Русская Православная Церковь и Л. Н. Толстой. Конфликт глазами современников Ореханов Протоиерей Георгий
С одной стороны, она действительно находит подтверждение в работах других исследователей, как отечественных, так и западных. Примечательно, что впервые в отечественной науке она была высказана, по-видимому, свящ. К. Агеевым в 1901 г., который утверждал, что все без исключения «заповеди» трактата «В чем моя вера?» могут быть обнаружены в художественном творчестве писателя первого периода[416].
Но в контексте данной работы главный интерес представляет вопрос, в чем именно эта связь заключается и как она «проецируется» на проблему конфликта писателя с православием.
Ценный опыт осмысления кризиса Л. Н. Толстого представляют собой работы А. В. Гулина. Он указывает, что в творчестве Л. Н. Толстого была реализована «целостная религиозно-философская программа», неизменная во времени, хотя и сопровождавшаяся некоторыми поправками[417].
К тому же выводу приходит и Ф.-Х. Филипп, который подчеркивает, что «обращение» Л. Н. Толстого не было разрывом, но в большей степени итогом непрерывного внутреннего развития, которое берет свое начало в юности писателя[418].
Яркой иллюстрацией того, что философские произведения Л. Н. Толстого преемствуют его художественному творчеству, являются лекции М. М. Бахтина. Он показывает, что вера и обращение героев «Войны и мира» всегда носят безличный характер: «Небо у Толстого не Промысел Божий, не высота, правота и истина, а чисто природный абсолютный покой, разоблачающий суету на земле»; князю Андрею «открылось всепоглощающее нечто – всепоглощающая природа, и он всех разлюбил и все забыл»; «Вся философия Толстого построена на отрицании: на все, что выше простой жизни, он налагает запрет. Важно только одно: жить, жить голым процессом жизни. Всей сложности индивидуальных жизненных отношений, культурному пафосу, патриотизму, войне с Францией, всем ценностям, движущим историей, Толстой противопоставляет простую палатку и голого, страдающего человека в ней»; «Его Евангелие не для живых (они понять ничего не могут), а для мертвых»[419].
Таким образом, эта группа исследователей приходит к выводу, что кризис Л. Н. Толстого на самом деле был не столько кризисом веры, кризисом мировоззрения, сколько актом самоопределения по отношению к традиционному пониманию Евангелия и традиционным евангельским ценностям, причем сам этот процесс нравственно-религиозного самоопределения начался очень рано в жизни писателя, – как отмечает Г. Я. Галаган, еще в 1856 г., т. е. задолго до кризиса, Л. Н. Толстой размышляет над проблемой возрождения мира к миру и свободе[420].
Таким образом, не только разрыв, религиозный переворот в жизни Л. Н. Толстого в конце 70-х гг. XIX в. не носил радикального характера, но здесь наблюдается своеобразное подчинение, преемство: несмотря на все свои многочисленные отречения от художественного творчества, в глубинах сознания (и подсознания) Л. Н. Толстой всегда оставался художником, а его мировоззрение носило панентеистический характер.
Однако простой констатации здесь недостаточно. Безусловно, разрыв не был радикальным, но он все-таки имел место и, как известно, самим писателем переживался остро. Для Л. Н. Толстого вся его жизнь делится на две части – «до» и «после», причем рубежом здесь является конец 1870-х – начало 1880-х гг.
Как можно примирить эти два на первый взгляд противоречивых утверждения? На этот счет следует сделать несколько замечаний.
Начнем с важного указания, которое дает прот. Г. Флоровский: «Кризис семидесятых годов был несомненным потрясением. Но это бурное душевное потрясение не означало перемены в мировоззрении, не означало и психологической перемены. То была точно судорога в неразмыкаемом душевном круге. Но круг так и не разомкнулся. Изменилось только самочувствие, тонус жизни, чувство жизни. Но не было рождения «нового человека». Не было мистического откровения, встречи, прорыва. И не было перемены во взглядах»[421].
Безусловно, даже после переворота взгляды Л. Н. Толстого претерпевали некоторые изменения, и, как уверен Г. Штайнер, часто в зависимости от интеллектуального состояния публики[422]. В конце концов они были сформулированы в «каноне», возникшем в окончательном виде к концу 1890-х гг. и состоявшем из известных трактатов, а также в письмах и многочисленных дневниковых записях.
Но гораздо важнее другое. Г. Штайнер полагает, что нигде гениальные способности к воображению и философские спекуляции писателя не переплелись более тесно, чем в его отношении к Личности Христа и Тайне Бога[423].
Другими словами, Толстой не открывает для себя Христа, а творит Его образ, исходя из своих собственных философских представлений.
Фактически тот же самый метод используется писателем и по отношению к учению Христа, в этом смысле очень показательно замечание Н. А. Бердяева: «…идея “непротивления злу насилием” взята Толстым не из Евангелия, она есть вывод из его веры в благостность, в божественность “природы”, которая искажена насилием цивилизации, в правду первичной стихии жизни»[424].
В этом смысле следует понимать остроумное замечание бывшего единомышленника Л. Н. Толстого, кн. Д. А. Хилкова, который в своих письмах указывает, что Толстой “разъяснил” учение Христа именно так, как наш Сенат “разъясняет” избирательный закон», т. е. дал этому учению совершенно произвольную интерпретацию[425].
Эту же мысль подчеркивают и другие авторы. Д. Н. Овсянико-Куликовский указывает, что Л. Н. Толстой «творит религию и мораль психологически, как моралист-психолог». Обращение Л. Н. Толстого не есть обращение «вроде обращения Савла, это было достижение того предела, к которому бессознательно и частью сознательно шел Толстой всю жизнь»[426].
Наиболее последовательно и убедительно эту позицию отстаивает русский философ А. А. Козлов. Он показывает, что писатель фактически не следует за Христом, а, наоборот, призывает Христа к следованию за собой, заранее, т. е. еще до чтения Евангелия, владея не только критерием истинности христианского учения, но и его содержанием[427].
В этом обстоятельстве, как представляется, заключается секрет того, что в целом философско-морализаторская деятельность Л. Н. Толстого современниками была признана неудачной: после «Войны и мира» и «Анны Карениной», которые до открытия «эры Достоевского» стали фактически символом русской культуры во всем мире, попытка словесного, логического выражения религиозной стихии породила «банальные серые мысли» (Н. А. Бердяев) и довольно банальные трактаты, похожие друг на друга как близнецы, включающие такие же серые и банальные призывы к неделанию и опрощению. В этих религиозно-философских произведениях самой сильной стороной является именно социальный пафос и художественность, а не мораль. Именно поэтому дневники писателя гораздо интереснее его трактатов – здесь творческая лаборатория, лаборатория мысли, проверка гипотез, место для сомнения, творческая неуверенность. Там – доктринерство и учительство.
Своеобразный итог подводит в этих рассуждениях прот. Г. Флоровский: писатель не столько искал веру, сколько испытывал веру других[428].
В этом отношении характерны дневниковые записи Л. Н. Толстого: в 1852 г. он говорит о «едином, непостижимом Боге» и не понимает «тайны Троицы и рождения Сына Божия», но не отвергает «веры отцов» (ПСС. Т. 46. С. 149), в 1855 г. (уже рассмотренная выше запись) – об основании новой религии, «соответствующей развитию человечества», о религии Христа, «очищенной от веры и таинственности» и «дающей блаженство на земле» (ПСС. Т. 47. С. 37), в 1860 г. планирует (после смерти брата) написать «жизнь Христа-материалиста» (ПСС. Т. 48. С. 30).
Возвращаясь к общему анализу религиозных взглядов писателя, следует заключить, что в итоге в толстовской доктрине Личности Христа отведено совершенно определенное место: она лишена каких бы то ни было мистических элементов. Голос Христа, с точки зрения Л. Н. Толстого, – это общее разумное сознание человечества в целом, другими словами, Христос провозглашает истину человеческого разума, разумное учение, Христос является провозвестником закона Бога Отца, Личности Которого, наоборот, Л. Н. Толстой уделяет много внимания.
В этом заключается, как представляется, главное противоречие «религиозной биографии» писателя: необычайная моральная восприимчивость сочеталась в его личности с такой же необычайной невосприимчивостью к Вести о Воскресении. Этот разрыв Л. Н. Толстой так и не сумел преодолеть.
Таким образом, с точки зрения Л. Н. Толстого, учение Христа есть путь разума, противный человеческой глупости, и поэтому вообще христианское учение может быть названо учением «рациональной нравственности», а смысл христианской жизни есть рациональное понимание того, что в жизни является благом[429].
Учение Бога Отца, выраженное, с точки зрения Л. Н. Толстого, в наиболее адекватном виде в Нагорной проповеди, сведено к «пяти заповедям», исполнение которых позволило бы человечеству воздвигнуть на земле Царство Божие, реальное братство и единство всех людей, у которого нет никакого мистического и, что не менее важно, внешнего аналога. Христос призван пробудить человечество к построению Царства Божьего именно здесь, на земле, через «разумение», т. е. открытие для себя и в себе и исполнение требований рациональной нравственности; другими словами, задача Христа – усвоить всем людям богосыновство через усвоение и исполнение воли Бога Отца.
Вся жизнь Л. Н. Толстого после переворота посвящена борьбе с православием и «историческим христианством» – борьбе теоретической и практической, причем можно заметить, что если в «Исповеди», законченной в 1882 г., основные антицерковные тезисы писателя были озвучены приглушенно, то в дальнейшем, уже в сочинении, посвященном разбору Евангелия, и в трактате «В чем моя вера?», эта позиции сформулирована в агрессивной форме.
Таким образом, после переворота Л. Н. Толстой отдал всю свою жизнь, кипучую энергию, интеллектуальные силы реализации программы, реально намеченной еще в молодости.
Следует учитывать, что религиозные идеи Л. Н. Толстого в значительной степени возникают под влиянием произведений Э. Ренана. Это влияние не следует преувеличивать, сам Толстой относился к французскому автору со скептически-ироническим интересом, но трудно отрицать, что в работах Ренана мы найдем многие принципиально важные для Л. Н. Толстого идеи, в том числе подчеркнутое значение Нагорной проповеди, которая должна стать основой жизни христианского сообщества, причем это возможно только при полном его освобождении от государственных уз[430].
Влияние Ренана именно на религиозную проповедь Л. Н. Толстого кратко может быть представлено в следующем виде.
1. Значение личности Христа и Его дела на земле – усвоение людьми положительного учения Бога Отца; более широко эта тема связана с проблемой восприятия догматического учения христианской Церкви. Человек, по Л. Н. Толстому, должен освободиться от пут животного начала и осознать себя как бессмертное духовное существо. В наиболее законченном виде эта идея присутствует в трактате писателя «О жизни».
2. Проблема морального закона или «учения Христа», более узко – значение пяти заповедей, к которым сводится все положительное содержание учения Бога Отца: здесь явным образом позитивное моральное суждение противостоит религиозному откровению. На этой почве возникает более общая проблема противостояния религиозной и автономной морали, а также новая антропология – ряд радикальных утверждений о человеческой природе, типологически связанных с идеями Руссо и других моралистов XVIII в.[431] Человек, по Толстому, призван к новой реальности, смысл которой – блаженство на земле. Вот какой должна стать главная цель новой религии и главная задача человека на земле. Человек способен на это, только усвоив через «разумение» заповеди Хозяина.
3. Л. Н. Толстой в произведениях Э. Ренана столкнулся еще с одной важнейшей для своих дальнейших философских построений идеей – идеей Царства Божиего. В «программе» Э. Ренана Царство Божие на земле имеет два важных аспекта. Во-первых, это моральная и социальная общность «божьих людей», «униженных и оскорбленных», «нищих духом» и просто нищих, которые для своей защиты никогда не применяют насилие. Во-вторых, это царство имеет апокалиптические и духовные черты: каждый его член становится царем и священником, а оно само существует исключительно на принципах Нагорной проповеди, дающей человеку «второе рождение» на принципах любви. В этом Царстве все его члены являются истинными Божьими детьми[432].
Эта идея Э. Ренана была трансформирована Л. Н. Толстым: фактически его центральной идеей становится призыв к построению Царства Божиего на земле через усвоение и выполнение пяти заповедей, более широко, проблема христианской утопии. В Царство Божие могут вступить, или, точнее, открыть его в себе, те, кто открывает в себе бессмертный дух Божий и начинает жить по его заповедям. Эта мысль также присутствует во многих местах произведений Л. Н. Толстого («О жизни», «Царство Божие внутри вас», дневники).
При этом очень важно подчеркнуть, как указывает А. В. Гулин, что в творчестве Л. Н. Толстого присутствует тенденция идентифицировать нравственное и эмоциональное, следствием чего является утверждение о земном блаженстве как цели жизни человека и естественной ее норме[433].
Именно на основе толстовского учения о Царстве Божием можно утверждать, что его концепция человеческой истории носила оптимистический характер, более того, характер уверенности в принципиальной возможности для человека своими силами совершенствоваться в нравственном преуспевании. Именно в этом пункте следует искать параллели в учении Л. Н. Толстого с социалистической доктриной, с очевидными, впрочем, ограничениями и оговорками: категорически отрицая возможность насильственной революции, Л. Н. Толстой предпочитает говорить о своеобразной революции в человеческих сердцах – когда-нибудь угнетенные и униженные, а также их угнетатели обязательно убедятся в том, что «учение Христа» есть единственный выход из человеческих несчастий.
Далее мы будем исходить именно из этой описанной выше схемы построения проповеди Л. Н. Толстого.
Нужно иметь в виду, что на эмоциональном уровне (а не мировоззренчески!) отношение Л. Н. Толстого к православию могло меняться в зависимости от различных обстоятельств. Об этих изменениях неоднократно упоминает в своем дневнике М. С. Сухотин, подчеркивая периоды то ожесточения, то относительного спокойствия. Эти колебания были связаны особенно с вопросом о личном бессмертии, о молитве (частной и общественной) и т. д.[434] Однако в целом именно стремление подчинить логику и смысл христианской проповеди своему собственному пониманию жизни и учения Христа и определяет все последующее после переворота философское учение Л. Н. Толстого и всю его антицерковную деятельность.
Таким образом, можно констатировать, что та связь между ранней и поздней «фазами» творчества Л. Н. Толстого, о которой свидетельствуют различные авторы, была в значительной степени связана с тем обстоятельством, что всю свою жизнь писатель находился под стойким влиянием конкретных идей. Фактически всю свою жизнь – не только после переворота, но и до него – писатель был сторонником того типа христианства, который генетически восходит к идеям эпохи Просвещения и основан на примате рационально-нравственной сферы и именно поэтому кардинально расходится с православием. Это обстоятельство, а также некоторые субъективные особенности интеллектуальной конституции писателя в определенном смысле делают по отношению к нему термин «переворот» очень относительным, так как реально, т. е. на религиозной, духовной почве, переворота, встречи со Христом Евангелия, у Л. Н. Толстого не было: он все более утверждается в том представлении о христианстве, с которым жил всегда. Кроме того, очень важно, что всю свою жизнь Л. Н. Толстой в первую очередь оставался писателем, в том числе и тогда, когда после так называемого переворота перестал признавать вообще ценность художественного творчества: реальностью жизни Л. Н. Толстого является не духовное открытие нового, а художественное изображение всегда существовавшего. Именно эти два обстоятельства – панморализм и художественная стихия – в значительной степени определяют характер противостояния Л. Н. Толстого и Церкви.
Возникает вопрос: как же воспринимала современная Л. Н. Толстому и более поздняя богословская и философская мысль эти идеи писателя? Насколько философы и богословы признавали эти идеи адекватными христианскому Благовестию? В ответе на этот вопрос, очевидно, кроется понимание богословской природы расхождения писателя с Церковью.
Богословско-философская рецепция проблемы «Л. Н. Толстой и Церковь» в России. В центре внимания русских ученых – членов богословских корпораций – находится критика толстовской интерпретации Евангелия (в первую очередь исследование вопроса о ее адекватности с точки зрения достижений библеистики второй половины XIX в.), а также подробный разбор аргументов писателя, направленных против догматического учения Православной Церкви. Очевидно, перед исследователями этой группы стояла конкретная апологетическая задача: дать ответ на ожесточенную критику Л. Н. Толстого, защитить церковную доктрину от его нападок. Здесь следует учитывать два важных обстоятельства.
Уже изначально профессора академий находились в очень невыгодном положении: романы Толстого читали все образованные русские люди, богословские исследования «публику» не интересовали (естественно, за отдельными исключениями). Следует также учитывать, что по цензурным соображениям до 1905 г. сочинения писателя легальным образом в России распространяться не могли.
В то же время смысл работы православных богословов-полемистов против Л. Н. Толстого не может быть сведен только к апологетике: богатая эрудиция, трудолюбие, хорошее знакомство с актуальной философской литературой фактически позволили им рассмотреть в полемике с Толстым сложнейшие аспекты христианского вероучения.
Современный норвежский исследователь П. Колсто уделил большое внимание анализу русской богословской литературы о Л. Н. Толстом. С его точки зрения, Л. Н. Толстой был главной доминантой исследований в полемической православной богословской литературе и в православных средствах массовой информации. П. Колсто подсчитал, что в конце XIX – начале XX в. только авторы, позиционирующие себя сторонниками Православной Церкви, выпустили в свет в общей сложности 85 книг и брошюр и 260 статей против Л. Н. Толстого. Правда, он замечает, что, за исключением журнала «Вера и разум», другие специализированные богословские издания, например московский «Богословский вестник» или киевские «Труды КДА», особой активности в данном вопросе не проявляли[435].
Данные П. Колсто могут быть существенно дополнены материалами Н. Ю. Суховой, опубликованными в ее недавней монографии. Анализируя содержание приложений 3 и 4 (докторские и магистерские диссертации, защищенные в четырех российских духовных академиях за период с 1884 по 1911 г.), можно сделать вывод, что:
– в СПбДА в указанное время было защищено 30 докторских диссертаций или присвоено докторских степеней без защиты, причем ни одна из них не была посвящена Л. Н. Толстому; 57 магистерских диссертаций, среди них ни одной, посвященной Л. Н. Толстому;
– в МДА за этот же период – 31 докторская диссертация, ни одной, посвященной Л. Н. Толстому; из 102 магистерских диссертаций к религиозным идеям Л. Н. Толстого имела отношение одна (Н. Н. Страхов, «Христианское учение о браке и противники этого учения», 1895 г.);
– в КДА за этот же период – 13 докторских диссертаций, ни одной, посвященной Л. Н. Толстому; из 82 магистерских диссертаций к Л. Н. Толстому прямое отношение имеет диссертация М. А. Кальнева «Обличение лжеучения русских сектантов-рационалистов» (1915), косвенно вопросы, связанные с «толстовством», затрагиваются еще в 4 работах;
– в КазДА за этот же период – 35 докторских диссертаций, из них одна посвящена Л. Н. Толстому (А. Ф. Гусев, 1895); из 117 магистерских диссертаций прямое отношение к Л. Н. Толстому имеют диссертации П. П. Оболенского «Критический разбор вероисповедания русских сектантов-рационалистов» (1899) и К. Г. Григорьева «Христианство в его отношении к государству по воззрению графа Л. Н. Толстого» (1904), косвенное – еще 5 работ[436].
Таким образом, всего из 109 докторских диссертаций, защищенных в русских духовных академиях за период с 1884 по 1911 г., Л. Н. Толстому была посвящена только одна (менее 1 %). Из 358 магистерских диссертаций, защищенных за это же время, прямое или косвенное отношение к писателю могли иметь 13 работ (чуть больше 3 %).
На этом основании можно сделать вывод о том, что русские богословы практически не проявляли интереса к взглядам Л. Н. Толстого, причем в наибольшей степени это справедливо для двух столичных академий. Это тем более удивительно, что представители русской духовной науки достаточно живо и «оперативно» реагировали на вопросы, волновавшие Русскую Церковь в последней четверти XIX – начале XX в., будь то диалог с англиканством, старокатолическое движение, протестантская догматика и сакраментология и т. д.
П. Колсто справедливо подчеркивает, что вся православная литература о Толстом может быть разделена на две большие группы. К первой относятся те авторы, которые, вопреки ожесточенной критике Л. Н. Толстым Церкви, в конечном счете считали творчество писателя несущим в себе отдельные элементы православного миропонимания. Эта группа обозначена в работе П. Колсто как «Tolstoi – The Orthodox Double».
Яркими представителями этой группы автор статьи считает С. Н. Булгакова, митр. Антония (Храповицкого), проф. В. Экземплярского и некоторых священников, служивших в городах и озабоченных проблемами социального неравенства[437].
Конечно, в этом списке особый интерес вызывает фигура будущего председателя зарубежного Синода, митр. Антония (Храповицкого). Вывод норвежского исследователя подтверждается не только анализом сочинений владыки Антония, но и тем обстоятельством, что для современников он действительно был человеком, отчасти сочувствующим Л. Н. Толстому, – ведь не случайно В. Н. Ильин назвал его однажды «православным толстовцем», пережившим (правда, несколько позже) кризис, подобный тому, который пережил сам писатель[438]. Это же подтверждает и жизнеописатель митр. Антония, архиеп. Никон (Рклицкий), который свидетельствует, что в течение всей жизни Л. Н. Толстого владыка (в 1880-е гг. – архимандрит) Антоний «с доброжелательством относился к личности великого русского писателя» и пристально следил за его творчеством, причем не только художественным, называл писателя «талантливым ревнителем исправления общественных нравов» и всегда надеялся, что «в конце концов великий писатель, имеющий столь крупный талант, постигнет истину Евангелия и возвратится к Церкви»[439]. Более того, владыка Антоний очень горевал о столь трагических обстоятельствах смерти писателя в Астапове: если бы не эта смерть, то, как полагал митр. Антоний, Л. Н. Толстой, столь подробно познакомившийся с учением Христа, «не лишил бы нас надежды об усвоении им всего Евангельского учения»[440].
В РГАЛИ хранится вырезка анонимной статьи из неизвестного эмигрантского издания, в которой приводится следующая цитата из одной, по всей видимости, достаточно поздней лекции митр. Антония о Л. Н. Толстом: «Этот замечательный художник, мудрый человек, сердцем столь чуткий, способный изображать и личность, и общество, не был нищий духом, а проникся гордыней и пал жертвой своей ранней знаменитости»[441].
Очень характерно, что и Л. Н. Толстой хорошо знал о молодом ректоре МДА и даже сам изъявил желание с ним встретиться, но только не на территории Троице-Сергиевой Лавры. Эта единственная встреча состоялась при посредничестве профессора Н. Я. Грота в 1892 г., причем уже за границей владыка Антоний вспоминал, что в ходе указанной беседы Л. Н. Толстой показал себя «весьма сдержанным и деликатным человеком» и не навязывал собеседникам своих собственных выводов: «…его речи были скорее вопрошающими, нежели наставительными»[442].
Приведенная информация соответствует содержанию тех сочинений владыки Антония, которые были направлены против Л. Н. Толстого. Действительно, в своих многочисленных произведениях, содержащих критику толстовских взглядов, владыка Антоний указывает на ряд важнейших обстоятельств, сопровождавших распространение взглядов Л. Н. Толстого в России, из которых самым главным является практически полное отсутствие истин православия в жизни образованного общества. Именно поэтому насколько несправедливы нападки писателя на Церковь, настолько он точен в своем приговоре современному обществу: «Мы рады укорять автора новой веры за искажение Православия? Но показали ли мы ему в своем быту истины Православия? Не себя ли самих мы укоряем?»[443] Митр. Антоний подчеркивает, что хулителя новой веры породил «языческий быт»: пока Православие существует только в книгах и проповедях, а осуществляется только в деревенской глуши, в пустынях Валаама и Афона, обличения Л. Н. Толстого будут «страшно заманчивы и заразительны»[444]. Наконец, в лекции, произнесенной 22 ноября 1910 г., т. е. через две недели после смерти Л. Н. Толстого, владыка Антоний подчеркнул, что «на организме русской национальности» выросли два печальных явления – «раскол в народе и толстовщина в обществе», причем последняя, являясь, по сути, своим национальным «доморощенным явлением», нашла для себя определенную форму «под сильным влиянием Запада» (в первую очередь здесь имеется в виду учение А. Шопенгауэра)[445]. Эта последняя констатация очень характерна: признается, что толстовщина, по сути, является общенациональной формой религиозного бунта против Православия.
Проф. В. Экземплярскому принадлежит в отмеченной группе особая роль: он прямо провозгласил, что русское богословие разошлось с социальным учением Вселенской Церкви, а Л. Н. Толстой, наоборот, адекватен в своем призыве к Евангелию и жизни по Евангелию и в этом, в сущности, не расходится со Святыми Отцами Востока, в первую очередь со святителем Иоанном Златоустом[446]. Очевидно, церковная власть и академическое начальство не могли оставить без последствий подобные заявления: за проф. В. Экземплярским была оставлена свобода проповедовать свои личные богословские мнения, но только вне стен конфессионального учебного заведения.
Следует добавить, что к первой группе могут быть с отдельными оговорками отнесены и некоторые другие авторы, например профессор МДА Н. А. Заозерский. Однако деятельность «представителей городского духовенства» здесь переоценивать не следует: многие из них стояли, как показывает углубленный анализ, на абстрактных позициях «церковного обновления», не имея возможности точно определить, что же это такое.
Ко второй группе («Tolstoj Demonized»), по классификации П. Колсто, относятся те авторы, которые оценивали религиозное творчество писателя и его деятельность крайне критично и даже были склонны находить в ней аналогии с описанием облика Антихриста. Следует указать, что к этой группе можно отнести большинство авторов. Ярким представителем этой группы является вологодский архиерей Никон (Рождественский).
Для работ этой многочисленной группы характерны две особенности.
Во-первых, в сочинениях профессоров русских духовных академий религиозные взгляды Л. Н. Толстого подвергнуты последовательному и подробному анализу. Некоторые авторы справедливо считались специалистами по Л. Н. Толстому и даже защищали специальные диссертационные исследования. В первую очередь таким специалистом должен быть признан профессор КазДА А. Ф. Гусев, а также архиеп. Никанор (Бровкович) и некоторые другие. В своих исследованиях представители этой группы убедительно показывают, что «религия Толстого» совершенно расходится с богословием Церкви практически по всем параметрам, включая как христианскую догматику, так и нравственное учение Церкви.
Во-вторых, авторов этой группы не интересует вопрос, поставленный во главу данного исследования, – почему идеи Л. Н. Толстого находятся в такой конфронтации с церковным учением, каковы исторические и культурные корни этого явления. Представители русской богословской науки, отмечая, что с богословской точки зрения религиозные трактаты Л. Н. Толстого не представляют интереса, за отдельными исключениями, фактически прошли мимо того факта, что этим творчеством горячо интересуется вся Россия, более того, весь мир. Не воспринимая работы Л. Н. Толстого как явление богословского характера, они «по инерции» игнорировали их историческую, культурную и социальную остроту, которая и представляет реальный научный интерес.
Краткий обзор выводов церковных авторов – членов богословских корпораций можно свести к следующему.
1. Религиозная доктрина Л. Н. Толстого «безусловно противоречит истинно-христианскому учению», более того, он сам является «злейшим и непримиримым врагом действительного христианства, взятого во всех его существенных сторонах и особенностях»[447].
2. Л. Н. Толстой исказил учение Христа, а Его Личность изобразил в своих сочинениях в ложном виде, лишив Его Богочеловеческого достоинства и превратив в одного из пророков. Его критика традиционного для Церкви понимания евангельского учения, игнорирующая мистико-догматическую составляющую евангельского учения, неадекватна. Одна из основных мыслей писателя, делающего вывод, что в Евангелии учению Христа принадлежит ведущая роль, глубоко ошибочна: наоборот, для христианского учения первостепенную роль играет именно Личность Спасителя и факт Его Воскресения.
3. Доктрина Л. Н. Толстого носит выраженный пантеистический характер, при этом писатель совершенно игнорирует важное для святоотеческого богословия понятие «личность». Отсюда вытекает и ошибочное представление писателя о личности человека, особенно что касается его учения о якобы первозданной неиспорченности человека, учения, отвергающего факт грехопадения и церковную доктрину первородного греха. То же самое можно сказать об учении писателя о двух личностях – духовной и животной, а также представлении о загробной участи человека – Л. Н. Толстой последовательно отвергает учение о личном бессмертии[448]. Более того, в своих метафизических глубинах воззрения Л. Н. Толстого «ни в чем существенном не расходятся с материализмом, остаются таким же скрытым атеизмом, в каком коснел наш писатель во время своей молодости»[449].
4. Идеи Л. Н. Толстого неспособны наполнить жизнь человека смыслом, так как его рационалистическая философия не может искоренить в человеческом обществе дурных инстинктов и вожделений и не дает твердых оснований в вопросе о вечной жизни. Фактически, как замечает практически во всех своих антитолстовских сочинениях митр. Антоний (Храповицкий), толстовская интерпретация Евангелия превращает духовные, религиозные заповеди в правила социального поведения.
Нужно отметить, что, несмотря на обилие богословской литературы о Л. Н. Толстом, о котором говорит П. Колсто, обращает на себя внимание то обстоятельство, что основная критика взглядов писателя связана с немногими именами (в первую очередь здесь отмечены проф. А. Ф. Гусев и вл. Антоний (Храповицкий): большинство специалистов академической корпорации не проявляли к религиозному творчеству Л. Н. Толстого никакого интереса, считая, что с богословской точки зрения оно не может представлять собой ничего серьезного. Очень характерно, например, что у ведущего русского библеиста, профессора СПбДА Н. Н. Глубоковского, отсутствуют какие-либо работы о Л. Н. Толстом.
Совершенно особое место в полемике с Л. Н. Толстым занимает В. С. Соловьев, который, по мнению П. Колсто, осуществил своеобразный синтез этих двух подходов («Antichrist as a Double»).
История идеологического расхождения Л. Н. Толстого с В. С. Соловьевым не может быть изложена в рамках данной диссертации подробно.
Безусловно, в первый момент знакомства оба автора должны были испытывать взаимную симпатию. Их роднила общая установка на активность в христианской жизни здесь, на земле, а также критическое отношение к злоупотреблениям «исторического лжехристианства», основанного на противоестественном союзе Церкви и государства, другими словами, реформирование христианства с целью обновления социальной жизни, в чем главную роль играет «нравственное дело», которое, с точки зрения В. С. Соловьева, является «первым и непременным условием всего прочего», без чего «самые высокие и глубокие вещи не только теряют свое достоинство и свою благотворность, но могут превращаться в самые ужасные мерзости»[450]. В 1894 г. В. С. Соловьев планировал издать систематический сборник религиозно-нравственных трудов Л. Н. Толстого на эту тему. Очень характерно, что одновременно с этим философ предполагает четко сформулировать основные пункты своего расхождения с писателем.
Кроме того, во многих конкретных вопросах (проблема свободы совести, требование помилования народовольцев – убийц императора Александра II, положение евреев в России) они высказывали сходные мнения.
В то же время приходится констатировать, что между ними существовала глубокая внутренняя рознь, то, что В. Соловьев в письме, написанном в том же 1894 г., назвал «главным пунктом нашего религиозного разногласия»[451]. Только после смерти В. С. Соловьева было напечатано оставшееся не переданным Л. Н. Толстому письмо, в котором философ изложил свои принципиальные расхождения с писателем, касающиеся учения о Воскресении Христа. Публикация этого письма В. С. Соловьева вызвала большое раздражение Л. Н. Толстого, который не понимал, как умные и образованные люди могут серьезно воспринимать идею Воскресения и Вознесения.
Можно предполагать, что на самом деле стойкая личная антипатия к Л. Н. Толстому, сглаживаемая только мягкостью характера, добродушием и благожелательностью, возникла у В. С. Соловьева значительно раньше и была вызвана неприятием «мистики рисовых котлеток», т. е. учения об абстрактно-безличном божестве и о добре как безличной категории, которое проповедовал писатель[452].
Хорошо известно, что в окончательном виде критика В. С. Соловьевым была им изложена в главном «антитолстовском» произведении – «Трех разговорах», где главный пункт расхождения между философом и писателем был сформулирован предельно ясно: «Действительная победа над злом в действительном воскресении», только этим открывается истинное Царство Божие, которое без этого есть царство смерти, греха и диавола[453].
С точки зрения осмысления философской рецепции религиозного творчества Л. Н. Толстого принципиальное значение, безусловно, имеет сборник «О религии Толстого» (М., 1912). Можно утверждать, что в изучении мировоззрения писателя, а также в проблеме восприятия его деятельности в России этот коллективный труд представляет собой важную веху. Хотя по разным причинам в число авторов сборника не вошли некоторые известные писатели, например В. В. Розанов, основные выводы его участников носили обобщающий характер и послужили философской базой для дальнейших исследований. Они не могут быть игнорируемы даже в современных исследованиях. Так как эти выводы в целом не противоречат соответствующим заключениям представителей русских богословских корпораций и основаны в значительной степени на общей методологической базе, то в обобщенном виде они будут представлены далее.
Однако предварительно нужно сделать одну важную оговорку. Для ведущих русских религиозных философов мировоззренчески ценны были и религиозные искания Л. Н. Толстого, и те христианские традиции, которые проповедует Церковь. В последнем случае, правда, речь, как правило, шла о необходимости «творческого переосмысления» церковного наследия, т. е. о церковном обновлении. В этом принципиальное отличие позиции авторов этой группы от русских академических богословов.
Как справедливо подчеркивает участница упомянутого во введении швейцарского проекта Р. Цвален, для философов было ценно как литературное творчество Л. Н. Толстого, так и высокое этическое притязание его «религии», они, за отдельными исключениями, хотели в той или иной степени оставаться верными церковной догме, точнее, христианской традиции – скорее именно как культурной традиции, нежели как церковному исповеданию. Рассматривая творчество писателя в качестве мощнейшего фактора общественной жизни России, они подчеркивали, что он скорее адекватно во всей остроте ставил вопрос о значении христианства для современной жизни, но не находил на него положительного ответа[454].
Именно поэтому многие авторы философского лагеря подчеркивают ту глубокую связь, которая существовала между ранним художественным творчеством писателя и православным учением. С их точки зрения, бессознательная верность писателя «отеческим заветам», «религии отцов» служила источником его гениального художественного творчества. Пожалуй, единственным автором, который подчеркивал эту связь и после духовного переворота писателя, был уже упомянутый проф. В. Экземплярский.
Учитывая последнее замечание, выводы русских религиозных философов могут быть систематизированы в следующих пунктах.
1. Между художественным и религиозным творчеством писателя лежит непроходимая пропасть, а на его сочинениях после так называемого кризиса – печать бесталанности.
Очевидно, это заключение противоречит выводу, сделанному выше. В чем причина такого противоречия, причина того, что анализ русских религиозных философов радикально разошелся с итогами более поздних исследований?
Следует иметь в виду, что «пропасть», о которой говорят авторы сборника «Религия Толстого», воспринималась ими в значительной степени эстетически: сами выросшие на романах писателя, они не могли «простить» ему отречения от художественного творчества и, похоже, не задавались глубоко вопросом, существует ли преемственность между двумя стадиями жизни Л. Н. Толстого – до и после духовного переворота. Эта кропотливая работа, основанная на сравнительном микроанализе религиозных и художественных сочинений писателя, была проделана несколько позже, причем важно отметить, что в ней приняли участие специалисты-литературоведы, с точки зрения которых Л. Н. Толстой и до, и после переворота оставался в первую очередь художником, писателем.
В этом смысле очень характерна работа Н. О. Лосского «Л. Н. Толстой как художник и как мыслитель», в которой он утверждает, что писатель остается гением не только в художественном, но и в философском творчестве, ибо «великий художник и великий философ находятся в родстве друг с другом», потому что «тот и другой одарен в высшей мере способностью целостного видения мира»[455].
Однако, с точки зрения Н. Лосского, эта гениальность носит чисто художественный характер и не может претендовать на философскую сферу, здесь Л. Н. Толстой «явно несовершенен», более того, «то самое, что Толстой ясно видит, как художник, он старательно отрицает, как философ»[456].
2. Мировоззрение Л. Н. Толстого представляет собой сложный конгломерат, но в любом случае это не христианство, от которого писатель отлучил себя сам.
3. Реально система взглядов Л. Н. Толстого представляет собой разновидность пантеизма, она не оставляет места вере в Личного Бога, в Богочеловеческое достоинство Иисуса Христа и в личное бессмертие.
4. Л. Н. Толстой культивирует крайнюю форму рационализма, который носит разрушительный характер и, по мысли С. Н. Булгакова, даже сильнее религиозности писателя[457].
При этом, как подчеркивает тот же С. Н. Булгаков, этический морализм Л. Н. Толстого фактически заводит его в тупик: несмотря на квази-пелагианскую установку автора, оба героя рассказов «Дьявол» и «Отец Сергий» приходят к убеждению в невозможности достигнуть моральных высот своими собственными силами. Этот взгляд был доведен до логического завершения Л. Шестовым: с провозглашением тезиса «Бог есть Добро» Л. Н. Толстой фактически встал в один ряд с Ф. Ницше с его «Бог умер».
Очень важное значение имеет еще одно заключение, сделанное представителями русской религиозной философии. Оно не имеет непосредственного отношения к богословским или религиозным взглядам Л. Н. Толстого и на самом деле связано с оппозицией «личность – общество».
В первой главе данной работы было подчеркнуто, что в позднем творчестве Л. Н. Толстого нашла отражение моральная проблематика русской интеллигенции. Теперь это заключение должно быть уточнено.
Дело в том, что существовали два пункта, в которых пути писателя и интеллигенции разошлись радикально.
Это, во-первых, вопрос о ценности социума. Он может быть сформулирован следующим образом: что предпочтительнее для человека – личное совершенствование или его общественные обязательства?
Во-вторых, это вопрос о ценности культуры, ценности, являвшейся одним из краеугольных камней интеллигентского мировоззрения.
В наиболее полном виде противопоставление взглядов Л. Н. Толстого и интеллигенции было выявлено в работах С. Н. Булгакова. Для русского интеллигента общественные отношения представляли вид ценности горизонтального характера, так как человеческая история, культура, общество, государство, право, хозяйство, с точки зрения С. Н. Булгакова, тем не менее ведут в качестве инструмента к осуществлению принципа добра и поэтому не должны радикально отвергаться.
Л. Н. Толстой, наоборот, совершенно не хочет знать ценностей горизонтальных, относительных, но только вертикальные, абсолютные. С его точки зрения, Божественная истина не может допускать никаких «земных проекций». Здесь имеет место очень характерное противопоставление отвергающей мир «аскезы» Л. Н. Толстого и внутренне присущего мировой истории типа аскезы, являющейся созидательной и культурной силой[458].
Именно этим обстоятельством, а не только неосведомленностью писателя в вопросах библейской критики, экзегезы и церковной догматики объясняется то совершенно парадоксальное обстоятельство, что, отыскивая в Евангелии прахристианство, писатель допускал вопиющий произвол в переводе и толковании Нового Завета. В борьбе за христианские идеалы, за их адекватное понимание и практическую реализацию, в работе с источниками христианского Откровения писатель в итоге хочет найти в Евангелии то, чего там нет, и в своей агрессии против «исторической Церкви» не видит того, что там есть.
Именно в этом пункте и проходит водораздел между Л. Н. Толстым и большинством его читателей. Признавая его великим писателем, солидаризуясь с ним в постановке жгучих социальных и этических вопросов, интеллигенция не признает ответов писателя, не желая отречься от того, что для нее дорого, что составляет смысл ее существования.
Данный обзор будет неполным, если не обратить внимание еще на одно обстоятельство. Уже на протяжении ста лет отечественные и зарубежные исследователи задаются вопросом, есть ли точки соприкосновения между религиозными идеями Л. Н. Толстого и православием. Что в действительности роднило мировоззрение писателя с православной ментальностью?
При всем глубочайшем различии установок Церкви и Л. Н. Толстого и при всей жесткости оценок, о которых шла речь, можно все-таки указать на несколько точек соприкосновения, которые отмечает прот. В. Зеньковский.
Во-первых, это утверждение о тотальном характере христианства. Вся жизнь человека без каких-либо исключений подлежит преображению и обновлению, и в этой жизни нет никаких элементов, которые были бы свободны от воздействия веры. Человек всем своим существом должен быть предан Богу: «все или ничего».
Во-вторых, это искание социальной правды, сочувствие «униженным и оскорбленным».
Наконец, в-третьих, это чаяние Царства Божьего, стремление реализовать практически моральные заповеди Евангелия[459].
Этот же вывод подчеркивает митр. Антоний (Храповицкий): в своих воззрениях на пути и средства усовершенствования общественной жизни Л. Н. Толстой «всецело принадлежит Востоку» и может рассматриваться как внутренний, а не внешний, раскольник[460]. При всех своих противоречиях Л. Н. Толстой – «русский национальный философ-писатель»[461].
Именно поэтому можно согласиться с В. Н. Ильиным: сущность и смысл кризиса Толстого в его духовных, не поддающихся рефлексии глубинах мало соответствуют выражению его «на дневной поверхности», для которого он принял слишком упрощенные формы[462].
Таким образом, для философского и богословского восприятия религиозных идей Л. Н. Толстого в России характерна двойственность: с одной стороны, констатируется радикальное расхождение «религии Толстого» с православием и вообще с основами христианского мировоззрения. С другой стороны, отдельные авторы подчеркивают, что при всех противоречиях взгляды писателя генетически связаны с родной почвой и никогда этой связи не теряли. Однако характерно, что русские религиозные философы в целом проявили к работам Л. Н. Толстого, написанным после 1881 г., гораздо больший интерес, чем представители русских богословских корпораций.
В связи со сказанным выше следует по возможности кратко остановиться на рецепции идей Л. Н. Толстого западным христианством – это позволит рассмотреть более полно вопрос о соответствии или несоответствии его идей христианской традиции и выявить те или иные конфессиональные особенности их восприятия.
Религиозно-философские идеи Л. Н. Толстого и католицизм. Сам Л. Н. Толстой радикально и безусловно отверг католическую доктрину. Более того, после своего религиозного переворота он, по всей видимости, не делал никакого различия в своей критике «исторического христианства» и трех главных христианских конфессий – православия, католицизма и протестантизма. Правда, как указывает современный исследователь, участник швейцарского проекта У. Шмидт, для двух католических авторов-«отступников» Л. Н. Толстой все-таки сделал исключение: это Б. Паскаль и Ф. – Р. де Ламенне, к творчеству которых писатель подошел с некоторым интересом[463].
В свою очередь, католическое богословие очень долго платило писателю той же монетой. По всей видимости, первым вообще крупным католическим автором, который проявил какой-либо интерес к Л. Н. Толстому, стал Ж. Маритен, который в 1905 г. познакомился со статьей писателя, написанной по поводу Кровавого воскресенья и содержащей жесткую критику государства, основанного на насилии. Маритен приходит к следующему выводу по поводу идей Л. Н. Толстого: «Пришло время показать его таким, каков он есть: великий писатель, ложный христианин, ложный анархист, проповедник лжи и смерти»[464]. Несколько позже, уже в связи с учением о философии творчества, Ж. Маритен несколько уточняет свою оценку.
Фактически только в 1936 г. в недрах католицизма появилась первая крупная аналитическая работа о Л. Н. Толстом, принадлежавшая перу Р. Квискампа и посвященная богословию писателя. Это докторская диссертация, защищенная в Мюнстере. Ее автор констатирует, что, как рационалист и индивидуалист собственной чеканки, Л. Н. Толстой может быть назван протестантом в собственном смысле этого слова[465].
Второй крупной работой о Л. Н. Толстом, принадлежащей перу католического автора, является хабилитет – диссертация польского специалиста по моральной теологии М. Мачинека[466]. Между прочим, это пока вообще последнее в Западной Европе крупное исследование о богословии Л. Н. Толстого. В целом в своей работе М. Мачинек приходит к тем же выводам, что и авторы – представители русской религиозной философии: «толстовское христианство» есть практически каталог правил поведения, который абсолютно несовместим с важнейшими догматами христианства[467]. Кроме того, важно отметить, что М. Мачинек подчеркивает историческую оправданность появления акта об отлучении Л. Н. Толстого от Церкви.
Можно упомянуть, что в той или иной степени религиозные идеи Л. Н. Толстого рассматриваются в работах Г– У. фон Бальтазара и Г. – К. Честертона.
В целом У. Шмид приходит к выводу, что отношения между Л. Н. Толстым и католическим богословием можно определить с помощью термина «взаимная антипатия»[468].
Религиозно-философские идеи Л. Н. Толстого и протестантизм. По всей видимости, тезис о том, что между поздним мировоззрением Л. Н. Толстого и протестантизмом существует прямая связь и что писатель даже является криптопротестантом, в русской историографии был впервые озвучен Н. Минским в работе «Толстой и реформация»[469].
Признавая в той или иной степени справедливость этого утверждения, исследователь должен отдавать себе отчет в том, что «протестантизм» Л. Н. Толстого изначально расходится с историческим протестантизмом в двух принципиальных пунктах. Во-первых, это радикальное отвержение писателем основополагающего принципа sola fide, оправдания только верой и исключительно верой в искупительный характер страданий и смерти Христа. Во-вторых, всю жизнь писатель был последовательным и неумолимым критиком богословия ап. Павла по той простой причине, что этот принцип находит в этом богословии последовательное и законченное развитие.
Тем не менее отдельный интерес представляет вопрос, какое значение для западного христианства, в первую очередь для протестантизма, имеют религиозные идеи и построения Л. Н. Толстого. Следует отдавать себе реальный отчет в том, что идеи писателя оказали на протестантскую мысль XX в. большое влияние. Не случайно М. Дерне называет Л. Н. Толстого одним из столпов «новой ориентации евангелической теологии» (наряду с Ф. М. Достоевским, С. Кьеркегором и К. Блюмхардтом)[470]. Совершенно очевидны также параллели с тем направлением протестантской мысли, которое получило характерное название «иезуанизма», основанного «на почитании пророка Иисуса и открывшейся в нем религиозной жизни»[471].
Действительно, в Западной Европе повышенный интерес к религиозному творчеству Л. Н. Толстого проявили авторы, принадлежащие к немецкоязычной евангелической традиции. Очень характерно, что, в отличие от католических авторов, а также русских богословов и философов, авторы протестантской ориентации восхищаются Л. Н. Толстым не только как гениальным художником, но и как выдающимся христианином и моралистом. Однако если рассматривать конкретные работы, защищенные на евангелических богословских факультетах Германии и Швейцарии, то бросается в глаза то обстоятельство, что в первую очередь авторов этих исследований интересует не Толстой – религиозный философ, а Толстой – интерпретатор Библии[472].
Первая работа, посвященная богословию Л. Н. Толстого и носившая характер обзора, была издана в Германии достаточно рано, уже в 1890 г.[473]
В 1927 г. в университете Лейпцига была защищена диссертация И. Аккермана, изданная позже в виде монографии «Толстой и Новый Завет»[474]. Эта работа положила начало дискуссии по поводу экзегетических методов Л. Н. Толстого и их адекватности методам академической библейской науки.
Критики И. Аккермана сразу обратили внимание на то обстоятельство, что его работа не может быть признана квалифицированным исследованием, так как он плохо знал русский язык и пользовался английским переводом «Соединения четырех Евангелий» Л. Н. Толстого[475].
В целом И. Аккерман делает вывод, что интерпретация писателем Евангелия не имеет, в сущности, никакого отношения к подлиннику.
Эта точка зрения подверглась проблематизации в диссертации К. Геде, защищенной в Берлине в 1974 г.[476] Однако характерно, что К. Геде интересует не то, насколько интерпретация Л. Н. Толстого соответствует «историческому смыслу» Евангелия, в этом пункте, по всей видимости, в протестантской мысли нет принципиальных расхождений. К. Геде больше интересует вопрос, в каком историческом и социальном контексте появилась религиозная проповедь Л. Н. Толстого.
В итогах своей работы К. Геде указывает, что главной целью Л. Н. Толстого было сознательное противопоставление учения Христа, изложенного в догматических текстах Православной Церкви, своему пониманию Евангелия, основанного, как полагал писатель, на глубокой связи «учения Христа» с социальной проблематикой. Другими словами, метод интерпретации Евангелия был сознательным вызовом Л. Н. Толстого церковной традиции.
В 1959 г. в Марбурге была выпущена обобщающая работа Ф.-Х. Филиппа «Толстой и протестантизм»[477]. Ее автор подчеркивает, что понимает протестантизм не только как конкретное историческое движение, но и более широко, как духовную традицию, которая противостоит традиционным религиозным ценностям в их критическом анализе. В этом смысле, приходит к выводу автор, религиозные идеи Л. Н. Толстого являются действительно протестом и лежат в общем русле протестантизма, причем тяготеют к его «левому крылу», но не могут при этом типологически быть отнесены к какой-то конкретной существующей в протестантизме вероучительной доктрине.
Однако, как указывают авторы швейцарского проекта, Филипп упускает из виду, что при всех аналогиях Л. Н. Толстой остается автором, связанным с православной богословской традицией[478].
Этот вывод коррелирует с итогами монографии, выпущенной несколько раньше В.-А. Хауком, который подчеркивает, что между творчеством Р. Зомма, известного протестантского теолога и историка церковного права, и религиозными идеями Л. Н. Толстого есть принципиальная связь, которую можно выразить следующим образом: через критику официальной церковной доктрины оба утверждают пра-христианский идеал, который исторически был «снижен», знаком чего явилось появление правовых норм в Церкви взамен первоначального господства веры и харизматического порядка, основанного на любви[479].
Вопрос, насколько были адекватны опыты писателя по переводу Нового Завета на русский язык, а также его «экзегетические» выводы, требует более детального рассмотрения, так как в конечном счете на «экзегезе» Л. Н. Толстого основаны все его принципиальные идеи, в первую очередь связанные с пониманием Нагорной проповеди.
Эта тема затрагивалась еще до революции в работах русских богословов, которые вынесли очень неутешительный для Толстого вердикт[480].
Однако важно и не менее показательно, что столь же неутешительный вердикт выносит по поводу Л. Н. Толстого и протестантская мысль XX в., которая, очевидно, должна относиться к его библейским построениям с особым вниманием. Это обстоятельство особенно интересно: Л. Н. Толстой никогда не апеллировал к авторитету русских духовных писателей, но любил ссылаться на сочинения известных европейских богословов.
Немецкие исследователи подчеркивают, что идеи Л. Н. Толстого в целом находились в русле библейских исследований протестантских авторов XIX в., однако писатель воспринимал их результаты и гипотезы достаточно произвольно и выборочно, обходясь с ними с позиций дилетантского критицизма и по необходимости модифицируя в нужном для себя направлении. Кроме того, он часто доводил до абсурда некоторые гипотезы, высказанные слишком заостренно, – в частности, совершенно безапелляционно вставал на ту точку зрения, что сущность Евангелия заключается в учении Иисуса, которое со временем было искажено всевозможными редакторскими дополнениями[481].
М. Дерне приходит к выводу, что хотя подборка Л. Н. Толстым английских и немецких авторов была фундаментальной, она носила тем не менее произвольный характер (souveran-willktirlichen Auswahl): предпочтение отдавалось тем авторам, которые подтверждали его практико-этическое понимание проповеди Христа. Кроме того, даже выводы и этих авторов Л. Н. Толстой искажал. Немецкие исследователи подчеркивают, что между поисками писателем «чистого Евангелия» и историко-критическими исследованиями XIX в. много общего. Но эти аналогии не стоит переоценивать. М. Дерне указывает, что по крайней мере в двух пунктах эти позиции расходятся: 1) в настойчивой попытке включить так называемый корпус Иоанна в свою картину проповеди Иисуса и 2) в полнейшем игнорировании того поворота, который произошел в новозаветной науке благодаря исследованиями И. Вайсса, связанным с эсхатологическим характером проповеди Царства Божьего[482].
Большой интерес с точки зрения указанной проблемы представляет собой короткая, но очень емкая рецензия на упомянутую книгу И. Аккермана гамбургского исследователя Р. Саломона. Последний подчеркивает, что общий вывод монографии Аккермана в том, что учение Л. Н. Толстого о собственности, государстве и браке расходится с евангельским, должен быть существенно дополнен. Р. Саломон указывает, что без обращения к русскому тексту обширного соединения и «перевода» Евангелия, проделанного Л. Н. Толстым, который никогда не переводился на немецкий язык и был Аккерману недоступен, невозможно получить представление о масштабе того невероятного произвола (ungehenerlichste Willktir), который позволяет себе Л. Н. Толстой по отношению к евангельскому тексту с целью найти в нем подтверждение своей собственной религиозной доктрины. Изучая греческий язык в сорокалетнем возрасте, писатель с явным предубеждением относился к своей задаче, а собранная им экзегетическая литература носила случайный характер[483]. Этот тезис Р. Саломон иллюстрирует на примере двух евангельских отрывков (Лк 4. 12 и Мф 5. 32). Традиционное прочтение и интерпретация последнего стиха настолько противоречили религиозным установкам писателя, что первоначально он намеревался просто вычеркнуть этот текст из своего «евангелия», но затем решил его «перевести» соответствующим образом. Р. Саломон подчеркивает, что если бы толстовский текст был снова переведен на греческий язык, то результатом такого обратного перевода стал бы совершенно чуждый греческому подлиннику отрывок. Именно поэтому автор рецензии называет учение писателя «христианством собственной чеканки»[484].
Аналогичные заключения по поводу методов свободной интерпретации евангельского текста Л. Н. Толстым делают и современные исследователи протестантской ориентации. Д. Редстон, в частности, отнесясь с симпатией к попытке Л. Н. Толстого свести все содержание нравственного учения Господа к пяти заповедям, тем не менее вынужден указать, что для Л. Н. Толстого выработанные библеистикой научные методы критики текста были, в сущности, неведомы и не представлялись актуальными. Он, в частности, не отдавал себе отчета в важности сравнения так называемых параллельных мест даже в рамках синоптических Евангелий и не придавал никакого значения тому факту, что Сам Христос все-таки говорил не на греческом, а на арамейском языке[485].
В связи с протестантскими исследованиями нужно сделать еще одно замечание. Главный вывод Л. Н. Толстого о том, что Нагорная проповедь Христа сводится к пяти заповедям, из которых центральной является идея несопротивления, на самом деле не выдерживает никакой критики, является совершенно неоправданной и необоснованной примитивизацией. Не будем подробно останавливаться на этом сугубо богословском вопросе и снова отсылаем к исследованиям русских библеистов[486], но заметим при этом, что справедливо профессор МДА Н. А. Заозерский квалифицировал «евангелие» Л. Н. Толстого как евангелие смерти: когда глубочайший смысл нравственного учения Христа сводится к пяти запретам, оно, это учение, становится сводом правил, ведущих человека к духовной смерти[487]. Отчасти это связано еще и с тем обстоятельством, что Л. Н. Толстой, не имея специальной исторической и филологической подготовки, совершенно игнорировал тот культурно-исторический контекст, в котором возникло Евангелие, т. е. способ понимания и интерпретации Евангелия, понимание каждого евангельского события, тех или иных аспектов проповеди Христа изнутри языка и культуры.
В то же время, рассматривая в целом работы протестантских богословов, можно сделать следующий вывод: в протестантской теологии XX в. авторитет Л. Н. Толстого чрезвычайно высок. Он зиждется не столько на его богословских и экзегетических спекуляциях, сколько на том «прахристианском» пафосе, который открывают исследователи в творениях писателя. «Богословие» Толстого оказалось чрезвычайно созвучно общему сдвигу в социальную сферу, который характерен для протестантской мысли XX в. Именно поэтому оно получило такую высокую оценку в работе К. Геде, именно поэтому В. Нигг называет Л. Н. Толстого «великим первооткрывателем Нагорной проповеди в новое время», а его непротивление злу, с точки зрения В. Нигга, есть в действительности «попадание» в самую сердцевину Евангелия. Конечно, особое значение эта мысль получает в связи с эпохой торжества тоталитаризма. Проповедь писателя была отвергнута в первую очередь его русскими современниками не потому, что не соответствовала сущности евангельского христианства. Наоборот, его понимание Евангелия было настолько новым и неожиданным, что просто не могло быть ими воспринято[488]. В конечном счете проповедь Л. Н. Толстого есть страстный евангельский призыв к современникам, истинное «русское христианство», христианский радикализм, свободный от печати «византизма», отвергающий современную культуру, но являющийся для современников, пребывающих в состоянии спокойной неподвижности, суровым призывом к следованию за Христом[489].
Х. Мюнх подчеркивает, что в конечном счете отношение к Л. Н. Толстому либеральных теологов XX в. имело двойственный характер. Пытаясь примирить христианство с современной культурой, они чрезвычайно серьезно восприняли толстовское «благовестие», в котором видели знаменательный вызов времени. Им была очень близка критика догмы и культа Православной Церкви, в которых они видели искажение учения Христа, а также ярко выраженная этико-рационалистическая установка писателя. С другой стороны, они были вынуждены отвергнуть законнические тенденции в толковании Нагорной проповеди и жесткую критику культуры во всех ее проявлениях. Кроме того, в контексте учения М. Лютера о двух царствах (светское царство вынуждено кровавым мечом обуздывать абсолютно неспособного к добру человека) либеральные теологи невысоко оценили теорию непротивления злу насилием, подчеркивая, что евангельский пацифизм более эффективен не для жестокого мира, в котором живет человек, а для внутренней духовной жизни самого человека. Этот подход нашел яркое выражение в изданных в 1903 г. «Письмах о религии» либерального политического деятеля и социального теолога Ф. Науманна, который утверждал, что в жизни существуют две альтернативы, реализующиеся в оппозиции «Бисмарк – Толстой»: принцип «Евангелие бронированного кулака» и «Евангелие братства». Как политик, Ф. Науманн признавал только принцип «Бисмарка», но утверждал, что жизнь выше всех принципов и противоположностей и поэтому нуждается в «толстовстве»[490].
В связи с проделанным анализом возникает вопрос: каковы были культурно-исторические предпосылки возникновения толстовского взгляда на Личность Христа и на Церковь, как на них повлиял «интеллектуальный климат эпохи» и с каких позиций современники Л. Н. Толстого воспринимали содержание его учения?
Целью данного раздела работы является анализ происхождения и восприятия религиозной доктрины Л. Н. Толстого в контексте секулярной культуры, т. е. в конкретной историко-культурной среде, в условиях определенного интеллектуального климата. Одной из религиозных особенностей этой среды является поиск «образа Христа». Этот поиск имел определенные закономерности и явился отражением определенных процессов, важнейшая роль в которых принадлежит русской литературе.
Произведение художественной литературы как источник богословского знания. Говоря о секуляризации в сфере культуры, следует подчеркнуть исключительное значение литературы в жизни русского культурного общества XIX в. Многие авторы, например В. В. Стасов, замечали, что в России во второй половине XIX в. литература направляет в своих духовных поисках другие виды искусства, в частности, живопись и музыку. Образованным посетителям выставок и концертов необходимо было учитывать сложный эффект взаимодействия изображения и литературного слова: восприятие музыкальных и живописных произведений как бы предполагало некий (известный культурному наблюдателю или слушателю) литературный контекст. Здесь возникает аналогия с иконописью, роль которой теперь выполняет светская живопись, и житийной литературой, которую заменила литература светская, – иконопись предполагает знание жития, и даже часто на иконах изображаются отрывки из житий[491]. Фактически в соответствии с секулярными тенденциями эпохи Возрождения русская литература, реально начиная претендовать на заместительную роль (по отношению к Церкви) в процессе формирования человеческой личности, реализует антропоцентрическую задачу.
Действительно, литература и публицистика занимали совершенно уникальное место в русской жизни. Русская интеллигенция воспринимает и осмысливает свою жизнь как переживания особого рода, именно поэтому особое место в этих переживаниях занимают социальный протест и совестное отношение к жизни; кроме того, исключительно высокий статус в них имеет литературный текст, который является способом реализации творческих импульсов, причем уже в начале XIX в. важную роль приобретает текст поэтический. Можно согласиться с современным исследователем: русская поэзия первой трети XIX в. – та эмоциональная почва, на которой вырастает русская литература XIX в. и русская философия начала XX в.[492] Русская поэзия и проза «будили и формировали мир интеллигентских переживаний, страстное отношение к жизни, ее идеализм <…> Метафизической основой страстности явилась поэтически представленная религиозность интеллигентского мировосприятия, аккумулирующая в себе многие элементы переосмысления духовности с точки зрения тогдашнего рационализма и спиритуализма и при этом исходящая из православного дискурса. Страсть стала фундаментальной психологической характеристикой интеллигентского переживания жизни в формах философского, литературного, художественного, революционного жизнетворчества (мифотворчества)»[493].
Эту же деталь подчеркивает и В. М. Живов: с конца XVIII в. русский поэт «лишь ситуативно отличается от духовного лица», его личность (во всяком случае, в определенном кругу) сакрализуется. Уже Г. Р. Державин провозглашает боговдохновенный характер поэзии, «духовное ведение поэта ставится выше духовного ведения священнослужителя», ибо последний получает его «автоматически», а первый – в качестве индивидуального природного дара, полученного непосредственно от Бога[494]. Поэт получает своеобразное посвящение, его призвание сакрализовано, сопоставлено и противопоставлено позиции священника (что нашло яркое отражение в «Приказе моему привратнику» Г. Р. Державина, 1808 г.)[495].
Это исключительное, экстраординарное значение литературы в жизни русского человека XIX в. далеко не всегда психологически понятно сегодня – ведь нам трудно даже вообразить, что В. В. Розанов и К. Н. Леонтьев (по мнению Б. А. Успенского, «квинтэссенция русской интеллигенции») могут серьезно и ожесточенно ссориться (в переписке), причем за несколько дней до смерти К. Н. Леонтьева, по поводу личного отношения к Вронскому, т. е. к литературному герою[496]. Но интересно и другое: не только ссорятся из-за Вронского, но даже сопоставляют его «характер», «внешность», «нравственные качества» с живыми, реальными людьми – В. В. Розанов указывает, чем именно Вронский симпатичнее ему известного подвижника воспитательского дела С. А. Рачинского. Эта тенденция продолжается и дальше: в одном из примечаний к переписке с К. Н. Леонтьевым В. В. Розанов рисует фантастическую картину появления своего корреспондента сначала в офицерской зале, где сидят блестящие Вронские, а затем в студенческой столовой, где находятся закутанные в пледы Раскольниковы, Разумихины, Левины[497].
Происходит своеобразное «преобразование религиозной энергии», важным последствием которого и является «сакрализация литературы»; параллельно этот процесс идет и в Европе, например во Франции и Германии, однако в России он имеет особую окраску, проходит с особой интенсивностью и продолжается значительно дольше.
Именно на этом фоне происходит рождение особой функции интеллигенции, которая превращается в своего рода «светское священство», совершающее служение ради справедливости и истины в соединении «с радикальной общественной практикой, которая тем самым приобретала абсолютно этическое, а не прагматически политическое значение»[498].
С. Климова, проведя анализ писем Н. Михайловскому по поводу его юбилея, делает следующий вывод: люди, разбросанные по разным уголкам России и ощутившие потребность разобраться в жизни, не могли ничего получить из школы (Церковь даже не упоминается!), а спасались только самообразованием, т. е. жадным чтением. Опираясь на мысль В. В. Розанова из «Апокалипсиса нашего времени» о том, что Россию убила литература, С. Климова замечает: “Убивал” текст, которому был придан статус библейского “изначального Слова”, за которым должно было последовать великое Дело по переустройству России»[499].
В конечном счете обозначенная тенденция приводит к катастрофическим последствиям: литература и культура, питавшиеся христианскими соками, выросшие на христианских традициях, активно содействуют самоуничтожению христианских и национальных корней.
С учетом сказанного выше, произведения русской литературы нужно рассматривать как важнейший источник наших знаний о религиозной жизни русского человека XIX в. Но как подходить к этому источнику? В чем его особенность? Каковы методы его анализа?
Русская литература – очень сложное явление, многогранное и многослойное, построенное на переплетении различных традиций, на их динамическом единстве. Здесь можно говорить в первую очередь о причудливом взаимодействии русской книжности и влиянии различных пластов европейской культуры, которая, как отмечал еще в 1880 г. в Пушкинской речи Ф. М. Достоевский, никогда не усваивается русской культурой механически, в рабском подчинении[500], а критически и плодотворно понимается и перерабатывается.
Два вывода лежат на поверхности: первый – особенность литературы в ее уникальной роли в жизни общества, в ее притязательности на заместительную функцию, о чем было сказано выше. Здесь можно говорить об историческом значении литературы как источника, о ее социальном значении.
Но для нас не менее, если не более, важно второе обстоятельство. В русской литературе XIX в. христианская тема не только присутствует глубинно, она не только усвоила христианскую традицию, в чем Г. Штайнер видит фундаментальное различие между литературой русской и западноевропейской[501]. Другими словами, любая попытка вычленить в творчестве великих русских писателей сугубо религиозный элемент с необходимостью приводит к выводу, что нужно иметь дело со всем миром их идей во всей его полноте. Другими словами, христианская традиция конституциирует художественное творчество русских писателей[502].
Именно в этом заключается совершенно особое значение творчества русских писателей, в первую очередь Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского, в жизни образованного русского общества: для этого общества литература становится символом религиозно-моральной ответственности, способом выражения своего отношения к страданиям «униженных и оскорбленных», сострадания к «маленькому человеку», способом своеобразной сублимации чувства вины перед ним, осмысления фундаментальных вопросов человеческой жизни.
Здесь можно действительно говорить об ощущении чуть ли не «богооткровенности» если не самого литературного текста, то переживаний, связанных с ним, которые возникают у русского читателя, но возникают уже в XIX в. в очень своеобразном виде: «Интеллигенты были главными читателями и критиками этой литературы. Они видели в ней образы, открывающие Истину, но видели как бы сквозь тусклое стекло. Они читали эти повествования как истории греха и спасения, но ограничивали значение этих текстов общественной, политической и экономической сферами. Как и их советские последователи, они закрывали глаза на богословское измерение собственной литературы»[503].
И изменилась эта ситуация только на рубеже веков в связи с осмыслением творчества Ф. М. Достоевского и Л. Н. Толстого.
Таким образом, можно сделать вывод, что русская литература начинает в секулярной культуре и в секулярном обществе претендовать на новую, заместительную роль, ту роль, которую ранее выполняла религиозная, духовная литература, – это учительство, морализаторство, проповедь. В центре ее внимания остается проблема борьбы Добра и Зла, причем, по замечанию Б. А. Успенского, социальная проблематика не обсуждается самостоятельно, а подчиняется именно этому аспекту[504].
«Размышление о христианстве», т. е. выявление основ христианской жизни художественными методами, во всей их многоаспектности, в особенном способе подачи богословской проблематики, в интенсивном и напряженном диалоге с Богом и миром, в этических и социальных исканиях, в слове, обращенном к миру и человеку с его свободой, греховностью, душевными радостями, скорбями, противоречиями, наконец, в трагическом восприятии антиномии «настоящее – будущее», т. е. в своеобразном эсхатологизме, вообще «вопрошание о humanum, о человеческой сущности, не овеществляемой, но символически реализуемой в вещном»[505] – все это в русской художественной литературе должно стать в первую очередь предметом углубленного богословского исследования.
Главная тема этого исследования – понимание и видение духа, «последней смысловой позиции личности»[506], анализ выраженной художественными средствами проблемы несоответствия «между тем, что привязывает нас к земле, и нашим смутным стремлением к небу»[507]. С этой точки зрения действительно русская классика является совершенно особой «формой выражения и постижения духовно-нравственных ценностей жизни нации»[508].
Таким образом, можно констатировать, что произведение литературы является источником богословского знания настолько, насколько вообще литературный текст является фактом духовной жизни человека. Точнее, художественный текст может быть назван богословским источником в широком смысле слова.
Дело в том, что богословский источник – это свидетельство о Боге, явленное в слове или в любом другом знаке, доступном для понимания человека, и принятое в качестве такового (т. е. в качестве истинного свидетельства) Церковью. В этом смысле можно говорить о богословском источнике или об «источнике богословского знания» в узком смысле слова: в первую очередь это Священное Писание, имеющее уникальный статус «боговдохновенности», а также наиболее авторитетные святоотеческие тексты, значимость которых удостоверена соборным церковным сознанием. В качестве именно богословских, церковных эти источники воспринимаются как святоотеческой традицией, в том числе и аскетической, так и академическим богословием, которое вырабатывает специфические методы их анализа, терминологию, вообще формирует богословский дискурс.
Но есть источники другого рода, в которых также может присутствовать богословская проблематика. Очевидно, что в ряде произведений подобного рода предпринимается попытка осмысления христианского понимания человеческой жизни и человеческой истории методами, характерными для гуманитарных наук (философия, история, литературоведение, психология и т. д.).
Именно так возникает необходимость развести понятия «богословский источник», с одной стороны, и «источник богословского знания» или «текст, где присутствует христианская (богословская) проблематика», – с другой. Такой подход характерен для западной культуры и сформировался под очевидным влиянием протестантизма. Показательно, что если выражение «теология Франца Кафки» не вызовет никакого отторжения ни у западного литературоведа, ни у западного богослова, то словосочетание «богословие Ф. М. Достоевского» до сего дня вызывает споры чисто методологического характера.
Итак, литературные произведения разнообразного жанрового спектра (для творчества Л. Н. Толстого такими жанрами являются роман, философская сказка, квазибогословский трактат в форме исповеди) могут в определенном смысле рассматриваться как тексты со своими специфическими особенностями именно с точки зрения богословского содержания.
Вот почему в современном литературоведении наметилась тенденция анализировать художественные произведения квазибогословскими методами: в исследовательский оборот вводятся категории, которые по своему происхождению являются сугубо богословскими, – «пасхальность», «соборность» и т. д. Как обычно и бывает в междисциплинарных исследованиях, в таких случаях возникает проблема адекватного пользования подобными понятиями, способность исследователя избежать искушения «вчитать» в термин свое собственное понимание, игнорируя известный богословский контекст. Возникает опасность псевдонаучной эквилибристики понятиями, которые традиционно в богословии имеют совершенно определенный смысл (например, та же категория «соборность», одна из самых, кстати, сложных по содержанию) или, наоборот, являются по содержанию очень неопределенными, требуют уточнения, разъяснения или просто определения. К числу таких «коварных» понятий можно отнести столь любимые современными исследователями категории «христианские ценности», «православная система ценностей», «христианский гуманизм», «христианская нравственность», «духовная жизнь» и т. п. – очевидно, что они в первую очередь относятся к области фундаментальных мировоззренческих понятий и подвергаются существенной трансформации и даже мистификации под влиянием собственных взглядов и понимания исследователя. Не повезло даже, казалось бы, такому простому понятию, как «религиозность», которую подчас не очень легко отличить от одержимости[509].
Исследователю нужно всегда помнить, что евангельское христианство есть всегда христианство Голгофы и Воскресения.
В современном литературоведении намечается своеобразный параллельный процесс: исследователи начинают отдавать себе отчет в том, что их работа может быть эффективной только с учетом специфики тех традиционных для христианства понятий и богословских идей, которые послужили основой для русских писателей. Например, А. Б. Тарасов отмечает в автореферате своей диссертации: «Для осмысления феномена праведничества как социокультурного явления на современном этапе развития науки и общества необходимо обращаться к таким источникам исследования, как тексты Священного Писания, фольклорные произведения, документы Русской Православной Церкви, католические нормативные акты и еврейские законодательные инициативы»[510]. А ведь этот список может быть существенно дополнен: речь здесь должна идти не только о «документах» Русской Православной Церкви, уже давно известен факт использования русскими писателями, в первую очередь Н. В. Гоголем, Л. Н. Толстым, Ф. М. Достоевским, Н. С. Лесковым, А. П. Чеховым, богословских источников самого широкого спектра: помимо Священного Писания, это экзегетическая литература, жития святых, творения греческих Святых Отцов (в первую очередь аскетической направленности – прп. Исаак Сирин, например), учительная литература (творения свт. Тихона Задонского). Совершенно особое место здесь занимает абсолютно неисследованный, но крайне интересный вопрос о восприятии русскими писателями литургической, т. е. богослужебной, традиции Русской Православной Церкви.
Однако здесь исследователя может поджидать большая опасность. Слишком часто в последнее время в тех или иных литературных произведениях исследователи достаточно бездоказательно усматривают наличие христианских корней, причем только потому, например, что автор данного произведения пользовался при его подготовке житиями святых и другими подобными источниками. Представляется, что вопрос о влиянии христианской традиции на данного автора и его творчество может быть рассмотрен только с учетом особенностей именно богословской проблематики.
Различные богословские темы в разной степени представлены в русской художественной литературе. На наш взгляд, магистральными вопросами здесь являются следующие два.
А. Духовная природа творчества вообще, в том числе и литературного, другими словами, поиск альтернативного ответа на вопрос «что есть искусство?»: соблазн или деятельностная вершина для человека; с этим тесно связаны две важнейшие категории православной аскетики – страстность и прелесть.
Речь идет о том, что, независимо от того, как в конечном счете решается вопрос о духовных истоках, основах любого творческого, в частности литературного, процесса, исследователь, стоящий на христианских позициях, должен учитывать, что духовно-нейтрального творчества не существует, – все, что оказывает какое-то влияние на душу человека, а литература по степени и интенсивности эмоционального воздействия (наряду с музыкой) стоит здесь на одном из первых мест[511], всегда имеет для человеческой души определенные последствия – духовную пользу или духовный вред. Это непреложная аксиома христианской аскетики, которая была сформулирована еще в творениях древних христианских подвижников. Правда, эта польза и этот вред далеко не всегда носят универсальный характер, здесь очень многое зависит от вектора направленности человеческой души – и читателя, и писателя. В этом смысле действительно «в области творчества, выходящего на глубинные основы бытия, внерелигиозной литературы попросту не существует»[512]. Нужно при этом иметь в виду важное замечание архим. Софрония (Сахарова), что с точки зрения христианской аскетики в своей основе светская и духовная культура противоположны: духовность стремится к простоте, связанной с очищением сердца; светская культура, наоборот, основой своей имеет сложность, изощренность, возрастание проблематики, при этом «и демонические образы, и образы, творимые самим человеком, могут влиять на людей, видоизменяя или преображая их»[513].
Самое важное при этом заключается в том, что этот демонизм может быть скрыт от автора литературного произведения, – он является проводником зла и не подозревает об этом. Эта мысль постоянно подчеркивается оптинскими старцами: литературное творчество является источником как света, так и тьмы, его религиозные ориентиры часто не определены, «движутся по направлению сердечного вдохновения, неясного, безотчетного, душевного, а не духовного <…> сочинение есть непременная исповедь сочинителя, по большей части им не понимаемая»[514].
Эта мысль имеет большое значение по отношению к творчеству Л. Н. Толстого: складывается впечатление, что отдельные отрывки его религиозно-философских трактатов носят характер явной одержимости, чему сам писатель никакого значения не придавал. В то же время, стремясь к простоте, он превращал эту простоту в опрощение, упрощение, дурную прямолинейность, так как только простота одухотворенная, пронизанная Духом Христовым, может стать для человека источником духовной пользы.
Религиозная основа творчества парадоксальна и сложна. Здесь должно присутствовать понимание и мнимой силы и власти греха над душой человека, и реальной силы и власти благодати Христовой. Литературное творчество, которое потенциально способно оказывать сильнейшее эмоциональное влияние на душу человека, вдохновлять его, становится духовно бесплодно, если оно позиционирует себя вне Христа: «И вне христианства ведется борьба с некоторыми страстями; и в гуманизме наблюдается преодоление тех или иных пороков; но поскольку отсутствует видение глубинной сущности греха – гордости, постольку сей злой порыв остается непреодоленным, и трагизм истории не перестает возрастать»[515].
Следует подчеркнуть, что проблема борьбы добра и зла, проблема человеческой свободы, столь остро поставленные русской литературой XIX в., а также поиски положительного идеала должны иметь своей почвой отчетливое понимание духовной реальности зла в человеческой природе – ее дефекты не могут быть быстро исправлены благочестивыми призывами и порывами, о чем также пишет архим. Софроний: «То, что монахам давалось десятилетиями плача, люди современные думают получить за короткий промежуток времени, а иногда за несколько часов приятной “богословской” беседы»[516].
О каком трагизме истории говорит архим. Софроний? Он сам отвечает на этот вопрос: это невозможность, неспособность верить в Воскресение Христово. Эта неспособность – источник великого отчаяния, которое может реализовываться даже в социальных масштабах. И именно это отчаяние, которое невозможно исчерпать никакими моральными силлогизмами, имплицитно присутствует в поздних произведениях Л. Н. Толстого. Насколько в ранних его произведениях силен свет, радость, способность видеть жизнь глазами очень молодых людей, настолько в поздних, особенно в «Воскресении», видно торжество силлогизма на фоне отчаяния: воскресение главного героя романа становится мнимым, искусственным, что очень тонко и убедительно заметил А. П. Чехов[517].
По всей видимости, впервые вопрос о духовной природе творчества был поставлен в русской культуре в 60-70-е гг. XIX в. в работах А. М. Бухарева (архим. Феодора) и некоторых других авторов, утверждавших, что все вообще творческие порывы человека носят благодатный характер, а всякий талантливый писатель или поэт является продолжателем миссии Христа на земле: «Начиная с конца 1870-х годов идея богодухновенности всякого гениального (или даже просто честного и искреннего) литературного труда буквально носилась в воздухе»[518]. Возникает эффект «магии художества» (в первую очередь литературного и музыкального), которое оказывает чарующее воздействие на душу человека, а так как духовная способность и возможность у человека правильно «расставить знаки» этого воздействия отсутствуют, возникает иллюзия объявить любое такое воздействие имеющим христианское происхождение и благодатным по своим последствиям.
Исторически складывается своеобразная ситуация: либеральная критика, даже когда она была представлена членами академических корпораций, часто очень неосторожно оперируя богословскими и духовными категориями, выступала без всяких оснований от имени Церкви, обоготворяла лучшие явления мировой культуры, не желала прислушиваться к редким, но твердым трезвым голосам (оптинские старцы, о. Иоанн Кронштадтский, святители Феофан Затворник и Игнатий (Брянчанинов). К концу века положение изменилось к худшему: эта духовная критика попадает в полную зависимость от критики светской, причем последняя в значительной степени перенимает у духовных писателей многое в терминологии и уровне обобщений. Духовные журналы на своих страницах дают зеленый свет работам «свободных мыслителей мистико-символической ориентации», для которых в значительной степени главным является гениальность автора (например, Л. Н. Толстого)[519].
Б. Другой важнейший момент, на котором следует остановиться в предварительном рассмотрении проблемы, – это влияние христианской традиции на литературное произведение (наличие евангельских коннотаций, образы и выразительные приемы житийной литературы, влияние учительной литературы, литургической церковной жизни и т. д.). Здесь мы сталкиваемся с опасностью другого порядка – это проблема целостности, достоверности, художественной убедительности. Хотя в указанном выше смысле художественная литература является источником богословского знания, это очень специфический источник, не поддающийся «насилию», при котором он свою специфику теряет. За попытку просто и искусственно «одеть» религиозную мысль в художественную форму искусство всегда «мстит» тем, кто смотрит на него как на орудие[520]. Именно поэтому серьезный анализ литературного произведения не может ограничиваться констатацией, что в нем присутствуют «евангельские мотивы». Именно поэтому же так часто вполне понятные и оправданные с точки зрения «неофитского благочестия» попытки создания «христианских» повестей и поэм крайне неубедительны с точки зрения художественной правды[521].
Два затронутых выше аспекта, как нам представляется, носят в большей степени методологический характер, причем второй вообще можно назвать богословием очень условно – он стоит на стыке различных областей знания. С точки зрения проблематики данной работы в первую очередь здесь важны христологические аспекты творчества Л. Н. Толстого, т. е. его представление о Личности Христа, Его учении и Царстве, представление, которое находится в религиозно-философских трактатах писателя. Однако «христология» Л. Н. Толстого возникла не спонтанно и явилась своеобразным итогом поисков его предшественников. Следующий раздел работы будет посвящен вопросу, какими путями в культуре осуществлялся этот поиск.
«Образ Христа» в русской литературе. Итак, можно утверждать, что религиозные поиски и эксперименты Л. Н. Толстого определялись не только его личными пристрастиями, но и культурными традициями эпохи.
Здесь сразу встает вопрос о потенциальной возможности изобразить Христа в каком-либо другом произведении, кроме Евангелия. Для православного сознания это принципиально невозможно, здесь можно говорить только именно о восприятии этого образа писателем и его читателем. Но в европейской культуре произошло нечто иное – замена, трансформация, очеловечение этого образа: «Образ Христа как совершенного человека, как учителя, являющего новый нравственный закон, оказался особенно пленительным для человека, унаследовавшего антропоцентрический гуманизм Возрождения, рационализм Просвещения, позитивизм и материализм XIX века»[522].
Появление этого образа ознаменовало новый этап в развитии западноевропейской мысли: рождение «нового» христианства, в котором отсутствуют элементы мистики и догматики, а акцент ставится на социально-нравственных чертах. Происходит своеобразный антропологический сдвиг: в центре теперь стоит не Богочеловек, а человек, призванный к ангелоподобной красоте и нравственному совершенству.
В чтении евангельского повествования происходит смещение акцентов в сторону эстетических и этических идеалов (Христос – прекрасный, опоэтизированный защитник униженных и оскорбленных), муссирование различных переживаний (жалость, печаль, чувствительность). Проходит немного времени, и эта тенденция вполне закономерно переходит в явный натурализм с очень характерным идеологическим подтекстом и финалом, сформулированным Ф. Ницше: «Бог умер». Важен и другой вариант этой формулы, принадлежащий, по всей видимости, Э. Ренану: «Бог умер и не оставил наследников». Другими словами, у христианской доктрины в жизни человечества не может быть никакой альтернативы – ни пресловутое Просвещение, ни позитивизм претендовать на это не могут.
В этой связи полезно вспомнить, какие бурные споры вызывало каждое полотно столь любимого Л. Н. Толстым художника Н. Н. Ге, настойчиво пытавшегося изобразить Христа – только человека, переживающего ужас страданий и страх смерти. Видимо, не случайно и Ф. М. Достоевский выбирает важным рефреном для своего романа «Идиот» картину Ганса Гольбейна Младшего «Христос в гробнице», о которой еще будет сказано ниже[523].
Таким образом, в целом в секулярной культуре происходит трансформация в понимании евангельского образа Господа по следующей схеме: Богочеловек – «очеловеченный Христос» (положительно прекрасный) – человек Христос – мертвый Христос (натурализм смерти и страданий, знаменующий потерю веры, о чем и говорят герои Ф. М. Достоевского Мышкин и Рогожин) – человекобог (homo divinus). Каждый элемент этой схемы может быть назван «виртуальным ликом» Христа[524], так как он представляет ложный, искушающий, соблазняющий образ, совершенно не соответствующий духу Евангелия.
Корни такой «религиозности» проследить не так сложно: ее идейный фундамент в «очеловечении и обмирщении божественного» в недрах средневековой западной культуры и Реформации, в результате отрыва Запада от Востока, отрыва, порождением которого в богословии является «мистическая эротика», в мистике – «эстетизм», в эстетике – натурализм: «Была почувствована только человеческая стихия в боговоплощении, божественное потускнело и заслонилось человеческой красотой, обольстительно-двусмысленной, как улыбка на картинах Леонардо да Винчи, и человеческое без духа перестало быть человеческим, стало плотским»[525]. Именно эта тенденция и ведет в конечном счете к Реформации и Лютеру.
Важнейшим этапом на этом пути стала очередная атака на Христа – появление «светских биографий» Христа, из которых нужно выделить «Leben Jesu» Д.-Ф. Штрауса, впервые опубликованную в 1835 г., и «Vie de Jеsus» Э. Ренана, первое издание которой увидело свет в 1863 г. Этот процесс сопровождается отрицанием новой библейской наукой боговдохновенности евангельского текста, рождением метода анализа источников, интенсивным развитием методов филологического анализа. В творчестве Л. Н. Толстого эта тенденция находит своеобразное преломление. С одной стороны, его «Соединение и перевод четырех Евангелий» есть продолжение традиции Штрауса и Ренана, с другой – их позитивизм, несовместимый с индивидуальной моральной ответственностью и признанием божественного происхождения «учения Христа», а также сентиментальность и неготовность реализовывать учение на практике, менять мир глубоко чужды писателю[526].
Конечно, не следует забывать еще об одном знаковом событии, оказавшем колоссальное влияние и на развитие европейской мысли в целом, и на создание своеобразной идеологической базы для получавшей все большую популярность теории прогресса. Речь идет о выходе в свет в 1859 г. книги Ч. Дарвина «Происхождение видов путем естественного отбора, или Сохранение благоприятствуемых пород в борьбе за жизнь». Появление теории Ч. Дарвина стало, безусловно, одним из мощнейших интеллектуальных вызовов эпохи, не нашедшей в недрах христианского богословия адекватного ответа на свои вопросы. Несколько позднее такими важными вызовами стали теории К. Маркса и З. Фрейда.
Сторонникам новых теорий казалось, что теперь церковной догматике нанесен самый решительный удар. К тому же вскоре теория прогресса в работах О. Конта получила своеобразное богословско-социологическое обоснование – возникает знаменитая схема: «богословие – метафизика – наука».
В конечном счете те тенденции, которые наметились в протестантском богословии и о которых кратко было сказано выше в разделе, посвященном религиозному кризису в Европе, привели к достаточно неожиданным результатам. «Поиск исторического Иисуса» фактически, как в начале XX в. констатировал А. Швейцер, привел не к обретению в новых реалиях «образа Христа», а к поиску нового человека. В богословских исследованиях появляется явный акцент на социологической составляющей – Бог становится своеобразным атрибутом человеческого общества, человеческих отношений, человеческой любви.
Следует заметить, что идея «человек Христос» получила на европейской почве характерную социальную окраску. В одном из разговоров с Ф. М. Достоевским В. Г. Белинский признает, что, если бы «в наше время» появился Христос, он непременно бы «примкнул к социалистам и пошел за ними» (ДПСС. Т. 21. С. 11). Здесь также виден опыт «исправления» церковного образа Христа, о котором пишет в «Вехах» С. Н. Булгаков и начало которому в XIX в. в России положил именно В. Г. Белинский: в известном письме Н. В. Гоголю он утверждал, что Христос первый провозгласил людям учение свободы, равенства и братства, т. е. был первым социал-демократом, но при этом не имеет ничего общего с Православной Церковью[527]. Идея «человек Христос» получает «социальную составляющую», точнее, только и исключительно социальную: С. Г. Бочаров указывает, что здесь речь должна идти о «новом христианстве» 1830-1840-х гг., «политическая религия» которого «стала бродилом метаморфоз Христова образа в XIX в., в том числе в России»[528].
Этот тезис проиллюстрирован подробно Д. Метьюэлом. В своей статье он сопоставляет восприятие П. Ж. Прудоном и Л. Н. Толстым образа Христа. Автор показывает, что во многом их позиции совпадают. Оба категорически отрицают божественную природу Христа и Его мессианское достоинство. Для Л. Н. Толстого «богом» стало «разумение жизни». В свою очередь в комментариях к Ин 1. 1; 14. 10 Прудон указывает, что «бог» есть сознание человека. Оба автора в соответствующем социальном ключе трактуют такие важные евангельские понятия, как «Сын Божий» и «Сын человеческий»: Христос – провозвестник божественной рациональной силы, причем акцент, в отличие от Л. Н. Толстого, Прудон делает на справедливости и добрых делах, благотворительности и равенстве. Христос – действительно Мессия, но революционный, его программа подозрительно напоминает программы французских социалистов XIX в.: «Истинное мессианство – это не что иное, как освобождение бедных и братство, возвышенное до уровня обожествления. Это истинно смелая идея, реформаторская и революционная, которая противоречила предрассудкам иудеев, отрицавшая их мессианскую идею, выставлявшая на посмешище букву и элементы их культа; это истинно демократическая и пролетарская идея, в равной степени радикально враждебная как монархии, так и священству. Она является единственным рациональным объяснением миссии плотника и объясняет Его историю и сложившиеся вокруг Него легенды»[529]. Именно отсюда проистекает объединяющая Л. Н. Толстого и Прудона идея о том, что христианство традиционного Евангелия есть на самом деле извращение идей Христа, в создании которого большую роль сыграл апостол Павел. По мнению П. Ж. Прудона, современный человек должен восстановить образ истинного Иисуса, убрав «божественность» и «мессианизм» и восстановив разум и человечность. Правда, есть и разница: Л. Н. Толстой претендовал на то, что открыл новое Евангелие, Прудон же прямо называл свою интерпретацию Евангелия «прудонианой», отчетливо осознавая, что рисует свой собственный портрет и участвует в идейной битве, в которой одержали победу рационалисты XIX в.[530]
Указанные особенности трансформации образа Христа в литературе имеют глобальные следствия общебогословского характера. Рождается совершенно своеобразная христианская антропология, определенным образом решающая вопрос о конечном смысле человеческой жизни, о месте человека в мире, фундаментальной проблеме греха и спасения. В контексте важной и актуальной для современного литературоведения темы – изучения феномена праведничества в русской литературе имеет большое значение, как автор литературного произведения воспринимает «первообраз праведника – Богочеловека Иисуса Христа»[531].
С. Мартьянова подчеркивает, что такие квазиантропологические тенденции наметились еще в европейской литературе, в которой «вершиной новоевропейского, секуляризованного понимания личности явилась пора романтизма». Рождается своевольная, самоутверждающаяся индивидуальность, главной характеристикой которой является «самостояние», отрицание правды «на земле и выше», спор с судьбой, своеволие героя в его байронически-индивидуалистическом варианте – духовный авантюризм, стремление к беспочвенным духовным опытам, жизненным импровизациям, испытанию собственных сил, стремление к героизму, а не подвижничеству[532]. Одновременно в романтизме происходит важный параллельный процесс – рождается своеобразный вариант персонализма, т. е. осмысление глобальной проблемы человеческой личности, которая отныне мыслится не только как часть христианского универсума: человеческая индивидуальность становится «ипостасью мира», культурным океаном, сокровищем «культурных смыслов и отношений» и в этом отношении не менее важна, чем мир в целом[533].
Антропология указанного вида рождает соответствующую агиологию в литературе; с этой темой непосредственно связана проблема поиска морального идеала и положительного героя, именно поэтому вместе с «новой христологией» рождается новая мораль, причем, как было подчеркнуто выше, эта мораль занимает совершенно исключительное место в учении – появляется эффект «панморализма». Кроме того, появляется новая эсхатология, причем, как правило, эсхатологические мотивы в литературных произведениях тесно переплетаются с социальными вопросами.
Как правило, в значительно меньшей степени в построениях такого рода содержится экклесиология, т. е. выражена тема Церкви, которая заменяется расплывчатыми «братствами» и «единствами». Характерное свидетельство в подтверждение этой точки зрения мы находим в другой исторической эпохи, когда к власти пришли уже большевики. В 1922 г. на одном из заседаний толстовского «общества истинной свободы», которым руководил В. Г. Чертков, председательствующему, В. Ф. Булгакову, был задан вопрос, что собой представляет их общество, на что был получен следующий ответ (содержащийся в отчете одного из осведомителей ВЧК): «Толстовское общество состоит из высших культурных лиц, председателем которого состоит сам Толстой, а цель – распространить идею учения Толстого»[534]. Другими словами, сообщество учеников Толстого, к тому времени уже умершего, мыслило себя именно как церковь с «невидимым главой», но не Христом, а Толстым.
Другие темы, традиционные для богословских текстов (например, триадология – учение о Св. Троице, сакраментология – учение о Таинствах Церкви и т. д.), присутствуют в литературных произведениях рассматриваемой эпохи в гораздо меньшей степени, однако в последнее время и по этим вопросам стали появляться специальные работы на стыке исследовательских областей. Некоторые важнейшие вопросы, которые, впрочем, нельзя назвать чисто богословскими (например, проблема человеческой свободы), также имеют большое значение в этом смысле и традиционны для русской литературы.
Конечно, следует проявлять большую осторожность и понимать, что при сходстве тематики речь должна идти о необходимости разработки специфических исследовательских методов.
Представляется, что рассмотренные выше вопросы, а именно религиозный кризис, поиск ответа на вопрос о месте православия в современной жизни, а также поиск «образа Христа», нашли свою реализацию в творчестве Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского. Сопоставление этих двух имен в XX в. стало общим местом, однако следует поставить вопрос, по каким именно методологическим основаниям творчество этих двух писателей рассматривается в рамках данной работы в контексте вопроса о конфликте с Церковью.
Л. Н. Толстой и Ф. М. Достоевский: «Христос и истина»
В наиболее полном виде размышления о возможных путях выхода из религиозного кризиса и проблема поиска образа Христа в русской литературе XIX в. присутствуют в творчестве Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского, причем представляется целесообразным рассматривать этот вопрос именно в рамках данной оппозиции.
В науке стандартным стало утверждение, что проблема Личности Христа, Его дела на земле и Его Царства нигде не была поставлена с такой значимой общественной остротой, как в творчестве двух великих русских писателей: с моралистическим пафосом отрицания церковного учения в философском творчестве Л. Н. Толстого, с мистической глубиной утверждения в художественном творчестве Ф. М. Достоевского. Этих двух авторов читала вся мыслящая Россия, их слово имело колоссальную силу, их противостояние в конечном счете определило рождение нового феномена русской культурной жизни – русской религиозной философии. Конечно, речь здесь идет не о реальном жизненном конфликте, а о противостоянии идейном. По степени влияния на развитие русской культуры рядом с этими двумя авторами, по всей видимости, может быть поставлен только В. С. Соловьев.
Тема «Толстой – Достоевский» уже давно привлекает внимание отечественных и западных исследователей, можно сказать, что после выхода в свет книги Д. С. Мережковского «Толстой и Достоевский» (сначала в журнальном варианте в «Мире искусства» в 1900–1902 гг., затем отдельной книгой в двух томах в 1901–1902 гг.) и ее перевода на европейские языки ни один аспект творчества писателей не остался без осмысления.