Остров накануне Эко Умберто
Он приучался избегать напыщенности, оттачивал умение скрывать натугу и труд, чтобы все сказанное или сделанное казалось естественным даром, чтоб достигалось совершенство в искусстве, которое в Италии именуется непринужденностью, в Испании despejo.
Привыкнув к просторам Грив, где ветер пропах лавандой, в отеле Артеники Роберт дивился кабинетам, благоухавшим ароматными цветами, везде букеты и корзины, вечная весна. Немногочисленные виллы, которые он посещал до тех пор, состояли из мелких горниц, утесняемых гигантским проемом парадного вестибюля. У Артеники лестница шла в глубине двора, в углу, а главенствовали в доме анфилады кабинетов и зал, с высокими окнами и дверями, симметрично прорезанными посреди стен. На стенах не было обычной унылой штукатурки в колорите ржавчины и кожи. Стены в палаццо Артеники были разноцветные, и Синяя Спальня хозяйки была обтянута синим штофом, расшита золотом и серебром.
Артеника принимала друзей в кровати в комнате, заставленной ширмами, завешанной коврами, чтобы не проникала зима. Она не выносила ни света дня, ни пыланья камина. Огонь и дневной свет разогревали кровь у нее в жилах и приводили к потере чувств. Однажды забыли у нее под кроватью грелку с углями, и у нее приключилась рожа. Она напоминала цветок, не терпящий ни прямого солнца, ни холода, из тех, для которых садовники создают особенный климат. Тенелюбивая Артеника принимала в постели, засунув ноги в мешок из медвежьего меха и нахлобучив на голову спальные чепцы в таком количестве, что, по ее же забавному выражению, глохла на Святого Мартина и снова обретала слух на Пасху.
Хоть уже не была молода, хозяйка дворца имела идеальную внешность: крупная, хорошо сложенная, с чудесными чертами лица. Невыразимо было сияние ее глаз, не внушавших игривые чувства, а внушавших любовь, соединенную с робостью, и облагораживавших сердца, которые они зажигали.
В этих залах хозяйка устраивала, не навязывая, диспуты о дружбе и любви, легко переходя на темы философии, политики, морали. Роберт открывал для себя достоинства противоположного пола в самых рафинированных проявлениях, обожал с почтительной дистанции недостижимых принцесс – красавицу мадемуазель Полетт, прозванную «львицей» за ее гордо разметанную гриву, и прочих дам, умевших сочетать с красотой то остроумие, которое старомодные Академии признавали только за лицами мужского пола.
Окончив несколько классов этой школы, он созрел для знакомства с Владычицей Сердца.
В первый вечер она явилась пред ним в черных покрывалах, завуалированная, как скромная Луна, что прячется под тюлем облак. Молва, le bruit, которая единственная в парижском свете занимала место истины, донесла до него противоречивые вести. Будто она самоотверженно вдовеет, но не по мужу, а по любовнику, и упивается трауром, точно символом утраченного господства. Кто – то нашептал ему, будто она прячет свой цвет кожи, являя собой божественную египтянку, прибывшую из – за Морей.
Какова ни была бы истина, от первого шуршанья ее шелков, от легкой поступи, от тайны лика сердце Роберта было пленено. Он озарялся ее блистательной темнотою; воображал ее светозарной птицею ночи; гадал, трепеща, каким волшебством ей удавалось отуманить лучи, осиять сумерки, превратить в молоко чернила, в черное дерево слоновую кость. Оникс лоснился в ее прядях, легкая ткань подчеркивала, овевая, абрис лица и фигуры, посверкивающий серебряной тусклотою небесных планет.
Внезапно, однако, в самый первый вечер их встречи, вуаль на мгновенье соскользнула и он разглядел полумесяц чела и яркую глубину очей. Два влюбленных взора, когда встречаются, скажут друг другу больше, чем могли бы выговорить за день все языки этого мира, обольщал себя Роберт, уверенный, что она на него посмотрела, и, посмотревши, увидела. Дома он сел писать письмо.
"Сударыня,
пламя, коим вы меня накалили, дымит ужасно едко, так что вы не можете отрицать: от него ваши очи мрачатся, атакуемые такими почернелыми парами. Сама уж мощность вашего взора вывалила из моей руки оружие надменности и понудила вопрошать, дабы вы истребовали жизни моей. Насколько сам я оказал вспомоществование вашей виктории, я, приступивший к поединку, как некий, кто намеревается быть побежденным, обнажив для вашего приступа самую беззащитную долю моего тела, сердце, которое и перед этим рыдало кровавыми слезами, и таким образом вы заране обездолили влагой мой дом и сделали его добычею пожара, которого искрой послужило ваше хоть мимолетное внимание!"
По его мнению, письмо так изумительно вдохновлялось правилами аристотелевой машины отца Иммануила, демонстрируя Даме натуру единственного из ее знакомцев, способного на подобную нежность, что он не счел неукоснительным подписываться. Он еще не знал, что прециозницы коллекционировали образчики любовных писем, как воланы и фестоны, ради концептов, а не ради отправителей.
Недели и месяцы ответа не было. Владычица Сердца тем временем и впрямь отрешилась от траура, сбросила покрывало и оказалась наконец в сиянии своей отнюдь не мавританской кожи, в шелку блондинистых локонов, во всем великолепии зрачков, уже не прячущихся, – окон Авроры.
Но теперь, имея возможность свободно обмениваться взглядами, он предпочитал, когда они были обращены к другим; он упивался музыкою слов, не для него произносившихся. Он не мог уже жить без ее света, но впитывал свое наслаждение в тусклом конусе тени от другого тела, поглощавшего ее лучи.
Он услыхал, как ее звали Лилеей, конечно, это был прециозный псевдоним прециозницы, он прекрасно понимал, что такие имена даются и берутся для игры. Сама маркиза, хозяйка дома, именовала себя Артеникой, анаграммируя подлинное имя Катерина, и было известно, что два столпа комбинаторного искусства, Ракан и Малерб, предлагали варианты «Эракинта» и «Каринтеа». Тем не менее, Роберт был совершенно уверен, что никакое иное имя не могло годиться его госпоже, истинно лилейной в белоснежной благоуханности.
Он посвящал Лилее любовные стихи, систематически уничтожая их, как недостойные воспеваемой:
- "Твой вызывает гнев,
- что я твой лик узрев,
- Сладчайшая о Лилея,
- что в мраке цветет, белея!
- Гонюсь за тобою – прочь мчишь;
- глаголю к тебе – молчишь…"
На самом же деле он вовсе не говорил с нею, разве что взглядами, исполненными агрессивного обожания, потому что чем сильнее любовь, тем сильнее озлобленность. С дрожью холодного огня, возбуждаемого хилым здоровьем, с душою легкой как свинцовая пушинка, влекомый на голгофу любви без взаимности, он продолжал отправлять Госпоже неподписанные письма, слагал стихи к Лилее, бережно хранил лучшие из них и перечитывал каждодневно.
Так он слагал и не слал:
- "Лилея, Лилея, где ты? Где скрылася без ответа?
- Лилея, ты свет небес, что просиял и исчез".
Тем увеличивалось ее присутствие в его судьбе. Он проследил вечером, куда она возвращалась с камеристкой («Чрез сумрачный лес прошед, увидел твой беглый след»), и таким образом разведал, в каком доме она жила. Теперь он приходил к этому дому перед часом утренней прогулки, дожидался Дамы и следовал за ней неотступно. Даже по прошествии месяцев он способен был назвать день и час, когда был очарован ее новой прической (и создал стихотворение о косах, «души тросах», змеящихся над чистым ликом), и вспоминал тот волшебный апрель, когда она впервые вышла в пелерине цвета золотого дрока, которая так пристала к летучей ее поступи – лету «солнечной птицы» – и прошествовала при первом весеннем ветре.
Иногда, провождая ее повсюду как соглядатай, он возвращался по собственному пути, обегал кругом квартала и выходил из – за угла ей навстречу; следовал робкий поклон. Госпожа воспитанно улыбалась, удивленная совпадением, и оделяла его беглым кивком, не более чем требовали приличия. Он застывал посередине дороги, подобно соляному столбу. Проезжающие телеги плескали на него, сраженного в любовной баталии.
За несколько месяцев Роберт проиграл примерно пять подобных битв. Он терзался по поводу каждой, как будто она была и первой и последней, и убеждался, что при такой частоте, которая их отличала, они не могли являться результатом случайности, может быть. Госпожа сама как – то способствовала судьбе?
Пилигрим ускользающей Святой земли, вечно маемый страстью, он хотел быть ветром, колышущим ей волосы, утренней влагой, ласкающей ее тело, сорочкой, что нежила ее ночью, книгой, которую она нежила днем, перчаткой, гревшей ей руку, зеркалом, имевшим почетное право отражать все ее позы… Он узнал однажды, что ей была подарена белка, и долго думал о забавном существе, как оно, растомленное ее поглаживаниями, прижимает невинную мордочку к девственным всхолмиям, а пушистый хвост касается ее щеки.
Нескромность воображаемой картины его встревожила; виною была горячность. Свои дерзость и раскаяние он впечатлил в сокрушенные строфы, а потом говорил себе, что светский человек может влюбляться как безумец, но все же не как дурак. Только выступив с остроумною речью в Синей Спальне, он получал шанс выиграть любовное ратоборство. Новичок в галантных ритуалах, он скоро уразумел, что прециозницу можно завоевать только силою слова. Роберт слушал дискуссии в салонах, где благородные люди состязались как на турнире, но опасался, что не готов бросить перчатку.
Имея доступ к ученым кабинета Дюпюи, он начал обдумывать, не попытаться ли пересказать у Артеники основания какой – либо новой науки, еще неведомой в обществе, сопоставив их с наукой нежного сердца. Вскоре вслед за этим, благодаря встрече с господином Д'Игби, он и нашел тему своей речи, той самой, которая впоследствии довела его до погибели.
Господин Д'Игби, во всяком случае, среди парижан он был известен под этим именем, англичанин, встретился Роберту сначала у Дюпюи, а потом в каком – то салоне.
Не прошло и трех пятилетий с тех пор, как герцог Букингем доказал, что и англичанин может прожить жизнь как роман и быть способен на галантные безрассудства. Ему рассказали, что французская королева прекрасна и горда, и этой мечте он подчинил свое существованье. Во имя ее он и умер, проживши длительное время на корабле, где велел воздвигнуть алтарь Владычице. Когда стало известно, что Д'Игби, и именно по поручению Букингема, за дюжину лет до того участвовал в корсарской войне с испанцами, мир прециозниц пришел к выводу, что он обворожителен.
Что касается кабинета Дюпюи, там англичан не сильно жаловали. Их ассоциировали с такими личностями, как Роберт Флудд – Robertas a Fluctibus, Medicinae Doctor, Златой всадник и Оксфордский Рыцарь, против которого было написано множество буклетов; его порицали за чрезмерную приверженность к оккультным представлениям о природе. Но в их среду все – таки был вхож такой просвещенный священнослужитель, как господин Гаффарель, который по части верования в невиданные дивные дива, по слухам, не уступал никакому британцу, а Д'Игби, с другой стороны, продемонстрировал, что способен судить и рядить с великим вежеством о необходимости Пустоты, причем в компании таких первоученых натурфилософов, которые испытывали ужас от всякого, кому был присущ «ужас пустоты» – horror vacui.
Скорее уж репутация Д'Игби страдала пред лицом некоторых милых женщин, и как раз потому, что он изобрел притирание для лица, а у дам пошли от того прыщи. Тогда стали шептаться, будто не иначе как по вине сваренного англичанином гадючьего декохта отошла в небытие в позапрошлом году его любимая супруга Венетия. Но все это была клевета завистников, кому не давала покоя выгодная слава его лечения от почечных камней на основании разведенного коровьего помета и некоторых частей зайца, заеденного псом. Но рассказы о подобном вряд ли бы возбудили энтузиазм в обществах, где принято было заботливо подбирать, в присутствии особ стыдливого пола, такие слова, где не содержалось ни единого слога, имевшего хоть отдаленно неблагопристойный звук.
Однажды вечером Д'Игби продекламировал для собравшихся в салоне стихи одного поэта его земель:
- Как праведники, отходя,
- Неслышно шепчутся с душой,
- Друзей в сомнение вводя:
- «Уже не дышит». – «Нет, живой».
- Так распадемся мы сейчас:
- Без бури вздохов, ливня слез;
- Спасем от нечестивых глаз
- То, что изведать довелось.
- Сдвиг почвы – бедствия пример:
- Он порождает страх и крик;
- Но тихий сдвиг небесных сфер
- Всегда невинен, хоть велик.
- Любовь земная оттого
- Разлук не терпит, что они
- Разъединяют вещество,
- Составившее суть любви.
- Но мы, кто чувством утончен
- До несказуемых границ,
- Легко снесем такой урон,
- Как расставанье тел и лиц.
- Ведь наши две души – одна;
- Ей страх разъятья незнаком;
- Уйду – растянется она,
- Как золото под молотком.
- А если две – то две их так,
- Как две у циркуля ноги:
- Вращенье той, что в центре – знак
- Единства с той, что вьет круги.
- Центральная, наклонена,
- Следит за странствием другой
- И выпрямляется она,
- Лишь если та пришла домой.
- Мы как они: ведь ты тверда,
- И путь мой станет образцом
- Окружности: у нас всегда
- Начало совпадет с концом.[21]
Роберт вслушивался в это и взирал на Лилею, которая сидела от него отвернувшись, и клялся себе, что по отношению к Лилее он вечно останется и пребудет той самой второй ножкой циркуля, и что нужно выучить английский язык, чтоб прочитать остальные произведения поэта, который умеет до такой степени точно описывать его метания. В те времена ни один человек в Париже не подумал бы изучать английский язык – варварское наречие, однако, провожая Д'Игби к нему в таверну, Роберт увидел, что тот не лучшим образом говорит по – итальянски, хотя и бывал на полуострове, и, конечно, устыжен, что недостаточно владеет этим обязательным для каждого образованного человека языком. Поэтому они решили видеться почаще и попытаться быть взаимно полезными, преподавая по очереди свою родную речь.
Так зародилась крепкая дружба между Робертом и этим дворянином, который оказался глубоким знатоком медицины и натуралистки.
Он узнал страдания в детстве. Отец был замешан в Пороховом заговоре и казнен. По парадоксальному сходству, а может быть, и не парадоксальному, а сопряженному с глубинными движениями души, Д'Игби посвятил себя исследованиям иного пороха. Он много путешествовал, прожил восемь лет в Испании, потом три года в Италии, где, вот еще одно совпадение, был знаком с кармелитом, учителем Роберта.
Д'Игби вдобавок, в частности благодаря корсарскому опыту, был прекрасным фехтовальщиком, и у них с Робертом вошли в обычай учебные поединки. Какой – то мушкетер, увидев это, решил поразмяться и вызвал альфиера кадетской роты. Бой был пробный, участники вели себя осторожно, и, тем не менее, мушкетер на батмане не удержался от выпада, противник инстинктивно защитился и порезал мушкетеру руку и порезал глубоко.
Д'Игби снял подвязку, перетянул руку над раной, но через несколько дней ранение загрозило гангреной, и хирург сказал, что руку надо отнимать.
Услышавши о подобном, Д'Игби предложил услуги, предупредив, что возможно подозрение, будто это шарлатанство, но что просьба относиться ко всему с доверием. Мушкетер, не чаявший уже, к каким святым обращаться, отвечал испанской поговоркой «Hбgase el milagro, у hбgalo Mahoma» (Было бы чудо, хоть от Магомета (исп.))
Д'Игби велел дать ветошку, напитанную кровью из раны. Мушкетер снял перевязку, передал Д'Игби, а рану перевязали снова. Д'Игби взял плошку воды и всыпал в нее купорос, размашисто мешая. Потом он вбросил ветошку в кислоту. Тут неожиданно мушкетер, который отвлекался чем – то посторонним, подскочил и ухватил больной локоть. Он сказал, что жжение в ране внезапно унялось и что он чувствует прохладу и облегчение.
«Прекрасно, – отвечал Д'Игби. – Теперь содержите язву в чистоте, мойте соленой водой ежедневно, чтоб она была восприимчивее к врачебству. Я же буду ставить этот тазик в дневные часы около окна, а ночью на угол камина, чтобы он всегда оставался при умеренной теплоте».
Роберт относил внезапное исцеление за счет неведомой, но иной причины. Д'Игби с хитрым видом вынул тряпку из таза и стал нагревать над камином, и тогда же мушкетер начал снова причитать и жаловаться, так что потребовалось поскорее вернуть ветошь в серный раствор.
Рана мушкетера затянулась в одну неделю.
Думаю, что во времена, когда об антисептике не было понятий, само уж по себе ежедневное мытье вереда было достаточным залогом выздоровления, но нельзя порицать Роберта за то, что в следующие дни он расспрашивал товарища о лечебном основании его метода, который, кстати, был сходен с системой кармелита, памятной ему с отрочества. С той разницей, что кармелит наносил порох на клинок, которым причинился изъян.
«Да, действительно, – отвечал Д'Игби, – диспут о лезвийном притирании тянется уже много десятилетий, и первым о нем заговорил еще великий Парацельс. Многие применяют жирную пасту и думают, что она вернее действует, если наносится на оружие. Но как вы понимаете, орудие поражения или лоскут, прикрывавший рану, для нас это едино, потому что препарат должен применяться там, где имеются следы крови пораженного. Многие, видя, как обрабатывают оружие для лечения последствий ранения, думают, что это колдовство. В то время как моя Симпатическая Пудра основана на закономерностях природы!»
«Почему она так называется?»
«Вот, название сбивает с толку, якобы относясь к конформности, или симпатии, объединяющей вещи мира. Агриппа пишет, что желая возбудить силу звезды, надо обратиться к вещам, которые звезде подобны и, следовательно, испытывают ее влияние. Он называет „симпатией“ это взаимное притяжение между вещами. Как деготь, сера и масло готовят дрова к возжиганию, так же используя вещи конформные замышленному действию и конформные звезде, считается, что можно получить полезное влияние, и оно отразится на материи, должным образом подготовленной посредством апелляции к душе мира. Чтобы подействовать на солнце, следует, по этой логике, действовать на золото, солярное по природе, и на те растения, которые оборачивают соцветия вслед за солнцем или же загибают листья и лепестки на заходе солнца, чтобы вновь распустить их на рассвете, как например лотос, пион, чистотел. Такой метод используется, но все это бредни, подобной аналогии недостаточно, чтоб объяснять закономерности природы».
Д'Игби посвятил Роберта в свой секрет. Мир, то есть воздушная сфера, преисполнен света, и свет есть материальная и телесная субстанция; эту часть урока Роберту усвоить было нетрудно, потому что в кабинете Дюпюи ему говорили уже, что свет есть тончайшее пыление атомов.
«Очевидно, что свет, – говорил Д'Игби, – бесконечно извергаясь из солнца и продвигаясь на огромной скорости во все стороны по прямым траекториям, там, где встречает какие – либо помешательства на своем пути, где встречает преткновение твердых и непрозрачных тел, там он отражается под тем же углом – ad angulos aequales – и снова бежит, пока не препинется опять наоборот о новое твердое непрозрачное тело, и так продолжается, покуда свет не иссякает. Так мяч, прикрепленный к шнуру, отскакивает от одной стены к другой, а от той опять к этой, и возвращается на ту же точку, к которой перед этим прикасался. Что происходит, когда луч ударяет о тело? Лучи отскакивают, отбивая по нескольку атомов, крошечных частичек, точно так же как мяч отколотил бы от стены несколько кусочков штукатурки. Поскольку эти атомы состоят из четырех элементов, свет, наделенный теплотой, приклеивает к себе все липкое и уносит очень далеко. Это доказывается тем, что когда вы просушиваете мокрую ткань у камина, вы видите, как лучи, отражающиеся от ткани, увлекают с собою легкий водянистый туман. Эти бродячие атомы подобны рыцарям на крылатых конях, которые гарцуют по пространству, покуда солнце на закате их не спешивает, отгоняя табуны их Пегасов. Тогда они всей толпой мчат в те земли, из которых появились. Вдобавок эти феномены наблюдаются не только в отношении солнечных лучей, но и в отношении ветра, который представляет собой огромную реку разноприродных атомов, оседающих на плотных земных телах…»
«Таков же и дым», – вставил Роберт.
«Разумеется. В Лондоне топят дома каменным углем, привозимым из Шотландии. Он богат очень кислой летучей солью; эта соль вылетает из камина с дымами, наполняет собой дома, уродует стены, кровати, светлую мебель. Если не открывать по нескольку недель окна в доме, черная пыль обсадит все поверхности, точно так же как белой пылью запорашиваются мельницы и хлебопекарни. Весной в Лондоне все цветы зачажены копотью».
«Но может ли быть, что так много корпускулов рассеивается в воздухе, а тело, эманирующее их, не уменьшается?»
«Может быть, уменьшается. Вы же отмечаете умаление воды при выпаривании. Но что касается плотных тел, их усушка незаметна, точно так же незаметно чтобы таял мускус и остальные пахучие вещества. Любое тело, до чего бы мало ни было оно, всегда поддается разделению на новые доли, и этому разделению нет предела. Подумайте же о малости корпускулов, отскакивающих от живого тела, благодаря которым наши английские гончие, ведомые обонянием, настигают зверя по следу. Что же, лисица, по скончании своего бега, кажется вам уменьшившейся? Вот именно за счет таких корпускулов наблюдаются феномены притяжения, которые многими именуются действиями на далеке, на самом же деле они вовсе не на далеке и, следственно, они не колдовство, а только результат постоянного обмена атомов. Таково же притяжение отсоса, когда отсасывается вода или вино посредством сифона. Притяжение магнитом железных предметов… Притяжение фильтрования, к примеру, когда льняную ленту кладут поверх кувшина с водой и из кувшина наружу вывешивается добрый кусок этой ленты, и вы видите, как вода самопроизвольно всползает наверх из кувшина и капает с ленты на пол. Последнее из притяжений, это притяжение места к огню, привлекающее к огню окрестный воздух со всеми корпускулами, кои коловращаются в нем; огонь, действуя соответственно собственной природе, увлекает с собой воздух, его окружающий, как вода реки увлекает песчинки с речного ложа. А памятуя, что воздух влажен, а огонь сух, поймем, по какой причине они лепятся один к другому. И притом, дабы заместить воздух, забранный огнем, требуется, чтобы в освободившееся пространство притек воздух из ближних мест, в противном случае произойдет пустота».
«Что же, вы противник пустоты?»
«Отнюдь. Я только говорю, что природа пустот не терпит и стремится наполнить все пустоты атомами, борясь за то, чтобы населились атомами любые области. Если бы не это, мой Симпатический Порох не мог бы действовать, и вы бы не наблюдали того, что было явлено в опыте. Огонь образует постоянный приток воздуха. Божественный Гиппократ очистил от чумной заразы целую провинцию, велев разложить повсюду большие костры. По этой причине во времена чумы повсюду убивают голубей и кошек и других теплокровных тварей: ведь они постоянно испаряют ветры, и воздух в тварях занимает место тех ветров, освободившееся при их испарении, а значит, зачумленные атомы внедряются в тело и пристают к перьям и к шерсти этих тварей, как свежеиспеченный хлеб способен тянуть на себя пену из винных бочек и может перепортить все вино, если попадет хоть малая горбушка хлеба на верх бочонка. Так, в частности, произойдет и если вы выставите на воздух фунт винного камня, должным образом гашенного и прокаленного. Из него может получиться до десяти фунтов превосходного тартарового масла. Лекарь папы Урбана VIII рассказал мне об одной римской затворнице, которая переусердствовала в постах и молебствиях и так перегрела свое тело, что кости в ней пересохли. Ее внутреннее горение привлекало к себе воздух, и воздух обосновывался в ее теле, как было в опыте с тартаровой солью, и выходил из того конца, который предназначен к сносу разных сывороток, а именно из пузыря, поэтому бедная отшельница исторгала более двухсот фунтов мочи в сутки и это чудо всеми почиталось за доказательство ее святой чистоты».
«Но ежели все привлекается всем… по какой причине стихии и тела пребывают в разрозненности и не наблюдается смычки всех какие есть сил с другими силами?»
«Глубокий вопрос. Дело в том, что тела одинакового удельного веса объединяются легче, масло проще смешивается с другим маслом, нежели с водой, и мы должны прийти к выводу, что атомы одной природы удерживаются в общем месте на основании одинаковой разреженности либо плотности. Точно то же скажут вам и те философы, с которыми вы встречаетесь».
«Они мне уже это говорили и показывали на примере солей. Как их ни мели и как ни коагулируй, соли вечно возвращаются к своей естественной форме. Поваренная соль всегда имеет кубическую форму и грань ее всегда квадратна. Нитритовая соль представляет собой шестигранные призмы, а соль аммония заостренные шестиугольники, вроде снежинок».
«А соль мочи образует пятигранники, из чего господин Давидсон выводит форму всех восьмидесяти камней, обнаруженных в пузыре господина Пеллетье. Но если тела аналогичной структуры перемешиваются охотнее, значит, они и взаимопритягиваются живее, нежели чуждые друг другу тела. Поэтому если вы обожжете руку, прохладу от страдания вы обретете, подержавши немного руку перед огнем».
«Мой преподаватель, когда крестьянина укусила гадюка, положил гадючью голову на укус …»
«Разумеется. Яд, продвигавшийся по жилам к сердцу, оборотил бег свой и направился вспять к источнику, где он состоял в наибольшей пропорции. Если во времена чумы принести склянку с тертыми жабами, или даже живую жабу и живого паука, или даже просто мышьяк, их ядовитая начинка высосет на себя заразу из воздуха. А сухие луковицы пускают стрелы в амбаре тогда же, когда луковицы в огороде начинают прорастать».
«И этим объясняются в частности родимые пятна у детей: брюхатые матери чего – то сильно желают, и…»
«Тут бы я поостерегся утверждать. Бывает, что подобные феномены имеют другие причины и человек науки не должен брать на веру всякое суеверие. Но вернемся к моей Симпатической Пудре. Что случилось, когда я несколько дней подряд посыпал пудрою тряпку, вымоченную в крови нашего знакомого? Во – первых, действия солнца и луны приманили на расстоянии ветры крови, содержавшиеся в ветошке, благодаря теплоте среды; и ветры купороса, разошедшиеся по крови больного, неизбежно повторили тот же самый путь. С другой стороны, рана продолжала исторгать из себя великое изобилие теплых и огненных ветров, а на их место внедрялся окружающий воздух. Этим воздухом притягивался новый воздух, этим новым – опять новый воздух, и ветры крови и купороса, разметанные на большом пространстве, в конце концов пригонялись к этому воздуху, так как он содержал атомы той же самой крови. Так вот, когда атомы крови – те, что исходили от тряпки и те, что отлетали от раны – встречались между собою, они гнали воздух как ненужного попутчика, и тянулись к своему главному поместилищу, к ране, и возвращались в исходную область, ведя с собою атомы кислоты, и проницали ими плоть больного».
«Но почему было не нанести купорос непосредственно на рану?»
«В данном случае вы и раненый были рядом. А если лечить на расстоянии? Вдобавок, попади купорос прямо на тело, его едким действием рана изъязвилась бы еще сильнее, в то время как путешествуя на воздухе, только сладкая и бальзамическая часть достигала пореза, та, что способна останавливать кровь и используется даже в качестве глазных капель». Роберт вслушивался и мотал на ус все глубокомысленные советы, тем самым, как увидим, накликивая на свою голову неисчислимые злосчастья.
«С другой стороны, – добавил Д'Игби, – нельзя, разумеется, использовать нормальный купорос, как это делали в древности и тем калечили скорее чем лечили. Нет, я достаю купорос с Кипра и сначала гашу его на солнце; гашение избавляет его от поверхностной влаги, и я будто настаиваю крепкий бульон; а кроме того, то же самое известкование подготавливает ветры вещества, чтобы воздуху легче было их переносить. Вдобавок, я примешиваю трагантовую смолу, которая быстро затягивает рану».
Я пересказываю столь детально узнанное Робертом от Д'Игби, потому что это открытие переменило его жизнь.
Следует заметить также, отнюдь не к заслуге нашего друга, и в том он и сам признается в своих письмах, что он был захвачен вышеуказанной премудростью не по страсти к натуралистике, а по все той же любовной страсти. Другими словами, эти картины универса, населенного ветрами, совокупляющимися согласно взаимной наклонности, показались ему уместной аллегорией для описания любви, и он зачастил в библиотечные кабинеты для того чтобы узнать сколько можно об оружной мази (unguentum armarium), а в ту эпоху зналось уже немало и еще больше стало известно об этом вопросе в последующие годы. По подсказке господина Гаффареля (данной вполголоса, чтобы не слышали другие посетители Дюпюи, мало верившие подобным вещам) он прочел «Ars Magnesia»[22] отца Афанасия Кирхера, «Tractatus de magnetica vulnerum curatione»[23] Гоклена, труды Фракасторо, «Discursus de unguento armario»[24] Флудда и «Hopolochrisma spongus»[25] Фостера. Он учился для того чтобы в один прекрасный день преобразить свою науку в поэзию и смочь когда – то красноречиво проблистать, как посол универсальной симпатии, там, где постоянно унижался красноречием остальных.
В течение многих месяцев – именно столько продлились его истовые искания, и ни шагу он не прошел на завоевательном поприще – Роберт исповедовал двойную, даже более того, многоликую истину, что в Париже почиталось признаком дерзости и в то же время осмотрительности. Днем он рассуждал о вероятной вечности материи, ночью губил глаза над трактатами, обещавшими ему – пусть и в терминах натурфилософии – оккультные чудеса.
Замышляя великолепное, следует не столько пытаться подстраивать оказии, сколько пользоваться подвертывающимися. Однажды у Артеники, после искрометной дискуссии об «Астрее», хозяйка предложила собравшимся обсудить, что единого между любовью и дружеством. Тут Роберт взял слово и сказал, что принцип любви, будь она между друзьями или между любовниками, не отличается от того, на котором основано действие Симпатического Пороха, При первых признаках общего интереса он повторил рассказы Д'Игби, выпустив только повесть о мочившейся отшельнице, а потом пустился в комментирование сказанного, причем позабыл о дружестве и напирал на любовь.
«Любовь подчиняется тем же законам, что ветер, а ветры несут запах тех мест, откуда отправлялись. Если ветер подул от огорода либо от сада, в нем будут ароматы жасмина, мяты, розмарина, таким образом мореплавателям взманивается проведать землю, сулящую подобные роскошества. Этим же образом и любовный дух, коли дует, опьяняет ноздри воспламененного сердца» (простим Роберту этот малоудачный троп). «Влюбленное сердце как лютня, отзывающееся на струны любимой лютни, как колокольный звон носится по поверхности водной глади, в особенности ночью, когда в отсутствии иных звуков вода отражает то же звучание, которое было наверху. В любящем сердце сбывается то же, что имеет место в кремортартаре, который способен ароматизироваться розовой водой, если его оставят в погребе в месяц цветения роз, и воздух, полный атомами роз, превращаясь в воду при притяжении кремортартаровой соли, напитает запахом тартар. Напрасна жестокость любовницы. Бочка с вином, когда виноградники в цвету, подвержена брожению. В ней на поверхности появляется белое цветение, вплоть до осыпания лоз. Однако любящее сердце, более упорное, чем вино, когда расцветет в пору цветения возлюбленной, холит свой бутон даже если источники пересыхают».
Он, померещилось, почувствовал на себе разнеженный взгляд Лилеи. И продолжал: «Любить, это как принимать лунные ванны. Лучи, идущие от луны, являются солнечными лучами, отразившимися и дошедшими до нас. Собравши солнечные лучи с помощью зеркала, усиливаем их теплотворный эффект. Собрав и отразив снопик лунных лучей донцем серебряной плошки, убеждаемся, что лучи эти освежают, так как содержат росу. Казалось бы, бессмысленно мыть руки из пустой плошки. И все же руки увлажняются, и сие помогает от бородавок».
«Месье де ла Грив, – кто – то вставил из публики, – любовь же не средство от бородавок!»
«О, нет, разумеется, – перебил его Роберт, которого было уже не остановить. – Но я привел примеры подлых вещей, чтоб вы запомнили, что и любовь зависит только от пыли корпускулов. Я показал, что и любовь являет нам законы, которые управляют подлунными и небесными телами, составляя для тех законов самое благородное проявление. Любовь нарождается от взгляда и с первого взгляда возжигается. А что такое видимость, если не отражение реверберированного света от тела, которое мы наблюдаем? Наблюдая, мое тело проницается наилучшей частью возлюбленного тела, самой воздушной его частью, которая через очной проток достигает непосредственно до сердца. Таким образом, полюбить с первого взгляда означает упиться ветрами сердца возлюбленной. Великий Зодчий природы, когда создавал наше тело, населил его внутренними ветрами, будто некими сторожами, чтобы они доносили свои открытия основному генералу, иначе сказать воображению, хозяину телесного семейства. Когда воображение поразится, случается то же, что и слышав музыку скрипок: мы уносим в памяти игравшуюся мелодию и слушаем ее даже во сне. Наше воображение создает симулякр, им наслаждается любовник, если только не изничтожает именно за то, что он всего только симулякр. Из – за этого случается, что когда человек захвачен лицезрением возлюбленного существа, он меняется в окраске, пламенеет и бледнеет, в зависимости от того, каким образом его посыльные, то есть внутренние ветры, быстро или медленно наведываются к любовному предмету, дабы возвратясь дать отчет воображению. Но эти ветры залетают после мозга прямой дорогой к сердцу по широкому проходу, и в сердце жизненные ветры превращаются в ветры животные; воображение отсылает к сердцу часть атомов, полученных от внешнего предмета, и именно эти атомы влияют на кипение жизненных ветров, отчего сердце порой расширяется, а порой сужается до синкопы».
«Вы утверждаете, мсье, что любовь физическое движение, не отличимое от… как когда закисает вино. Но не подчеркиваете, что любовь, в отличие от других феноменов материи, является свойством избирательным, то есть применяемым к отдельным, а не ко всем предметам. Почему любовь делает нас рабами того, а не иного существа?»
«Именно по этой причине я и возвел добродетели Любови к тому принципу, который у Симпатического Порошка: единородные, равноформенные атомы притягивают сходные атомы! Леча лезвийною присыпкой оружие, ранившее Пилада, не излечить Орестову рану. Вот так и любовь объединяет лишь тех двоих, которые некоторым образом и ранее обладали сходной натурой. Благородный дух тянется к благородному духу, а подлый к подлому, ибо ведь любят и хамы, как, в частности, пастушки, и об этом свидетельствует чудесная повесть кавалера Д'Юрфе. Любовь обнаруживает согласие между двумя созданиями, предначертанное с истоков времен, точно так же как Судьбою с самого начала было предрешено Пираму и Тисбе прорасти в одну и ту же шелковицу».
«А несчастливая любовь?»
«Не думаю, что она может быть несчастливой. Существуют только любови, еще не достигнувшие совершенного созревания, где по некоей причине возлюбленная не получила сообщения, которое посылают ей очи любящего. Однако любящий знает, какое соответствие природы было ему откровенно, и, укрепляемый верой в это, способен прождать, может, всю жизнь. Ему ведомо, что откровение обоим и сопряжение обоих может произойти даже и за порогом смерти, когда, выпарившись, атомы обоих телес освободятся от земных оков и совокупятся на каком – либо небе. И вполне возможно, что как раненый, не сознавая даже, что кто – то пользует Симпатическим Присылом поразивший его клинок, испытывает прилив здоровья, так же точно невесть скольким любовникам сообщается облегчение духа, и не ведают, что их веселость есть работа любимого сердца, ставшего в свою очередь любящим, и что началось совокупление двойнишных атомов».
Могу сказать от себя, что эта замысловатая аллегория держалась на красивых словесах, и, вероятно, Аристотелева машина преподобного Иммануила выявила бы ее шаткость. Однако в этот вечер Роберту удалось удостоверить общество в наличии родства между Пудрою, вылечивающей от язв, и любовью, которая часто лечит, а еще чаще язвит.
Может быть, поэтому пересказ речи Роберта о Симпатическом Порошке и о Любовной Симпатии в течение нескольких месяцев, или более, гулял по Парижу, о последствиях чего будет поведано теперь.
И именно поэтому Лилея в конце выступления снова улыбнулась Роберту. Это была улыбка одобрения, скажем даже восхищения, но мало что так естественно для человека, как обольститься, будто тебя любят. Роберт воспринял эту улыбку как апробацию всех тех писем, которые посылал. Слишком привыкший мучиться из – за ее невниманья, он покинул общество в окрылении победой. Напрасно покинул; вскоре мы поймем, почему напрасно. С тех пор он, конечно, осмеливался обращаться к Лилее, но получал какие – то противоречивые ответы. Иногда она шептала: «Как мы договорились». Иногда укоряла: «Но вы же утверждали другое!» Иногда перед тем, как ускользнуть, обещала: «Мы это опять обсудим, держитесь!»
Роберт не понимал, может ли быть, что она по рассеянности то и дело приписывает ему слова и поступки кого – то иного, или же она морочит его из кокетства.
То, чему суждено было приключиться, уложило эти редкие эпизоды в канву истории гораздо более тревожной.
17. УПОВАННАЯ НАУКА ДОЛГОТ[26]
Это был – наконец можно ухватиться за дату – вечер 2 декабря 1642 года. Выходя из театра, где Роберт бессловесно разыгрывал, замешавшись в публику, любовную роль, Лилея сжала ему руку с шепотом: «Шевалье де ла Грив, вы робки. Не то было в памятный вечер. И все – таки завтра будьте снова на той же сцене».
Он вышел, безумея от волнения: прийти, куда он не знал, и повторить то, на что никогда не решался! Но ошибки не было, она назвала его имя.
О, произнес он тогда (судя по его же запискам), ныне ручьи воспятятся к истоку, белые скакуны восскачут по башням Нашей Парижской Повелительницы, огонь запляшет в толще льдины… если она меня позвала. Или же нет, сегодня камень заплачет кровью, полоз спарится с медведицей, солнце почернеет, так как любимая поднесла мне кубок, откуда мне не пить, ибо не знаю, где пированье…
В двух шагах от счастья, в отчаянии бежал он к дому, в единственное место, где ее не могло быть.
Можно интерпретировать в гораздо менее загадочном ключе фразу Лилеи: просто она напоминала недавнюю его речь о Симпатическом Порохе, поощряла подготовить еще одну беседу и взять снова слово в салоне Артеники. С памятного дня он держался молчаливо – обожательно, это не подходило под регламент нормального кокетства. Она указывала, как сказали бы сегодня, на требования света. Ну же, будто говорила она, в тот – то вечер вы не были робки! повторите выступление, вернитесь на сцену, я буду при вашем упражнении! И чего еще ждать от прециозницы.
Но Роберт понимал все иначе: «Вы робки, однако позавчера… или запозавчера… робости не было и тени, когда мы с вами…» – воображаю, что ревность возбраняла и в то же самое время подсказывала Роберту продолжение этой фразы. – «Будьте завтра на тех же подмостках, в том же таинственном месте».
Вполне естественно, что – так как его фантазия шла по самой тернистой из тропок – он заподозрил, будто некто выдал себя за Роберта и подложно одержал от Лилеи то, за что он предложил бы жизнь. Снова явился Феррант; нити прошлого плелись в четкий рисунок. Злостный двойник, Феррант опять залезал в его жизнь, использовал его отлучки, опоздания, преждевременные отъезды, умел отобрать то, что Роберт заработал рассказом о Симпатическом Порошке.
Пока он терзался, постучали в дверь. Надежда, сон бодрствующих людей! Он кинулся открывать, ожидая увидеть ее на пороге: но это был офицер кардинальских гвардейцев и два солдата.
«Шевалье де ла Грив, полагаю, – сказал офицер. И продолжил, представившись капитаном де Баром: – Я удручен тем, что предстоит исполнить. Однако вы, шевалье, под арестом, прошу передать мне шпагу. Добровольно идите за мной, спустимся к карете как друзья, и вам не будет позорно». Он дал понять, что не знает причины ареста, уповает на ошибку. Роберт молча шел за ним, уповая на то же, и в конце пути со многими реверансами был вверен сонному сторожу и ввергнут в Бастилию.
Он просидел две холоднющие ночи в компании разве что нескольких пасюков (предусмотрительная подготовка к плаванию на «Амариллиде») и охранника, который на любые вопросы отвечал, что тут перебывало столько важных господ, что он уж не дивится, за что их всех сажают; и если в этой камере семь лет продержали такое значительное лицо, как Бассомпьер, невместно Роберту начинать плакаться всего – то через несколько часов.
Давши ему два дня на предвкушение худшего, на третий возвратился де Бар, распорядился об умывании и известил, что Роберта ожидает Кардинал. Роберт понял хотя бы, что арестован по государственному вопросу.
Во дворец они доехали запоздно и уже по суматохе у дверей ощущалось, что вечер необычный. Лестницы были запружены людьми любых сословий, текшими во всех направлениях: в одну из приемных кавалеры и церковные лица заходили с озабоченным видом, отхаркивались из политеса на разрисованные фресками стены, принимали горестный вид и следовали в соседнюю залу, откуда высовывались домочадцы, громко выкрикивая имена запропастившихся слуг и делая обществу знаки, призывающие к тишине.
В эту залу был заведен со всеми и Роберт, и увидел только спины, стеснившиеся у проема в другую залу, вытянувшись и бесшумно, будто при тягостном зрелище. Де Бар глянул, ища кого – то, махнул Роберту стать в сторону и вышел.
Другой постовой, пытавшийся удалить из комнаты лишних зрителей, с разной степенью обходительности, по их положению, видя Роберта со щетиной, в платье, истрепавшемся за дни ареста, грубо спросил, для чего он здесь. Роберт сказал, что его вызывают к Кардиналу, и услышал в ответ, что Кардинала, ко всеобщему сожалению, тоже вызывают, и к Тому, кто настойчивее остальных.
Как бы то ни было, Роберта оставили, и постепенно, поскольку де Бар (единственный имевшийся там с ним товарищ) не возвращался, Роберт пододвинулся к скопищу и то выжидая, то поджимая, подтеснился до порога самой дальней двери.
В дальней комнате, в кровати, на сугробе подушек, он увидел, почивала тень того, которого вся Франция трепетала и кого немногие любили. Великий Кардинал был окружен врачами в темных одеждах, которых явно больше интересовала дискуссия, нежели больной. Какой – то монах обтирал ему губы, на них даже от слабого покашливания выступала красная пена, под покрывалами угадывалось натужное дыхание изможденного тела, в кулаке, выступавшем из манжета, был крест. У монаха вырвался всхлип. Ришелье через силу повернул голову, осклабился и прошептал: «Вы правда думали, что я бессмертен?»
Роберт недоумевал, кто же вызвал его к умирающему. Тут за спиной раздался шум. Разнеслось имя каноника де Сент – Эсташ, и при расступившейся толпе прошел каноник с сопровождающими, неся соборовальный елей.
Роберта тронули за плечо, это был де Бар. «Идемте, – сказал он Роберту. – Его Высокопреосвященство ждет». Ничего не понимая, Роберт двинулся по коридору. Де Бар ввел его в залу, дал знак снова ждать и покинул помещение.
Зала была просторная, в центре бросался в глаза большой глобус и часы на подставке в одном из углов на фоне красных драпри. Левее драпри, под огромным полнофигурным портретом Ришелье, Роберт не сразу разглядел стоявшего к нему спиною, в кардинальском пурпуре, занятого письмом на конторке человека. Порфироносец покосился и кивнул Роберту подойти, но пока Роберт пересекал залу, снова нагорбился над своей конторкой, огораживая лист левой рукой, хотя никак не удалось бы Роберту с того почтительного расстояния, на котором он оставался, прочесть что бы то ни было.
Потом кардинал повернулся, бархатные складки всплеснули, и замер на несколько мгновений, будто воспроизводя висевший за его спиной портрет: правой рукой опираясь на подставку, левую поднеся к груди и манерно выворачивая наверх ладонью. Затем он уселся на пышные кресла около часов, разгладил усы и эспаньолку и осведомился: «Шевалье де ла Грив?»
Шевалье де ла Грив до этой минуты не знал как ему поступить с кошмарным наваждением, потому что тот же самый Кардинал, он видел, расставался с жизнью в десяти метрах от этих стен; но, разглядев лицо, он убедился, что черты стали моложе, разгладились, как будто на бледном аристократическом абрисе с портрета кто – то подрозовил щеки и подвел губы решительным извивом; и вдобавок голос с иностранным акцентом пробудил в нем давнее воспоминание о капитане, который за дюжину лет до того гарцевал перед двойньм фрунтом неприятельских войск в Казале.
Роберт находился перед кардиналом Мазарини, и понимал, что постепенно, под агонию покровителя, этот человек перенимает его полномочия, и вот уже офицер говорит «Высокопреосвященство», как будто других высокопреосвященств нет на свете.
Он не ответил, он вовремя понял, что кардинал только по форме задает вопросы, а по существу вещает, предполагая, что в любом случае собеседник может только с ним соглашаться.
«Роберт де ла Грив, – убедительно продолжал кардинал, – из рода владетелей Поццо ди Сан Патрицио. Известен нам и замок, как известна вся земля Монферрато. Изобильна до того, что могла бы быть Францией. Ваш отец во дни Казале бился с мужеством и был нам более предан, нежели другие ваши товарищи». Он говорил «нам», как будто в ту эпоху уже состоял креатурой короля Франции. «Да и вы в том обстоятельстве повели себя отважно, как нам было рассказано. Не думаете ли вы, что тем более, и отечески, отягощается наша душа, видя, что ныне, гость государства, вы не соблюдаете священный долг визитера? Не известно ли вам, что в этом государстве законы равно распространены и на подданных, и на приезжих? Разумеется, не будет забыто ваше благородное происхождение, каков бы ни был проступок; вам окажутся те же послабления, что и Сен – Мару, чей опыт, похоже, не мерзок вам, как долженствовало бы. Вас тоже казнят секирой, а не удавкой».
Роберт, конечно, знал, о чем речь: об этом говорила вся Франция. Маркиз де Сен – Мар пытался убедить короля уволить Ришелье, но Ришелье убедил короля, что Сен – Мар замышляет против королевства. В Лионе приговоренный старался сохранять достоинство перед палачом, но палач превратил его шею в такое крошево, что возмущенная толпа превратила в крошево самого палача.
Потрясенный Роберт порывался ответить, но кардинал воспретил рукой. «Ну же, Сан Патрицию, – и Роберт понял, что родовое имя требовалось, дабы подчеркнуть, что он – чужестранец; в то же время разговор велся по – французски, хотя Мазарини мог бы говорить с ним и на итальянском. – Вы переняли пороки этого города, этой страны. Как говорит Его Высокопреосвященство, французы по легкомыслию и посредственности алчут перемен, наскучивая настоящим. Некоторые из этих легкомысленных, которых король велел облегчить и от голов, соблазнили вас бунтарскими прожектами. По таким делам не беспокоят судей. Государства, сохранность которых является наидрагоценным благом, падали бы неотлагательно, если бы при разборе преступлений, замышляемых против их цельности, была нужда в уликах настолько же явных, как для зауряд – судопроизводства. Третьего дня вечером вас видели с друзьями Сен – Мара, снова подстрекавшими против нашей короны. Тот, кто видел вас с ними, заслуживает веры, он был внедрен нами. Довольно, – утомленно отмахнулся он. – Не затем вас привели, чтоб выслушивать заверения в невинности. Успокойтесь и запоминайте».
Роберт нисколько не успокоился, но сделал умозаключения. В тот самый час, когда Лилея с ним уславливалась, его видели в другом месте с государственными заговорщиками. Мазарини был настолько в этом убежден, что идея становилась реальностью. Повсюду шептали, что гнев Ришелье еще не утолился, все боялись оказаться на месте нового примера. Роберт на нем оказался; как бы ни обстояло дело, Роберт пропал.
Иному подумалось бы, что нередко, и не только за два вечера до того, он задерживался побеседовать у дверей Рамбуйе; что не исключен среди собеседников какой – нибудь друг Сен – Мара; что если Мазарини зачем – то хочет погубить его, достаточно перетолковать любую фразу осведомителя… Но, как обычно у Роберта, его размышления шли в иной плоскости и подтверждали его обычные страхи: некто участвовал в подрывном совещании под его именем и в его обличье.
Опять – таки повод, чтоб не защищаться. Только была непонятна причина, по которой – если уж он приговорен – кардинал утруждается объявлять его судьбу. Ведь не Роберту предназначен пример. Он – только средство, символ, острастка иным, кому еще неясны намерения короля… Молча Роберт ждал следующих фраз.
«Видите ли, Сан Патрицио, не будь мы облечены высокосвященническим саном, коим Его Святейшество, и желание короля, удостоили нас в прошедшем году, мы бы сказали, что само Провидение руководило вашей неосмотрительностью. Уже давно мы следили за вами, гадая, как бы получить услуги, которые вы вовсе не должны оказывать. Ваш ошибочный шаг три дня назад мы расценили как дар небес. Теперь, когда вы наш должник, наша роль меняется, не говоря о вашей».
«Должник?»
«Вы должны нам жизнь. Разумеется, не в нашей власти помиловать, но мы можем помочь. Дадим возможность спастись от преследований закона путем бегства. По прошествии года, или более года, память свидетельствующего против вас затуманится, и он без колебаний поручится честью, что заговорщиком три вечера назад были не вы. Может также открыться, что именно в это время вы играли в триктрак с капитаном де Баром. И тогда, – мы не решаем, имейте в виду… а предполагаем, и возможно, что произойдет как раз обратное… но будем считать, что мы видим верную перспективу, – на вашей стороне окажется правосудие и вам, безусловно, возвратится свобода. Садитесь, прошу вас, – сказал кардинал. – Я намерен предложить вам работу».
Роберт сел.
«Деликатного свойства. При ее выполнении, незачем скрывать, имеется вероятность расстаться с жизнью. Но такова суть нашего пакта: вместо полной уверенности в гибели от рук палача, вам предоставляется вероятная возможность возвратиться во здравии, если окажетесь осмотрительны. Подытожим: год передряг против утраты целой жизни».
«Высокопреосвященство, – отвечал Роберт, сознавая прежде всего, что свидание с палачом откладывается. – Насколько я понимаю, нет толку присягать честью или на Святом кресте, что…»
«Было бы противородно принципу христианского милосердия совершенно отметать, что вы невинны, а мы в недоразумении. Но недоразумение настолько соответствует нашему предначертанию, что нет резона его устранять. Надеюсь, вас не возмущает постановка вопроса? Или предпочтете попасть невинному под секиру, а не виновному, пусть даже облыжно – в услужение к нам?»
«Я далек от подобных безрассудных намерений. Высокопреосвященство».
«Прелестно. Мы предлагаем вероятный риск и верную славу. И объясним, по какой причине остановили взгляд на вас еще до того, как узнали о вашем пребывании в Париже. Город, видите ли, достаточно интересуется тем, что происходит в салонах, и весь Париж недавно шумел о том, как на одном вечере вы блистали перед очами дам. Да, весь Париж, и не краснейте. О том вечере, где вы изящно описали достоинства так называемого Симпатического Порошка и вашему описанию ирония сообщила соль, парономасии – вежество, сентенции – торжественность, гиперболы – богатство, сравнения – проницательность… так принято выражаться у них в среде, не правда ли?..»
«Высокопреосвященство, я лишь пересказывал сведения, которые…»
«Ценю вашу скромность, но, кажется, вы выказали незаурядные познания тайных свойств натуры. Короче, мне нужен человек подобного образования, не француз, никак не связанный с нашей короной, который сумеет внедриться в экипаж судна, отплывающего из Амстердама, и открыть один новый секрет, как – то связанный с использованием порошка».
Он предупредил еще одно возражение Роберта. «Не беспокойтесь, мы позаботимся, чтобы вы понимали, что именно ищете, и могли истолковать даже самые неявные знаки. Мы идеально подготовим вас по теме, раз уж, как догадываюсь, вы расположены пойти нам навстречу. Вам будет дан одаренный наставник, и не обманывайтесь его юным видом». Он дернул за шнур. Никакого звука. Но, по – видимому, где – то вдалеке сигнал был получен: так подумалось Роберту, хотя обычно в этом столетии господа, чтобы подозвать слуг, надрывали глотки.
Действительно, в скором времени вступил юноша чуть старше двадцати лет.
"Кольбер, это тот, о ком мы вам сегодня говорили, – обратился к нему Мазарини. Затем он сказал Роберту:
– Кольбер подает большие надежды на тайносовещательном поприще и довольно давно занимается вопросом, интересующим кардинала Ришелье, а следовательно, меня. Может быть, вы знаете, Сан Патрицио, что до того как Кардинал принял руль того могучего челна, коего Людовик XIII является капитаном, французский флот был в ничтожестве по сравнению с флотами наших соперников, как во времена войн, так и во время мира. Сейчас мы можем гордиться нашими верфями и на восточном побережье, и на западе, и вы помните, с каким успехом не далее как шесть месяцев назад маркиз Брезе вывел к Барселоне флотилию из сорока четырех корветов, четырнадцати галер и не помню уж скольких шхун. Мы упрочили Новую Францию, закрепили господство на Мартинике и Гуадалупе и на всяких прочих Перуанских островах, как любит подшучивать Кардинал. Мы создаем коммерческие компании, хотя все еще не с полным успехом. К сожалению, в Объединенных Провинциях, а также в Англии, Португалии и Испании нет благородного семейства без отпрыска на морях, а во Франции, увы, такое не в заводе. И вот результат: мы, возможно, знаем не так уж мало о Новом Свете, но прискорбно мало о Новейшем. Кольбер, покажите нашему другу, до чего бедна сушей противоположная часть земного шара".
Юноша крутанул глобус, а Мазарини грустно усмехнулся. «Увы, эта обширная водная гладь так пуста не по немилости природы, а из – за того, что нам непозволительно мало ведомо об изобилии природных даров. И все же после первооткрытия западного пути к Молуккам игра идет вокруг именно той обширной девственной области, которая простирается между западным побережьем американского континента и крайними восточными оконечностями Азии. Я имею в виду, что среди вод так называемого Тихого (португальцы считают его тихим!) океана, безусловно, лежит Австральная, то есть „южная“, Неисследованная Земля. Мы имеем данные только о близких к ней островах, крайне скудные данные о линии ее берегов, но имеем в то же время полную уверенность, что она преизбыточествует богатствами. Так вот, в тех водах и сейчас, и уже немалое время на данный день вертится чересчур много авантюристов, не говорящих на нашем языке. Наш друг Кольбер, и я полагаю, что не по юношеской запальчивости, замыслил план французского присутствия на тех морях. Вдобавок мы наклонны думать, что первым высадился на эту Австральную землю именно француз, господин Гоннвиль, за шестнадцать лет до экспедиции Магеллана. Однако этот наш достойнейший путешественник, или священнослужитель, кем бы он ни был, не удосужился обозначить на карте место, где ступил на новую землю. Можно ли допустить, чтобы истинный француз проявил такую беззаботность? Конечно, нет! Просто в ту миновавшую эпоху не было способа разрешения одной трудности. Каковая трудность, и вы будете удивлены, узнавши, в чем же дело, остается непреодолимой и для нас».
Он выдержал паузу, и Роберт осознал, что поскольку и кардиналу и Кольберу известно если не разъяснение тайны, то, по крайней мере, в чем она состоит, пауза выдерживается исключительно ради него. Он почел за благо подыграть им с позиций заинтригованности и с выражением спросил:
«Но в чем же, в чем же эта тайна?»
Мазарини переглянулся с Кольбером и произнес: «Тайна – тайна долгот». Кольбер торжественно подтвердил.
«Тайна долгот. Тому, кто откроет секрет Исходной точки, Punto Fijo, – продолжал кардинал, – уже семьдесят лет назад Филипп II Испанский посулил целое состояние, а позднее Филипп III обещал шесть тысяч дукатов постоянной ренты и две тысячи дукатов пенсиона, а Генеральные Штаты Голландии три тысячи флоринов. Мы тоже не скупились на денежные дачи знающим астрономам… Кстати, Кольбер, этот доктор Морен… мы уж восемь лет как должны бы ему…»
«Высокопреосвященство, вы сами говорили, что вам кажется, будто его лунный параллакс не более чем химера…»
«Да, но для доказательства этой спорной гипотезы он досконально изучил и проанализировал остальные. Дадим ему участие в нашем новом проекте, он может просветить господина Сан Патрицио. Посулим ему пенсион, ничто так не укрепляет добрые намерения, как деньги. Если в его теории есть разумное зерно, мы крепче привяжем его к нам с его наукой; и ему не взбредет в голову наниматься к голландцам, оттого что на родине его забросили. Кстати, кажется, именно голландцы, пока испанцы мешкают, хотят подманить этого их Галилея. Не стоит нам сидеть сложа руки».
«Высокопреосвященство, – нерешительно вставил Кольбер. – Приятно напомнить вам, что Галилей умер в начале текущего года…»
«Вот как? Надеюсь, Господь дарует ему больше удовольствия, нежели ему выпало при жизни».
«…и в любом случае его решение хотя и представлялось окончательным, однако таковым не является…»
«Вы удачно предвосхитили нашу мысль, Кольбер. Ну, будем считать, что и решение Морена не стоит ломаного гроша. Как бы то ни было, все равно мы его поддержим, пусть снова завяжется полемика вокруг его заблуждений, возбудим любопытство голландцев; голландцы разлакомятся, а мы на какое – то время отправили неприятеля по ложному следу. Уж по этому одному, не зря истратятся деньги. Но довольно. Прошу вас, рассказывайте, пусть Сан Патрицио уразумеет, в чем дело. Возможно, кое – что узнаю и я».
«Его Высокопреосвященство, – краснея, сказал Кольбер, – знает все, что известно мне, однако по благосклонному соизволению отваживаюсь повториться». Выговорив это, он почувствовал себя, по – видимому, более твердо: выпрямил голову, которая была скромно наклонена, и непринужденно стал у глобуса. «Господа, в океане, когда виднеется суша, непонятно, что это за земля, а чтоб достичь известной цели, по многу дней плывут среди бесконечной воды, и путеводны для мореплавателя одни только светила. Способы, прославившие древних астрономов, дают возможность по высоте небесного тела над горизонтом, вычтя расстояние от зенита и зная угол наклона, зная, что зенитное расстояние плюс или минус угол наклона образует градус широты, рассчитать, на какой ты параллели, то есть насколько севернее или южнее известной точки. Это, полагаю, очевидно».
«Очевидно и дитяти», – промурлыкал Мазарини.
«Казалось бы, – продолжал Кольбер, – что таким порядком можно было бы определить, и насколько ты западнее или восточное некой точки, то есть на какой ты из долгот, то бишь на каком меридиане. По формулировке Сакробоско, меридианом называется окружность, проходящая через полюса нашего мира и через зенит нашей головы. И называется она „меридианом“, „серединой дня“, потому что где бы человек ни обретался и каково бы ни было время года, неизменно в минуту прохождения солнца через дугу меридиана для этого человека наступает полдень. Но, увы, по некоему издевательству природы, все средства, предлагавшиеся для определения долгот, бессильны. Что ж нужды? спросил бы неуч. Однако нужды очень много».
Кольбер входил во вкус речи, он снова закрутил глобус, показывая очертания Европы. «Пятнадцать градусов меридианов, приблизительно, отделяют Париж от Праги, несколько более двадцати – Париж от Канарских островов. Что сказал бы командующий сухопутного войска, если бы пошедши на Белую Гору бить протестантов, он бы увидел, что истребляет докторов Сорбонны на холме Сен – Женевьев?»
Мазарини усмехнулся и шутливо замахал руками, показывая, что некоторым вещам уместно происходить только на правильных меридианах.
«Но трудность заключается в том, – продолжал Кольбер, – что ошибки подобного размера возникают из – за средств, которыми мы до сих пор вынуждены пользоваться для определения долгот. Вот и выходит, как около ста лет назад с этим испанцем Менданьей, открывшим Соломоновы Острова, которые Небеса благословили и плодами в лесах и золотом в копях. Этот Менданья определил положение открытых земель и воротился на родину огласить открытие, и в течение менее чем двадцатилетия четыре парусника были направлены к островам, дабы закрепить на них владычество христианнейших королей, и что же? Менданья не сумел снова отыскать остров, на который была его высадка. Голландцы не сидели, ждя у моря погоды, в начале нашего века они основали Ост – Индскую компанию, заложили в Азии факторию Батавию для отправки флотилий на восток, освоили Новую Голландию, а другие земли, расположенные, по – видимому, к западу от Соломоновых Островов, захватили тем временем английские пираты, которым Совет Святого Иакова не замедлил утвердить претензии на дворянские гербы. Соломоновых же Островов никто не сумел найти и следа, и постижимо, отчего в наше время многие полагают, что эти острова лишь легенда. Однако легенда они или нет, Менданья все – таки выходил на их берег, если не допустить, что он верно обозначил широту, на которой они располагаются, но ошибочно – долготу. Если же, с Божиим вспомоществованием, он все – таки определил координаты земли правильно, значит, последующие мореплаватели, которые отыскивали эту долготу (как и он сам в повторном плавании), не понимали окончательно, на какой обретаются они сами. Равно как если бы мы с вами, точно зная, где находится Париж, не имели бы представления, где мы сами, в Испании или среди персов, судите, господа, не оказались ли бы мы в роли слепцов, которые направляют других незрячих».
«Воистину, – вставил Роберт, – затруднительно даже поверить, что при всем процветании наук в нашем веке, мы до сих пор умеем настолько мало».
«Не перечислишь, какое множество предлагалось способов: и исходить из лунных затмений, и исследовать отклонения намагниченной иглы, этот способ до сих пор совершенствует наш Летеллье, не говоря уж о методе лага, от которого такие успехи пророчил Шамплен… Все они оказались недостаточны, и так будет, покуда Франция не получит порядочную обсерваторию, где проверять подобные гипотезы… Разумеется, вернее всего было бы иметь на борту часы, показывающие время парижского меридиана; определять в любой точке моря местное время и по разнице времени узнавать градусы долготы. Вот он населяемый нами шар, и вы видите, что мудростью древних жителей он разграничен на триста шестьдесят долготных градусов, причем за точку отсчета принимается меридиан Железного – одного из Канарских островов. В своем непрерывном беге солнце (и оно ли движется или, как сейчас предлагается думать, земля, – мало меняет в конечном итоге) преодолевает за один час пятнадцать градусов долготы, и если в Париже полночь, как видим сейчас… то на сто восьмидесятом меридиане двенадцать часов дня. Ну вот, а если вам известно, что в какую – то минуту в Париже часы бьют, предположим для примера, середину дня, и в то же время там, где находитесь вы, шесть утра, можно посчитать по пятнадцати градусов в час и иметь уверенность, что ваша долгота пролегает в восьмидесяти градусах от Парижа, то есть приблизительно вот тут, – и он показал пальцем на американский берег. – Однако до чего нетрудно знать время дня в той точке, где вы находитесь, до того же затруднительно иметь на борту часы, способные поддерживать точные показания через месяцы и месяцы плавания на борту судна, трясомого всеми ветрами; качка приводит к погрешности точнейшие и наисовременные приборы, не говоря уж о песочных и водных часах, которые способны отсчитывать время лишь на полностью бездвижной опоре».
Кардинал перебил его. «Нам не думается, что господину Сан Патрицио полезно знать на данный момент что – либо еще, Кольбер. Устройте так, чтобы дополнительные разъяснения он получил по дороге в Амстердам. После чего уже не нам будет вместно поучать его, а ему, уповательно, учить нас. Дело в том, дорогой Сан Патрицио, что Кардинал, око которого проницало и проницает – понадеемся, и долго еще впредь – значительно далее нашего ока, заблаговременно создал сеть доверенных осведомителей, которые оседают в заграничных странах, наведываются в порты, беседуют с капитанами, отправляющимися в путешествия или возвращающимися из них, дабы знать, что предпринято и что известно иным правительствам, но еще не известно нам, поскольку – и это мне кажется очевидным – государство, которое разрешит загадку долгот и предотвратит огласку этого решения, получит великое преимущество перед остальными. В данное время, – и тут Мазарини выдержал новую паузу, снова расправив усы, а затем, сопрягая ладони, будто для сосредоточения и в то же время для обращения за поддержкой к небесам, – в данное время мы узнали, что английский лекарь доктор Берд испытывает новый и остроумнейший способ вычисления меридиана, с употреблением Симпатического Порошка. Как это делается, любезнейший Сан Патрицио, вы не должны спрашивать у нас, поелику я знаком лишь с отзвуком наименования этого дьявольского средства. Мы доподлинно знаем, что в историю замешана эта симпатия, но не имеем представления, что за метод использует доктор Берд, и наш осведомитель, разумеется, нетверд в изощрениях натуральной магии. Однако сведения гласят, что английский адмирал оборудовал для Берда судно, направляющееся в тихоокеанские воды. Задание настолько щекотливо, что англичане не рискуют посылать корабль как собственный. Он приписан голландцу, с виду чудаку, мечтающему повторить путь двоих соотечественников, которые четверть века тому обнаружили новый, в дополнение к Магелланову проливу, проход между Атлантическим и Тихим океанами. Но поскольку стоимость авантюры такова, что наводит на мысль о целенаправленном финансировании, голландец прилюдно грузит товары и надсадно вербует пассажиров, как будто хлопоча об оправдании расходов. Среди пассажиров, как бы случайно, на этом корабле отплывают доктор Берд и трое ассистентов, выдающих себя за собирателей экзотических растений. На самом же деле они являются распорядителями экспедиции. Среди пассажиров будете и вы, Сан Патрицио. Все формальности уладит наш человек в Амстердаме. Вы будете из савойского дворянства, преследуемый законом по всему свету и почитающий благом убраться на продолжительное время с суши на море. Как видите, вам даже не придется грешить против истины. Имея хилое здоровье – и вы на самом деле слабы глазами, как нам подсказывают, – будете постоянно находиться с примочками на лице. Выбираясь из каюты, не сможете видеть далее носа. Рассеянно бродя без всякой цели, будете держать глаза в готовности и уши начеку. Нам известно, что английский язык вы изучали. Сделаете вид, что его не знаете, таким образом, враги станут свободно переговариваться в вашем присутствии. Если кто – то на борту понимает итальянский или французский, задавайте вопросы и запоминайте ответы. Не гнушайтесь выведываньем у дюжинных людей, они за пару монет выложат вам все печенки. Но не сорите деньгами, пусть это выглядит подачкой, а не платой, иначе возникнет подозрение. Не задавайте вопросов прямо. Спросивши сегодня, попытайтесь разузнать то же самое и завтра, но любопытствуйте другими словами. Проверяйте, не солгали ли вам, выявляйте расхождения. Дрянные люди быстро забывают свое бахвальство и через день выдумывают прямую противоположность. К тому же лгуны опознаются. При улыбке у них на щеках ямочки, а ногти они носят самые короткие. Не работайте с людьми невысокого роста, они лгут для самоутверждения. В любом случае, ваши беседы будут кратки. Не выказывайте удовлетворения. Единственный, с кем вам нужно говорить как можно больше, это доктор Берд, и правдоподобно, что вас будет привлекать только он, как равный по образованию. Он ученый, значит, говорит по – французски, скорее всего и по – итальянски и определенно по – латыни. Вы как больной попросите от него совета и облегчения. Вы не станете, конечно, глотать красную глину или красную смородину, чтоб разыгрывать кровохарканье. Вы просто предложите посчитать у вас пульс после ужина. В это время у каждого как будто начинается лихорадка. Скажете, что по ночам не в состоянии смежить глаз. Это объяснит, по какой причине вас можно застигнуть в любом месте корабля в ночное время и в недреманном состоянии. Это на случай, если их опыты будут проводиться при свете звезд. Берд, по – видимому, одержимый, как и другие люди науки. Выдумайте самые экстравагантные идеи и поделитесь с ним, будто ценнейшей тайной. Может, он выболтает вам свои заветные секреты. Примите заинтересованный вид, но создайте впечатление, будто ничего не поняли или поняли очень мало. Тогда он расскажет все сызнова и получше растолкует. Повторите все, им сказанное с выражением понимания, но при пересказе сделайте ошибки. Пусть же он из тщеславия исправит ваши неточности, выложит то, что хотел бы утаить. Ни на чем не настаивайте, только намекайте. Намеки служат для прощупывания душ и проницания сердец. Вы должны приобрести его доверие. Если он смеется часто, смейтесь с ним, если он желчен, будьте и вы ко всем неблагосклонны, но неустанно восхищайтесь его познаниями. Если он холеричен и обижает вас, переносите обиды, все равно вы – то знаете, что взялись наказывать его еще до того, как он начал вас обижать. В море все дни долги, все ночи бесконечны, и ничто так не умиротворяет соскучившегося англичанина, как великие порции горячительного из тех бочонков, которыми обычно набиты трюмы голландских кораблей. Вы тоже скажетесь приверженцем этого напитка и будете следить за тем, чтобы друг пригубливал более вашего. Однажды он может, заподозревавши неведомо что, обыскать вашу каюту. Поэтому не записывайте никаких наблюдений. Но можете вести дневник, где будете рассказывать о своих неурядицах, о Святых заступниках, о Пречистой Деве, о любовнице, которую отчаиваетесь увидеть, и время от времени в дневнике пусть проскальзывают отзывы о друге докторе, хвалебные, как о единственном, кто вам приятен из всего экипажа корабля. Не записывайте его фразы, относящиеся к интересующей теме, но записывайте афоризмы, не имеет значения какие. Даже самые наидурацкие. Если он их провозглашал, значит, почитал достойными, и будет благодарен вам за их запоминание. Конечно, мы не предлагаем вам краткую инструкцию для тайного информатора. Подобные темы не приличествуют нашему духовному сану. Вверьтесь собственному светилу, будьте проницательно благоразумны и благоразумно проницательны, да будет острота вашего взгляда обратно пропорциональна слухам о ней и прямо пропорциональна вашей настойчивости».
Мазарини поднялся, показывая, что аудиенция кончена и возвышаясь над Робертом на то время, покуда тот не успел еще встать. «Слушайте указания Кольбера. Он укажет вам, с кем следовать в Амстердам для посадки на судно. Вперед и удачи».
Они уже выходили, когда кардинал опять окликнул. «Вот что еще, Сан Патрицио. Вы уже поняли, что будете под наблюдением до отплытия. Каждый ваш шаг. Но вы гадаете, почему мы не опасаемся, что вы дадите деру на первой пристани. Мы не опасаемся, потому что вам это не выгодно. Сюда вы вернуться не сможете, во Франции вы объявлены вне закона. Поселиться в другой земле и вечно трястись, что наши агенты до вас доберутся? В обоих случаях придется отказываться от своего имени, от своего положения. Мы далеки и от подозрения, что человек вашего достоинства может перепродаться англичанам. Да что вам продавать, в сущности? Тот факт, что вы шпион, вы продать можете только в случае, если откроетесь, а, открывшись, вы как шпион уже ничего не будете стоить, разве что тычка стилетом. А вот если вы возвратитесь и привезете пусть даже совсем скромные сведения, вы будете иметь право на нашу признательность. Неблагорассудно с нашей стороны будет пренебречь человеком, который хорошо справляется со сложными заданиями. Дальнейшее будет зависеть от вас. Расположение великих, единожды завоеванное, надо холить и лелеять, дабы оно не утратилось, надо подпитывать услугами, ревниво беречь. Вы сами решите, является ли ваша преданность французской короне столь настоятельной, чтобы посвятить жизнь французскому королю. Говорят, что случалось неким людям рождаться в иной стране, но обретать случай во Франции…»
Перспектива службы за вознаграждение, обрисованная кардиналом, для Роберта в тот момент не сводилась к деньгам. Кардинал давал ему почувствовать вкус приключения, новых горизонтов, приобщал к той жизненной мудрости, незнание которой, может быть, до оных пор лишало его и уважения света. Наверное, благом являлось это приглашение судьбы, отдалявшее его от заурядных досад. Что же до другого приглашения, третьеводнишнего вечера, все Роберту сделалось понятно, едва кардинал начал свою речь. Если Двойник принял участие в заговоре, и все решили, что это Роберт, то, наверно, Двойник злоумышленно понудил Лилею выговорить ту фразу, которая истерзала его отрадой и изласкала ревнивостью. Чересчур много Двойников между Робертом и жизнью. А если так, значит, лучше уединиться на просторе морей, где он сможет обладать любовницей тем единственным образом, который всегда в его возможности. К тому же совершенное чувство состоит не в том, чтоб быть любимым, а в том, чтоб любить.
Он преклонил колено и сказал: «Высокопреосвященство, я ваш».
Во всяком случае, я считаю, надо закончить так. Было бы не очень прилично рассказывать, как Роберту выдавали грамоту: «Совершивший это действовал по личному распоряжению Кардинала и для блага государства».
18. НЕСЛЫХАННЫЕ НЕОБЫЧАЙНОСТИ[27]
Ежели «Дафна», как в свое время «Амариллида», была выслана на разыскание Punto Fijo, значит, Незваный небезопасен. Роберт представлял себе глухую борьбу европейских государств за эту тайну. Он приготовился к поединку. Разумеется, Пролаза по первой поре выбирался из укрытия ночью. Потом, увидев Робертово бодрствование, стал проникать куда угодно, и даже в капитанскую рубку, в течение дня. Значит, необходимо было спутать его планы, начать спать по ночам? Мало толку, враг сумеет перестроиться. Нет, следовало его дурачить, затруднять любое планирование, спать и бодрствовать вне распорядка.
Надо постараться прикинуть, как представляет себе Враг то, что представляет себе Роберт, более того: как он представляет себе то, что Роберт представляет себе относительно представлений этого Пролазы о представлениях Роберта… До тех пор Пролаза был его тенью, теперь Роберту предстояло стать тенью Пролазы, научиться наступать на пятки ходящему по пятам за ним самим. Но это взаимное слеженье не могло продолжаться бесконечно. Что же, вечно один будет спускаться по трапу, а второй подниматься по другому, один прятаться в трюме, а другой искать на палубе, один залезать в чулан, другой в это время карабкаться по наружным балюстрадам?
Всякий разумный человек предпринял бы исследование корабля от низу до верху. Но не забудем, что Роберт не образец разумности. К тому же он взял обыкновение подкрепляться горелкой, якобы для поправки сил; но как любовь у него издавна сочеталась с выжиданием, так и болеутишный спирт отнюдь не пришпоривал, и Роберт действовал неспешно, хоть и думал, будто мчится во весь опор. В частности, он чувствовал себя нетвердо при свете дня, предпочитал осматривать ночью. Однако ночи начинались с выпивки, а кончались всякими промашками. Того – то и надо было Пришедшему, говорил он себе, очнувшись от сна после выпитого. И чтоб набраться храбрости, снова приникал к бочоночку.
Как бы то ни было, к вечеру пятого дня он отправился в ту половину трюма, куда ранее не заглядывал: под пищевой кладовкой. Было видно, что на «Дафне» пространство старались вовсю использовать, и над трюмом, под второю палубой, нагромоздили полатей, нар и ущелий, соединив их хлипкими переходами. Он побывал и в кладовой для такелажа, чуть не свернув себе шею на мотках канатов, пропитавшихся водой. Прошел в самый низ и оказался в грузовом трюме, над килем, всюду были ящики и свертки.
Оказалось, что провиант и пресная вода запасены и тут. Вот радость; но он воспринял ее в основном как разрешение играть в кошки – мышки бесконечно. Восторг откладывания. То есть восторг боязни.
За бочонками с водой обнаружились четыре бочки арака. Он взбежал на гонтер – дек и проверил все до одного стоявшие там бочонки. В них была только пресная вода, ясный знак того, что спиртовая настойка была кем – то перенесена из нижнего трюма уже после появления Роберта и подсунута для соблазна.
Надо бы обеспокоиться, и порядком. Роберт вместо того сошел в грузовой трюм, нацедил бочонок горячительной смеси, утащил наверх и немедленно выпил.
Снова сполз в нижний трюм, воображаю в каком угаре, и уставился в доски, провонявшие гнилятиной из льяла. Ниже идти было невозможно.
Значит, надо было двигаться назад, к корме «Дафны», но в фонаре не оставалось масла, и как следует наспотыкавшись, он уяснил, что блукает по кучам балласта примерно там, где на «Амариллиде» доктор Берд поселил свою собаку.
И именно там, в полупотьме, среди гнили и прели, он увидел отчетливый след – отпечаток подошвы.
Он был настолько уверен, что Пролаза разгуливает по «Дафне», что единственной его мыслью было: наконец доказано, что я не спьяну! Доказательства такого рода, кстати, постоянно разыскиваемы пьяницами. Как бы то ни было, имелось блистательное подтвержденье, если можно назвать блистательным то, что еле различимо в темноте при дотлевающей лампаде. Не сомневаясь, что Пролаза существует, он ни на секунду не озаботился, а не могло ли статься, что при бесчисленных ходках подошву напечатлел он сам. Вперед, на палубу, готовиться к бою!
Стоял закат. Первый закат за пятеро суток, состоявших из ночей и зорь и восходов. Немногие черные тучи, почти параллельные, окружали далекий остров и лезли на его макушку, с которой пускали на юг огненные стрелы. Берег казался темным, море цвета блестящей туши, а все остальное небо было оттенка спитого ромашкового чая, как будто и не вершилось на его задворках заклание солнца, как будто мирно и сонливо светило расставалось с миром, прося и небеса и море негромкой песней колыбельной напутствовать его к постели.
Роберт же, напротив, преисполнялся воинственного задора. Хотелось сбить врага с толку. Он двинулся в камору с часами и вытащил на палубу сколько попало, расположив их как в комбинации бильярда, одни возле грот – мачты, три штуки у полуюта, еще другие под кабестаном, следующие у основания фок – мачты и множество во всех проходах, так чтобы тот, кто вознамерится пройти в любую дверь ночью, споткнулся и рухнул оземь.
Потом он завел все механизмы (не рассудивши, что сделав это, он открывает противнику ловушку, которую хотел подстроить), а все клепсидры повернул. Окинул взором палубу, наполненную машинами времени, и порадовался их бойкому тиканью в убеждении, что собьет с толку врага и сгонит его с дороги.
Он всюду разместил эти безобидные капканы и сам пал первой жертвой. Покуда ночь опускалась на спокойнейшее море, Роберт все разгуливал среди металлических жужелиц, слушал их мертвецкое рокотанье, наблюдая, как вековечность процеживается в них капля за каплей, и устрашался этих туч саранчи, без челюстей жоркой (так и пишет, честное слово!), с шестеренками, рвущими дни на лоскутья мгновений и провождающими минуты под музыку смерти.
Вспоминалось высказывание отца Иммануила: «Усладительнейшее зрелище, ежели б сквозь хрустальную грудину проницались движения сердца, как движения часов!» В мерцании звезд взгляд Роберта следил за медленным перебором четок – зерен песка, ласкаемых воронкой клепсидры, слух – за завороженньм бормотаньем, а мысли расползались в философствовании о вереницах минут, об анатомии сроков, о расщелине, из которой неудержимо льются и высачиваются жизни.
В ритме движущегося часа он ловил провозвестия кончины, постепенно подкрадывавшейся, и близорукими зеницами решал шараду щебетаний, торопил робким тропом, нарекая водяной гриб «текучим гробом», и неистово костерил шарлатанских звездочетов, гораздых предрекать только проходившее время.
Кто знает, что бы он еще изобрел, если бы не ощутил потребность бросить поэтические экзерсисы, как пред тем экзерсисы хронометрические, и не по собственному почину, а потому, что имея в своих венах больше горелки, чем горячности, постепенно позволил таканью и тиканью перейти в поперхивающую баюкалку.
Утром шестого дня, пробуженный последними все еще пыхтевшими механизмами, он разглядел, что все часы передвинуты и посередине гуляют два небольших журавля (журавля ли?), беспокойно стукают носами и уже повалили самую красивую клепсидру.
Пролаза, нисколь не испугавшись (да и вправду, с чего ему было пугаться, превосходно понимающему, с кем имеет дело?), ответил нелепицей на нелепость, выпустив из зверинца этих двух тварей. Устраивает тарарам на моем корабле, плакал Роберт, чтобы показать, что у него больше права, чем у меня…
И какой смысл журавлей, пытался он дознаться, так как привык разбирать любое событие как символ и всякий символ как высказывание. Что означают знаки сии? Пытался припомнить, что пишут о символике журавля в толковниках Пиччинелли и Валериана, но ответа не находилось. Нам – то ныне прекрасно известно, что не существовало ни цели, ни концепта в этом зверинце чудес света. Посторонний просто сходил с ума по – своему. Но Роберт не мог понимать этого и старался прочитать то, что для Иного было просто нервною каракулей.
Я тебя изловлю, распроклятый, проорал Роберт. Еще как следует не проснувшись, он схватил в руку шпагу и снова кинулся вниз по трапу, обрушиваясь со ступенек и ввергаясь в конце в неисследованное еще место, где лежали дрова в поленнице и вязанками хворост, судя по виду свеженабранный. При падении он нарушил штабель, все посыпалось, и Роберт рухнул лицом на перекрытие – решетку, снова в тошную вонь от льяла. И увидел копошение скорпионов.
Не исключено, что с дровами на борт были завезены и эти гады; хоть мы не знаем, были ли это именно скорпии, но Роберту именно такими они примерещились, и разумеется, подложены были Пролазой, чтоб изъязвили Роберта. Дабы спастись от этой казни, он устремился со всех ног к трапу, но поленья катились по полу и он, бежав, не приближался, напротив, утрачивал равновесие и еле не упал, схватив ступень рукою. В конце концов, вскарабкался и понял, что рука поранена.
Порез, бесспорно, приключился от собственного оружия. И вот Роберт, не обращая внимания на рану, спускается в поленницу, разыскивает закатившуюся шпагу, окрашенную кровью, несет ее на палубу и обливает водкой. Не видя пользы от обливания, отказывается от лучших принципов своей науки и опрокидывает стакан спиртного прямо на ранение. После чего он поминает многих святых с необычной фамильярностью и оголтело бегает от борта к борту, в то время как над палубой собирается великий водохлест, от ливня журавли взлетают и улепетывают подальше с глаз. Стена дождя рухает на Роберта; он беспокоится из – за часов, мечется по палубе, их собирает, опять подвертывает ногу на случайной приступке, спасается на полуют прыжками на одной ножке, как приснопамятные журавли, и сбрасывает мокрую одежду и, как достойное заключение всех этих бессмысленных событий, кидается писать, в то время как дождь ударяет по «Дафне» все чаще, а потом утихает, а потом проглядывает солнце и, наконец, на мир нисходит ночная тишина.
Слава Богу, для нас, что Роберт пишет это воспоминанье, оно дает нам понять, что же с ним происходило во время плаванья на «Амариллиде».
19. СИЯТЕЛЬНОЕ МОРЕПЛАВАНИЕ[28]
«Амариллида» отплыла из Голландии, ненадолго пристала в Лондоне, где тайком ночью погрузили что – то, матросы оцепили кордоном мостик и трюм и Роберту не удалось распознать, какой груз заносят. Потом снялись с якоря и пошли на юго – запад.
Роберт забавно описывает бортовую компанию. Похоже, что капитан специально выбирал самых нелепых чудаков, чтобы ими прикрыться при отплытии судна, а уж потом не церемониться, даже если они запропастятся по дороге. Пассажиры делились на три сорта: те, кто понимал, что корабль идет в сторону запада (как галисийская чета, путешествовавшая к сыну в Бразилию, и как старый еврей, по обету совершавший паломничество в Иерусалим самой дальней дорогой); те, кто нечетко представлял себе устройство земного шара (несколько головорезов, плывших за большими деньгами на Молукки, но они скорей бы дошли восточным курсом), и, наконец, третьи, те, кто глубоко обманывался, к примеру семья протестантов из какой – то долины в Пьемонте, целью коих было объединиться с английскими пуританами на северном побережье Нового Света, но они не учитывали, что корабль держит курс на юг и причалит только в Ресифи. Недоразумение выяснилось не ранее, чем когда они там действительно оказались, и в этой колонии – тогда управлявшейся голландцами – почли за благо высадиться, чтобы не искать на свою голову еще больших неприятностей среди католиков – португальцев. В Ресифи на корабль взошел некий мальтийский рыцарь, с пиратской физиономией, положивший себе разыскать остров, о котором слышал от одного венецианца: остров Эскондида. Не было известно, где он находится, и никто на «Амариллиде» не слыхивал о таком. Очередное доказательство, что капитан подбирал пассажиров, как говорится, одного к одному.
Он столь же мало беспокоился и о благополучии той небольшой толпы, что расселилась на второй палубе. Пока пересекали Атлантический океан, еды хватало, и на американском берегу продовольствие было пополнено. Но после плавания в царстве вытянутых перистых облаков и аляповатого неба, после Магелланова пролива, почти все, за исключением почетных пассажиров, остались на два месяца на воде, полной глистами, и хлебе, пропахшем мышачьей мочой. И многие из команды вместе с многими пассажирами померли от скорбута.
Ища где бы подзаправиться, корабль продвигался на запад параллельно берегу Чили и причалил к ненаселенному острову, который на бортовых картах именовался Мас – Афуэра. Простояли у острова три дня. Климат на нем был здоровый, растительность пышная, так что мальтийский рыцарь бормотал даже, что было бы большим везеньем для тех, кто жертва моря, выкинуться на такой гостеприимный берег и счастливо там жить, забыв о возвращении восвояси. Он, видимо, внушал себе, будто это Эскондида. Какая разница, думал Роберт, вспоминая это на «Дафне». Останься я взаправду, теперь бы не дрожал тут от страха перед Пришельцем, чей отпечаток мокрой подошвы только что заметил на доске пола.
Потом задули противные ветры, по словам капитана. Корабль против всякого здравого смысла лег на северный курс. Роберт никаких противных ветров не заметил, напротив, когда было решено поворачивать, судно было на раздутых парусах и для перемены румба пришлось их обезветрить. По всей видимости, доктору Берду и его людям нужно было для опытов удерживаться на одном и том же меридиане. Причалили к Галапагосским островам, где можно было ловить громадных черепах и печь их на собственных панцирях. Мальтийский рыцарь долго копался в своих записках и пришел к заключению, что Эскондида не в этом месте.
Снова повернув на запад и сойдя до двадцать пятого градуса южной широты, они опять заправились водой, открыв остров, не обозначенный ни на единой карте. Главной его приманкой было полное безлюдие, и мальтийский рыцарь, который не переваривал на корабле ни рациона, ни капитана, признался Роберту, что было бы мило навербовать отважных, захватить корабль, высадить капитана и кто с ним захочет на шлюпку, спалить «Амариллиду» и обосноваться на той земле, в желанном далеке от знаемого мира, и основать новое общество. Роберт спросил его, похож ли остров на Эскондиду, но рыцарь уныло покачал головой.
Снова уйдя на северо – запад при благоприятных ализеях, они нашли острова, населенные дикарями с янтарного цвета кожей, и обменялись с ними любезностями, одарили их и были на их праздниках, где упоительные туземки танцевали, подражая колебанию трав, опушающих морские пляжи у кромки прибоя. Рыцарь, вероятно не успевший связаться обетом непорочности, под предлогом рисования этих нимф (а рисовал он весьма талантливо) преуспел и в плотском соединении со своими натурщицами. Экипаж вознамерился последовать ему, но капитан объявил отплытие. Кавалер не знал, ехать или оставаться: ему казалось, что очень славным финалом жизни было бы предаться отчаянному рисованию. Но потом он решил, что Эскондида не тут.
Еще дальше на северо – запад лежал остров с миролюбивым народцем. Два дня и две ночи оставались на его рейде, и мальтийский рыцарь рассказывал аборигенам истории: он говорил на диалекте, который был малопостижим и для Роберта, и тем менее для них, но рыцарь дополнял речь рисунками на песке и жестикулировал как актер, и с энтузиазмом местные жители славословили его, скандируя: «Тузитала, Тузитала!» Рыцарь обмолвился Роберту, как приманчиво было бы окончить дни среди этих местных жителей, пересказывая им все предания подлунной. «Но Эскондида – это здесь?» – спросил Роберт. Рыцарь покачал головою.
Он погиб при крушении, раздумывал Роберт, сидя на «Дафне». А я, может статься, отыскал его Эскондиду, но не сумею его об этом оповестить, и никого оповестить не сумею. Может быть, по этой причине Роберт уведомлял обо всем в письмах свою Даму. Рассказывание историй, в общем – то, залог выживанья.
Последний воздушный замок был создан мальтийским рыцарем когда – то вечером за несколько дней, за несколько миль до кораблекрушения. Они огибали архипелаг, куда капитан решил не приставать, поскольку доктор Берд, по всей видимости, снова заторопился приблизиться к экватору. В течение путешествия Роберту стало очевидно, что поведение капитана не таково, как у мореплавателей, рассказы о которых он слышал. Полагалось составлять подробные описания встречаемых новых земель, совершенствовать путевые карты, зарисовывать форму облаков, перечерчивать береговую линию, собирать натуралии… «Амариллида» же вела себя как передвижная лаборатория алхимика, поглощенного своею Черной Деей, безразличного к огромному миру, который перед ним открывался.
Был один закат, облака переигрывались с небом рядом с тенью какого – то острова, и сбоку выходило, будто смарагдовые рыбы витали у его макушки. С другого боку дулись, сердясь, огненные шары. Сверху облака были серы. Сразу после, пламенея, солнце двинулось за островную кромку, и после этого обширное порозовение захватило и небо и тучи, с их краев будто капала кровь. Прошло еще несколько секунд, и пожар сзади островной горы заполыхал так ярко, что отсвет попал и на сам корабль. Небо зарно золотилось, будто жаровня на фоне неярких серо – синих полос. Еще какой – то миг, и окровавился весь мир, и последние блики сини будто разодрались убийственными челюстями мурен.
«Вот сейчас бы и умереть, – произнес мальтийский рыцарь. – Вам не хотелось бы соскользнуть по шверту и раствориться в этом море? Это так мгновенно, и именно в этот миг мы узнаем все…»
«Да, но как только узнаем, тут же и прекратим знать», – ответил рыцарю Роберт.
Корабль продолжал свое продвижение по пространству вод цвета сепии.
Дни текли, неотличимые. Как было предугадано Мазарини, Роберт имел общение только с благородной публикой. Матросы были такое отребье, что страх было встретиться с ними лицом к лицу на мостике ночью. Пассажиры были голодные, болявые и визгливые. Ассистенты Берда не смели садиться с ним за стол, они молча скользили взад – вперед, выполняя приказания. Капитан, что он был, что его не было: пьянствовал и говорил по – фламандски.
Берд, сухой тощий бритт, имел до того рыжую и круглую голову, что ее можно было перепутать с корабельным фонарем. Роберт, он – то старался чиститься при любой оказии, и когда шел дождь, всегда прополаскивал костюм, ни разу не видел за много месяцев плавания, чтобы Берд менял сорочку. К счастью, даже для юноши, привыкшего к зловонию парижских салонов, смрад на корабле настолько силен, что чем разит от соседей, трудно учуять.
Берд был охотник выпить пива. Роберт стал засиживаться с ним, делая вид, что глотает. В его стакане не убывало, но Берд, похоже, беспокоился лишь о том, чтобы доливать пустые, а пустым всегда оказывался его собственный. Он произносил тосты. Мальтийский рыцарь не пил, сидел с ними и о чем – нибудь расспрашивал.
Берд неплохо владел французским, как любой его одноплеменник в ту эпоху, если намеревался путешествовать за пределы родного острова. Его очаровали рассказы Роберта о разведении лоз в Монферрато. Роберт из ответной вежливости прослушал в подробностях, как производится пиво в Лондоне. Потом разговорились о морях. Роберт плавал впервые. Берд, по виду судя, не собирался откровенничать. Рыцарь расспрашивал, где, по мнению остальных, могла бы найтись Эскондида. Но так как от него не поступало подробностей, то и ответа он не получал.
По определению, доктор Берд совершал это плавание для изучения флоры. Роберт прощупал его на эту тему. Берд, несомненно, не был невеждой в гербаристике. Напротив, он принялся разглагольствовать настолько пространно, что Роберту пришлось очень надолго вступить с ним в заинтересованную беседу. На каждой стоянке Берд и его люди действительно рвали какие – то растения, хотя и не с таким упорством, как если бы они были учеными, весь смысл жизни которых сводился к этим травам. Многие вечера проходили за изучением собранного.
В первые дни Берд расспрашивал о прошлом и Роберта, и рыцаря, как будто питал на их счет подозрения. Роберт придерживался версии, выработанной в Париже. Савойское происхождение, война в Казале на стороне имперцев, крупные неприятности, как в Турине, так и в Париже вследствие нескольких дуэлей, и в особенности той, на которой он имел невезение ранить протеже Кардинала, так что Тихий океан представился ему подходящим расстоянием между собою и гвардейцами. Рыцарь рассказал множество приключений, некоторые из коих разворачивались в Венеции, иные в Ирландии, еще какие – то в южной Америке, но было не вполне понятно, что происходило с ним самим, а что с какими – то другими лицами.
Наконец Роберту стало понятно, что Берд охотник поболтать о женском поле. Роберт весь вечер описывал сумасшедшие страсти с сумасшедшими куртизанками, у доктора сверкали глаза, он повторял, что непременно по скончании плавания ехать ему в Париж. Потом овладел собою и пробурчал, что паписты все до одного похабники. Роберт заметил, что среди савойцев многие без пяти минут гугеноты. Рыцарь Мальты осенил себя крестом и вернулся к разговору о бабах.
Вплоть до самой высадки на Мас – Афуэра жизнь доктора, казалось, протекала согласно заведенным ритмам, и если он что – то наблюдал на борту, он, видимо, делал это, когда другие сходили на берег. В плавании он целый день прохлаждался на деке, вечерами допоздна болтал с сотрапезниками, а по ночам, разумеется, спал. Его каюта соседствовала с Робертовой, два узких отсека были разделены переборкой, Роберт вслушивался, стояла тишина.
Как только вошли в Тихий океан, привычки Берда переменились. Как отчалили от Мас – Афуэра, Роберт заметил, что Берд где – то стал отсутствовать по утрам от семи до восьми; странно, потому что прежде именно в такое время он выходил к завтраку. На отрезке пути, тянувшемся на север, к черепашьему острову, Берд удалялся всегда в один и тот же час, в шесть часов утром. Стоило кораблю отклонить курс снова на запад, как Берд начал подыматься в пять. Роберт слышал, как один из помощников приходил его будить. Потом пробуждение постепенно передвигалось на четыре, на три, на два.
Роберт точно определял время, у него имелись маленькие песочные часы. На закате с досужим видом он загуливал на нактоуз, где рядом с компасом, плававшим в китовом жире, имелась табличка, на которой кормчий метил координаты и предполагаемое время суток. Роберт принимал время к сведению, быстро шел и устанавливал свою песочную клепсидру и следил за регулярным пересыпанием содержимого, помечая, сколько раз приходилось перевертывать. Благодаря этому он доподлинно знал, что Берд каждое утро покидает каюту на несколько минут раньше и что если это продолжится, не миновать такого дня, когда он удалится по делам вообще в полночь.