Супервольф Шишков Михаил
— «Какой-то городишко» на востоке Польши вряд ли способен поднять авторитет такого незаурядного медиума как вы, Вольф Григорьевич.
Ему не стоило труда убедить Мессинга, что того подвела память, и после того, как немцы оккупировали столицу, я, оказывается, скрывался в Варшаве.
Михвас объяснил — услышав страшную новость, Мессинг бросился на призывной пункт, однако вовремя опомнился. Какой из него солдат! У Мессинга другая стезя, его долг — воспользоваться даром и попытаться проникнуть в логово врага, чтобы узнать его замыслы.
— Вот чем настоящий патриот и борец с фашизмом должен был помочь патриотам, вступившим в бой с фашистами.
С таким доводом трудно было не согласиться.
Итак…
«Когда 1 сентября 1939 года бронированная немецкая армия перекатилась через границы Польши, государство это, несравненно более слабое в индустриальном и военном отношении, да к тому же фактически преданное своим правительством, было обречено. Я знал: мне оставаться на оккупированной немцами территории нельзя. Голова моя была оценена в 200 000 марок. Это было следствием того, что еще в 1937 году, выступая в одном из театров Варшавы в присутствии тысяч людей, я предсказал гибель Гитлера, если он повернет на Восток. Об этом моем предсказании Гитлер знал: его в тот же день подхватили все польские газеты — аншлагами на первой полосе. Фашистский фюрер был чувствителен к такого рода предсказаниям и вообще к мистике всякого рода. Не зря при нем состоял собственный «ясновидящий» — тот самый Ганусен, о котором я уже вскользь упоминал…
Так или иначе, желая ли отомстить мне за мое предсказание или, наоборот, намереваясь заменить мною Ганусена, Гитлер объявил премию человеку, который укажет мое местонахождение. Я в это время жил у отца. Вскоре наше местечко было оккупировано фашистской армией. Мгновенно было организовано гетто. Мне удалось бежать в Варшаву. Некоторое время я скрывался в подвале у одного торговца мясом. Однажды вечером, когда я вышел на улицу, меня схватили. Офицер, остановивший меня, долго вглядывался в мое лицо, потом вынул из кармана обрывок бумаги с моим портретом. Я узнал афишу, расклеивавшуюся гитлеровцами по городу, где сообщалось о награде за мое обнаружение.
— Ты кто? — спросил офицер и больно дернул меня за длинные до плеч волосы.
— Я художник…
— Врешь! Ты — Вольф Мессинг! Это ты предсказывал красные флаги над рейхстагом …
Он отступил на шаг назад и, продолжая держать меня левой рукой за волосы, резко взмахнул правой и нанес мне страшной силы удар по челюсти. Это был удар большого мастера заплечных дел. Я выплюнул вместе с кровью шесть зубов…
Сидя в карцере полицейского участка, я понял: или я сейчас уйду, или я погиб… Я напряг все свои силы и заставил собраться у себя в камере тех полицейских, которые в это время были в помещении участка. Всех, включая начальника и кончая тем, который должен был стоять на часах у выхода. Когда они все, повинуясь моей воле, собрались в камере, я лежавший совершено неподвижно, как мертвый, быстро встал и вышел в коридор. Мгновенно, пока они не опомнились, задвинул засов окованной железом двери. Клетка была надежной, птички не могли вылететь из нее без посторонней помощи. Но ведь она могла подоспеть… В участок мог зайти просто случайный человек. Мне надо было спешить… Из Варшавы меня вывезли в телеге, заваленной сеном. Я знал одно: мне надо идти на восток. Только на восток. К той единственной в мире стране, которая одна — я знал это — сможет остановить распространение «коричневой чумы» фашизма по земному шару. Проводники вели и везли меня только по ночам. И вот наконец темной ноябрьской ночью впереди тускло блеснули холодные волны Западного Буга. Там, на том берегу, была Советская страна.
Небольшая лодчонка-плоскодонка ткнулась в песок смутно белевшей отмели. Я выскочил из лодки и протянул рыбаку, который перевез меня, последнюю оставшуюся у меня пачку денег Речи Посполитой:
— Возьми, отец! Спас ты меня…
— Оставь себе, пан, — возразил рыбак. — Тебе самому пригодится… Эх, и я бы пошел с тобой, если бы не дети!.. Чемоданчик не забудь…
Я пожал протянутую мне руку и пошел по влажному песку. Пошел по земле моей новой родины. Пошел прямо на восток».
Даже меня, отбывшего в Советском Союзе более тридцати лет без права переписки, изумил сногсшибательно-героический выкрутас, который родился в голове у моего соавтора. Я уже совсем собрался воззвать к разуму, напомнить, что Гитлер никогда публично не выказывал и не мог выказать презрение к безродному экстрасенсу, и о каких афишах с портретами Мессинга могла идти речь в только что оккупированной Варшаве, но вовремя опомнился. Единственное, на что я отважился обратить его внимание — в этой версии нет ни слова о сломанной ноге.
Журналист охотно согласился.
— Этого я не учел. Что ж, после того, как вы собрали всех полицейских в одной комнате и заперли их там, попробуйте выпрыгнуть в окно.
Я проклял себя за длинный язык, но спорить не стал. Пришлось прыгать из окна третьего этажа, хотя все, кто находился в полицейском участке, оказались запертыми в одной из камер. Начни я спорить, доказывать — если полицейские обезоружены и заперты, зачем убегать в окно? — это, увы, завело бы нас слишком далеко не только от побежденной Польши и телепатии, но и от официальной биографии Вольфа Мессинга. Правда, приблизило бы к пониманию того сорта «измов», которые в ту пору властвовали в Советской России и чью власть я испытал на себе, когда очутился в следственном изоляторе Ташкентского НКВД, где мне и сломали ногу.
Михвас вставил в текст неудачный прыжок. Я ни словом не возразил мастеру пера. Я промолчал. Благоразумие, воспитанное Вилли Вайскруфтом, взяло верх.
Брест был набит беженцами, и поток их не прекращался. Их не успевали расселять, так что место для ночевки я нашел с трудом — в притворе синагоги между бездомными шнорерами.
Первые несколько дней я отсыпался. Будущее было темно и путано. Магический кристалл все валил в кучу — улицы больших городов, где я гастролировал во сне, пустыню и горы, узкие двухъярусные тюремные нары, бескрайний северный лес и благость теплого моря, людей в форме, встречи с которыми заранее пугали меня, и лица неведомых пока доброжелателей, всегда готовых прийти на помощь. Мессинга донимали взлеты и падения — на максимуме ему приходилось здороваться за руку с усатым дядькой, мало походившим на свои многочисленные портреты, а на минимуме взирать на горы иссохших тел, сталкиваемых во рвы. Понятно, что время от времени меня сотрясала нестерпимая предсмертная дрожь, не дающая покоя жертвам перед расстрелом.
Отоспавшись, и кое-как приведя себя в порядок, я отправился погулять по городу. Посидел в кафе, где собирались такие бедолаги, как я, поговорил с людьми. В кафе мне стало окончательно ясно, что страхи насчет выдачи несчастного экстрасенса господину Гитлеру являлись плодом усердной, нагоняющей беспричинную тоску, работы «измов». Не для того фашисты напали на Польшу, чтобы устроить охоту на какого-то мелкого Мессинга. Как оказалось, красным тоже не было никакого дела до телепатии. У них были куда более широкие и революционные планы — коллективизация местного крестьянства, «перевод жизни на рельсы социалистического строительства», «подъем духовного и материального уровня населения». В Советской Белоруссии мало кто слыхивал о каком-то Мессинге, само понятие «паранорматики» было здесь тайной за семью печатями.
К слову сказать, оказавшись в краю девственно чистых в отношении всякого рода мистики товарищей, я очень скоро усвоил — они мало знали, но то, что знали и во что верили, выбить из них не представлялось возможным. Я, бедолага-шнорер, проникся к ним сочувствием, их общий настрой совпадал с моим — справедливость не есть божественный дар. Справедливость на земле могут и должны установить люди, и это был главный пункт, по которому я разошелся с Вилли Вайскруфтом и его атаманом и нашел общий язык с Шуббелем, Рейнхардом, незабвенной Ханни, память о которой грела мне сердце, а также с местными товарищами, особенно с ихним главным секретарем в Белоруссии Пономаренко, но, прежде всего, с приехавшим из Минска агитатором, товарищем Прокопюком.
Для начала я записался в новосозданный профсоюз работников зрелищных мероприятий, но работу мне никто не предлагал. Я уже думал, что на старости лет придется стать уличным фокусником и собирать в шляпу подаяния, как вдруг в кафе мне шепнули, что в областном Доме культуры набирают артистов для каких-то агитбригад. Я не знал, что это за штука, но на всякий случай отправился по указанному адресу. В вестибюле было много нашего брата, всем позарез нужна была работа.
Нас по очереди впускали в зал, где за столиками сидели люди в военных или темных суконных гимнастерках. Кто-то шепнул, что это партийные лекторы-пропагандисты из Минска. Позже я узнал, что их задача — объяснять местному населению, как плохо жилось в панской Польше и как хорошо им придется под солнцем сталинской конституции. Они объясняли жителям миролюбивую политику Советского Союза, рассказывали о том, как доблестная Красная Армия била самураев на Хасане и Халхин-Голе.
С этими сказками они отправились по местным селам, однако скоро выяснилось, что желающих слушать их оказалось немного. Агитаторы быстро сориентировались, и уже в октябре лекции на политические темы соединили с общедоступными концертами. Как раз мы, артисты, и должны были стать приманкой. В первую очередь искали аккордеонистов, баянистов, гармонистов. На худой конец годились и скрипачи. Брали также вокалистов, куплетистов, юмористов, особое предпочтение отдавалось художественным чтецам. Нашлась работа и иллюзионистам, вот только экстрасенсы оказались никому не нужны.
Поверите, это было удивительно для меня. Добравшись до стола, за которым сидел здоровенный мужчина в темной суконной гимнастерке, в широких галифе, заправленных в сапоги и с полевой сумкой, я представился.
— Я телепат!
Товарищ выпучил глаза.
Так я познакомился с Прокопюком.
Я пытался объяснить ему на смеси польского и русского, что такое телепатия и ясновидение, и по глупости, а может, от волнения, то и дело вставлял научные слова, от чего глаза его еще более округлялись. Тогда из отобранных артистов вышла миловидная блондинка и начала бойко переводить. Агитатор задумался и велел мне явиться вечером в клуб. А я попросил милую дамочку — ее звали Сима Каниш, она была певицей из еврейской театральной студии в Варшаве — остаться со мной и на скорую руку подготовиться к выступлению. Сима оказалась превосходным индуктором, родом она была из волынского городка Клевани и куда лучше меня знала русский язык.
Вечером в доме культуры собрались местные большие чины. Я никак не мог решить, чем можно было бы привлечь внимание этих господ. Меня смущали их наряды. Это были одеяния такого сорта, что спрятать в них что-то серьезное и увесистое — золотые портсигары, например, брильянтовые броши или на худой конец толстенные бумажники, — было просто невозможно. Расчески, уложенные в нагрудные карманы гимнастерок, выпирали так, что не надо быть провидцем, чтобы обнаружить их там, а лазить по полевым сумкам и искать там какие-нибудь документы, было смертельно опасно. Я сразу уловил этот нюанс и тогда, и в последующем всеми силами старался держаться подальше от всякого рода бумаг. Можно было отправиться на поиски советских значков, но, поверите, я в жизни не видал ни одного советского значка. Хвала Создателю Сима где-то отыскала значок ворошиловского стрелка, и я вволю полюбовался на него. Волновался невероятно — от успеха или неуспеха зависело мое будущее. Мое волнение передалось Симе, но все прошло неплохо — несмотря на долгий перерыв, я ничего не забыл. Я нашел значок, по требованию комиссии отыскал чьи-то очки, затем отгадывал сквозь запечатанные конверты адреса и цифры. Меня смущало отсутствие аплодисментов — обескураженные зрители во все глаза наблюдали за мной, изредка перешептывались. Под конец я совсем обессилел. Сима догадалась подать мне стакан воды. Я залпом выпил его, и в этот момент в зале дружно зааплодировали.
Я не мог понять, что означали эти аплодисменты и почему они раздались именно сейчас? Агитаторам понравилось, как я пил воду?
Наконец, после долгой тягостной паузы, приступили к обсуждению. Директор Дома культуры, приехавший из Гомеля, прямо заявил, что я задал им непростую задачку, что явление это — необычное. Такого он никогда не видывал. Выступление следует признать интересным, однако вот то ему хотелось бы знать — есть ли всему этому научное объяснение или это лишь хитрое трюкачество?
Тут поднялся секретарь ихней главной партии и начал скандалить.
— Здесь развели какую-то идеалистическую антимонию, — заявил он. — Преклоняются перед кривляньем жалкого эпилептика! Марксистский подход к искусству не допускает никакого мистического шарлатанства, а требует непримиримой борьбы за классовую чистоту советской эстрады!
Спас меня товарищ Прокопюк. Он выступил веско, с уверенностью инструктора, присланного ЦК, и умеющего побивать любые демагогические доводы. По его словам выходило, что я — человек удивительных способностей, редкое и малоизученное явление природы. Он обратил внимание присутствующих на бледность моего лица, нервную дрожь и запинающуюся речь.
— Это же типичный транс с помрачением сознания и экстазом! У нас на Руси, — добавил значительно товарищ Прокопюк, — в древние века юродивые пользовались большим уважением. Они нередко являлись гласом эксплуатируемых масс. В народе их чтили, им верили. Лучшие представители угнетаемого класса утверждали, что они обладают даром прорицать будущее…
— Это кого вы считаете лучшими представителями эксплуатируемых масс? — ехидно спросил секретарь. — Уж не безграмотных ли бабок?..
— Нет, — возразил товарищ Прокопюк. — Я имею в виду Белинского, а также Герцена, разбудившего декабристов. Я имею в виду тех, кто сочинял песни о невыносимой жизни угнетенных классов, — и он громко пропел. — «Богатый выбрал да постылый, ей не видать уж светлых дней».
— Это демагогия! — решительно заявил секретарь.
Я уже подумал: прощай мечта о честном труде! Но вдруг оказалось, что большинство членов комиссии вовсе не испугались местного начальника и все разом накинулись на него, обвинив горлохвата в голословных обвинениях и в «некомпетентности». Не знаю, чего больше испугался секретарь, гостей из Минска или «некомпетентности», ведь ему никогда не приходилось слышать это слово. От него явственно несло «двурушничеством» или, что еще хуже, «скрытым пособничеством классовому врагу»? На всякий случай он согласился с предложением Прокопюка.
— Пусть товарищ Мессинг выступит на показательном концерте, а мы понаблюдаем за реакцией публики. Если его выступление будет успешно и принесет пользу нашему делу — тогда ладно. Только я настаиваю, чтобы товарищ Мессинг отыскивал какие-то полезные в политическом отношении предметы, например, брошюры, разъясняющие смысл новых преобразований, книги, пропагандирующие необходимость смычки рабочего класса и колхозного крестьянства. Неплохо, чтобы он работал под каким-нибудь доходчивым лозунгом.
Члены комиссии согласились — это дельное предложение. Возразили только против выкрикивания во время представления лозунгов — это может отвлечь меня от главной цели: пропаганды достижения советских медиков, с успехом овладевающих тайнами человеческой психики.
Я слушал и изумлялся. Чем дальше, тем все более тревожней становилось на душе, однако первое официальное выступление на новой родине, которое состоялось в Бресте, в клубе текстильщиков, сняло все сомнения. Я запомнил его на всю жизнь — более благодарных зрителей мне до той поры встречать не приходилось.
Сначала товарищ Прокопюк описал нищету, которая душила людей в панской Польше (поверьте, я ничуть не иронизирую — рабочие люди, особенно на восточных территориях Речи Посполитой, буквально перебивались с хлеба на воду), затем рассказал про солнце сталинской конституции, затем подробно, в деталях разъяснил слушателям смысл победы над хвалеными самураями. Сима пела русские песни, музыканты отчаянно наяривали «Всю-то я Вселенную проехал», а также «Броня крепка и танки наши быстры». Каждый из кожи лез, чтобы только получился, как у нас говорят, цимес-пикес 59 Цимес-пикес (идиш) — сладкое блюдо из тушеной моркови с черносливом. В переносном смысле выражение высшего качества. }.
Мой номер был последним. Я исполнил самые проверенные и эффектные номера. Вход на это мероприятие был бесплатный, поэтому зрители не скупились на аплодисменты. Кое-кто из местных был знаком с моим творчеством, ведь в прошлые годы мне доводилось посещать Брест. Но вы бы видели тех, кто впервые попал на такого рода представление, например, красноармейцев и тех, кто приехал помочь местному населению. Их растерянность граничила с шоком.
Сразу после концерта за кулисы явился немолодой уже командир, отозвал меня в сторону и, смущаясь, признался, что от него сбежала жена. Не мог бы товарищ Мессинг помочь отыскать изменницу? Я чуть было не ляпнул, что не следует переоценивать мои возможности, что опыты, которые я демонстрировал на сцене, всего лишь особые проявления непознанного в человеческой психике. Было еще одно соображение — меня вчерашнего беженца, вполне могли обвинить во вмешательство во внутренние дела Белорусской социалистической республики.
Я глянул в его страдающее лицо, и мне стало ясно, что оставлять командира в неведении более чем жестоко. К тому же отказ мог дать повод моим недоброжелателям обвинить меня в шарлатанстве. Я был вынужден подробнее расспросить командира и вскоре обнаружил зацепку. Мессинг посоветовал обманутому мужу заглянуть в местную гостиницу и попробовать там, в одном из номеров, отыскать жену.
— В каком? — спросил красный командир.
— Это не можно сказать, товарищ, — веско ответил я.
На следующий день в городе только и говорили о том, что прошлой ночью в местной гостинице была пальба. Свидетели утверждали, что оттуда пачками выносили трупы. К счастью, все оказалось куда скромнее. Сима, разведав обстановку, сообщила, что ночью, кто-то ворвался в номер к приехавшему из Минска инструктору по сельскохозяйственной части и выстрелил в потолок. Женщина, оказавшаяся с инструктором в одной постели, тут же вернулась к мужу, а инструктор сбежал в Минск. Инцидент замяли, но отношение ко мне, вчерашнему беженцу, до смерти перепугавшемуся, не притянут ли меня, чужака, к ответственности за вмешательство во внутренние дела Белорусской республики, — резко изменилось. Местные власти, избавившись от проверяющего, сменили гнев на милость, даже секретарь, так нелюбезно встретивший мое выступление, без возражений утвердил план поездок нашей агитбригады.
За месяц мы объехали два района. Мы развлекали публику, а товарищ Прокопюк крутил свою пластинку. Должен сказать, что он заботился о нас как отец родной, обеспечивал удобным ночлегом и сытной едой, что в то время было не так просто. Я был все время с Симой, и нас уже считали парой. Однажды пришлось ночевать на полу. Коллеги артисты уступили нам отдельную комнату, где мы устроились на каких-то громадных тулупах. Скоро она заснула, а я, обнимая и изредка поглаживая ее грудь, задумался о том, что впервые жизни почувствовал себя до одури, до последней жилочки счастливым. Счастливым без всякого намека на привходящие обстоятельства, такие, например, как доставка оружия в провинциальный немецкий городок.
Как я жил?! За каким-таким нахесом гонялся? Зачем рисковал головой в Эйслебене? Зачем согласился вновь посетить Германию? Разве нельзя прожить мирно, в обнимку с Симочкой! Ведь это же радость иметь рядом родное существо, чьи мысли текут ровно и только в одну сторону — в мою. Симе уже было за тридцать, росла без отца, жизнь ее не баловала. Я не расспрашивал Симочку о прошлом, она не спрашивала меня, как я дошел до такой жизни, что почитаю за счастье спать на полу. А золхен вэй — это было зрелище: знаменитый магик Вольф Мессинг примостился на полу в какой-то крестьянской избе в обнимку с малознакомой женщиной и испытывает радость. Ой вэй, да мне только того и надо! Неужели к старому дуралею вновь пришла любовь? В ту ночь я задумал серьезно поговорить с Симой, но вышло иначе.
Когда наша труппа вернулась в Брест, утром следующего дня, когда я уже совсем решился серьезно поговорить с Симочкой, за мной пришли.
Гости — двое мужчин в фуражках, кожаных пальто и хромовых сапогах — вели себя вежливо, даже извинились за ранее вторжение. Удостоверившись, что я и есть Мессинг Вольф, они предложили мне пройти с ними.
Я спросил.
— Надолго?
Старший, по виду добрый служака, ответил.
— Нет, не надолго.
Сима, сидя на постели и, натянув одеяло на грудь, во все глаза смотрела на них. Они извинились и перед Симой. Когда, я поддавшись на их вежливость поинтересовался, нельзя ли мне пройти вместе с Симочкой?.. — старший уточнил.
— Попрощаться? Пожалуйста.
— Нет, нам вместе?..
Мужчина, сожалея, развел руками.
Я зримо, до ощупи сердца, ощутил, что мы больше никогда не увидимся. Было обидно до слез, но я не плакал. Я держался, как советовал политрук.
Стойко вел себя и в легковом автомобиле, который лихо мчал нас на восток. Поинтересовавшись, куда мы направляемся, и получив ответ — приедем, узнаете, — вопросов больше не задавал. К вечеру автомобиль въехал в большой город. Шофер подкатил к гостинице. Сопровождавшие меня люди, не перебросившись с дежурной ни единым словом, сразу провели меня в номер и предупредили, что завтра придется выступать.
— Перед кем? — робко спросил я.
Уточнить, кто будет моим зрителем — не работник ли прокуратуры или следователь НКВД? — не решился.
Старший по возрасту мужчина ответил кратко.
— Перед активом.
Его ответ добил меня. Я уже не с таким интересом разглядывал свои временные апартаменты. В таком люксе мне еще не приходилось останавливаться. Это давало надежду, что неведомый актив будет снисходителен и не станет ломать руки и ноги такому незначительному волшебнику, каким был Мессинг. От волнения я долго не мог заснуть, крутился — скорее, ездил — по широченной кровати, сожалел о Симочке. С другой стороны, менее всего мне хотелось привлекать любимую женщину к разговору с этим самым активом. Забылся только под утро, и то ненадолго — кошмары вновь набросились на меня. Утром меня сытно и вкусно накормили, но даже это царское угощение не внесло ясности.
Скоро я совсем перестал что-нибудь соображать. Когда же выяснилось, что актив — это сборище высокопоставленных лиц, решивших ознакомиться с невиданными психологическими фокусами, рожденными в недрах загнивавшей буржуазной культуры, я проклял себя за нерешительность. Мне нужен был индуктор, я мог бы настоять, чтобы Сима поехала со мной. Я упомянул о ней, но приставленный ко мне молодой человек, назвавшийся комсомольским активистом, развел руками.
— Вольф Григорьевич, неужели мы не найдем в Минске достойную кандидатуру? — и, снисходительно улыбнувшись, заверил. — Найдем.
Чего-чего а людей, свободно объясняющихся на русском и польском в Белоруссии всегда было предостаточно. Выступление мое перед активом, оказавшимся группой вполне прилично одетых товарищей, прошло на «ура». Сначала в зале, как и следовало ожидать, царило настороженное молчание. Я уже привык к подобному отношению и когда уже совсем собрался выпить стакан воды в надежде, что, может, этот трюк разогреет публику, обнаружил, что на этот раз имею дело далеко не с простаками. Они начали задавать вопросы, которые свидетельствовали, что среди актива присутствовали специалисты, знающие толк в тайнах человеческой психики. После короткой дискуссии я вновь продолжил выступление и после того, как в кармане одного из активистов мне удалось отыскать кожаный очешник с добротными зарубежными очками, меня в первый раз наградили аплодисментами. Этим господином-товарищем оказался Пантелймон (именно так!) Пономаренко, первый секретарь компартии Белоруссии.
Знакомство с ним стоило мне вызова в Москву, состоявшегося сразу после первомайских праздников. Сцена с появлением людей в кожаных пальто — теперь их было трое, — повторилась и в Минске. После представления они доставили меня на аэродром, где мы все уселись в самолет, оказавшийся «скоростным бомбардировщиком», который тут же взлетел и взял курс в сторону восхода.
Глава 2
На этот раз я вел себя более спокойно.
К тому моменту я уже не был тем наивным, потерявшим голову шнорером, лихорадочно пытавшимся отыскать норку, в которой можно было бы спастись от преследовавших меня «измов». Я успел осмотреться, у меня был «колоссальный успех», теперь меня называли «прмо кудесник». В Минске меня приглашали в самые просторные кабинеты, со мною доброжелательно беседовали, и, несмотря на то, что я скверно владел русским языком и слабо разбирался в реалиях местной жизни, очень скоро сообразил, что местный актив жаждал услышать от заезжего гастролера, обозначившего себя как неизученное явление природы.
Вы полагаете личных просьб или слов благодарности за тот сердечный прием, с каким меня встретили в стране советов? А может, признаний преимуществ социалистического строя?
Ошибаетесь.
Всем хотелось знать, как меня принимали на Западе, что писала обо мне буржуазная пресса, встречался ли я с тем-то и с тем-то, с той-то и той-то. С Марлен Дитрих, например, или с Чарли Чаплиным. Я быстро научился ничему не удивляться. Главное — не выказывать невежества или незнания. Если тебе неизвестно, что означают слова «скоростной бомбардировщик», «досааф», «граница стратосферы», «смычка», «происки классового врага», «агитпроп», «наркомздрав», «мутный поток социальной демагогии», «солнце сталинской конституции», — помалкивай и многозначительно улыбайся. Главное — ни в коем случае нельзя упоминать, что я имел связь с Вайскруфтом или встречался с небезызвестным Адди Шикльгрубером. Об этом даже заикаться не стоило. Только обмолвись, и сразу из загадочного явления природы, сумевшего сохранить дистанцию в общении с активом любого политического окраса, известного артиста, имевшего успех «в Париже» (где я никогда не бывал), магика и провидца, тут же превратишься в долгожданную добычу «измов». На меня навесят ярлык «империалистического агента» или, что еще хуже, «двурушника», и начнут добиваться «правды». Дальше тропинка известная — к одной из ям в промозглом осеннем лесу, в которой нашел вечный покой мой коллега Ганусен.
Мне было нетрудно скрываться под маской, ведь я какой-никакой, а все-таки экстрасенс, и мне не занимать умения отыскивать узкий, шириной с лезвие бритвы, спасительный мостик, переброшенный через бездну, в которой властвуют «измы», жаждущие живой крови.
Симу я, конечно, не забыл, но на том базаре, на котором очутился, у меня не то что возможности — времени! — не нашлось отправиться в Брест.
Теперь с высоты четырнадцатого этажа остается только сожалеть об этом. Ой вэй, как я мог упустить свое счастье?! Как мог расстаться с любимой?! Не раз мне приходила мысль: надо срочно отыскать Симочку. Но я все откладывал, откладывал… Гастроли подмяли личную жизнь.
Точнее, успех гастролей.
С началом войны Сима, по слухам, попыталась выбраться из Бреста — решила добраться до своей Клевани. Если она попала в руки к немцам, это до конца жизни будет на моей совести! За это я и теперь, на высоте четырнадцатого этажа держу ответ. Все заслонила мысль о том, что если фортуна повернулась ко мне лицом, успей схватить удачу.
Чтобы прояснить ближайшее будущее, я прислушался к разговору сопровождавших меня военных, однако рев моторов напрочь глушил их голоса. Я отважился проникнуть в их мысли, однако не смог уловить ничего, кроме восхищения «скоростным бомбардировщиком», на котором мы летели, десятка полтора непонятных специфических терминов и малосвязанных между собою фраз, например «наше небо — наша крепость», «самолет — лучший оратор летчика» или «неплохо потрудились на пролетариат буржуазные спецы». К Мессингу эта абракадабра не имела никакого отношения. Мессинг для них как бы не существовал, а если и существовал, то в форме некоего бездушного груза, который необходимо доставить к месту назначения и в срок. Как раз место назначения больше всего волновало меня, но я никак не мог докопаться до ответа. Здесь было что-то не так. Военные не производили впечатления слабоумных или, что еще невероятней, безответственных служак. Они не могли не думать о точном исполнении приказа, но они не думали! Это были крепкие, лощенные, умеющие в нужный момент забыть обо всем второстепенном и сосредоточиться на выполнении задания товарищи. Возможно, разгадка заключалась в том, что я еще плохо разбирался в советской терминологии? Или дело в том, что они куда лучше Кеппеника и его дружков были подготовлены к встрече с таким несуразным объектом как Мессинг?
Это был тревожный сигнал.
Пытаясь развернуть их мысли в свою сторону, я напомнил о себе.
— Я не заплатил за номер в гостинице.
Они, все трое, засмеялись:
— Не волнуйтесь, Вольф Григорьевич, заплатят…
— И чемоданчик там остался …
— И чемоданчик никуда не денется.
На этом наше общение закончилось. Их мысли вернулись в привычное русло.
Действительно, чемодан ждал меня на аэродроме, в громадном черном автомобиле — настоящем шевролете, — куда меня посадили сразу после посадки. Счет за номер в гостинице мне так и не прислали, видно, кто-то действительно рассчитался за меня по счету.
Пока мчались по ночному городу, я успокаивал себя фантазией — было бы неплохо въехать на таком же шевролете, только белом и еще более громадном, на наш рынок в Гуре.
На рынок сбежались бы все, кто проживал в нашем штетеле. Оркестр пожарников исполнил бы туш, бургомистр с золотой цепью на груди произнес речь. Полицейские едва сдерживали толпу, которая стремилась прорваться ко мне как хасиды к цадику. Бургомистр заявил бы — Гура Кальвария гордится своим сыном! Все закричали «ура» и спели «сто лят, сто лят нехай жие нам!» Я не стал бы сдерживать слезы, схватил бы микрофон и пообещал за свой счет построить среднюю школу, больницу и приют для престарелых. Народ будет в восторге, а мне только того и надо. Я, знай себе, бормотал бы сквозь зубы: «Нате вам Вельвеле Мессинга, который и в школу никогда не ходил и для которого не нашлось невесты в этом проклятом штетеле! Вот вам кабцан, кортенверфер Вольф Мессинг!»
Была у меня еще одна мечта — только, пожалуйста, не смейтесь! Неподалеку от Гуры расположено глухое захолустье, называется Черск. Там, на берегу Вислы темнеет полуразрушенный средневековый замок. Говорят, ему лет шестьсот и принадлежал он когда-то какой-то итальянской королеве. Мальчишкой я смотрел с его башни, с осыпавшегося крепостного вала на речную долину и окрестные сады. В пору цветения яблонь, вид был незабываемый!
Это были лучшие минуты моего детства. Фантазия рвалась на волю! Я воображал себя хозяином замка, судил и миловал подданных, отправлялся в поход, ловил рыбу в Висле. Отчего бы, если заведутся денежки — а они после этой поездки должны были завестись, — не купить эти развалины и не восстановить их в прежнем великолепии? То, что Черск далеко и там теперь хозяйничают сынки фюрера, ни капельки не смущало, ведь, убаюканный в машине я одномоментно погрузился в сулонг и краем глаза различил в будущем притаившегося на башне красноармейца. Он разглядывал окрестности в странную, V-образную подзорную трубу, затем что-то скороговоркой кричал в телефонную трубку. Вслед за этим в западной стороне гроздьями вспыхивали блестки артиллерийских разрывов.
Скажете, дурацкие, наивные мечты, но о чем прикажете размышлять, когда тебя везут через незнакомый город, и ты боишься догадаться, куда тебя везут.
Я готовил себя к встрече с очень высокопоставленным лицом. Не надо быть телепатом, чтобы смекнуть — если власти расщедрились на самолет, если к Пономаренко меня доставили два человека, а в самолете меня стерегли трое вышколенных, умеющих прятать свои мысли офицеров, значит, Мессинг пошел в гору и его везут к главному балабосу[58] страны Советов.
…Автомобиль подкатил к воротам с пристроенными по бокам массивными будками, замыкавшими громадный деревянный забор. Из правой будки вышел охранник, внимательно осмотрел всех, сидевших в салоне, затем створки ворот раздвинулись и нас пропустили на территорию.
Домик, вернее, дача, был невелик, одноэтажен, с двумя террасами, одна из которых, куда левым боком подъехал автомобиль, была освещена.
Меня провели в прихожую, здесь помогли раздеться. Я снял галоши с лакированных штиблет, в которых выходил на сцену и некоторое время мялся, соображая, куда засунуть эту резиновую рвань. Сопровождавший меня охранник указал на коврик перед входом.
— Оставьте здесь, — затем позволил мне пригладить кудри и провел в просторный зал, оказавшийся столовой.
Здесь находилось семь человек. Четверо (одним из них был Пономаренко) расположились за длинным, покрытым зеленой скатертью столом. Двое на громадном диване, каждый на своем конце. Ближайшего к входу, сидевшего, закинув ногу на ногу, узнал сразу — встречал его фотографию в прессе. Фамилию не смог вспомнить, но был уверен, именно этот человек подписал мир с Гитлером.
Балабос не спеша расхаживал по залу.
Я направился прямо к нему и сходу выпалил.
— Здравствуйте. А я вас на руках носил…
— Как это на руках? — удивился Иосиф Виссарионович.
— Первого мая… На демонстрации…
Сталин засмеялся.
— Какую демонстрацию вы имеете в виду, товарищ Мессинг? Недавнюю, в Минске или прошлую, в Германии?
Я испытал замешательство.
Сталин раскурил трубку и поинтересовался.
— Мне доложили, что вы, товарищ Мессинг, способны заглянуть в будущее. Как сообщают проверенные люди, вы предрекли одному субъекту красные флаги над рейхстагом? Возможно, вам повезло и вы угадали?
— Так точно, товарищ Сталин, угадал.
Хозяин ткнул трубкой в мою сторону.
— А если не угадали? — он пристально глянул на меня. — Не надо скромничат. Если вы действительно дружите с будущим, как расценить ваше заявление об удаче? Как попытку ввести руководство страны в заблуждение?
Меня бросило в холодный пот, и я мысленно обратился за помощью к товарищу Пономаренко — точнее, бросил в его сторону перепуганный взгляд. Однако Пантелеймон Кондратьевич даже бровью не повел, а ведь еще в Минске по предложению товарища Пономаренко мне в ускоренном порядке оформили советское гражданство. Он обещал мне…
Он много чего обещал…
Теперь я, новоиспеченный гражданин первого в мире государства рабочих и крестьян, всецело был в их руках.
Между тем товарищ Сталин продолжал размышлять.
— Такую скромность я бы назвал политическим двурушничеством.
Я не сдержался.
— Простите, товарищ Сталин, что такое двурушничество?
За вождя ответил сидевший на противоположной стороне стола, невысокий, круглолицый человечек с простыми стеклышками на переносице. Но прежде он обежал стол, резво приблизился ко мне. Я полагал, человечек спешит представиться, однако скороход помахал перед моим носом указательным пальцем и предупредил.
— Не стройте из себя невинную овечку, Мессинг. Ми все о вас знаем.
— Не спеши, Лаврентий, — осадил его хозяин. — Если товарищ Мессинг утверждает, что не знает, что такое двурушничество, давайте поверим ему и объясним, что двурушник — это человек, который внешне предан какой-либо стороне, а тайно действует в пользу противоположной стороны. Двурушник — это один из самых опасных контрреволюционеров. Что же касается вас, товарищ Мессинг, то, надеюс, вы сознательно приняли участие в первомайском шествии. Следовательно, вы охотно продемонстрируете нам возможности своей, возможно, человеческой, психики, а потом поделитесь, каким образом вам удается это делать.
Присутствующие, услышав шутку насчет моей, «возможно, человеческой» психики, рассмеялись.
Я тоже. Затем объяснил смысл задания и попросил вручить мне какой-нибудь предмет. Сталин доверил мне одну из своих трубок.
Мессинг взял ее обеими руками, затем обратился к присутствующим с просьбой — мне нужен индуктор.
Стоявший рядом Лаврентий потребовал разъяснений, кто такой индуктор? Сообщник?
Если человек не желает называть свое полное имя, Бог с ним. Не буду настаивать. Я успокоил порывистого Лаврентия и объяснил, что индуктор — посторонний человек, с помощью которого медиумы берутся отыскивать спрятанные предметы.
Руководитель в пенсне, сидевший ближе ко входу, поинтересовался.
— Как же вы ищете их, Мессинг?
Меня словно молнией пронзило — Молотов! Вячеслав Михайлович Молотов, нарком иностранных дел.
— Я ориентируюсь на мысли индуктора, товарищ Молотов.
— То есть? — нарком нахмурился и снял ногу с ноги.
— Индуктор дает мне мысленные указания, я их улавливаю. Все очень просто — немного идеомоторики, немного гипноза, и я нахожу предмет.
— Другими словами, вы умеете читать чужие мысли? — подался вперед лысоватый плотный человек, сидевший на другом конце дивана. Позднее мне объяснили, с кем мне посчастливилось повидаться.
С самим Кагановичем!
Я попытался объяснить, что все дело в неосознанном движении мускулов, и ни о каком чтении чужих мыслей речи быть не может, но было поздно. Все присутствующие разом многозначительно глянули в сторону Пономаренко.
Тот заметно побледнел.
Чтобы снять напряжение, я доложил, что Пантелеймон Кондратьевич прекрасно руководит Советской Белоруссией, однако с точки зрения тайн человеческой психики он не может служить индуктором. Он цельный и решительный человек, в чем я успел убедиться. Он говорит то, что думает и, скорее, сразу укажет, где спрятан предмет, чем будет петлять и лукавить.
Это признание оказалось роковой ошибкой. После этих слов все гости, собравшиеся на даче, замолчали напрочь. Никто не испытывал желания взять на себя роль индуктора и помочь в поисках трубки.
Решительный отказ всех присутствующих в зале поставил Сталина в тупик.
— Даже такой вопрос, как назначение достойного индуктора товарищу Мессингу, вы не можете решить, — укорил он соратников. — Что уж говорить о войне с Финляндией, которую мы просрали благодаря такому негодному стилю руководства, какой вы демонстрируете сейчас.
Эта выволочка не оказала никакого воздействия на членов и кандидатов в члены Политбюро. Каждый из них отчетливо представлял, чем могло грозить ему чтение потаенных мыслей.
Сталин рассердился.
— Что же получается, мне самому придется прятать трубку, а потом с помощью товарища Мессинга искать ее? Это какая-то чепуха, политическая бессмыслица. Лаврентий, ты у нас отвечаешь за тайные мысли, тебе и карты в руки. Помоги товарищу медиуму. Считай мою просьбу партийным поручением.
Напряжение спало. Все засмеялись. Лаврентий снял пенсне, протер стеклышки и, многозначительно усмехнувшись, позволил себе возразить вождю.
— Конечно, поручения партии необходимо выполнят. Но, товарищ Сталин, вряд ли целесообразно использоват меня в качестве индуктора.
— Это почему же? — заинтересовался Сталин.
Неизвестный мне Лаврентий снял пенсне и объяснил.
— Как утверждают свидетели, наш уважаемый гост действительно умеет читать чужие мысли. Они все подписали признания. Боюсь, что после сеанса нам придется изолировать нашего дорогого госта.
Я воскликнул.
— Я не умею читать чужие мысли!!
— Свидетели утверждают обратное, — возразил Лаврентий Павлович. — А я привык доверять свидетелям, особенно их показаниям.
Я растерялся. С таким индуктором мне еще не приходилось работать, тем более демонстрировать психологические опыты с оглядкой на письменные показания свидетелей. Обращаясь к породившему меня небу я взмолился — пусть кто-нибудь объяснить, кем является этот въедливый и напористый кавказец и какой пост он занимает? Я вновь с надеждой глянул на белого как лист бумаги Пономаренко. Тот отвел глаза. Следом меня с головой накрыла волна страха, плеснувшая со стороны всех присутствующих в зале.
Если вы полагаете, что этот страх выражался постукиванием зубов или выступившим холодным потом на лбах, ошибаетесь. Их страх назывался иначе. На общепонятном языке его можно обозначить как «ответственность». Это один из самых коварных «измов», который только можно выдумать себе на погибель. Поддаваться ему, значило окончательно погубить себя. Это я проверил на себе. Эта «сть», как, впрочем и «принципиальность», предполагает, что ее носитель изначально кому-то что-то должен. Более того, несчастный чаще всего испытывает головокружащую радость оттого, что допустил эту ядовитую жидкость в свое сердце. Отравленный «ответственностью», он полагает, что ему доверили принять участие в каком-то великом и благородном деле. Его страх — это страх радостный, сходный с энтузиазмом, но от этого он не становится менее страхом.
Лазарь Каганович, например, мыслил гулко и отчетливо. Его голова гудела как небольших размеров колокол от распиравшего его восхищения изобретательностью вождя. Что да, то да, соглашался он, и напористо выражал готовность оправдать великую честь, оказанную ему товарищем Сталиным, пригласившим его на выступление заезжего гипнотизера. Вождь обязан постоянно проверять тайные мысли руководства страны, и это правильно! Настоящий момент требует от всех предельной искренности и деловитости. Ему нечего скрывать и незачем двурушничать! Но каков Мессинг?! Каков прохвост!! Та еще штучка! Если хочешь знать мои мысли, вот они!!
Всякие иные домыслы он изо все сил гнал из своей достаточно толковой головы.
Героический Клим Ворошилов — этого я узнал по газетным фотографиям — по привычке мысленно крестился — «пронеси меня нечистая»!
Вячеслав Молотов лихорадочно прикидывал, не заранее ли был подготовлен этот спектакль и кого хозяин на самом деле метит в индукторы? Не сговорился ли он с кавказским гаденышем, и этот специалист по «истории партийных организаций на Кавказе» исключительно для отвода глаз ваньку валяет? Если да, кто тот двурушник, чьи мысли Коба решил проверить таким подлым методом? Этот буржуазный спец потом напишет отчет, а ты потом доказывай, что ни о чем таком не думал!
С высоты четырнадцатого этажа с гордостью за нашу страну заявляю — Черчилль не ошибся в Молотове. Народный комиссар иностранных дел умел находить выход из любой, даже самой безнадежной, ситуации. Он предложил пригласить на роль индуктора сестру-хозяйку Валеньку Истомину.
Это предложение собравшиеся на даче члены Центрального комитета встретили на «ура»!
Пригласили Истомину.
Я попробовал поработать с ней, однако сразу наткнулся на ту же непробиваемо-глухую стену. Ей была непонятна цель развлечения, устроенного хозяином, поэтому она всеми силами старалась думать о чем угодно — о наличии чистого белья, об отправке грязного в стирку, — только не о спрятанном предмете. В хаосе ее заботливых и хлопотливых мыслей, я уловил все тот же отягощающий совесть груз «ответственности». Эта милая и скромная женщина никак не могла забыть о долге.
Приятно удивил присутствовавший в комнате совсем молоденький, с пухленьким личиком партработник. (Позже мне шепнули — Маленков, Георгий Максимилианович, сталинский протеже). Он с предельной проницательностью оценил ситуацию и искренне переживал за своих старших товарищей, за их неуместную в присутствии вождя подозрительность, за их колебания в проведении в жизнь линии партии о доскональном изучении мыслей всех сотрудников центрального аппарата. Георгий Максимилианович рвался в бой, но как опытный кадровик, к тому же наученный горьким опытом своего бывшего начальника Ежова, сдерживал себя, считая, что пока ему не по рангу высовываться из сплоченных рядов членов ленинской партии. Если товарищ Сталин поручит ему роль индуктора, он охотно пожертвует собой, но высовываться с не обговоренной заранее инициативой — это грубое нарушение неписанных правил поведения члена ЦК. Тем более что Георгий Максимилианович был искренне уверен — смысл выступления заграничного работника в очередной проверке молодого и не по чину хваткого Лаврентия. По заслугам ли кавказский выдвиженец сделал такую стремительную карьеру?
Даже мой покровитель и импресарио Пономаренко не был свободен от такого рода размышлений — как отнесется хозяин к словам не сдержанного на язык местечкового болтуна насчет его решительности и прямолинейности?
Поверите, эта истина открылась мне в такой объемной полноте, что я сразу почувствовал груз ответственности, которую легкомысленно взвалил на свои плечи. Поиск трубки вождя превращался острое и смертоносное оружие разоблачения двурушников и прочих скрытых контрреволюционеров, засевших в высших эшелонах власти.
Если кто-то полагает, что я иронизирую или, что еще ошибочней, издеваюсь, тот глубоко ошибается, потому что именно иронию, не говоря о презрении к людям, я считаю чумой прошедшего века. Лазарь Каганович, например, в начале войны совершил невозможное — под его руководством была проведена эвакуация и перевод промышленности на восток, за что в 1943 году его удостоили звания Героя Социалистического труда.
Не ошибитесь также в Молотове, о котором Уинстон Черчилль отозвался в свойственном ему метафорическом стиле: «Вячеслав Молотов был, очевидно, разумным и тщательно отшлифованным дипломатом, который составил бы достойную компанию таким корифеям как Мазарини, Талейран или Меттерних».
Тот же Пономаренко, который во время войны возглавил штаб партизанского движения в Белоруссии.
Были в числе присутствующих и пустоватые фигуры, например Клим Ворошилов, но и этот не раз проявлял чудеса гибкости и изворотливости.
Минуло более чем полвека, и теперь, с высоты четырнадцатого этажа, я могу заверить каждого сомневающегося — это был общий настрой. Даже в сердце Виссарионыча я уловил несколько атомов страха, отравлявших ему жизнь.
Удручающие раздумья Сталина были связаны с исходом войны с Финляндией. Эта намечавшаяся как краткосрочная и победоносная военная кампания своим неожиданным результатом озадачила не только его, но и все высшее руководство страны. Если сподвижники имели спасительную возможность спрятаться за спиной вождя, сам Сталин как честный партиец, был готов принять на себя вину за бездарную пиррову победу. Он пытался успокоить себя тем, что ошибки, связанные с немыслимыми потерями, неповоротливым руководством, недопустимой расхлябанностью военной машины, обнаружившиеся в преддверии жестоких испытаний, еще можно исправить. Еще есть время по-большевистски взяться за дело — Ворошилов, например, уже получил пинок под зад за неумение воплотить в жизнь решения партии. Следует быстрее растить кадры, в чем Мессинг убедился в июне 1940 года.
В этот котел было суждено угодить мне, несчастному шнореру.
Оценив соотношение сил в узком составе Политбюро и особенно ужас взгроможденного на плаху Лаврентия, которого вождь решил принести в жертву заезжему медиуму, я поспешил объясниться.
— Свидетели не могут проникнуть в суть моего фокуса. Все, что я исполняю на сцене, это не более чем фокус…
— Не более чем фокус?.. — недоверчиво переспросил Сталин.
— Именно так, Иосиф Виссарионович. Мои способности связаны с так называемыми идеомоторными актами…
Далее, волнуясь и пытаясь избавиться от заумных иностранных слов, я попытался объяснять, что такое идеомоторика и чем может помочь мне индуктор, если мы договоримся о нескольких условных фразах.
Сталин добродушно объяснил Лаврентию.
— Вот видишь, Лаврентий, не так страшен черт, как его малюют. Так что принимайся за дело.
— Но как я могу быт уверен, что слова этого… нашего уважаемого госта, правда?
— Лаврентий… простите, не знаю как вас по отчеству…
Лаврентий снял пенсне, тщательно протер стеклышки, затем, нацепив их на нос, бросил бритвенной остроты взгляд в мою сторону. Ему редко приходилось встречать человека, не знавшего ни его отчества, ни фамилию, ни чем он занимается. Но если такой недоросль попадался, ему не позавидуешь. Меня пока спасало заграничное происхождение, а может, интерес хозяина дачи, поэтому, справившись с пенсне, он подсказал.
— Павлович.
— Лаврентий Павлович, — попытался я убедить этого интеллигентного на вид человека, — я говорю правду. Вы только мысленно отдавайте команды…
Наш спор прервал хозяин дачи. Обрывая дискуссию, он спросил.
— Товарищ Мессинг, где мы можем спрятать трубку?
Я не сразу осознал смысл этого на первый взгляд, дикого в своей нелепости вопроса. Когда же до меня дошло, я невольно почувствовал неожиданное доверие к этому невысокому, с рябым неподвижным лицом и желтыми глазами человеку. Он признал за мной право выбора. Он признал во мне профессионала. Это придало мне смелости. Я попросил не выносить трубку из помещения, а также не ставить передо мной заданий, связанных с выламыванием кирпичей из стены, проникновением в камин или разборкой рояля, стоявшего в противоположном углу.
— Мы учтем ваши пожелания, — кивнул Сталин.
Лаврентий Павлович, сверля меня все тем же испытующе-недоуменным взглядом, вывел Мессинга в другую комнату, и там с нескрываемым удовольствием лично завязал мне глаза черной тряпкой. Затем, грубовато надавив на плечи, усадил во что-то мягкое, кожаное и предупредил охрану.
