Дверь с той стороны Михайлов Владимир
На этот раз Зоя посмотрела ему в глаза взглядом, просившим не лгать ей.
– Если я соглашусь, – сказала она негромко, хотя оба знали, что она уже согласилась, – если соглашусь, то ведь надолго, и тебе придется терпеть меня навеки и до смерти. Так что подумай – стоит ли: потом тебе некуда будет деться от меня.
– Я подумал.
– На Земле было бы легче, там можно уйти. А тут…
– Это хорошо, – сказал он. – Тут ты не бросишь меня.
Она не удивилась этим словам, знала, что обладает чем-то, заставлявшим обращаться к ней так, словно ей одной принадлежало право решать: оставаться или уходить. Но сейчас она знала, что не уйдет.
– Не брошу, – произнесла она почти беззвучно.
Они стояли сейчас близко, очень близко друг к другу, и что-то толкнуло их сократить, совсем уничтожить это расстояние. Дверь пустующей каюты корабельного врача была перед ними, и трудно сказать, кто сделал первый шаг к ней.
Жажда оказалась сильна, и они пили, пили, пили, не боясь пресытиться, и кончики пальцев, касаясь кожи, говорили куда выразительнее, чем слова. Докторское ложе было узко, но сейчас они уместились бы вдвоем и на острие ножа. Прошло сколько-то вечностей, потом тихо запел блокер входа: кто-то стоял за дверью. Вспыхнул свет. Зоя безмятежно улыбалась, Устюг торопливо превращался в капитана, потом отворил. Там стояла Вера.
– Ну, что случилось? – спросил Устюг недружелюбно, загораживая вход.
– Наверное, весна, капитан, – невозмутимо сказала Вера. – Вас ищет инженер.
Он понял: все готово. Пришла пора.
– Ах, будь они… – пробормотал он, невольно радуясь и огорчаясь вместе.
– Да, капитан, – бесстрастно согласилась Вера, глядя мимо него – на Зою.
– Вот как… – сказала Зоя протяжно, веки ее чуть дрогнули. – Иди. Но не задерживайся…
Устюг улыбнулся: мужчинам часто нравится, когда ими командуют, потому что им свойственно в глубине души все-таки верить, что командуют они – древняя и прекрасная иллюзия… Устюг кивнул и ушел, а Зоя встала не стесняясь: нравится ей смотреть – пусть смотрит. Неторопливо привела себя в порядок, провела пальцами по столику, взглянула в зеркало.
– У вас нет карандаша?
У Веры, конечно, был; помедлив, она протянула блестящий стерженек. Цвет был чуть бледнее, но неважно – карандаш для губ был сейчас символом, верительной грамотой… Зоя улыбнулась:
– Спасибо… Не думайте: это – всерьез.
Вера нерешительно улыбнулась. Они стояли по разные стороны порога, потом Зоя переступила его и вышла в лечебную каюту, подошла к колпаку, где по-прежнему спал администратор, проверила нагрузку на стимуляторы, чуть увеличила мощность.
– Кальция не мало? – спросила Вера.
– У вас есть медицинский опыт?
Вера прислушалась: нет, голос Зои был ровен, насмешки в нем не ощущалось.
– Иначе меня не допустили бы к полетам. Возить врача оказалось ни к чему, но кто-то должен хотя бы знать аппаратуру.
– Как хорошо! – обрадованно проговорила Зоя. – На время перехода меня опять уложат в кокон, и я рада, что за больным будет врачебный надзор.
Люди всегда остаются чувствительными к уважению, какое им оказывается, и даже к лести – если она не чрезмерна. Вера деловито кивнула:
– Я приготовлю его к переходу.
Зоя улыбнулась девушке, и та ответила тем же.
– Устюг – хороший человек. Он редкий…
– Я знаю.
– Ой, – сказала Вера, – как здорово…
Шелестело. Едва слышно шелестело. Луговой повернул ручку усиления до предела. Вроде бы промелькнуло какое-то слово. Кажется, «море», а может быть, и не было слова, просто шумы сложились нечаянно во что-то похожее.
Да, наверное, это был просто шум, и никакие антенны, никакое усиление больше не могло помочь услышать голоса Земли, не направленную передачу – планета могла бы еще, в случае везения, нашарить корабль, хотя вероятность этого была очень мала, – но простую, тот голос, каким Земля разговаривает со Спутниками, с планетами Солнечной системы, каким переговариваются корабли в Приземелье. Луговому и раньше в каждом рейсе приходилось слышать, как замирает, теряется в пространстве этот голос, но тогда он знал, что уходит не навсегда, что пройдет месяц-другой, – и слова опять возникнут в усилителе, и будут становиться все громче, яснее, и это будет первым признаком того, что Земля приближается. На этот раз нельзя было сказать, начнет ли когда-нибудь сокращаться расстояние, которое увеличивалось, увеличивалось с каждой секундой, и этому увеличению не было предела.
Слишком далеко ушли. Не слышна больше Земля. Все.
Луговой выключил аппаратуру.
Все было готово.
Пассажиры спали. Вера включила противоперегрузочные и антиинерционные устройства медицинского отсека, убедилась, что все стабильно, надежно, и беспомощный человек под колпаком, наполовину рождающийся заново, не пострадает, что бы ни происходило за стенами каюты. Тогда Вера ушла к себе. Она привычно нажала педаль рядом со своей постелью, и постель поднялась, открывая подобие ванны, выложенной мягким. Вера разделась, легла, проверила, нормально ли поступает воздух, и с удовольствием ощутила, как ванна колеблется, точно лодка на прозрачной и спокойной воде в окружении матовых лилий. Крышка медленно опустилась, и Вера глубоко вздохнула перед тем, как погрузиться в сон. Вздохнула, наверное, просто потому, что воздух в коконе едва уловимо пахнул цветами.
Остальные трое членов экипажа собрались в центральном посту. Посидели, помолчали. Потом капитан сказал?
– Ну, пора.
Рудик кивнул и вышел. Через несколько минут он показался снова – на этот раз на экране. Все трое одновременно заняли места. Щелкнули механизмы. Центральный пост едва уловимо качнулся: теперь он свободно висел в системе конструкций корабля, удерживаемый лишь комбинациями электромагнитных полей. То же самое произошло и с инженерным постом.
Капитан прочитал показания приборов. Степень вакуума, кривизна пространства, напряженность полей – все соответствовало условиям.
Устюг выбросил катер, компьютер определил время, скорость и направление. Теперь катер не потеряется, когда они будут возвращаться назад. Потом Устюг включил автоматы и откинулся в кресле, спокойно глядя на экран.
Увеличивая скорость, «Кит» мчался в пустоту. В нужный миг Устюг нажал стартер батарей. Начиналось главное.
Вой перешел в область ультразвука. Мелкая рябь шла по переборкам, как по воде. Приборы лихорадило. Потом все разом прекратилось.
За бортом снова была мгла, непроглядная мгла, и невидимый черный осьминог жил в ней и перебрасывал неподвижный корабль из стороны в сторону. Ощущения полета не было, но, словно при махе качелей, замирало под ложечкой и кружилась голова, падение это казалось непрерывным, только непонятно было, куда они падают: то казалось – вниз, то – вверх, и хотелось поднять руки и упереться в потолок, чтобы не удариться головой, а то еще они падали спиной вперед – но все стояло на местах, ни один предмет в центральном посту не шевелился.
Никогда еще они не готовились к переходу с такой тщательностью. Вот какой экипаж, думал Устюг с некоторым даже изумлением; первоклассный экипаж, с таким не стыдно летать. И штурман – пришел совсем зеленым, словно свежий лопух, а как нынче вывел в исходную точку – не придерешься! Если бы в прошлый рейс кто-то упустил за борт иголку, сейчас мы непременно наткнулись бы на нее; вот это точность…
Он взглянул на шкалы: стрелки стояли как нарисованные – ни малейшего отклонения, такой ровности и на Земле не каждый раз добьешься. Инженер любит поворчать, но и дело любит. В общем, совесть чиста: что могли – сделали. Расставили фигурки по всем правилам, и первый ход за нами. Посмотрим, какую судьба разыграет защиту. Посмотрим…
– Устюг, батареям нужна передышка, – доложил Рудик из своего поста. – Хочу проверить ресурс.
– Ладно, – сказал капитан. – Выходим.
Подождав, пока восстановился запас энергии и зарядились батареи, «Кит» снова вломился в сопространство, и вновь спрут ворочал их, как хотел, а потом они вынырнули невдалеке от места старта, быстро разыскали катер, и капитан выпустил в него зонд-ракету.
Взрыва не произошло – корабль, как и катер, по-прежнему состоял из антивещества.
Рудик успокоил капитана: батареи в порядке, можно попробовать и еще раз. Может быть, теперь им больше повезет. Всегда ведь бывает так: не везет, не везет, а потом вдруг и получится.
Во второй раз они пробыли в прыжке почти сутки. Капитан приказал увеличить мощность на выходах аппаратов электросна, чтобы пассажиры в коконах не вздумали проснуться не вовремя.
Снова они нашли катер, и Устюг выпустил в него ракету. Рудик сердито пожимал плечами: мало того, что катер пострадал в Приземелье, его и здесь добивают. Инженер не любил, когда портили машины, а в результат, которого добивался Устюг, Рудик не очень верил: результат предполагал случайность, а инженерное мышление не уважает этой категории.
– Слушай, – сказал он затем. – Все нормативы превышены вдвое. Ты обязательно хочешь разболтать корабль до последнего?
Капитан провел рукой по лбу.
– Чепуха, – сказал он. – У меня все время такое впечатление, что мы где-то рядом, совсем рядом с тем, что нам нужно – и какой-то мелочи не хватает. Может быть, все дело в том, что мы стараемся, как и всегда, лишь удержаться в сопространстве, а нужно пытаться воздействовать на него?
– Разве мы воздействовали при переходе с Анторы?
– Тогда сработало что-то, находящееся вне нас. Но сейчас оно не действует, и надо попытаться чем-то заменить его. Ну, как если бы мы находились в неустойчивом равновесии: толкни пальцем – и мы упадем в нужную сторону. Дело за толчком.
– И как же ты станешь толкать?
– Есть одна мысль. Как хочешь, а на твоей совести еще один прыжок.
Инженер вздохнул.
– Ладно. Один – это еще куда ни шло.
– Но уж чтобы это был всем прыжкам прыжок!
– Ты хорошо объяснил, – сказал инженер.
Рудик долго ползал по своим палубам, увешанный тестерами, индикаторами, щупами, дозиметрами, самодельными приспособлениями, которыми он один умел пользоваться. Инженер доверял автоматам, но чутье подсказывало ему, когда следует увидеть что-то и своими глазами, потому что всякий автомат может лишь то, что может, а человек порой способен увидеть, угадать, почувствовать, унюхать и нечто большее. Временами, когда Рудик выходил в осевую шахту, чтобы, пренебрегая лифтом («Это для пассажиров, а нам не к лицу зря нагружать механизмы!»), попасть в соседнюю палубу, его ворчание, усиленное гулкой трубой – спинным хребтом корабля, – доносилось до центрального поста, где капитан все озабоченнее поглядывал на часы: приближалось время, когда придется будить пассажиров, потому что принудительным сном нельзя спать бесконечно, а анабиотических устройств на кораблях класса «А», за ненадобностью, установлено не было. Капитан ощутил облегчение, когда Рудик появился наконец в центральном посту.
– Ну, – сказал инженер, поигрывая чем-то вроде хромированного паука на длинном проводе, – мы готовы.
«Мы» означало – машины и он сам.
– Надо дать в прыжке полную мощность, – предупредил капитан. – Включая резерв.
– Ясно.
– Сможем?
Рудик накрутил провод на палец и задумчиво поглядел на паука, словно советуясь.
– В последний раз, – твердо проговорил он.
Они вошли в прыжок, разгоняясь с большим, чем обычно, ускорением. Так бросаются всем телом на запертую дверь.
Вибрировало все. Плохо закрепленная банкетка сорвалась и рыскала по центральному посту, как сеттер на охоте. Капитан и Луговой сидели, разинув рты, чтобы челюсти не колотились друг о друга. Что-то тоненько подвывало в осевой шахте, что-то шипело, как жир на сковороде.
– Надбавь! – прохрипел капитан, вцепившись в рычаги страхующей системы. – Отдай все!
Потом покой охватил их, и горячее прошло по телам, как будто они выпили по стакану крепчайшего зелья, и оно заставило сердца стучать быстрее, а головы – кружиться хмельно и приятно. В который уже раз мгла, где угадывалась бесконечность путей, кружила их и метала из стороны в сторону, и они падали во все концы сразу, оставаясь на месте, – так белка неподвижна в системе координат зрителя, хоть и мчится в то же время внутри своего колеса.
– Ну, – выдавил капитан, – была не была!
Он сделал то, на что нормально никогда не пошел бы: включил резерв батарей, выходя за пределы дозволенного риска. Вдруг да это повлияет на окружающее их сопространство, вдруг именно такого толчка им не хватает…
На миг они перестали падать. Странное ощущение возникло: все стало расширяться, предметы стремительно понеслись в стороны, кресла, влитые в пол, стоявшие рядом, стали, казалось, совершать одно вокруг другого сложные движения, как двойные звезды… Капитан схватил Лугового за руку, чтобы чувствовать его неподвижность; штурман вырвал пальцы: чудила психика… Голова вдруг открылась, стала трубой, туннелем, что-то непрерывно неслось через нее, вихрилось, выло, визжало, поток влек сталкивающиеся, взрывающиеся миры, а за ними надвигалось нечто безымянное и непостижимое, оно было уже близко, и вот сейчас…
– А-а-а!
Это был штурман.
– А-а-а!
«Это я сам», – успел подумать Устюг.
Теряя сознание, он рванул выключатели батарей, и настала темнота.
– Ну и вид у тебя, – сказал капитан Рудику, когда инженер приплелся в центральный пост. – Ты взгляни в зеркало.
– Я тебя вижу, зачем мне зеркало. Значит, так. Батареи – вдребезги, только дым идет.
– Восстановить можно?
Инженер пожал плечами.
– Интересно, – проговорил он, – куда это нас выкинуло?
Капитан включил обзор, и они долго глядели на незнакомые звезды.
– Да, – сказал Луговой, пытаясь улыбнуться. – Отсюда, как говорили в одной передаче, хоть три года лети – ни до чего не долетишь.
Голос Лугового не понравился капитану. Он был как бы не от мира сего. Сейчас нельзя было остаться одному, отдаться на волю мыслей. Каждому требовалась опора, каждому предстояло поддерживать двух остальных, а тем – его, они, словно три карабина, составленные вместе, стояли надежно, хотя каждый в отдельности сразу упал бы. Капитан решительно встал.
– Может показаться, что нашей службой такое не предусматривалось, – сказал он. – Я говорю – предусматривалось. И когда мы шли служить в Трансгалакт, то знали, на что идем. Так что давайте подумаем и решим сейчас: потом не будет возможности.
Рудик подождал, потом кашлянул и сказал:
– Что решать-то?
– Справимся ли мы.
Справимся ли? Мысли инженера с самого начала были двойственными. Его мир заключался в корабле. У него не осталось близких на Земле и планетах. Через год ему предстояло уйти в отставку по возрасту, и это пугало Рудика: в противовес простому и ясному миру корабля, жизнь на любой, пусть даже самой малолюдной планете казалась ему чрезвычайно сложной, богатой всякими законами и правилами, которых он не знал или давно забыл. Ему не хотелось возвращаться к оседлой жизни, но чем дальше, тем более ощущал он на себе пристальное внимание Медицинской службы и тех людей, что ведали летным составом. Так что сейчас он, с одной стороны, был недоволен тем, что случившееся не принадлежало к числу явлений, естественных для кораблей, и, следовательно, выходило за пределы его мира; однако, с другой стороны, Медицинская служба и прочие недоброжелатели остались позади, Рудик ускользнул от них и испытывал облегчение, как и всякий, освободившийся из-под надзора.
– Справимся, – сказал он.
Луговой усмехнулся.
– А если мы скажем, что не справимся – что изменится? Разве есть выход?
Луговой чувствовал себя нехорошо, хотя он не мог положить руку на лоб или грудь и сказать, что болит именно здесь. Людям бывает просто нехорошо, и они ложатся и умирают. Кроме того, штурман чувствовал себя ограбленным и обиженным, хотя никто не обижал его и ничего не пытался отнять.
Он и в самом деле лишился многого. Основа на которой до сих пор строилась его жизнь, рухнула. Основой этой был капитан. Луговой надеялся на капитана куда больше, чем на себя самого. И вдруг оказалось, что они равны, и Устюг так же не может найти выход из ловушки, как не под силу это самому Луговому. Рушился кумир; резекция кумира – это операция на сердце, после нее выживают не все. И пока капитан говорил, штурман тяжко раздумывал над тем, что авторитеты – ложь, что верить нельзя никому. Только себе, своим глазам и своему разуму.
У него – он считал – отняли веру. Но это было не единственное, чего он лишился. И обида на капитана заключалась в том, что вещи, которые прощались капитану, пока Устюг был без малого богом Юпитером, нельзя было простить обычному, немолодому уже мужчине. Теперь казалось смешным – ожидать чего-то от человека, который в полете влюбился в пассажирку. Ясно было, что ни капитан, ни тем более инженер ничем не смогут помочь Луговому, не смогут вернуть его на Землю. С чем же следовало справляться, и чему это могло помочь?
Капитан холодно глянул на штурмана.
– Измениться может многое. Пока – может. Ты говоришь – выход? Смотря что считать выходом.
Выход был. Выход в никуда. Если они заранее признают, что не справятся с нелегкой задачей сохранения на корабле нормальной жизни, спокойствия, обычных человеческих норм и установлений, записанных в Уставе Трансгалакта, то лучше кончить все, не дожидаясь агонии, долгой и мучительной. Потому что если не справятся они, для кого полет был нормальным состоянием, а корабль – обычным жильем, то чего можно будет требовать от остальных, кто с самого начала смотрел на «Кита» лишь как на кратковременное пристанище?
Кончить было просто. Запасы энергии в накопителях корабля были настолько велики, что стоило открыть, разом освободить их, и корабль вспыхнул бы радужным пламенем, перешел в свет, разлетелся бы по мирозданию со скоростью, недоступной воображению. Никто не успел бы проснуться, а на Земле ни один не стал бы оплакивать их: там это сделали заранее.
– Вот выход, – сказал капитан, – если мы не хотим бороться. Не соответствует морали? Но если мы люди – у нас одна мораль, если же мы отказываемся от всего тяжелого, что может ждать нас в будущем, то и мораль будет иной, потому что с этого мига мы перестанем быть людьми.
Прошло несколько минут, пока Рудик сказал:
– Не верю, что ты такого мнения о нас.
– Надо подумать, – ответил Устюг, – чтобы больше не возвращаться. Лучше поразмыслить еще: ведь впереди много лет. Как бы мы сейчас ни решили – решаем навсегда.
– Да что, – сказал Рудик. – Жить надо. И кто мы такие, чтобы решать за всех? Это ты призагнул, капитан.
– Я согласен с Рудиком, – проговорил Луговой.
«Впереди много лет, – думал он, – много лет. И не может быть, чтобы не было выхода, чтобы не найти его за целую жизнь. Капитан пугает нас, проверяет на излом. Но я теперь знаю, что он не сильнее меня, а значит – я не слабее его, и что может он, могу и я. Выход где-нибудь есть, и я его найду».
– В общем, – заключил Рудик, – давай делать дело.
– Добро, – проговорил капитан. – Тогда – по местам. И будим пассажиров. Не думаю, что им снятся приятные сны.
Глава пятая
Огоньки суетились на панели синтезатора, как муравьи около своего жилища. В окошках счетчиков сквозили цифры. Потом раздался звонок. Обождав секунду, инженер Рудик распахнул створки. Из темного отверстия потянуло теплым, едким запахом, который через минуту рассеялся.
– Готово, – сказал инженер, извлекая из выходной камеры белое, округлых очертаний кресло, отлитое из одного куска пластика. Рудик поставил его на пол, критически оглядел, уселся, встал.
– В порядке. Еще одно?
– Два, – сказала Инна. – Всего их должно быть четыре. – Она улыбнулась. – Мы любим гостей. Только сделайте, пожалуйста, разных цветов. Красное, желтое – в пастельных тонах…
– Хоть десять, – сказал инженер. – Такую ерунду делать просто. Элементарный синтез. Вот, смотрите сюда. Здесь устанавливаете формулу, на этом пульте – структурном – находите нужный шифр…
Рудик смело вел себя с женщинами, которые, по его убеждению, никак не могли обратить на него внимание. Зато одиноких он опасался. По его словам, они были чересчур валентны.
– Спасибо, – не слушая его, произнесла Инна своим таинственным шепотом. – Пойду звать на помощь: кресла ведь нужно еще и отнести. Это сделают мужчины.
Рудик пожал одним плечом, закрыл створки, нажал кнопку нужного красителя и включил синтезатор на повторение операций. Он любил когда в результате работы возникали какие-то предметы, они были реальным свидетельством инженерского могущества. Теперь такой работы хватало.
Синтезатор покончил с креслами, и инженер перестраивал его на металл, когда в отсеке появился капитан. Он подошел к пульту и стал поворачивать верньеры, помогая. Инженер нажал стартер. Свет мигнул, низкое, негромкое жужжание снова наполнило отсек.
– Все спокойно? – спросил капитан.
Рудик машинально вытер руки платком, сунул его в карман.
– Они все же молодцы, – ответил он.
– Ты считаешь, – произнес Устюг, – Будем надеяться.
…Пассажиры, наверное, и в самом деле были молодцами.
Узнав о том, что попытки осуществить обратное превращение антивещества в вещество при помощи нескольких переходов в сопространство, и обратно потерпели неудачу, пассажиры, вопреки опасениям капитана, не впали в отчаяние. Никто не забился в истерике, не поднял скандала и не потребовал крови. Наверное, где-то в подсознании пассажиры не только предвидели такую возможность, но и успели примириться с нею. И когда возможность стала печальной реальностью, они приняли это, как подобало летящим в космосе – хотя бы и в качестве простых пассажиров.
– Что же, – сказал тогда Петров. – Бывает хуже. Мы живы – а это не так уж мало.
– Я бы сказал, что много, – подхватил Нарев, подавляя первый внутренний импульс, побуждавший его протестовать. – Стоит лишь подумать, что произошло бы, не разгадай Земля вовремя, чем грозит наша посадка. Бр-р!
Все невольно поежились, представляя. Инна положила руку на плечо Истомина и улыбнулась писателю:
– Теперь ты сможешь, наконец, спокойно закончить книгу.
– Да-да, – подтвердил он не совсем решительно. Инна сразу поняла его – недаром она была не только женщиной, но и актрисой, человеком творческим.
– Ведь главное – написать, правда? – сказала она. – Создать. Остальное менее важно.
Истомин улыбнулся, снял ее пальцы с плеча и поднес к губам.
Физик Карачаров отвернулся и скорчил гримасу: сегодня он был склонен отрицать женщин. Что они, в конце концов? Носительницы устойчивых признаков вида, не более того. Что сделали они в физике? Математике? Литературе? Живописи? Музыке? Технике? Если кое-где и можно найти по одному имени, то исключения лишь подтверждают правило. Женщины неспособны к абстрактному мышлению, и даже в оценке людей они постоянно делают ошибки.
Он сердито посмотрел на Зою. Проследил за ее взглядом. Зоя не отрывала глаз от Милы. Молодая женщина была бледна.
– Вам плохо? – тревожно спросила Серова.
– Нет. Нет-нет. Все хорошо. – Мила перевела дыхание и даже улыбнулась. – Но мне хотелось бы чем-то заняться. Нам всем нужно что-то делать, правда? Пока мы еще не привыкли…
– Ну конечно же! – после секундной паузы воскликнул Нарев. – У нас бездна всяких дел! Прежде всего, раз уж мы будем тут жить, надо устроиться, как следует! И в этом мы, Мила, никак не обойдемся без женского вкуса и вашего совета специалиста. Капитан, у нас тут, если не ошибаюсь, двадцать четыре каюты?
– В первом классе, – уточнил капитан. – И тридцать две – в туристском.
– Оставим туристский, – отмахнулся Нарев. – И без того на каждого из нас приходится по три каюты – даже слишком много. Пусть каждый устраивается по своему вкусу – в двух, трех помещениях. Вы не против, капитан?
– Не возражаю.
– Может быть, и вы с вашими товарищами переселитесь сюда?
– Нет. Не поймите превратно: просто корабль требует наблюдения и ухода.
– Не стану спорить. Теперь нам предстоит распределить помещения в соответствии с желаниями каждого, сделать эскизы планировки, обстановки… О, друзья мои, у нас тут столько работы, что трудно даже представить, когда мы с нею справимся!
Все это было разумно, но Карачаров не мог согласиться просто так: должно же было в чем-то проявиться своеобразие его личности, а в физике здесь никто не разбирался. И он ворчливо проговорил:
– Надо работать! Я, например, не могу позволить себе отвлечься от главного.
– Каждый волен расходовать время по своему усмотрению, – согласился Нарев. – Но вы-то, Мила, не откажетесь?
Мила кивнула, но Нареву показалось, что она переживает случившееся глубже, чем остальные.
– А вы? – повернулся путешественник к Истомину. – Наверное, тоже захотите прежде всего заняться книгой?
Литератор, не ответил. Он стоял, машинально сжимая пальцы Инны. Наверное, он стиснул их слишком сильно: актриса осторожно высвободила ладонь. Тогда Истомин очнулся и обвел присутствующих рассеянным взглядом.
– Задумались? – улыбнулась Зоя. Она симпатизировала писателю, как и каждому, кто не пытался сделать ее жизнь сложнее.
– Нет… Собственно, да. Задумался о будущем.
– Это интересно, – весело сказал Нарев. – Как представляется грядущее человеку, наделенному богатой фантазией?
Истомин все так же отсутствующе взглянул на него.
Истомин был из породы запойных писателей, пробуждающихся после долгой спячки и работающих днями и ночами, с головой утонув в возникающей книге, чтобы потом, закончив ее, со вздохом облегчения снова задремать, отдавшись на волю событий. Сейчас Истомин вдруг почувствовал, как пустота, возникшая в нем, как только ему стало ясно, что возвращение на Землю откладывается до бесконечности, стала наполняться, как будто кто-то открыл шлюз. Все, что говорили вокруг, доходило до него как сквозь вату, застревало где-то в среднем ухе и не затрагивало мозга, который вдруг стал лихорадочно продуцировать картины будущего.
– Да надо ли? – проговорил он голосом, в котором нерешительность боролась с удовлетворением: слушатель, в конце концов, это уже почти читатель. – Все пока еще очень сыро… и следует ли задумываться о таких вещах? У меня это получилось нечаянно…
– Это необходимо! – прервал его Нарев. – Обмен мыслями и знаниями для нас необходим: ведь каждый из нас обладает чем-то, чего нет у других. Это всегда так, и каждый уходящий человек уносит нечто, чем обладал он один в целом свете. Мы все будем вечерами по очереди рассказывать – о своих мыслях, о пережитом, и о предстоящем, конечно, тоже.
– Хорошо, – сказал Истомин и вытянул руку, чтобы жестом отмечать каждую паузу и каждое ударение в своем рассказе – или, может быть, пророчестве.
…Истомин вышел из своей каюты и огляделся. Салон был пуст. Дверь на прогулочную палубу уже несколько лет стояла открытой: что-то разладилось, и никто не стал чинить механизм. Пластиковая обшивка салона от возраста потеряла цвет, стала шершавой, неприятной для прикосновения. Кое-где она отстала от стен, в некоторых местах порвалась, и в прорехах виднелся темный, холодный даже с виду металл.
Истомин помедлил, прислушиваясь. Двери остальных кают были затворены, из-за них не доносилось ни звука. Писатель знал, что большинство кают пустовало, населявшие их прежде пассажиры успели умереть. Их тела, как и все прочие отходы на «Ките», попали в утилизаторы, потом в синтезатор и теперь совершали круговорот в системе корабля. Оставшиеся в живых могли считать себя людоедами, но это не смущало их, а еще точнее – они об этом даже не думали. Одиночество, длившееся десятилетия, привело их к полному отупению, к утрате всяческих интересов. Невыносимо – изо дня в день, из года в год видеть все те же лица, слышать те же голоса и те же слова, всегда одни и те же. Раньше, когда пассажиры были моложе и энергичнее, это не однажды приводило к схваткам, в которых лилась кровь. Сейчас столкновений уже не происходило, но лишь потому, что люди больше не хотели видеть друг друга. Все свое время они проводили взаперти, и прежде чем выйти из кают, убеждались в том, что в салоне никого нет и можно пробежать туда, где была пища – единственное, что еще интересовало их в жизни, синтезатор, изготовлявший съестное, разладился от старости, и после смерти членов экипажа, которые одни что-то понимали в устройстве хитроумной машины, синтезатор все чаще производил такую еду, для которой в человеческом языке не было даже названия. В один прекрасный день в тарелках мог оказаться яд, который, в общем, состоит из тех же веществ, что и съедобные продукты. Сознание риска придавало жизни некоторую остроту. Когда же машина преподносила на завтрак, обед или ужин что-то совсем уж немыслимое, люди веселились так, что даже заговаривали друг с другом, как некогда на Земле – после премьеры или хорошей книги.
Впрочем, окажись и на самом деле в тарелках яд, никто не посетовал бы. Происходившее с ними нельзя было назвать жизнью, и вряд ли стоило бы горевать об ее утрате. Это было растительное существование, угасание, идиотизм. Когда-то люди что-то знали, любили и к чему-то стремились; но без употребления тупеет память, исчезает знание, угасают эмоции, а стремиться давно уже было не к чему: целей не было, и жизнь замкнулась в рамках биологического процесса. Если бы люди поддерживали отношения между собой, они давно признались бы, что ждут смерти, теперь же каждый признавался в этом лишь себе самому. Наверное, им следовало приблизить конец, но нужно немало сил, чтобы решиться на самоубийство и выполнить решение. Сил не хватало.
Поэтому они жили. С годами, как это обычно бывает, память о давних событиях детства и юности все чаще вытесняла более поздние воспоминания, прорывалась на поверхность и разливалась, как лава, извергнутая из горячих глубин. Иногда люди принимали свои воспоминания за действительность, чаще всего это случалось, когда вдруг по какой-то нечаянной прихоти корабля, оживали экраны и начинал демонстрироваться фильм, всегда один и тот же, забытый в аппарате много лет назад – фильм, в котором была Земля. И люди оживали и с радостными возгласами выбегали из кают, но в унылом салоне холодная и почему-то сырая действительность (разладились климатизаторы) обрушивалась на них, и они, опустив головы, чтобы не видеть окружающих, возвращались в свои помещения, где аппараты внезапно выключались по той же прихоти компьютера, какая заставила экраны осветиться после долгого перерыва.
Никто не знал, сколь долгими были эти перерывы. Счет времени был давно утерян. Возможно, где-нибудь в недрах корабля приборы и вели хронику полета, но не все ли равно, в конце концов, сколько длится полет и сколько продлится еще? Ведь всякий раз, когда хотелось спать (а времена суток давно исчезли, и каждый ел и спал, когда ему хотелось), можно было про себя надеяться, что сон этот на сей раз не прервется и плавно и незаметно перейдет в смерть. Избавленные кораблем от всяких посторонних воздействий, от голода и жажды, болезней и травм, избавленные от необходимости проявлять активность, действовать – люди теперь просили от жизни лишь одного: безболезненной, незаметной, мягкой смерти. Угасания, а не прерывания жизни.
Но корабль, каким бы он ни был старым и разлаженным, пока выполнял свою основную задачу охраны еще ютившихся в нем людей, так что – за исключением одного или двух, совсем опустившихся и ожиревших до последней степени, – его жители не могли рассчитывать даже на такое избавление от самих себя.
Тихая агония должна была тянуться еще долго…
Истомин, вышедший из своей каюты, не думал об этом: он давно уже разучился мыслить, забыл, что он литератор, не помнил, как пишутся книги, и даже назови его сейчас кто-нибудь по имени, он вряд ли откликнулся бы.
Он прокрался через салон, ступая по вытертому до основы ковру, потом по горбящемуся пластику. Ведущую из салона дверь он отворял осторожно, чтобы скрип ее створок не привлек внимания других обитателей корабля.
Наконец, он вышел в коридор. В руке он сжимал старую тарелку с выщербленным краем, давно не мытую и заросшую накрепко присохшими остатками еды. Он давно отказался от мытья посуды: это никому не было нужно. По-прежнему осторожно ступая ногами, обмотанными какими-то тряпками, по пояс голый, он прокрался вниз по лестнице и вошел в отсек синтезаторов.
Здесь было грязно, пол устилали осколки разбитой когда-то посуды и пятна от выплеснутой в разные эпохи пищи. Истомин приблизился к синтезатору, опасливо огляделся, подставил тарелку и нажал кнопку. Конец его длинной клочковатой бороды лежал на тарелке, и потекшая из патрубка кашица залила бороду, но он даже не заметил этого.
Когда тарелка наполнилась, он поднес ее ко рту и жадно, через край, выпил кашицу. Утолив первый голод, он налил еще одну порцию, чтобы съесть кашицу на ужин, не выходя лишний раз из каюты.
Затем он повернулся, чтобы так же бесшумно возвратиться в салон, а оттуда – в свою берлогу и запереться там еще на сутки.
Повернувшись, он вздрогнул – в дверях стоял человек.
Это был, безусловно, один из оставшихся в живых пассажиров. Когда-то Истомин знал, как его зовут и кто он. Это давно забылось, и теперь литератор помнил лишь, что человек этот сильнее его.
У них не было никакого повода для столкновения, никакой надобности желать друг другу зла. Однако не только насилие рождает боязнь, но и страх дает начало насилию – а боязнь стала спутницей каждого из них, единственная из человеческих эмоций, еще не умершая в бывших людях. И оба знали, что раз они встретились тут, около пищи, столкновение неизбежно. В них говорил уже не рассудок, а инстинкт, который ничего не хотел знать о том, что недостатка в пище нет, что ее много, сколько бы они ее ни ели, и что еда останется и тогда, когда умрет последний из них. Инстинкту были недоступны логические умозаключения.
Не спуская глаз с вошедшего, Истомин стал отодвигаться вдоль стены, спиной к ней: он заметил в противоположном конце отсека вторую дверь, и понял, что может успеть к ней прежде, чем противник разгадает его намерения.
Тот и впрямь догадался слишком поздно. Он стоял, загораживая собою выход в коридор, чуть пригнувшись и опустив напряженные руки. Глаза его исподлобья следили за каждым движением экс-литератора, ожидая подвоха.
Истомин поравнялся с дверью, сильно толкнул ее спиной и очутился в узком металлическом коридорчике, в противоположном конце которого начиналась такая же узкая лестница. Лишь в последнее мгновение противник с визгом кинулся за ним. Расплескивая кашицу, Истомин бросился вверх по лестничке. Но он понимал, что преследователь, чья тарелка была пустой, настигнет его, если только сейчас же он не наткнется на какую-нибудь дверь, которую можно будет запереть за собой.
Дыхание преследователя раздавалось уже совсем близко, шершавые пальцы скользнули по голой спине Истомина, но не смогли удержать его. Тогда убегающий обернулся и с силой метнул тарелку прямо в лицо преследователя.
Кажется, тарелка попала в переносицу. Нападающий зарычал и остановился, поднеся руку к глазам.
Истомин взлетел еще на несколько пролетов вверх и задержался, с трудом переводя дыхание. Противник скулил внизу, потом послышались его неуверенные шаги, все тише и тише: он спускался, отказавшись от преследования.
Писатель сел на холодную металлическую ступеньку и заплакал. Он остался без тарелки и знал, что новой ему нигде не достать. Теперь он сможет есть только около синтезатора, набирая кашицу в сложенные чашкой ладони. Ему придется выходить два раза вместо одного, и его рано или поздно подстережет и убьет этот самый человек, у которого были теперь серьезные основания для ненависти.
Истомин медленно поднялся и тыльной стороной ладони вытер слезы. Он почувствовал, как закипает в нем первобытная злость.
В конце концов, пусть преследователь был крепче, но сейчас Истомин сильнее. Он, кажется, повредил противнику глаза. Если бы найти оружие – какую-нибудь палку, дубину, – он еще успел бы застать противника около синтезатора, победить и отнять посуду. Или подстеречь любого другого и отобрать тарелку у него. Пусть гибнет слабый!
Истомин снова полез вверх. Лестница вилась винтом и еще через два десятка ступеней привела его к закрытой двери.
Писатель отворил ее, вошел в просторное помещение и с любопытством огляделся.
Здесь возвышались какие-то предметы. Несколько лет назад литератор, возможно, опознал бы в них устройства, служащие для управления мощными машинами корабля. Сейчас он уже не помнил этого и не старался вспомнить.
Он осмотрелся в поисках дубинки. Инстинкт подсказывал ему, что здесь можно найти оружие. И в самом деле, Истомин увидел его.
Это была железная палка, выходившая из пола рядом с какой-то тумбой. Палка выглядела внушительно и была выкрашена красным. Цвет наводил на мысль о бое и внушал храбрость.