Я-то свою область знаю! Мне и то и другое необходимо! — повысил голос Поляковский.
— Прости, ха-ха-ха, золотое перо России! А может, золотой редактор или золотой министр? Или золотой губернатор, золотой телеведущий? — сотрясала комнату смехом Оксана Матвеевна. — Я-то подозреваю, что ты хочешь быть всем и сразу. А на самом деле мы люди одной профессии! Хорошо, понятно. Больше не буду! Прости! Браво!
— У тебя в Кремле связи есть? — прищурившись, спросил он.
— А что? Какие-то дальние родственники каждый день на работу ездят на Старую площадь.
— А чего ты тогда в «Римушкине» оказалась? Ничего получше не могла себе найти? — вытаращил глаза Поляковский.
— Я с него хочу начать. Шутка ли, первая крепостная деревня. Знаешь, ведь в России все первое в почете. А тебе зачем Кремль понадобился?
— Как зачем? А радио, а телевидение, официальная публичность? Без Кремля сегодня никак нельзя. У них в руках все медийные каналы. Я в «Римушкино» согласился пойти, чтобы к олигарху Гусятникову поближе быть. Как же иначе к капиталу пробиться? Может, он похлопочет! Иван Степанович человек со связями, с большим состоянием. Но и ты можешь мне помочь. Давай еще один договор заключим: ты мне во всем помогаешь, а я тебе.
— Браво! — «Я так и думала, значит, не ошиблась!» — пронеслось у нее в голове. — Нравится мне этот подход! Только потом, когда на звезды взберешься, не забывай. Знаю я некоторых, о звездах мечтающих. Да и сама на таких похожа!
— Нет-нет, договор есть договор! Никогда не нарушу!
Оба оглянулись на звук шагов. В гостиную вошла Арина Козявкина, критикесса.
«Да, любопытная публика собралась, — усмехнулся про себя Иван Степанович. — Скучновато, конечно. Утомительно. Я с подобными типажами так близко еще не сталкивался. Чем они смогут меня удивить? Неужели произойдет такое, что способно ужасом потрясти разум? Посмотрим! Впрочем, зачем опять и опять будоражить воображение поиском новых свидетельств человеческой низости? Ведь знаю, отлично знаю: судьба моя предопределена и неотвратима! Но удовольствие, удовольствие, которое доставляет мне этот непрерывный поиск, — только оно связывает меня с жизнью, без этого я бы давно уже наложил на себя руки. Еще живет надежда открывать в человеке что-то невероятное, восхитительное. Но пока, к сожалению, она терпит лишь горчайший крах…» Иван Степанович страдальчески поморщился и продолжил наблюдение.
Арина Козявкина (литературный псевдоним Лаврентьева) по-хозяйски подошла к самовару, налила чаю и уселась за стол. С первого взгляда Гусятникову показалось, что эта женщина, возрастом не более тридцати пяти лет, избалованная, тусовочная, с непомерным самомнением. Короткие волосы, правильные черты лица, крупные черные глаза, стройная фигура, строгая одежда: на темной блузке двубортный пиджак, лацкан украшает янтарный паучок.
— А, это вы здесь воркуете, голуби? — обратилась она к паре у окна. Говорила Козявкина слегка шепелявя. — Нет чтобы поработать над каким-нибудь артпроектом, написать стихи, сочинить музыку. Взять в руки кисть, поразмыслить над книгами Гринберга. Вот я на прогулке была погружена в думы о состоянии национальной культуры. Вечером хочу набросать конспектик. Будет весьма резкая полемика и с патриотами, и с либералами. Они меня достали узостью взглядов. Полемические заметки — моя страсть. Впрочем, вас, видимо, эти проблемы не интересуют. У вас, похоже, любовь в голове. Что еще может занимать людей в этом поселке?! Какой-то мертвый мир окружает нас. Ничего не происходит. Бог с вами, влюбляйтесь. Только я себе такого не позволяю. В «Римушкине» встретить любовника? Позор! Тем более такого типа? Упаси боже!
— Ну-ну, полегче! — осадил ее Поляковского. — Как можно с малознакомыми людьми допускать такой развязный тон и делать дурацкие намеки?
Впрочем, он тут же шепнул на ухо Лязгиной: «Скажи обо мне все, что следует ей знать. Непременно скажи. Такая беспардонность!»
— Госпожа Козявкина … — начала Лязгина.
— Для вас я Лаврентьева, — холодно перебила ее Арина Афанасьевна.
— Мне все равно, как вас называть! Вы хоть знаете, с кем говорите? Кто перед вами? Это же сам Георгий Поляковский — золотое перо России, выдающийся прозаик современности… Несравненный знаток живописи, поэзии, музыки. Я театральный режиссер и могу сказать, что творчество Георгия Павловича достойно самой высокой оценки — Государственной премии, а потом и Нобелевской. В его литературных мазках столько психологизма, столько душевного богатства и тепла!
— А у этой дамы, между прочим, международный авторитет, — бросил Георгий Павлович. — К вашему сведению, она замечательный режиссер. Имя Оксаны Лязгиной известно всем театралам. И сам господин Гусятников пообещал ей в «Римушкине» сцену… Вам обязательно следует перед нами извиниться… Такие публичные наезды вообще-то в среде интеллектуалов не прощаются.
— Прочла немало книг, но ваше имя не встречала. Лязгина… Тоже не слышала. Откуда столько знаменитостей в этой дыре? Мне казалось, самая известная здесь я. Оказывается, есть и другие …
— А вы, простите, кто? — спросила Оксана Матвеевна.
— Я? Лаврентьева! Арина Афанасьевна! Меня-то по-настоящему знает вся Россия. Я же критик. Во всех журналах можно прочесть мои статьи. Я пишу на все злободневные темы.
— Назовите хоть один журнал, в котором вы публикуетесь, — потребовала режиссер, правда, не очень настойчиво.
— Пожалуйста! Третий номер журнала «Самовар». Статья о притеснении поэта Рябчикова. Или в прошлый четверг в газете «Пламя» опубликованы мои аналитические заметки о казацких песнях. В журнале «Старый мир» можно найти рецензию на творчество Бирюкова. А в журнале «Алое знамя» исследование о развитии отечественного романа как жанра! Я член союза писателей и союза журналистов.
— А почему вы никогда о нас не писали? — спросил с легкой улыбкой Поляковский. А сам подумал: «Полезная птичка».
— Потому что кто вас знает. Я никогда не слышала ваших имен. Вторая проблема: платить надо, платить! Вы что, думаете, если в своей тусовке признаны гением, то об этом кто-то еще знает или может узнать? Как? Через какой канал? ТВ? Газету? Журнал? Интернет? Наивный! В нашем деликатном деле существует один путь: ищите меня, платите гонорар мне и журналу, и мир начинает о вас узнавать. Я не ловец талантов и гениев, заплатили как следует — оценю по вашему заказу. Хотите, чтобы вас называли гением, — пожалуйста, есть ставки. Желаете, чтобы вас величали необыкновенным талантом, расценки вполне доступны. Ну, сами скажите: кто знает, что вы гений?
— Я! — не раздумывая, заявила Оксана Матвеевна.
— А еще кто?
— Есть немало людей, разделяющих подобное мнение! — заметил Георгий Павлович.
— Спорим на двадцать долларов. Вы даете несколько телефонных номеров ваших почитателей, а я им при вас звоню. Уверена, ни один из них не подтвердит, что вы гений, талант или даже интересный писатель. А может, даже не вспомнит вашего имени. Каждый начнет рассказывать о себе, о своих успехах, планах, рецензиях, а о вас даже не захочет вспоминать. Согласны на пари? Дайте список, чтобы вы смогли убедиться и проиграть. Да, кстати, а вы при деньгах?
«А что, — подумал Поляковский, — может, проверить? А то многие, когда меня видят, дифирамбы поют. Да, неплохая идея». — «Деньги есть, но с кого начать? — почесал затылок Георгий Павлович. — Записывайте: Татьяна Круглая, Руслан Лебедев, Виталий Малофеев, Тоня Глухова, Анатолий Букинов… Вот, звоните…
— Отлично, начнем с Круглой. Говорят, ей сам Генералов симпатизирует. Правда, он уже импотент, но целоваться любит. У него язык полуметровый! Если взасос, ощущение такое, что язык по желудку носится. Дома! Алло, Татьяна, добрый день, это критик Арина Лаврентьева. По заданию «Литературной недели» готовлю материал, в котором должна представить десятку лучших современных писателей. С кого начнем? — «Что за вопрос, уважаемая. Начинай с меня…» — «А кого ставить дальше?» — «Каков твой вариант …?» — «Может быть, вторым номером записать Поляковского?» — «Какой еще Поляковский?» — «Георгий. Такой моложавый, с бородкой!» — «Лысый?» — Нет!» — «Это который по всему миру спонсоров ищет?» — «Может быть… Точно не знаю». — «Если ты его вторым номером поставишь, меня вообще убери из списка. Нашла тоже автора…» — «А Малофеев? Как он вам?» — «Это который матерится?» — «Да!» — «Тоже убожество! Не хочу, чтобы он рядом был. Кто у тебя там еще?» — «Как вам Глухова?» — «Она дружит с новым главным военным прокурором. Зверушка важная, от всех требует внимания. Но на второе место ее не ставь. Запиши ее под десятым номером». — «А Анатолия Букинова?» — «Такого не знаю. Что за имена ты мне подсовываешь?» — «Скажите, кого ставить на второе место». — «Поставь Паустовского или Катаева. Вот тебе второе и третье место». — «А четвертым кто?» — «Кнох, хотя, нет, Кноха поставь шестым, а четвертым запиши Лужкова, он несколько замечательных книг написал, кроме того, у меня к нему серьезное дело… За ним запиши как его, новый генеральный директор НТВ… да, да, Карасев. Потом, значит, Кнох, затем… поставь поэта Гублановского или нет, лучше прозаика Гошкина, он мой сосед по даче и должен часть своего участка уступить, да не очень дорого. А уж под восьмым номером укажи вначале поэта Гейна, у него влияние в нашем мире, хотя, впрочем, он большой дурак, потом… потом… Подруга, лучше перезвони мне через полчасика. Я подумаю, кого еще порекомендовать… Всю десятку составляй с моих слов и другими советами не пользуйся. В благодарность я включу тебя в список нашей делегации писателей и критиков, направляющихся в Париж. Но если в этот раз не успею, то в Рим все получится. О, кей? Хороший бартер?»
— Замечательный!
— Пока!
— Ну что, давай двадцать долларов, — повернулась Козявкина к Георгию Павловичу. — Сказала же, что проиграешь. Даже я, отлично зная цену словам, никогда не обращаю внимания на комплименты. А когда платишь, можно быть уверенным, что тебя будут мужественно терпеть. Регулярно платишь — начнут распространять легенду о твоем «особом даре»; отстегиваешь по полной программе — станут восхвалять, возвеличивать безудержно. Но если никто от тебя ничего не имеет, если знают, что ты на нуле, то кому ты нужен?
— Вот мерзавка! Ведь в лицо она называет меня гением! Причины ее безобразного поведения видны невооруженным взглядом: зависть и лицемерие! Давай попробуем позвонить Малофееву.
— С тебя уже двадцать долларов. Вначале хочу получить деньги. У меня нет никакого желания участвовать в твоих экспериментах. Я на работе и прошу ее во — время и сполна оплатить. Наша московская жизнь учит меня стремиться не к жертвенности, не к состраданию, а к удовольствиям. А без купюр их никак не получишь. Гони деньги, тогда продолжим интервью! У меня собственное кредо: взгляд через денежные купюры облагораживает мерзости жизни.
— Отдам с зарплаты. У меня нынче в карманах пусто.
— Я деньги в долг не даю. Этим занимаются банки. Тем более гениальным литераторам. Двадцать долларов, или придется публично обвинить тебя в неплатежеспособности. А это хуже импотенции. А для тусовочного человека значительно хуже, чем презрение к его бесталанности.
— Оксана Матвеевна, одолжи двадцатку зелени. С первой зарплаты обязательно рассчитаемся. Вот, сама свидетелем оказалась: зерна капитализма дают в России превосходные всходы. А публицисты плачут, что рынок никак не появляется. Появился! Наступил! Глубоко проник он в людскую ментальность!
— А ты меня не обманешь? — шепотом спросила его Оксана в самое ухо.
Он сжал ей локоть и что-то неразборчиво пробурчал. Скорчив гримасу, Лязгина порылась в сумочке и протянула критикессе деньги.
— Хочу напомнить: второй звонок — это еще двадцать долларов. Если я проигрываю, тут же возвращаю вашу зеленую бумажку. Но если выигрываю, кто платит? Опять ты, Лязгина? Кредитуешь писательский талант? Не хочу присутствовать при ваших доверительных переговорах. Разберитесь сами.
— Ну что, дашь еще? — жалобно спросил Поляковский. А на ухо Оксане напомнил: «У нас с тобой такие грандиозные планы. Ну, ну…»
Лязгина вынула деньги, но оставила их в руках.
— В таком случае поехали, продолжим. Интервью два — Козявкина набрала номер Малофеева: — Привет, Виталий. Мне для статьи срочно нужна десятка лучших писателей. Хочу ориентироваться на твой выбор. Итак, кто первый, второй и дальше?
— Первого не буду называть, сама знаешь, кому еще быть, кроме В.М. Потом Пастернак, Булгаков, этот еще… Шолохов. Пятым можно поставить продюсера и сценариста Колю Эрнова, мощные фильмы поставил, а фильм — та же литература. Кроме того, я у него часто появляюсь, а о себе надо напоминать добрым словом… Шестым и седьмым запиши Стасова, он прекрасные книжки пишет и большой друг премьера (но об этом не упоминай), и Молину, любовницу министра … Подробности не по телефону. Между прочим, у нее действительно прекрасные стихи. Восьмым поставь спонсора моего творчества, прекрасного драматурга Карена Минасова. Девятым — моего приятеля поэта-песенника Деревянко. Список может завершить какая-нибудь дама, из старых авторитетов. Так солидно будет, и никто не придерется. Не обвинит в коррупции … Например, Белла Ахмадулина. А то еще обидится.
— А Поляковскому в списке места не найдется?
— А, этот газетчик? Или нет, он тоже что-то сочиняет, но с особенным пылом ищет в Лондоне спонсоров. Что, он тебе заплатил? Много? Но откуда у него деньги, его же проекты всегда кто-то другой финансирует …
— Нет! Нет!
— Тогда зачем тебе этот демагог нужен? Пусть ищет себя в публичной политике или в журналистике. Впрочем, и там он выше нуля не поднимется. Но литература явно не для него. Оставь, о нем больше не вспоминай. Ариша, я о тебе несколько строчек напишу, какая ты славная, талантливая критикесса. А вчера в Доме литераторов я тост поднял за элиту наших критиков, твое имя тоже было названо. Так что ты мне, а я тебе.
— Спасибо, дружок. Пока! Ну, что, — обратилась Козявкина к прозаику — пусть твоя приятельница отдаст еще двадцать долларов.
— Дай ей, дай, — мрачно бросил Поляковский. — Он себя выше ставит, чем Пастернака и Булгакова? Урод! Я ему за этот спич морду набью. Пусть только на глаза попадется. Когда со мной встречается, аж слюной брызжет: «Гордость отечественной литературы, мой самый любимый писатель. Колокол России!» А тут такое позволяет. Прохвост! Что же делать? Говорите, надо платить? Но сколько, кому? За что?
— Кому платить, вы уже хорошо знаете, — вставила Арина Афанасьевна. — За что? Я тоже сказала. Сколько? Это вопрос торга! Какие задачи вы передо мной хотите поставить? Быть на виду или прослыть гением? Стать уважаемым, о котором иногда вспоминают? Или оказаться любимцем культурного сообщества России? Сесть в кресло редактора литературной газетки, получить передачу на телевидении или занять пост ректора Литературного института? Хотите быть постоянным членом российских делегаций на международных книжных ярмарках и конференциях? Тогда садитесь за стол переговоров. Если ваши претензии на место в истории еще выше, можем обсудить вопрос получения государственных премий, наград и званий. Ведь деньги творят чудеса — старая истина, получившая в современной России убедительное подтверждение. Обратите на меня свой пытливый взгляд — и вы быстро станете знаменитым. Более того, я смогу создать ситуацию, при которой вы попросите меня остановить волну восторгов, потому что самому покажется, что хвалят вас чрезмерно. Ах, Георгий Павлович, доверительные отношения, упакованные в банковские приходные ордера, — лучшая гарантия карьерного роста. Это пароль нынешней России! Но вы можете поставить и другую задачу: если кого-то необходимо не замечать, смотреть в глаза и не видеть, испытывать радость чтения, но спрятать это имя, закапывая его на литературном кладбище, то и тут вполне доступные тарифы. Нынче такие времена …
«Бойкая девица. Мне бы ее в помощницы вместе этого дуралея Лапского, — мелькнуло в голове у Ивана Степановича. — Надо обращать внимание на своих слуг: среди них немудрено встретить интересных личностей, которым можно предложить высокую должность и серьезную зарплату. Я-то сам деньги зарабатываю, чтобы от души смеяться над людьми. Для чего другого могут быть нужны деньги? А дамочка сможет помочь мне в этом».
— Но где взять деньги?! — воскликнул Георгий Павлович.
«Надо спасать ситуацию», — подумала Лязгина. И тут же заявила: — Господин Поляковский, давайте оставим уважаемую Арину Афанасьевну. Погуляем, подумаем, прикинем наши возможности и вернемся к переговорам. А когда наш критик допьет чай — вижу, он ей доставляет удовольствие, — мы как раз вернемся. Пойдемте на воздух, Георгий Павлович… Вечер теплый? — спросила она Козявкину.
— Да, вполне. Но накиньте шаль. Спина нуждается в защите. В прямом и переносном смысле.
Парочка из культурного барака вышла на прогулку.
— Что у тебя в голове, талантливый мастер сцены? Ты меня заинтриговала!
— Я не хотела, чтобы ты признался этой барышне в отсутствии денег…
— Но их действительно нет! Разве не так? У меня во всяком случае.
— Пока нет, можно понять и так. Пока нет! Но есть возможность заработать. Ты ведь хочешь стать известным, обожаемым, любимым, читаемым? Чтобы вся столица была расклеена плакатами о твоем творчестве?
— Ну да…
— И готов ради этого пойти на все?
— Так точно!
— На все, на все?
— Да, да!
— А почему тебе в голову не приходит вопрос: где держит деньги господин Гусятников? Если своих денег нет, на ум обязательно приходят адреса и размеры чужих состояний. У меня так, а у тебя? Где они лежат и как? Можно ли их без риска быть уличенным достать из той или другой ниши? Я понимаю, что основные средства Ивана Степановича находятся в банках, недвижимости, акциях. Но для управления «Римушкиным» у него должны быть здесь наличные. Думаю, тысяч двести-триста в долларах. Есть, есть, должно быть. Такую ораву содержать не просто. Может, есть смысл подумать? Здесь такая разношерстная публика, что нас подозревать никто не осмелится. Мы ведь интеллигенция! Создай себе господствующий имидж, а потом делай с публикой все, что пожелаешь. Она того заслуживает.
— Подумать можно, — тихо согласился Георгий Павлович, — что могут дать наши размышления? У меня никакого опыта в таких делах.
— Но ты не возражаешь обсудить такое мероприятие?
— Нет-нет…
— Я-то неспроста сюда приехала, а дальние цели вынашиваю. Хозяин очень богат и наличность носит при себе огромную. Нужны мне эти сценарии, буффонады и театры… Ты серьезно о литературной карьере мечтаешь? А я-то подумала, что ты за тем же приехал… Что мы люди одной профессии. Поэтому согласилась на сотрудничество. Мне поначалу показалось, что это предложение — называть друг друга «гениальный писатель», «золотое перо России», «признанный во всем мире режиссер», «автор известных спектаклей» — всего лишь игра, наша постановка. Криминальный сленг. А ты, оказывается, об этом мечтаешь всерьез? Но что за статус — «литератор»? Барахло! На блошином рынке этот термин нынче можно купить за копейки. Ведь сегодня у нас никто ничего, кроме «пиф-паф», не читает. Если делать карьеру, можно найти более перспективную профессию. И действительно оседлать звезду, а не так чтобы тебе кланялись, аплодировали, а за спиной шептали «дурак». Искушение известностью — непреодолимая болезнь дня настоящего.
— Так ты что, не режиссер? Нет? — испуганно произнес Поляковский, уставившись на собеседницу.
— Как же не режиссер? Организовать ограбление, тем более такое сложное, как отъем наличности у олигарха Гусятникова, — разве это работа не режиссерская? Разве для театральной постановке больше знаний и таланта необходимо использовать? А без сценического воображения разве можно вообще рассчитывать на успех в нашем деле?
— А я вначале поверил, что ты талантливый мастер сцены… Классической сцены.
— Классической? А как ты думаешь, писатель, что в истории цивилизации было раньше: кража или спектакль? Чему человек научился вначале: грабить или играть на сцене? Впрочем, давай вернемся к делу. В моей профессии люди всегда прежде всего думают о деньгах. А если денег у Гусятникова еще больше окажется, чем я предполагаю? Ведь олигарх же он! Как делить-то будем?
— А как делят? Если мы вдвоем, то, видимо, поровну? — настойчиво предложил Георгий Павлович.
— Новичку никто половину не даст. Тридцать процентов как, а? — Но тут же она с сожалением заключила, что надо было начать с двадцати…
Пока парочка обдумывала подробности предстоящего мероприятия, госпожа Козявкина сидела за чаем и, покусывая овсяное печение, размышляла вслух. Это было для нее привычным занятием. «А что, — говорила она себе, — на них можно неплохо заработать. Теперь настало время выстроить бизнес-план с режиссером Лязгиной. Современные сценические работы — это самая настоящая провинциальная дрянь, ничего общего с искусством не имеющая. Во всем, конечно, повинен коммерческий интерес, предпринимательский подход к сцене, наиприятнейший шелест значительных купюр. Именно он потребовал, чтобы искусство перестало быть элитарным. А массовой культуре необходимо воспевать лишь низость, пороки и чертовщину. Нужен ли для этого талант? Художник? Нет, ей нужны звезды! То есть ремесленники, не тонкие и обходительные, а наглые и требовательные. Которые не хотят более заботиться о том, о чем мечтали, что искали, о чем думали их великие предшественники в искусстве. Личности, которые в прежние годы стоили последний мизер, сегодня легко становятся „звездами“. Но их не снимают с небосвода, а пекут на кухне, которой управляют такие талантливые люди, как я. Ох, эти звезды сцены, кинолент и голубого экрана, что бы вы делали без посредников, без инвестиционного капитала, без связей Арины Афанасьевны? Это мой бизнес, а на искусство мне, как многим моим коллегам, начхать, точно так же, как и самому бомонду. Боже, из каких физиономий состоит наша современная сцена, списывающая „образцы“ мирового ширпотреба. Трудно сказать чему больше поклоняются эти персонажи: поиску административного или финансового ресурса, роли на сцене или около, пьянке, угодничеству перед сильными мира сего, участию в „нужном“ движении pro или contra… Еще никогда в истории России столь низкий уровень искусства не был так восторженно, так последовательно обласкан обществом и властью. Как будто его высокий уровень совершенно лишнее украшение для нашего культурного пространства. Грубо ошибется всякий, кто возразит мне…» В этот момент в гостиную вошли Поляковский и Оксана Матвеевна. «Ну что, нагулялись?» — сразу бросилась им навстречу Козявкина. — «Да, да, вышло совсем неплохо. Теплый вечер, квакают лягушки, хорошо дышится… И о делах поговорили. Георгий Павлович готов сказать вам „да“! Он принимает ваше предложение. Притом самое, самое крутое. Не только Россия должна знать о его гениальности, но весь мир! Мир! Мир! У вас есть выход на другие страны?» — «Конечно! Как же без этого…» — несколько обиженно заявила Арина Афанасьевна. — «Ему нужен мир! Вы понимаете? Понимаете? Аплодирующий его таланту мир!» — «Да-да. Но это стоит больших денег… Давайте начнем с России, у нас можно встретить немало страстных поклонников его творчества. Их надо лишь найти через рекламу в средствах массовых коммуникаций, с помощью критиков, которые должны называть его „наш гений“, „надежда русской словесности“, „патриарх русского слова“, „пламя русской души“. А как вам самому еще хотелось бы?» — обратила она восторженный взор к Поляковскому. — «Подождите, дайте подумать… — Ему опять страстно захотелось принять ту самую величественную позу, которую он примерил давеча на себя, стоя у окна. Георгий Павлович подпер кулачком свою бородку, закурил трубку и в поэтической задумчивости взглянул на стену гостиной: „Светоч … — начал он, — нет-нет, глава… тоже нет. Лидер, да, конечно, лидер современной русской прозы или, пожалуй, даже лучше: лидер современной прозы! (слово „русский“ как бы ограничивает в пространстве). Так ведь лучше!“ — „Очень хорошо, прекрасно! Лидер современной прозы! Коротко и всем ясно, — с серьезным видом подхватила критикесса. — Теперь мне надо прокалькулировать тарифы, подбить бюджет, и через несколько дней можно начинать всероссийскую кампанию. Это будет грандиозная рекламная акция, которую страна еще не знала! Но деньги, прошу прощения, вперед. Я же говорила, что в долг не работаю О, кей?“ — „Конечно, конечно!“ — вставила Лязгина. — „О чем разговор, назовите сумму, и мы ее тут же выплатим. Торопитесь, пора начинать!“ — завороженный своей грядущей славой добавил Поляковский. — „Отлично! Здорово! Так и сделаем. У меня возникло предложение к Оксане Матвеевне. Хотите выслушать?“ — „Слушаю! Слушаю!“ — „Вы признались, что на московских сценах еще не работали …“ — „Я еще ни в чем не признавалась …“ — прервала Лязгина, удивленно разведя руками. — „Может быть, может, быть, но в Москве ваше имя еще неизвестно? Так?“ — „Кому известно, кому нет“. — „Мечтаете о постановке на столичной сцене? Это так важно для наращивания режиссерского авторитета, для звучного имени. Я могу все это устроить. Быстро и замечательно. Сколько готовы заплатить?“ — „Об этом никогда не думала и тарифов не знаю“. — „Разрешение на постановку в неизвестном московском театре стоит около двадцати тысяч долларов плюс все расходы по подготовке спектакля. Реквизиты, билеты, реклама. Всего уйдет около пятидесяти тысяч долларов. В театрах с устоявшимся именем и репутацией эта сумма увеличивается до семидесяти-восьмидесяти тысяч. А на сцене со всероссийским авторитетом сумма переползает за сто двадцать тысяч долларов. С какого тарифа желаете начать?“ — „Я даже растерялась… Наверное, лучше попробовать себя в театре поскромнее. Не так ли?“ — „Опасаетесь, что в известном коллективе можете завалить спектакль? Ничего подобного не произойдет. Вам будет оказывать всемерную поддержку сам главный режиссер. А если пожелаете, он сам поставит спектакль, но подпишет вашим именем. Правда, в этом случае к озвученной сумме необходимо добавить еще процентов двадцать“. — „Я все же думаю начать с театра с негромким, но устоявшимся именем. А дальше видно будет…“ — „Деньги у вас есть…?“ — „Имеются…“ — „Тогда начинаем!“ — воскликнула Арина Афанасьевна. — „Можно начать, чего там… Давайте, давайте“. — „Начинаю работать. Первый звонок адресуем Любирцеву, известная личность в театральном мире…“ Козявкина извлекла из сумочки мобильник и набрала номер. — „Привет гениальному режиссеру. Как дела? Это Арина!“ — „Слава богу, слава богу!“ — „Есть замечательный режиссер из денежной провинции, мечтающий поставить спектакль в вашем прелестном театре. Очень толковая женщина, небольшой опыт в режиссуре, с обязательствами во взаимоотношениях подробно ознакомлена“. — „Серьезный человек, говоришь…?“ — „Да, прелесть!“ — „Она рядом, слышит наш разговор?“ — „Нет, Максим Юрьевич, я одна!“ — хитро улыбнулась критикесса. — „Тут один автор ко мне привязался. Хочет, чтобы я его пьесу поставил. Сам я ее не читал, но, говорят, неплоха, из нее можно что-то вытянуть. Что-то о супружеских правах и обязанностях. Тема для современного зрителя совершенно пустая. Но бизнес есть бизнес. За постановку он предложил пятьдесят тысяч долларов. Займись этой парочкой. Твой гонорар пятнадцать процентов. Если сумеешь поднять цену, то все, что выше пятидесяти — делим пополам. А с твоей дамой — по обычному тарифу“. — „О, кей, дорогой Максим Юрьевич. Я позвоню вам позже, чтобы записать номер телефона драматурга. Кто он? Откуда?“ — „Кажется, лицо кавказской национальности. Больше ничего не знаю“. — „С таких надо, надо, надо больше брать. Для них расценки в Москве совсем другие …“
Тут господин Гусятников поднялся, зевнул, бросил себе под нос: «Скучно, мерзко. Как можно жить среди них , в их мире? Абсурд, абсурд, что же еще придумать для окончательного оформления идеи, последнего абсолютного решения? Заключительного! Смелей, ищи финал!» В таких размышлениях Иван Степанович покидал барак.
Глава 13
Виктор Дыгало в бешенстве метался перед мольбертом. Ему казалось, что он перестал различать краски, что его неожиданно сразил дальтонизм. Умение, выработанное долгими часами рисования, вдруг куда-то исчезло, рука разучилась держать кисть. Масло из тюбиков не ложилось на холст, а царапало его, словно не ворсинки наносили линии на полотно, а гвозди ползли по ржавой жести, издавая жуткий скрежет. Этот невыносимый скрип оглушал, болезненно проходя через все тело. Лицо Насти Чудецкой, которое молодой человек пытался воспроизвести, выглядело ужасающе неправдоподобно. С полотна смотрели безумные от истерики глаза. Открытый в диком крике рот, судорожно тянущиеся за помощью изможденные костлявые руки, взъерошенные волосы никак не напоминали прекрасный образ университетской дипломницы, с которой Дыгало накануне познакомился. Виктор Петрович смотрел на эскиз чуть ли не в слезах. «Это совсем не она! Не она! Она другая! Совсем не похожа! — твердил он. — Что за чудовище прет из меня? Я не хочу его видеть, но все же вглядываюсь, не желаю над ним дальше трудиться, но не могу запустить кисточку в форточку. Не признаю в ней Настю, ненавижу эту физиономию, но не срываю полотно, не рву его на части, не отбегаю от мольберта, не разбрасываю краски! Хотя именно Анастасия продолжает стоять перед глазами, но с полотна на меня в упор смотрит какое-то мной сотворенное разъяренное чудище. Что вообще со мной происходит? После встречи с этим странным Химушкиным я даже приболел, и не то что температура или колики в почках, — нет, я изменился душевно. Мрачнее стал, и хоть Чудецкая мила, прекрасная девица, а я ее не хочу, ухаживать за ней не желаю. Даже если сама просить начнет — откажу. Откуда это во мне? А не от помешанного ли разума исходят эти странные мысли? Ведь накануне мечтал… А сейчас совсем другие желания рождаются. Пока смутно, еще не совсем ясно, но нечто другое на ум лезет. Не к женщинам меня тянет, не к мольберту, не к архитектурным проектам, а к мщению. Но с чего бы это у меня? Вроде бы никто не покусал, не оскорбил, не обидел, а какая-то грубая неистовая страсть сотрясает меня. Очерняет мозги. К действию пока еще робко, но призывает. Подсказывает, правда, шепотом, что это время, господин Дыгало, пришло! Только кому мстить? И за что? Что не богат? Что ковер за девять миллионов евро купить не в состоянии? Чепуха, меня это не интересует. А может, обида все же упрямо сидит во мне? Ведь зависть как провокационная пилюля давно миру известна. Нет-нет, быть не может. Не интересует меня этот вопрос вовсе! Ревность? Но кого и к кому ревновать? Тоже совсем не тот предмет, который способен вызвать у меня из ряда вон выходящие чувства! Может, творческая зависть? Однако в живописи я любитель, ни к чему особому не стремлюсь, в архитектуре все впереди, жизнь только начинается. Хотя странное обстоятельство: после вчерашнего общения с Чудецкой и Химушкиным и архитектура перестала меня интересовать. Я о ней даже ни разу не подумал, а раньше в голову лезли самые разные конструктивные идеи. Вот уже больше суток прошло — и ни одной мысли. Тот, кто не знаком со мной, может удивиться: что тут странного, ведь речь идет лишь об одних сутках. Но я-то знаю, что такого с архитектором Дыгало никогда не случалось, а значит, это очень странно. Хочется зарыдать — громко, на всю квартиру, на весь дом. Чувствую уже колючий комок в горле, во рту пересохло, подбородок стал подергиваться. Я даже приготовился смахнуть слезинку, протереть воспаленные глаза. Впадая в транс горчайшей обиды, я остановился перед мольбертом, ожидая приступа рыдания. «Ну давай же, давай!» — подстегивал я себя. Но ничего не произошло, лишь гримаса затаенной тоски обиженного студента скользила по небритому лицу. От исступления я обессилил. Что-то должно было во мне произойти, как иначе объяснить, что я напрочь забыл о самом главном? В один день я потерял интерес к тому, о чем всю жизнь мечтал: стать архитектором и встретить любимую женщину. Разве не странно? Ловлю себя еще на одной мысли: впервые я не заинтересовался новостями — ни по ТВ, ни на радио. Обычно хотел знать, что происходит в мире, а сегодня даже не включил «Евро Ньюс» — программу, которуе каждое утро слушаю. Я стал сам себе безразличен, окружающий мир потерял для меня всякий смысл. Но отчего Химушкин? А не его ли этот сарказм по отношению к миру вдруг переродил меня? Неужели его взгляд на жизнь мог так круто изменить Виктора Дыгало? Вскрыть в моей натуре беспредельную злость? Чувство из средневековья! Я был раздражен, во мне кипело негодование. Да, Семен Семенович крайне язвителен, но, как оказалось, по чьему-то желанию я должен стать мстительным. Еще день назад такое мне и в голову не пришло бы. И даже более непонятное обстоятельство: я охвачен этой ненавистью ко всему. Никогда не подозревал, что одно может повлечь другое в таком отвратительном выражении. Рассказать бы Семену Семеновичу, что утром после выставки в Манеже я проснулся с улыбкой на лице и с твердым намерением перерезать весь мир. Да не за какие-то вселенские грехи, а единственно чтобы Бога разбудить да рассмешить! Воистину Он бы рассмеялся! Но, может быть, Семен Химушкин здесь ни при чем? А я заразился какой-то новой болезнью? Ведь в современном мире мщения и насилия больше, чем любви и мира. А что если я призван тайной силой искоренить вселенское зло? Храбрость считают добродетелью, а разве мщение не из той же категории? Храбрый во мщении… Звучит совсем неплохо! Нельзя же ожидать, что тот, кто по принуждению защищает зло, откажется делать то же самое по убеждению. А мы, русские, именно этим отличаемся. Впрочем, храбрость может служить чему угодно. Нет ничего более невыносимого, чем тщетные попытки понять истоки своего состояния. Как не можешь понять, почему ты вдруг родился, так не понимаешь, по чьему приказу тебя обуревает мщение. Хотя в жизни почти всегда так. На зачатие необходим всего один момент, рождение длится тоже несколько минут, смерть вообще мгновенна. Почему же неожиданная, пусть даже парадоксальная и гадкая мысль не может поселиться в два счета? Раз! — и она в твоей голове. Я подумал об этом с каким-то душевным торжеством и продолжаю, правда уже в беспрерывном восторге: и вот мысль начинает существовать, вести борьбу за собственную жизнь. С этим обстоятельством необходимо считаться. Сейчас лучше размышлять не о том, откуда она взялась, а какое развитие может совершить в моем разуме. Она появилась и тут же исчезнет? Или вошла в сознание, укрепилась, подчиняя все интеллектуальные ресурсы, и начала действовать? Навязчивая химера способна извести любого, даже самого истового монаха. У Льва Толстого отец Сергий, не желая впасть в грех, чтобы остановить необузданное желание, отключиться от его сверхсильного влияния, с маху отрубил себе палец. На что способен я? Да-да, на что я готов в таком странном изумлении? Вначале я сам должен до конца понять, кто или что вызывает у меня потребность мщения. Человек или явление? Вчера перед судом совести я признался, что должен проявлять милосердие и доброжелательность к себе подобным. Я чувствовал долг перед всем живым, даже перед васильками и другими цветами и травами. А сегодня? Что переиначилось? В этом нет никакой логики. Пора, наконец, самому себе признаться! Может, навалившееся на меня требовательное чувство мщения не что иное как убежище от осознанной собственной слабости? Едкая ирония господина Химушкина, несомненно, в этом повинна. А также диалог с Анастасией Сергеевной, ее академические знания. Она меня вчистую переиграла в ночном телефонном разговоре, буквально на лопатки бросила. Что после этого о себе думать? А этот необыкновенный потребительский потенциал москвичей — выставка в Манеже действительно потрясла меня… Отбери у меня неожиданности, спасительное наваждение — одержимость местью! — кем бы я сейчас себя чувствовал? Кем бы оказался? Вконец потерянным существом! Жалким человечком, не имеющим силы терпеть самого себя! Вот, видимо, в чем фишка! А я мистику виню. Представляю мир, до которого я смог бы без усилий дотянуться. К моему удивлению, никакого умиления он уже не вызывает. В своей безмерной мнительности я даже и мысли не допускал усмотреть в себе какие-то пороки. Считал себя самым благородным и благоразумным. А вдруг я просто разочаровался в той жизни, в которую по уши был влюблен? Ведь с чего бы эта крайняя агрессивность? В этом случае объектом мщения должен быть только я сам, но я ополчаюсь не на себя, а на все прочее. Покончить с собой — такого желания у меня нет, просто укрепляется идея отомстить каждому, кого выберет сознание. Но за что и как отомстить? Надавать по морде, отбить почки? Или убить? Неужели так просто пырнуть ножом в грудь? Воткнул нож в сердце и пошел дальше? Без объяснений и претензий? Неразумно! Ведь жертву необходимо в чем-то упрекнуть, обвинить, в конце концов! Но что можно инкриминировать, совершенно незнакомому человеку на Тверской? На Арбате? А орудие мести? Топор? Ведь у меня ничего другого нет. Да и он совсем ржавый, чистить надо. А что если на самом деле захочется с ним на них пойти. Я знаю, в России это часто случается — из обычного смиренного человечка вдруг вылезает истинное чудовище. Страшное, странное! А не может и со мной такое случиться? Создалась нелепая ситуация, я даже за себя поручиться не смог бы. Как же надо было себя потерять! И где? Броситься на поиски себя, вчерашнего? Вероятно, мое недоуменное лицо отражает сейчас полную растерянность. Имея особенность производить на самого себя впечатление, я должен заставить Дыгало вполне искренно открыться, чтобы понять, как же теперь строить жизнь. К чему стремиться? Для этого надо ответить на главный вопрос наваждения: за что и кому мстить и каким образом? Я прямо полоумным проснулся, впрочем, может, всегда был таким? Итак, что у меня есть против мольберта, кистей, красок? А вот что: они отказываются подчиняться моей руке, воле, обещанию изобразить Чудецкую. Аргумент для эгоцентрика, но весомый, поэтому обидчиков следует изничтожить. Утратив всякий вкус к живописи, крошу мольберт, ломаю пополам кисти, мну, пачкаясь краской, тюбики и выбрасываю все в мусорное ведро. Холст с чудищем рву на мелкие клочки, которые с остервенением спускаю в унитаз. Шум уходящей воды радует слух. Что еще раздражает меня в квартире? Стены, двери, рамы, кровать, стол, замки, посуда, балкон? Нет, они меня совершенно не волнуют. Я заметил их лишь после того задания понять себя, разобраться, что вызывает у меня потребность мщения. Этот вопрос я ставлю перед собой так же часто, как Мартин Хайдеггер, который повторял: «Почему вообще есть сущее, а не наоборот — ничто?» Когда я его изучал, честно сказать, мне порядком надоедало его поминутное повторение. Но теперь я его понимаю. У него был смысл, и я его распознал, а у меня свой, в который я и пытаюсь вникнуть. Я натянул на себя легкую майку и вышел на улицу с твердым желанием поразмыслить как следует. Насколько правы те, кто проклинает и осуждает убийц? Я к этому еще вернусь. Другое надо понять: человек — это товар массового, фабричного производства или он все же индивидуален и самобытен? Я как-то особенно остро почувствовал одиночество. Раньше такого у меня никогда не было… Вот передо мной тополь. От него пуха как зимой снега. Аллергики повсеместно страдают. Как же с ним поступить? Отомстить за создаваемый дискомфорт? Спилить, срезать, обломать ветки? И тут меня посещает необыкновенная для моего прошлого сознания идея: все, что мешает человеку жить, ни при каких обстоятельствах не может являться объектом мщения. Неужели я правильно себя понял? Да-да, именно так необходимо расшифровать свое состояние! Наконец вырисовываются антагонистические объекты. Для интенсивной работы разума должны быть постоянные раздражители. Среда благополучия и гармонии нашему виду вредна, он в ней растворяется, как сахар в воде. Чем больше удобств и процветания, тем меньше времени человек посвящает своему совершенствованию. Улучшая быт, он забывает о главном: экстазах разума. Этот тополь я никому не позволю тронуть. Дерево вредит человеку, но активизирует сознание. Значит, оно инструмент полезных мутаций. Без них вид не улучшается. Его обязательно надо сохранить. Тут же цветут одуванчики. Милейшая картина… Но вот их как раз следует растоптать и уничтожить. Все, что, на человеческий взгляд, красиво, вызывает инфантильность, переходящую в деградацию. Поэтому я с радостью бросаюсь на цветы и мелкими упорными шагами вытаптываю их. Моя первая вендетта! Я даже немного успокоился и направился дальше, не имея какого-либо конкретного адреса, но уже догадываясь, против кого суждено выступить. Объект моей страстной охоты — все, что мило сердцу человеческому. Немедленно понимаю, что последнее умозаключение абсурдно. В таком случае мне придется мстить всему мирозданию. Звездному небу над головой, горам и морским берегам, красивым женщинам и великим авторитетам. Хорошо, что никто не успел меня подслушать. Я бы оказался растерян и смущен. Я даже замедлил шаг: вдруг показалось, что я странствую в каком-то таинственном сне. Колыбель собственного «я» меня не устраивала, и я всеми силами постарался вернуться в реальность, не столько на улицы Москвы, сколько к своим прежним мыслям. Кто же является объектом моего мщения и почему? (Ха! Я опять об этом!) Это Хайдеггер пленил меня своим постоянным вопросом: «Почему вообще есть сущее, а не наоборот — ничто?» В этом вопрошании, видимо, вся разгадка поиска. «Почему есть я, если вокруг меня — ничто?» Если это так, все становится на свои места. Мир вокруг лишь плод моего воображения, а из собственной версии мироздания я вправе выбрасывать, уничтожать, игнорировать все, что мне заблагорассудится. Возможна даже формула бытия: «Исходя лишь из своего разумения, уничтожаю все, что считаю ненужным для сознания, а что не в состоянии уничтожить — полностью игнорирую». Не дождавшись ответа, но нисколько не обидевшись на себя, я двинулся дальше, осматривая декорации сугубо личного представления. С чувством огромного любопытства иду в сторону Рижского вокзала. Я накладывал кальку своего сознания на окружающее пространство, а все, что я не мог видеть, для меня перестало существовать. Скажу откровенно, я был вне себя от восторга. Мир сделался маленьким, и в нем можно было отлично обитать. Теперь в моем пораженном воображении начали возникать статисты и детали сцены: перед многими можно было бы остановиться в изумлении. Вот, охая и кряхтя, идет старикашка. Видимо, долго болел. Ростом невелик. Надменное желчное полноватое лицо, бордовая тень на скулах, былая административная осанка, тяжелые веки, густые, свисающие на глаза, брови подсказывают: в свое время он был редкой сволочью. Тут в голову мне пришло неожиданное: а что с ним делать? Как будто он каким-то образом входил в мои планы. Но это нисколько не остановило меня, даже наоборот, я продолжил о нем размышлять, словно был в том крайне заинтересован. Много ли помех он создаст? Этот вопрос вдруг стал теснить мне разум. Прошлые его поступки нисколько не занимают меня, а нынешние? Стало нестерпимо любопытно, чем же особенным этот отходящий в другой мир тип способен меня заинтриговать? Пустота, растерянность, никчемность! Я чувствовал ожесточение по отношению к этому жалкому существу. Но зачем уничтожать его, убирать из своих декораций. Я всегда успею это сделать. Может, вступить в контакт? Уяснить, чем он опасен? Заранее знаю, что ничем. А вдруг? Но он может стать постоянным источником моей неуемной агрессии. Ведь без нее никакое тотальное мщение невозможно. Я даже возгордился. Не каждый смог бы придумать такое. Да-да, пусть этот дряхлый, противный с виду старикашка станет генератором моей злости. С его помощью вступить в конфликт с окружающим миром — эта мысль вызвала истинный восторг. С юным запалом переступать порог дозволенного — разве в этом нет магической тайны? Он шел медленно, пришлось плестись за ним, пристроившись сзади. Между нами было не более пятидесяти метров. Хотелось побольше узнать о нем. Представлялось, что такая информация изобличит малый кусочек мира, поспособствует аккумуляции во мне той безграничной ненависти, которая была сейчас так необходима. А потом можно позволить себе исчезнуть самым благородным образом — для поиска нового объекта.
Был теплый летний день. В столице в эту пору особенно шумно и многолюдно. В эпоху становления капитализма москвичи мечутся как угорелые. Больше заработать, чтобы успеть хоть что-то приобрести, вот, что приводит горожан в движение. Напряг! Цены растут даже не ежедневно, а каждый час. Так происходит все первое полугодие. Старикашка, как оказалось, пройдя сто метров останавливается, желая минутку-другую передохнуть, и только после этого шагает дальше. Я быстро понял, что это довольно нудное занятие — следить за старым человеком в поисках нужного материала. Теперь с грустью и раскаянием я думал, что позволил себе увлечься пустой затеей. Тоска стала одолевать меня. Я даже решил немедленно стереть старика из воображения. Впрочем, еще не разобрался, что для этого необходимо сделать, как он исчез. Ужас! Будто его и не было. Я не понял, как все это могло произойти. Готов был поклясться: я сам и все вокруг были не фигурками возбужденного сознания, а сущей реальностью. Загадочное исчезновение прохожего привело меня в сильнейшее смущение. А не наше ли прошлое этот старик? Ничего другого мне на ум не могло прийти. Но как тогда это прошлое перед глазами проходит? Мистика, сущая мистика! Началась какая-то престранная жизнь с часами неясного сознания. Рядом пронесся автомобиль. Синий «пежо», седан. Я захотел оставить его в воображении. Уже его след простыл, а он все несся перед глазами. Как это? Я даже немного струхнул и попытался собрать в единый строй несвязные мысли. Несколько раз зажмурился, а он опять перед глазами — едет и едет. Как такое может случиться? Поневоле возненавидишь! Но не столько этот навязчивый мир, сколько себя самого. Я решил пробежать несколько кварталов, чтобы выветрить наваждение. Упрямо стараюсь думать совсем о другом. Выскочив на Трифоновскую, издал смешок: перед самым носом вывеска «Московская областная больница. Психиатрическое отделение». Не сама ли судьба привела меня сюда? Ни до чего другого я не додумался, как несколько раз удариться головой о кирпичную ограду. Из глаз посыпались мелкие звезды. Жаль, что не собрал их на память. В этот момент мне повстречалось очень важное лицо. Господин лет сорока. Одежда самых дорогих брендов — и текстиль, и обувь. В руках дорогой портфель. Когда я его оглядел, первое, что мелькнуло в голове: «А не жарко ли этому господину в таком обилии модных тряпок?»
— Вы не знаете, где здесь арбитражный суд Московского округа? — спросил он, глядя в противоположную от меня сторону.
— Да … — едва начал я. Но он тут же перебил:
— Вот тебе десять долларов, парень, видно, что не богат, только побыстрее … Веди меня живо! Опаздываю к бюрократу!
— Да не надо мне ваших… — Он опять перебил:
— Бери, бери, деньги никому не мешают. Ты мне понравился, можешь еще заработать… Эх, хоть бы все получилось. У тебя хорошая нога?
— Прошу прощения, что вы имеете в виду? — опешил я.
— Ну, нога счастливая?
— Право, не знаю.
— Если не знаешь, значит первый класс. Удачник. Пойдем, пойдем, — он буквально потащил меня за собой, хотя именно я должен был его сопровождать. — Вижу, вижу, — рассмеялся он. — Молодец, привел. Честно заработал десятку зелени.
Я осмотрелся — мы действительно стояли перед парадной дверью арбитражного суда. Я не подозревал, что такой вообще существует. Но тут же подумал: что это не что иное как развитие моей темы. Надо принять происходящее как событие моего сознания. На самом деле, вполне возможно, это не существует.
— Вот тебе еще десятка, но теперь следует меня подождать. Потопчись у парадного, все секретари так поступают. Я лишь отдам документы. Вдруг ты опять понадобишься? Жди…
Прошло действительно несколько минут, я даже не успел как следует осознать, почему меня так наскоро назначили секретарем, как он выскочил и спросил: «Как тебя?»
— Виктор… Дыгало.
— Витек, держи портфель. Здесь двести тысяч долларов. Я буду где-то рядом, наблюдать. Несколько минут спустя из здания выйдет мужчина со стопкой газет. Ты должен следовать за ним. У булочной он остановится. Подойдешь к нему и спросишь: «Вы от Егора из Сызрани?» Мужчина должен ответить: «Нет, я от Аркадия из Вышнего Волочка». Если скажет, отдашь ему портфель. Сам получишь сто долларов. Неплохо? Понравился ты мне, Витюля, — смышленый, спокойный. После булочной сделаю предложение стать референтом.
— Вы пользуетесь некоторым моим расстройством? — побледнев от негодования, буркнул я.
— О чем ты? А, сто долларов маловато? Дам двести. Давай, соберись, я перехожу на другую сторону. Ничего не перепутай. Я пошел, потом поговорим…
Вот чем объяснить, почему я не бросил ему в лицо набитый долларами портфель и не послал его к чертовой матери, а по указанию стал поглядывать на дверь арбитражного суда? Хотя досадовал на себя, что никак не воспрепятствовал предложению, а дал молчаливое согласие. Ничтожная встреча с этим господином в дорогих тряпках словно загипнотизировала меня. Я будто находился под воздействием кого-то невидимого, а не самого себя. Я даже не просто согласился, а как-то непозволительно заинтересованно отнесся к его предложению. Но куда пропала главная мысль о мщении? Или она притаилась? Спряталась за кулисы сознания! Может, именно этой загадкой я и оказался заинтригован? Одним словом, голова шла кругом. С противоположной стороны улицы мой новый знакомый то и дело поднимал руку, как бы подбодряя меня. Не могу быть абсолютно уверен, но он, по-моему, даже улыбался, глядя на меня. Почему? Как он на меня набрел? Ведь каждый шел своей дорогой, думая о своем. Все-таки какая-то мистика во всем этом есть. Что же другое нас пересекло, интерес, а не раздражение вызвало? В этот момент модник в дорогих тряпках многозначительно указал на кого-то пальцем. Я обернулся. Прямо на меня шел толстенький мужичок невысокого роста, совершенно лысый, в массивных очках. С виду он походил на лоха из ближайшей провинции. Между шеей и воротом рубахи торчала бумажная салфетка, под мышкой топорщилась стопка газет. «Это он!» — испуганно пронеслось в моей голове. Но почему у него такая длиннющие ботинки, явно не по росту? Данное обстоятельство несколько отвлекло меня от предстоящей деликатной миссии. Передать двести тысяч долларов человеку в обуви клоуна? На это нужны крепкие нервы и не совсем обычный нрав. Никогда не подозревал, что у меня есть и то и другое. Тут я впервые решил подумать, в чем, собственно, участвую. Двести тысяч долларов в портфеле скорее всего взятка. Конечно, можно назвать их премией за положительное решение некой судебной тяжбы. Почему расфуфыренный господин поручил это щекотливое дело мне? Ответ тоже несложный. Если его арестуют при передаче денег, то он взяткодатель, следствие пришьет ему статью до двенадцати лет лишения свободы. А если меня возьмут? Он тут же смоется, а мне он неизвестен, выдать следствию я никого не в состоянии. Но мне тоже мало что смогут предъявить. Позиция Дыгало проста, правдива и невинна: согласился оказать любезность незнакомому человеку. Ни первого, ни второго я не знаю, никаких общих дел с ними не имею, в судебных процессах не участвую. Не являюсь совладельцем какой-либо фирмы. Мне показалось, что я, оправдывая самого себя, даже глупо заулыбался. Вдруг мужчина в странной обуви остановился и начал переминаться с ноги на ногу прямо перед витриной булочной. С любопытством и ожиданием он оглядывал каждого прохожего. Медленно подобравшись к роковому месту, я неотступно наблюдал за всем происходящим. Ведь интрига была острейшая! Наконец, с облегчением убедившись, что ничего подозрительного вблизи нет, подошел к мужчине в странной обуви.
— Вы от Егора из Сызрани? — спросил я, стараясь не смотреть ему в глаза.