Русская Православная Церковь и Л. Н. Толстой. Конфликт глазами современников Ореханов Протоиерей Георгий

Но если вред нигилизма для церковной жизни вполне очевиден, то с «фарисейством» – не как с лицемерием в евангельском смысле, а как именно со служением букве – дело обстоит гораздо сложнее: в конечном счете, доведенное до логического завершения, оно, являясь «идолопоклонством, хотя во внешней христианской форме», приводит, по мнению Н. П. Гилярова-Платонова, к кострам, процессам и даже к «воровству и прелюбодеянию, ad majorem Dei gloriam и на пользу Церкви»[663]. Внешнее и преходящее заслоняет вечное и высшее – правду и любовь.

Действительно, трактовка К. Н. Леонтьевым учения Христа оказывается крайне проблематичной: с его точки зрения, Христос учил, что «на земле все неверно и все не важно, все даже нереально, а действительность и вековечность настанет после гибели земли и всего живущего на ней: вот та осязательно-мистическая точка опоры, на которой вращался и вращается до сих пор исполинский рычаг христианской проповеди». В этом, в отличие от «утешительного ребячества» и «младенчески-болезненных» мечтаний и восторгов, т. е. проповеди «розового христианства», К. Н. Леонтьев видит «суровый и печальный пессимизм» и «мужественное примирение с неисправимостью земной жизни»[664].

В реальном мире явлений нет ничего верного, кроме той простой и несомненной истины, что «все должно погибнуть», поэтому забота «о земном благе грядущих поколений», о «человечестве» есть самообман, а любовь, милосердие и справедливость есть только трагический «корректив жизни», «паллиативное лечение язв»[665]. Реальная жизнь, а не эта призрачная будет только на новой земле и на новом небе, но мы ничего об этой жизни знать не можем. Творить дела любви на земле нужно только из страха загробных мук и из стремления к загробному блаженству: «Она ведь ужасна – эта жизнь – и никогда не поправится…»[666]

Эта пессимистическая оценка становится понятна, если учесть, что богословские взгляды К. Н. Леонтьева были выражением крайнего, абсолютного антропологического пессимизма – объективного и субъективного. Более того, сам Леонтьев полагал, что этот пессимизм является подготовительным шагом к истинно религиозному мировоззрению, причем христианство по своему содержанию, считает он, вполне соответствует этому пессимистическому взгляду на человека. Проклятие земли, зло мира – по Леонтьеву, эти великие символы выражают сущность христианского мировоззрения. Божественный Промысел совершенно игнорирует любые действия человека на земле, которые представляют собой только случайные и слепые блуждания в темноте, подготовляющие пришествие Антихриста, а его ум может хвалиться только своими заблуждениями[667]. В своих воспоминаниях об афонском старце прп. Макарии (Сушкине) К. Н. Леонтьев утверждает, что сущность христианства составляют мысли о загробной жизни, райском блаженстве и адских ужасающих муках – именно то, что Леонтьев называет трансцендентным эгоизмом. Земля и небо – «взаимное отрицание»[668].

Но так ли это? Да, действительно, Христос и Его апостолы не обещают торжество любви и правды на земле, и действительно, в определенном смысле евангельская проповедь предусматривает пессимистический финал человеческой истории. Действительно, человеческая природа и воля от рождения человека подвергнуты греховному повреждению, «удобосклонности ко греху», но это вовсе не означает, что эти природа и воля полностью уничтожены в своих потенциях, что для человека здесь, на земле, невозможен принципиальный выбор между стремлением быть «чадом Божиим» или «сыном диавола» (свт. Василий Великий). Кроме того, нигде и никогда Церковь не учила, что борьба за правду и любовь и проповедь правды и любви есть полная бессмыслица здесь, на земле. Эта богословская истина доказывается большим количеством ссылок как на творения Святых Отцов IV в. (например, каппадокийцев), так и на вероучительные документы более позднего времени, например на Послание восточных патриархов 1723 г., где прямо говорится о «природной силе свободной, живой и деятельной», благодаря которой человек имеет возможность выбирать и творить добро и отвращаться зла. Сама по себе эта способность делать добро еще не есть признак благодатного состояния человека, но возрожденного благодатью она «делает совершенным и соделывает человека достойным спасения» [669]. Именно в этом смысле следует понимать многочисленные выражения в посланиях ап. Павла, в том числе его принципиальный термин «соработничество Богу» (2 Кор 3. 9).

Не случайно также в притче о Страшном суде (Мф 25) Сам Господь говорит о том, что судьба каждого конкретного человека будет определяться тем количеством добра, которое он сделал на земле, накормил голодного, одел нагого, посетил заключенного в темнице и т. д. Именно поэтому книга К. Н. Леонтьева вызвала такой негативный отзыв у Достоевского, который отметил в черновых заметках, что в его подходе есть безрассудство, нечестие и своеобразное удобство – живи в свое удовольствие, если земля обречена, стараться нечего (см., ДПСС. Т. 27. С. 51).

К. Н. Леонтьеву, по отзывам близких ему по духу современников, в частности, В. В. Розанова и Л. А. Тихомирова, человеку лично большой порядочности, искренности, чистоты, утонченной способности к состраданию, отзывчивости, заботе о молодых друзьях, не хватало почему-то простого, евангельского понимания человеческой беды и простой, евангельской способности сострадать этой беде. В этом смысле хотя действительно настоящая, а не фарисейская, показная, «любовь к дальнему», любовь к человечеству рождается и воспитывается из «любви к ближнему», любви к человеку, но есть и обратное влияние – этот социальный горизонт, широта любви, есть тоже необходимое условие любви вообще – любовь к конкретному человеку невозможна без любви к человеку вообще, к человечеству. А суть христианской проповеди и евангельской борьбы за правду на земле, в сущности, и заключается именно в этой любви к человеку вообще – любви с «сотериологическим горизонтом», главной заботой которой является спасение души каждого конкретного человека. Именно это чувство, основа которого глубоко сотериологична, является условием и фундаментом культурного строительства на земле, будь то сфера образования и воспитания или любая другая сфера конструктивной человеческой деятельности. ведь в конечном счете Ф. М. Достоевский призывает не к борьбе за торжество на земле Царства Небесного, а только к борьбе за «святую жажду всечеловеческого дела, всебратского служения и подвига» (ДПСС. Т. 26. С. 173), а такая жажда действительно свята и вполне укладывается в рамки христианского благовестия.

В этом смысле, вероятно, следует согласиться с Н. Ф. Будановой, которая утверждает, что эстетический критерий К. Н. Леонтьева совершенно не гармонирует с русской гуманистической традицией понимания «маленького человека»[670]. В этом смысле можно, вслед за прот. С. Булгаковым, говорить о трагической тайне К. Н. Леонтьева, в которой присутствуют языческие мотивы и которая на уровне сознания и исповедания была для него самого закрыта: в чем-то очень важном, сущностном он оставался до конца непросвещенным, а его эстетическому идеалу не хватает столь характерной для Евангелия «умягченности», которая в русской публицистике была всегда отмечена «болезнью совести, мотивами жалости и покаяния»[671].

В рассуждениях К. Н. Леонтьева нашел своеобразное отражение кардинальный разрыв между небесным и земным, будущим и настоящим, личным и общим, разрыв, который в контексте христианской жизни фактически делает бессмысленными любые человеческие действия, начиная с воспитания детей в семье и кончая социальными и гражданскими добродетелями. Парадоксально, но образ мира К. Леонтьева действительно не содержит категорию «будущее»[672]: его философия антиисторична – она отрицает, обессмысливает любые человеческие усилия. Но если сторонники апокатастасиса интерпретируют человеческую историю с точки зрения «тотального позитива» («спасутся от вечных мук все»), то К. Н. Леонтьев, наоборот, смотрит с большим недоверием, скепсисом на любые человеческие попытки борьбы за добро.

Фактически противостояние «Леонтьев – Достоевский» есть противостояние «теологии разрушения», или «катастрофической эсхатологии», и «теологии преображения», или «светлой апокалиптики»: либо эта земля будет полностью разрушена и возникнет «новая земля», и тогда никаким разумным человеческим усилиям, в том числе и коллективным, места в этом процессе нет, в них просто нет смысла, либо она будет «преображена», и тогда здесь есть место и для человеческого творчества. Таким образом, сама проблема спасения мира для К. Н. Леонтьева отсутствует: есть только личное спасение, а «служение общественному благу» есть «розовая фантазия».

Парадоксально также, что, всю свою жизнь являясь активным и ожесточенным противником современного либерального прогресса, К. Н. Леонтьев как будто приоткрывает для этого прогресса лазейку: если реально только настоящее, а будущее неизвестно и тотально трагично, то смысл имеет только эта сегодняшняя жизнь, а в этой ситуации только один шаг до «innerweltlichen Askese» (термин М. Вебера, обозначающий характерное для протестантизма понимание земной активности индивидуума, которая имеет религиозное обоснование).

Действительно, разрыв между небесным и земным свое логическое завершение находит в протестантском учении о земной и небесной Церкви. Наоборот, этот разрыв обретает мистическое преодоление в полноте жизни Церкви, в ее литургическом служении, ибо литургия есть общее дело (Isuoupyla) церковной общины, образ общего служения общины христиан здесь, на земле, и одновременно прообраз Небесного Царства, Царства «Отца, и Сына, и Святого Духа», с благословения которого начинается православная литургия, здесь, на земле. Именно таким литургическим, евхаристическим духом проникнута жизнь первых христианских общин, так, как она описана в древнейших церковных памятниках, в первую очередь в Деяниях апостолов, жизнь поистине братская, единодушная «жизнь во Христе», когда у членов общины все было общим – не только имущество, но и сердце. Эта жизнь, конечно, не преследовала цель построения на земле Небесного Царства, но она также была и далека от «утешительного ребячества» и «младенчески-болезненных» мечтаний.

Именно в этом смысле говорит о Церкви как о предвосхищенной эсхатологии прот. Г. Флоровский. Церковь Христова не эсхатологическое знамение, символ, потому что тогда К. Н. Леонтьев прав: человеческая история есть только политический казус, бессмыслица, которая подлежит проклятию, забвению и разрушению: «…человеку, по большому счету, нечего делать – нечего творить, нечего достигать. Он просто подлежит Суду – и томится, ожидая судного дня»[673]. Испытывая некоторые симпатии к католицизму, за которые его обличал еще отец Климент (Зедергольм), К. Н. Леонтьев на самом деле близко подошел к радикализму тех протестантских по своему происхождению теорий, утверждающих активную, деспотическую позицию Бога в истории и крайнюю пассивность человека, который только является объектом Божественного гнева или милости, но самостоятельно действовать неспособен и обречен на слепую покорность[674]. Спасение, так, как его понимает Православная Церковь, есть не только одно загробное мздо-воздаяние, а подход, основанный только на страхе, «бесчеловечен» в самом глубоком и непосредственном смысле этого слова: смысл человеческой истории с того момента, как «Слово плоть бысть», с момента Воскресения Христова и Пятидесятницы – в ее священном характере, теперь спасение человека имеет исторический аспект[675]. Именно христианство во всей полноте своей реализации, именно Церковь во всей полноте своего бытия утверждают истину трагической истории человеческого духа и конструктивный характер человеческой деятельности в истории – истории борьбы с грехом и стремления жизни с Богом и в Боге, жизни, сутью которой является соборное, мистическое переживание Личности Христа. Церковь не есть только «оригинальный бытовой институт»[676].

На языке Священного Писания спасение – возвращение утерянной Божественной жизни, заключающейся в любви: спасение созидается в человеке «на земле постольку, поскольку созидается в нем Христова любовь, та новая жизнь, которой он не мог в себе водворить, пока не соединился со Христом»[677]. Таким образом, спасение не есть только и исключительно воздаяние, а новая жизнь во Христе, знание Бога (Ин 17. 3), т. е. усвоенное в любви богопознание, которое начинается именно здесь, на земле, и с этой точки зрения противопоставление земной жизни и жизни будущей условно и относительно – будущая слава праведников есть не столько награда за земную жизнь, сколько продолжение их земной жизни, а любовь есть не средство стяжать спасение, а содержание спасения. Земная и небесная жизнь нераздельны в том смысле, что представляют собой единый процесс восхождения человека к Богу.

Именно так понимает спасение святоотеческая мысль: святитель Василий Великий говорит о том, что Небесное Царство есть не что иное, как «истинное разумение Сущего», которое и называется в Писании жизнью и блаженством, а свт. Афанасий Александрийский пишет, что Царство Божие есть «созерцание и ведение Бога, сколько доступно сие душе человеческой»[678]. Конечно, слова «разумение» и «ведение» предполагают здесь не теоретическое, интеллектуальное знание, а мистический союз, основанный на любви, которая, в свою очередь, предполагает очищение сердца от страстей. С этой точки зрения, по мысли Святых Отцов, вечное блаженство, богоподобие, причастие Божественного естества, святость начинаются здесь, на земле. При этом свт. Афанасий Великий подчеркивает, что обновленный человек исполняет заповеди не ради страха, но ради них самих, так как с любовью к ним расположен. Святость, по мысли свт. Иоанна Златоуста, «больше всякой награды»[679].

Можно подчеркнуть, что мысль К. Н. Леонтьева нельзя саму по себе признать ошибочной: ведь он старался в конце жизни руководствоваться советами оптинских старцев, а те Святые Отцы, на которых ссылались его критики, сами прошли суровый монашеский искус и имели, несомненно, в своем сердце «Страх Божий». Здесь нужно говорить, конечно, не об ошибке или заблуждении, а о правильно расставленных акцентах, очень важных обертонах. Анализу К. Н. Леонтьева не хватает именно аскетической и экклесиологической сбалансированности – чувства меры, равновесия и соотнесенности именно между личным и общим.

Да, человек и человечество не спасаются автоматически, и здесь источником может быть только личный подвиг, личная аскеза, личная жертва, личная любовь, страх Божий, который является основой спасения, именно в этом смысле и нужно понимать слова К. Н. Леонтьева о том, что «христианство личное есть прежде всего трансцендентный (не земной, загробный) эгоизм», усиление «личной веры» и забота о «личном спасении»[680]. Однако личный подвиг, святая жизнь, стремление к очищению своей души от грехов могут быть реализованы только в Церкви – общем деле в широком смысле, в литургии в широком смысле, в любви и милосердии к другим, как к себе. Страх Божий – это не животная боязнь наказания, а основа отношений человека с Богом, страх потерять в себе чувство любви к Богу. И венцом этой личной аскезы, ее главным продуктом является именно любовь – и именно о любви говорит Господь в прощальной беседе со своими учениками.

В этом – в страхе и любви – и должен существовать аскетический баланс – между собой и между другим, и любое отклонение от такого равновесия приводит к отрицательным последствиям сотериологического характера. Этот баланс и присутствует в творениях Святых Отцов – аскетов, например, у прп. Исаака Сирина, который говорит: «Бывает смирение от страха Божия, и бывает смирение из любви к Богу: иной смиряется по страху Божию, другой от радости… Смирение по радости сопровождает великая простота, сердце возрастающее и неудержимое»[681]. Этой простоты, возрастающего и неудержимого сердца очень не хватало К. Н. Леонтьеву. С. Н. Булгаков очень проницательно замечает, что часто страх К. Н. Леонтьева скорее напоминает «метафизический и исторический испуг»[682].

В реальности христианское учение утверждает не противопоставление земного и небесного, как, впрочем, и не растворение небесного в земном или земного в небесном (что и объясняет всю актуальность, даже ожесточенность споров эпохи Вселенских Соборов о способе единения двух природ – Божественной и человеческой – во Христе), а глубокую мистическую связь, догматическим выражением содержания которой является орос Халкидонского Собора с четырьмя знаменитыми определениями («неслитно, нераздельно, неразлучно, неизменно»), нравственным – неустанный поиск Правды Небесного Царства и служение этой правде в жертвенной любви, мерой – вера и ответственность, а образом и реальным осуществлением – Церковь Христова. В этом смысле литургическая жизнь Церкви и есть начало Небесного Царства. Очень важно, что в жизни отдельного человека эта церковная жизнь реализуется в виде неразрывного единства мистико-догматического и нравственного аспектов. «Веру и дела» можно разделить только в теории, и именно по причине такого теоретического разделения в недрах протестантизма рождается не синтез веры и дел, а их радикальное противопоставление, вплоть до отрицания сотериологической значимости последних.

Когда К. Н. Леонтьев противопоставляет «твердые вероучительные основы» и «прикладные к земной жизни добродетели» и утверждает, что первые важнее для Церкви, чем вторые[683], он фактически оказывается в ловушке указанного разрыва: конечно, с христианской точки зрения ценность могут иметь только те дела, которые совершаются по вере, но сама вера может проявиться только в делах (понимаемых, конечно, очень широко). Антиномия «страх Божий и любовь к человечеству» преодолевается в полноте христианского учения и христианской любви, но парадокс К. Н. Леонтьева заключается в том, что, похоже, в его доводах действительно нет места «совершенной любви», которая является неким нравственным апостольским абсолютом и которая изгоняет страх вон (1 Ин 4, 18)[684].

Возможно, сам К. Н. Леонтьев это понимал: незадолго до смерти в письме к В. В. Розанову он говорит о необходимости проповедовать любовь людям, ибо ее мало на земле и она легко здесь гаснет, но не нужно пророчить ее воцарение на земле, ибо это невозможно психологически и неосновательно теологически, с точки зрения отношения Церкви к хилиазму[685]. Интересно, что в своем своеобразном завещании К. Н. Леонтьев называет путь Ф. М. Достоевского «хорошим путем», потому что этим путем «может войти в Царство Небесное наибольшее число душ»[686].

Но вот что характерно: в скобках, как бы пытаясь пояснить, что он понимает под любовью, он пишет о доброте, милосердии и справедливости, считая, что это проще и яснее. И в этом большой вопрос: может ли та любовь, которую проповедует Господь в Евангелии, быть сведена к доброте, справедливости и милосердию?

Именно на это обстоятельство обратил внимание в 1892 г. архим. Антоний (Храповицкий), в тот момент ректор МДА, в будущем Первоиерарх Русской Православной Церкви за границей. Он подчеркнул, что противопоставление внутреннего совершенствования и дел любви, общественного служения есть некоторое недоразумение, вытекающее не в последнюю очередь из неправильного понимания Писания: спасение здесь понимается узко, как «страх религиозной ответственности», а общественное благо – искусственно. Благочестие первого рода несовместимо с радостью «о Господе» (1 Фес 5. 16), это не христианский покаянный плач, а «мрачное настроение», «насильственно усвоенная религия», «мрачное недовольство узника, лишенного возможности творить желаемое и принужденного ради страха творить нежелаемое» [687].

В своих воспоминаниях о К. Н. Леонтьеве архим. Антоний подчеркивает то обстоятельство, что критика последнего в адрес «розового христианства» была направлена не по адресу: сам Ф. М. Достоевский в этом грехе был неповинен, «но не были и не остаются неповинными очень многие писатели и едва ли не большая часть нашего общества»[688]. Таким образом, архим. Антоний подчеркнул главное: К. Н. Леонтьев интуитивно точно обратил внимание на глубокий общественный недуг, а его полемика с Ф. М. Достоевским была выражением «крайних воззрений» и даже, точнее, «случайных выпадов», причина которых коренилась в стремлении форсировать «свою антипатию к либералам и свое бесстрашие перед их приговорами о себе»[689]. Этот же момент подчеркивает и В. В. Розанов, говоря, что в значительной степени с Леонтьевым его объединяло негодование против засилья в общественной жизни самодовольного и всесильного литературного (и не только литературного) либерализма: похоже, К. Н. Леонтьеву и померещился такой либерализм в творчестве Ф. М. Достоевского.

Огромное значение для понимания книги К. Н. Леонтьева о «розовом христианстве» имеет его переписка с В. В. Розановым, которая, по замечанию последнего, продолжалась хотя и неполный год, но сразу поднялась «высоким пламенем». В. В. Розанов объясняет почему: «…почва была хорошо подготовлена <…> Строй тогдашних мыслей Леонтьева до такой степени совпадал с моим, что нам не надо было сговариваться, договаривать до конца своих мыслей: все было с полуслова и до конца, до глубины понятно друг в друге»[690].

Позднее, уже после смерти К. Н. Леонтьева, В. В. Розанов назвал книгу Леонтьева о «розовом христианстве» одной из самых блестящих и мрачных. Очень характерно, как он определяет содержание этого сочинения: анализ глубокого процесса, который начался в русском христианстве, – водоворота христианства, стержнем которого является вопрос о примате нравственности или мистики[691].

В. В. Розанов указывал на адекватные стороны его критики, констатировавшей, что идеи и стремления Толстого и Достоевского, которые якобы идут под стягом Евангелия и Христа, «вовсе не евангельского и не христианского происхождения, что Христос ни о какой «мировой гармонии» не учил и ее не предрекал», даже наоборот – «все будет хуже и хуже». Проповедь мировой гармонии и счастья на нашей земле есть безумие и богохульство, «есть антихристианская и антицерковная мысль»[692].

По мнению Розанова, у Леонтьева есть правота фактическая, документальная и совершенно отсутствует понимание остроты проблемы, духа времени: «…ему просто не пришло на ум спросить: «Да откуда этот новый дух в христианстве? Откуда эти новые христиане, которых он так правильно заметил? Сами ли они сочинились, сочинили себя, и не дует ли в них что-то от времен же Иисуса Христа?»[693]. Другими словами, В. В. Розанов сумел точно почувствовать всю остроту проблемы: формальная правота К. Н. Леонтьева в данном случае бесплодна, последний не сумел осознать значения религиозного характера творчества Ф. М. Достоевского и Л. Н. Толстого, понять, что за этим творчеством стоят очень важные и показательные тенденции. Но не только это – обращает на себя внимание замечание о том, что при всей точности своих историософских предвидений К. Н. Леонтьев был человеком с «опущенными руками», унывающим пессимистом, «замораживателем», тогда как у еретиков – Толстого и Достоевского – бросается в глаза жажда жизни, стремление к ее преображению, которое возможно только тогда, когда человек хотя бы отчасти приник к источнику этой Жизни и Истины, источнику «воды живой»[694].

Отвечая на критику образа старца Зосимы, В. В. Розанов указывает: «Вся Россия удивилась и умилилась величию благости Зосимы»[695]. Действительно, для России этого времени важна не только абсолютная верность монашескому идеалу, но и внутреннее обаяние, жизненная правда, соответствие традиционному для России представлению о монашестве. Причем это обстоятельство имело два очень важных, «чрезвычайных», с точки зрения В. В. Розанова, последствия: поднятие авторитета монашества в русском обществе, «в глазах всей России», и сдвиг в самом иночестве (правда, в среде образованных иноков) в сторону любви. Если для Л. Н. Толстого главной путеводной нитью в жизни духа является «разум», «разумение», то для Достоевского – сердце: «Надо делать только то, что велит сердце» (ДПСС. Т. 25. С. 61). Именно поэтому поучения старца Зосимы иногда слишком близко подходят по содержанию к «астральному ясновидению» Хромоножки в «Бесах».

Очевидно, именно в этом смысле, по свидетельству К. Н. Леонтьева, «Братья Карамазовы» и не были приняты в Оптиной пустыни: изображение старчества в романе действительно было неаутентично, так как для реального старчества основой всегда было отсутствующее у Достоевского «умное делание», соединенное со «Страхом Божиим», и только потом – все добродетели, в первую очередь – любовь[696].

Однако здесь гораздо важнее другое обстоятельство: при всех своих возможных заблуждениях, по мудрому слову прот. Г. Флоровского, силой художественной прозорливости Достоевский угадал и распознал серафическую струю в русском благочестии и намеченную линию пророчески продолжил[697]. Романы Достоевского нельзя рассматривать в качестве образцов духовной литературы или богословия – и при этом «Братьев Карамазовых» действительно прочитала вся Россия; прочитала и в значительной степени действительно увидела церковную (и монашескую) жизнь совершенно с новой точки зрения (вспомним, что было сказано выше о качестве, т. е. содержании и степени русского неверия в 80-е гг. XIX в.). Сам Леонтьев отмечал в 1891 г., что именно под влиянием «настоящего» христианства происходят столь положительные сдвиги в среде русской образованной молодежи: «…идут в священники, в монахи, ездят к старцам, советуются с духовниками, решаются даже поститься»[698].

К сожалению, К. Н. Леонтьев не видел и не хотел видеть, что в значительной степени эти сдвиги происходили именно под влиянием проповеди Ф. М. Достоевского. Конечно, не исключительно только под этим влиянием: вторым (если не первым) важнейшим фактором был опыт оптинского старчества. Характерно, что в конце своей жизни К. Н. Леонтьев вынужден был бороться, причем достаточно безуспешно, с опасным «увлечением Достоевским» тех молодых своих друзей, для которых русский писатель на всю жизнь стал символом христианского возрождения России (архим. Антоний (Храповицкий), иером. Трифон (Туркестанов), свящ И. Фудель, В. Розанов, А. Александров, Л. Тихомиров, Ю. Говоруха-Отрок).

В этом невосприятии серафического благочестия близость К. Н. Леонтьева именно к Л. Н. Толстому, как странно бы это ни выглядело: ведь для Толстого важна не радость общения со Христом, не радость присутствия Христа в духовной жизни и отсюда моральное перерождение, а скорее «моральная успокоенность» в гиперэсхатологическом варианте, чувство морального удовлетворения, которое очень легко может перейти в законничество. Вопрос «как мне жить свято?» заменяется вопросом «как мне жить морально безупречно?». Эта сторона личности К. Н. Леонтьева была подмечена С. Н. Булгаковым: Леонтьев находился под впечатлением «рокового, метафизического и исторического испуга», который подавляет не только радость, но даже и просто веселость[699]. А ведь Оптина пустынь могла бы научить писателя если не веселости, то все-таки радости, а впрочем, и духовной веселости. И далее С. Н. Булгаков указывает на важные свойства натуры Леонтьева: некоторая религиозная вымученность, далекая от столь близкой нашему сердцу «детской ясности и сердечной простоты» прп. Амвросия, сила недоброго и едкого ума, «терпкого и язвительного»[700].

Особое место в дискуссии о «розовом христианстве» принадлежит С. И. Фуделю. Исключительное значение его творчества, на наш взгляд, заключается в том, что главные его работы, в первую очередь книга «Наследство Достоевского», были написаны на основе осмысления трагического и страшного русского опыта – гонений на Церковь, тюрем и лагерей, через которые прошел и сам автор книги. Критика Ф. М. Достоевского в работах К. Н. Леонтьева нашла ответ в книге С. И. Фуделя. По поводу замечания Леонтьева, связанного с особенностью религиозности главной героини романа «Преступление и наказание» Сони Мармеладовой, Фудель указывал на одну частную, но очень важную особенность той эпохи, в которую жил К. Леонтьев, – «искреннее непонимание переживания Церкви сердцем». Это непонимание преодолевается только через подвиг: «Нужно было пережить эти сто лет, отделяющие нас от романа, нужно было пройти пустыню нашей жизни, часто вне видимого храма и в тоске по нем, чтобы понять, что он – храм и его обряды – всегда с нами, если только мы в своем сердце в нем, если явление Христа Спасителя душе, присутствие Его в ней не богословская или художественная аллегория, а правда»[701]. С. И. Фудель подчеркивает, что в творчестве Ф. М. Достоевского речь на самом деле должна идти не о новом религиозном сознании, как полагал К. Н. Леонтьев, а, наоборот, о возвращении к первохристианским истокам, к «во все века не умиравшему реальному переживанию веры». Стены храма в романах Достоевского как бы раздвигаются, «храминой» становится петербургская комната Сони, в которой она читает Евангелие Раскольникову: «…через большие испытания мы вошли в новую церковную эпоху и больше всего боимся не уменьшения или, наоборот, увеличения церковных форм, а того, чтобы не потерять это дыхание Духа.»[702]

Таким образом, в дискуссии о «розовом христианстве» присутствуют две составляющие. Теоретический ее аспект связан с идеей построения Царства Божьего на земле, исторически материализованного царства добра и справедливости, реализующего собой мотив «компенсации общественной неправды»[703], будь то неправда неразумного устроения мира (Л. Н. Толстой) или неправда нелюбовного устроения мира (Ф. М. Достоевский), – древняя хилиастическая ересь, воскрешенная в средневековых реформационных бурях и в новую эпоху трансформированная в мирскую социальную утопию.

Другими словами, К. Н. Леонтьев проницательно заметил проявление общей тенденции в творчестве Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского – их духовные искания объединяет этический максимализм, который реализуется в форме «христианского натурализма», гуманистического варианта христианства без Голгофы и Воскресения, т. е. веры в скрытый потенциал человеческого естества, более того, в подлинное, финальное совершенство человека. Оба автора при разных жизненных обстоятельствах и в разные моменты своей биографии оказались рядом с гуманистическим христианством, которое К. Н. Леонтьев и назвал «розовым», этим своеобразным эрзацем христианства исторического, мистического. В итоге этот путь уводит от церковности, точнее, от «церковно-исторической магистрали». Предельное выражение в творчестве Ф. М. Достоевского эта тенденция находит в образе Ивана Карамазова, но, как было показано выше, она получает у писателя своеобразное преодоление чисто художественными методами. У Л. Н. Толстого этический максимализм, реализовавшийся в проповеди, принимает черты антихристианского бунта[704].

Второй, более скромный, но актуальный аспект дискуссии – построение на земле царства физического, душевного и духовного удобства и комфорта. Рождается новый тип религиозного сознания, которое противостоит «вере отцов»: стремление «модернизировать» христианство в соответствии с запросами секулярного общества и секулярного сознания, найти простые, элементарные, легкие и приемлемые для современного человека ответы на его вопрошание, связанные с необходимостью перестраивать свой менталитет и свою социальную деятельность в соответствии с новыми политическими, экономическими, культурными и иными реалиями. Простые не только для ума, но и для сердца и для выполнения. С этой точки зрения главная тема спора о «розовом христианстве» – вопрос о «цене благодати», ибо «розовое христианство» всегда имеет тенденцию трансформироваться в либеральный безрелигиозный конформизм и гуманизм.

Христианство вступило во взаимодействие с прогрессом, тотальным господством рационализма и позитивизма, а религия в Западной Европе перестала быть делом частного лица (die Privatsache) и стремилась «проявиться в качестве политического инструмента эмансипации»[705]. В XX в., уже после смерти всех участников спора о «розовом христианстве», эта ситуация получила новый смысл: мы должны говорить уже не о секуляризации, а о воинствующем секуляризме, стремящемся в пределе к тотальному уничтожению христианства (в России – репрессивными методами, в Европе – вытеснением Церкви из всех сфер жизни общества).

В этой ситуации, как и всегда, может спасти только догматическая сбалансированность, та сбалансированность, о которой в статье «Соблазны церковного сознания» пишет В. Н. Лосский: отказ от «экклезиологического монофизитства», которое умерщвляет церковную экономию и уничтожает всегда плодотворную и многообразную деятельность Церкви в разные времена и эпохи человеческой истории, но также и от «экклезиологического несторианства», готового ради этой экономии забыть о «неизменной полноте Истины» и ищущего эту полноту не в Церкви, а за ее пределами – в человеческом творчестве: «Первые забывают, что Церковь хранит божественные сокровища ради спасения мира; вторые перестают видеть, что источник жизни и ведения Церкви – не мир, а Дух Святой»[706]. Стремление к построению Царства Божия, царства социальной правды на земле в любой его форме – будь то хилиастическая ересь или просто желание христианина устроиться здесь и теперь поудобнее и покомфортнее – опасно тем, что ученики Христовы начинают жить жизнью мира, а Церковь становится одной из стихий этого мира и уже ничего миру дать не может, только безысходно блуждает с ним в его социальных, политических, философских и эстетических потемках[707].

Здесь таится большая опасность, подмеченная К. Н. Леонтьевым: опасность приспособления, идеологического и духовного конформизма, опасность превращения основ веры в простую и приятную в употреблении игрушку, бездумная и безответственная проповедь «истины», которая не истинна, а таит в себе замаскированный обман, «добра», которое оборачивается на деле злом, и «красоты» в содомском обрамлении, вообще радости и любви, которая в финале индивидуальной человеческой жизни ведет человека к духовному тупику и трагическому онтологическому одиночеству, а в финале человеческой истории – к торжеству Антихриста, правда временному.

С этой точки зрения спор о «розовом христианстве» есть спор «в контексте незавершенного прошлого»[708], его главный смысл открывается только в контексте большого времени, в том «бесконечном и не-авершимом диалоге, в котором ни один смысл не умирает»[709]. Другими словами, у дискуссии о «розовом христианстве» есть очень важный аспект, она носит ярко выраженный сотериологический характер, так как наглядно показывает, что те три квазисотериологические и квазиэсхатологические модели, которые являются предметом ее обсуждения, не соответствуют в реальности церковной доктрине спасения: ни «разумное» царство добра и правды Л. Н. Толстого, ни «всемирная гармония» Ф. М. Достоевского, ни «трансцендентный эгоизм» К. Н. Леонтьева не соответствуют святоотеческому христианскому идеалу.

В то же самое время ценность этой дискуссии заключается в том, что в ней были намечены две полярные позиции, внутри которых расположен весь спектр возможных точек зрения на проблему христианского отношения к творчеству и культуре: позиция К. Н. Леонтьева в логическом пределе – христианский нигилизм, проклятие культуры, но во имя спасения; позиция Ф. М. Достоевского, доведенная до логического завершения, – доверчивая и оптимистическая утопия строительства земного града, хилиастическое понимание исторического процесса. В реальности же жизнь человека и человечества лежит внутри этого спектра, это трагическая реализация замысла Божия о человеке-творце, все дела которого подлежат космическому пожару, небесному огню – не уничтожающему, а преображающему[710].

Подведем некоторый итог. Дискуссия о «розовом христианстве» – один из первых по времени и по глубине постановки проблемы ответ на те религиозные поиски, которые велись Л. Н. Толстым и Ф. М. Достоевским в конце 1870-х гг. Важно, что критика этого «христианства» исходила именно от К. Н. Леонтьева – человека того же масштаба и понимания. Фактически брошюра К. Н. Леонтьева есть продолжение начатого поиска, и заметил это только В. В. Розанов: «…с Достоевским и с Толстым Леонтьев разошелся, как угрюмый и непризнанный брат их, брат чистого сердца и великого ума. Но он именно из их категории. Так Кук открыл Австралию, Колумб – Америку, и хотя они плыли по румбу разных показаний компаса, однако история обоих их описывает в той же главе: “великие мореплаватели”. Сущность этого “великого мореплавания” заключается в погружении в умственный океан, в отдаче всего себя, до последних фибр, до злоключений, до опасности и личного несчастья, – диковинкам его глубин и отдаленностей. Все три они, и Достоевский, и Толстой, и Леонтьев, не любили берега, скучали на берегу. Берег – это мы, наша действительность, “Вронские”»[711].

В то же время можно говорить о том, что в этой дискуссии были подвергнуты осмыслению три базовых понятия, на которых строили свое «богословие» ее участники: «разум» – Л. Н. Толстой, «любовь» – Ф. М. Достоевский, «страх» – К. Н. Леонтьев. И нужно заметить, что действительно именно эти три понятия играют такую важную роль в аскетическом святоотеческом богословии, их правильная «конфигурация» определяет верность святоотеческому идеалу, но проблема здесь заключалась в том, что в понимании каждого из авторов его любимый термин нес в себе «отраву» гуманизма, до конца не уврачеванного язычества, столь противного по своим целям и методам христианской аскетике. Фактически обвиняя новых христиан в том, что они конструируют религию по своему вкусу, «умалчивают», «игнорируют» и «отвергают», К. Н. Леонтьев был во многом повинен в этом же грехе.

Наиболее далека от этого идеала модель Л. Н. Толстого: отрицание фундамента спасения, краеугольного камня – Христа-Богочеловека – делает его империю «разумного добра» и «разумной любви» первым шагом к царству Антихриста. Причем, как это ни парадоксально, в очень агрессивной форме: империя разума Л. Н. Толстого зиждется на разрушении Церкви и государства, и в этом смысле апокалиптика и хилиазм Л. Н. Толстого, притом что они даже, быть может, менее выражены, чем хилиазм Ф. М. Достоевского, более «историчны». Как подчеркивает П. П. Гайденко, в конечном счете утопический революционаризм без Христа и страсть к разрушению – постоянные исторические спутники стремления построить на земле Небесное Царство, даже самыми «несопротивленческими» методами[712]. Эта мысль достаточно давно была выражена Н. А. Бердяевым: толстовский радикальный призыв к моральному совершенству обращается в итоге (во всяком случае, для русской истории) в тотальное нигилистическое истребление, он несовместим ни с каким историческим человеческим творчеством, так как радикальное совершенство, не учитывающее греховность человеческой природы, всегда носит безблагодатный характер и поэтому всегда разрушительно[713].

К. Н. Леонтьев и Ф. М. Достоевский приблизились к церковному идеалу в большей степени, ибо спасение человека в Церкви действительно созидается в синтезе личного подвига, покаяния, страха и любви, но «любовь из них больше» (1 Кор 13. 13).

Утверждая выше, что «розовое христианство» всегда исторически перерастает в безрелигиозный гуманизм, мы должны задать вопрос, который находится в прямой связи с заявленной целью монографии (рецепция религиозных идей Л. Н. Толстого в русском обществе): а как воспринимали эти идеи сами представители безрелигиозного гуманизма? К счастью, на этот вопрос существует совершенно определенный ответ, так как в обобщенном виде это восприятие было сформулировано в работах известного русского лингвиста и историка литературы Д. Н. Овсянико-Куликовского. Его выводы настолько показательны, что им должно быть также уделено здесь внимание.

Критика моральных идей Л. Н. Толстого в трудах Д. Н. Овсянико-Куликовского

Критика Д. Н. Овсянико-Куликовским морального учения Л. Н. Толстого, насколько можно предполагать, является эпизодом, мимо которого прошло подавляющее большинство современных исследователей. Однако по-своему эта критика крайне примечательна и значима, ибо известный русский лингвист, который вообще уделял в своих работах Л. Н. Толстому особое внимание, в данном случае не только наглядно показал, почему русская интеллигенция не идет и никогда не пойдет за Л. Н. Толстым, но фактически сформулировал свой собственный, очень своеобразный и показательный, нравственный катехизис. Анализ Д. Н. Овсянико-Куликовского актуален тем, что его интересует не философское содержание учения Л. Н. Толстого, не его теоретическая убедительность, а практическая актуальность для русского образованного человека начала XX в.

Главный вопрос, который адресует Д. Н. Овсянико-Куликовский Л. Н. Толстому, можно сформулировать так: может ли человек последовать моралистическим рекомендациям Л. Н. Толстого, и если да, то в какой степени? Другими словами, как катехизис Толстого соотносится с религиозными потребностями «прогрессивного человечества» начала XX в.?

С этой точки зрения исследования Д. Н. Овсянико-Куликовского действительно представляют большую ценность. Дело в том, что он, типичный представитель русской интеллигенции, академик, достаточно убедительно показывает всю несостоятельность морального учения Л. Н. Толстого именно с этой, практической точки зрения.

Отвечая на поставленный выше вопрос, Д. Н. Овсянико-Куликовский исходит из того, что главный интерес современного культурного человека связан с категорией «прогресс», который определяется как «создание и накопление материальных и духовных благ и движение в сторону их демократизации – предоставления всем и каждому возможности ими пользоваться»[714]. При этом он формулирует следующее примечательное правило безрелигиозного гуманиста – «не поднимать религиозных вопросов без крайней необходимости»[715]. Другими словами, есть ли загробная жизнь или ее нет, все равно живи и другим давай жить, – вот, с точки зрения Д. Н. Овсянико-Куликовского, простое решение вопроса[716]. Очевидно, здесь уже проходит принципиальный водораздел с учением Л. Н. Толстого – для Д. Н. Овсянико-Куликовского главный вопрос писателя, мучивший его всю жизнь, не является актуальным, как и вся религиозная проблематика.

Эта демократизация духовных благ, в свою очередь, складывается из следующих параметров.

1. Безусловная религиозная терпимость, «которая несовместима с уверенностью в обладании абсолютной религиозной истиной»[717] и предполагает многообразие религиозного опыта.

2. Полное отделение религии от морали, полная автономизация морали, явление, которое сопровождается процессом создания универсальной морали, единообразной и обязательной для всех людей, т. е. формирования общечеловеческих принципов нравственности: «…вырабатывается общечеловеческий тип моральной личности, создаются одинаковые моральные переживания, независимые от социального положения лица, его религиозных верований, политических убеждений, нравов среды и т. д. Совесть людей уравнивается: тут нет ни еллина, ни иудея, – и средний, нормальный культурный человек, живущий, скажем, в Берлине, в общем, реагирует на моральные преступления так же, как реагирует на них средний обыватель Чикаго». Унификация морали сопровождается ее полной автономизацией: «В свою очередь, и религия, разрывая связь с моралью, выигрывает в автономности и в достоинстве. Она становится началом самодовлеющим, самобытным, превращаясь в «чистую религию», – явление, аналогичное «чистому искусству», «чистой науке», «чистой философии»[718].

Очевидно, последний тезис был для Л. Н. Толстого также абсолютно неприемлем: мораль без религии, даже той религии, которую проповедовал писатель, была для него фикцией. Более того, эти подходы диаметрально противоположны. Если в понимании Л. Н. Толстого религия должна охватывать все без исключения сферы жизни человека (политика, экономика, мораль, наука, искусство), должна быть для них фундаментом, то призыв Д. Н. Овсянико-Куликовского означает, что религия становится одним из «аспектов» жизни, приобретает характер «музейного экспоната», превращается в предмет научного («религиоведение») или эстетического изучения и в конечном счете загоняется в «гетто».

3. Гуманность и справедливость как альтернатива любви, «…для истинно-прогрессивной и жизнеспособной морали будущего понятие (да и сам термин) “любви” не годится <…> Нет, о любви ко всем не может быть и речи. Вместо термина “любовь” мы возьмем другой: “гуманность” <…> не “любовь”, а гуманность – вот формула высшей морали», которая должна быть дополнена справедливостью, т. е. адекватным отношением к порядочному человеку и мерзавцу. Эти мораль и гуманность не носят автоматического характера, а определяются синтезом сострадания и жалости, с одной стороны, и отвращения и негодования – с другой: все эти чувства «отлично обходятся без любви (которая нередко даже мешает им), и все они в деле морального развития и творчества гораздо важнее ее»[719]. У гуманности есть еще одно важное преимущество по сравнению с любовью: она свободна от лицемерия и эгоизма[720].

Этот пункт программы был прямо направлен уже не только против принципа «разумной любви» Л. Н. Толстого, но в целом против главной установки русской культуры (и в частности, литературы) – сочувствия к «маленькому человеку». «Гуманность» нового образца полностью теряет свои евангельские корни и превращается в расчетливый прагматизм. Совершенно не случайно, как отмечалось выше, Д. Н. Овсянико-Куликовский, уделяя в своих работах (в первую очередь в капитальном труде «История русской интеллигенции») такое пристальное внимание Л. Н. Толстому, отводит довольно скромное место творчеству Ф. М. Достоевского, ибо последний убедительно показывает, насколько подобные гуманистические установки не учитывают всей сложности человеческой природы. Кроме того, следует признать, что в XX в. законодательство демократических государств Европы и Америки строилось в соответствии с той прагматической гуманностью, которая провозглашена здесь русским лингвистом.

4. Бунт против святости, который является своеобразным финалом этой секуляризационной программы. Человек, стремящийся к святости, в конце концов должен чуть ли не испытывать презрение к «прочим смертным, которые о святости не помышляют». С точки зрения автора программы, святость имеет ценность только сама по себе, от нее человечеству ни тепло ни холодно, она неспособна «порождать другие моральные ценности, развивать нравственную силу в обществе и действовать воспитывающим образом на ряд поколений», так как моральная ценность святости обесценивается ее непригодностью для других. Не эгоизм святости, а доброта и гуманность[721].

Реально христианской святости противопоставляется право человека быть пошлым, правда, в определенных пределах. Это право человека на известную долю пошлости и шаблонности, право жить «как все», по заведенному порядку, не мудрствуя, не пытаясь направить свою жизнь по какому-то особенному пути. Таков удел и таково несомненное право человека, в особенности же так называемого «среднего» человека, каких легион[722].

Эта претензия на пошлость складывается из следующих двух параметров. С одной стороны, это право жить не выше определенного шаблона. С другой стороны, это обязанность не опускаться ниже определенного шаблона. При этом общество предъявляет требования к любому моралисту – по возможности содействовать развитию указанного шаблона, его усовершенствованию, прогрессивному развитию; а для этого нужно только быть порядочным и совестливым человеком: «Выше этого требования моралист в своей критике и оценке людей с нравственной стороны подниматься не должен – под опасением разыграть неблагодарную и не лишенную комизма роль вопиющего в пустыне…»[723]

Примечательно, что сказано все это было всего за несколько лет до самой кровопролитной войны в истории человечества, – Д. Н. Овсянико-Куликовский не подозревает, что на намеченном им пути «прогрессивное человечество» ожидает не смягчение нравов, военное разоружение, новые и уже глобальные дипломатические победы, в целом тотальное торжество гуманизма, а грозные испытания: две мировые войны, опыты тоталитаризма, научно-технический прогресс со своим главным детищем – технократическим обществом потребления, сексуальная революция и др. Под влиянием этих факторов программа либеральной безрелигиозности во второй половине XX в. в значительной степени испытала дрейф в сторону даже не столько неверия, сколько полного религиозного индифферентизма, апатии, теплохладности. И это не случайно: вера и религиозная мораль не терпят остаточного подхода и перерождаются в суррогат евангельской святости, жалкую смесь прагматического цинизма и детской зависимости от случайных жизненных обстоятельств. Современному секулярному сознанию глубоко чужды христианские категории, дух и смысл Евангелия, путь преодоления этого представляет собой для Церкви сегодня главную проблему.

В сжатом виде текст Д. Н. Овсянико-Куликовского представляет собой своеобразный ответ и Л. Н. Толстому, и Ф. М. Достоевскому. «Культурное человечество» действительно пойдет по пути, намеченному Д. Н. Овсянико-Куликовским, хотя понятно, что его «программа» в этом смысле не оригинальна – до него идеи автономной морали и антирелигиозного бунта были в Европе озвучены М. Штирнером и Ф. Ницше, а в России – А. И. Герценом и его последователями. Моральный идеал, нарисованный Д. Н. Овсянико-Куликовским, был за 30 лет до появления книги последнего о Л. Н. Толстом предсказан «Легендой о Великом инквизиторе» – объектом гуманности и попечения инквизитора становится маленький человек, живущий мелкими радостями и печалями, поистине недоделанное и пробное существо, которое, однако, сотворено не Богом и само по своей злой воле стало таким. Инквизитор обещает человеку не бесконечное блаженство обладания абсолютным добром, в котором это существо уже не нуждается, а тихое и смиренное счастье слабосильных существ, какими люди якобы созданы изначала. Именно поэтому, заметим, людям разрешен грех, а вечная жизнь является уделом избранных: «Ибо если бы и было бы что на том свете, то уж конечно не для таких, как они» (ДПСС. Т. 14. С. 236).

Несколько позже, уже в своих воспоминаниях, написанных после разрушительной войны и не менее разрушительной революции, Д. Н. Овсянико-Куликовский снова возвращается к своему обоснованию идеи нравственного прогресса: «Прогресс я свожу к понятию постепенного оздоровления, физического и душевного, социального и политического. Текущий фазис цивилизации, при всех его отрицательных сторонах, являет, сравнительно с протекшим, картину относительного здоровья. Прогресс – не случайность, а закономерная форма эволюции и необходимый постулат исторического развития передовых народов. Руководящими силами прогресса служат идеи свободы и справедливости, успехи разума и морали, при неустанной, планомерной и рациональной борьбе со всевозможными формами человеческого зла… Прогноз будущего в общем утешителен. Он тем утешительнее, чем безотраднее диагноз прошлого»[724].

Секуляризационная программа Д. Н. Овсянико-Куликовского знаменовала собой полный идейный крах Л. Н. Толстого, который был нужен интеллигенции при жизни как великий писатель, как «борец с самодержавием», как антицерковный проповедник, известный всему миру, но не как религиозный учитель. Даже самое ценное в наследии писателя, его горячий социальный протест, оказалось «невостребованным» – жгучая проповедь против нищеты и социальной обездоленности никаких реальных последствий в жизни России не имела. Для большинства читателей Л. Н. Толстого наибольшую ценность имело то, чем сам писатель дорожил в наименьшей степени, и наоборот – общество осталось совершенно глухо к его самым задушевным идеям и призывам.

Этот вывод подтверждается многочисленными свидетельствами современников. Д. С. Мережковский на заседаниях Религиозно-философских собраний 1901–1903 гг. утверждал, что «образованные русские люди, восставая против догматики и схоластики Церкви, считают своим вождем Л. Н. Толстого лишь по недоразумению», ибо писатель действительно на самом деле пребывал в духовном одиночестве, отрицая Церковь, государство и культуру[725]. У Л. Н. Толстого практически не было серьезных последователей, а для большинства его читателей и, заметим, почитателей его моральное учение было крайне неубедительно. На это вопиющее противоречие толстовского юбилея 1908 г. очень точно обратил внимание С. Л. Франк: ему был очевиден контраст между восторженным восхвалением писателя и полным равнодушием или даже отрицательным отношением к его идеям[726]. Об этом же говорит в своих воспоминаниях и С. Н. Дурылин: учение Л. Н. Толстого оказалось просто «религиозным ничем»[727].

Своеобразный итог сказанному подводит М. В. Паперный: «Большинство русского общества – исключением была небольшая группа последователей Толстого, идеологических и литературных, – отвергло Толстого. Ненасилию предпочли насилие, любви к добру – любовь к злу, разуму – иррациональность, простоте и природности – сложность и культуру. Таков был общий культурный выбор накануне революции, и он проявлялся на самых разных уровнях и флангах, от модернистских литературных и интеллектуальных экспериментов до политических проектов нового государства, ведущих к счастью через насилие <…> для очень широкого круга русских писателей, критиков, публицистов, философов, идеологов, церковников, социальных прожектеров и политических деятелей Толстой воплощал и символизировал альтернативу их собственному миру. Толстой был для них живым классиком, они с детства читали его книжки, и они готовы были признать его “великим отцом”. Но он мешал им – “мешал писать”, как сказал Блок, мешал жить и бороться, строить и любить, тратить его наследство»[728].

Таким образом, вся «религиозно-философская пирамида» Л. Н. Толстого рушится: в очередной раз здание, построенное на песке, не устояло, в полном соответствии со столь любимой Л. Н. Толстым Нагорной проповедью, а сам он, по меткому слову Д. Н. Овсянико-Куликовского, играет комическую роль вопиющего в пустыне.

Очевидно, Л. Н. Толстой предчувствовал, что жизнь «прогрессивного человечества» будет развиваться по иному сценарию, не соответствующему его принципу «сознательной разумности». В одном из разговоров со своим зятем, М. С. Сухотиным, он однажды заметил: «Вот еще, милый мой, что мне вам хотелось сказать. Очень естественно, что вы, сидя теперь в Петербурге, сидя в парламенте, чувствуете, что вы центр всего совершающегося, и невольно вам представляется, что все, что творится вокруг вас, очень серьезно, очень значительно, что вы переживаете момент громадной исторической важности. Но я не совсем так на это гляжу. Я думаю, что действительно начинается какая-то новая историческая драма. Но эта драма будет состоять из нескольких актов, и теперешний первый акт впоследствии окажется самым бледным, самым незначительным актом, который стушуется перед теми тремя-четырьмя актами, которые вступят в историю и произведут что-то такое важное, что мы теперь и представить себе не можем. И вот тогда созыв и работа этой Думы получат надлежащее освещение, и освещение будет иное, чем теперь»[729].

Действительно, Россию в ближайшие годы ждали новые и страшные испытания, и сейчас со всей ответственностью можно констатировать, что борьба, которую вел Л. Н. Толстой против Церкви и государства, не в последнюю очередь эти испытания приблизила.

Выводы главы

Подводя промежуточные итоги исследования, можно констатировать, что Л. Н. Толстой фактически предложил русскому образованному обществу набор религиозных идей особого рода, полагая, что он носит безальтернативный характер и должен заменить парадигму исторического христианства. В конечном счете эта парадигма является завершением процесса поисков «нового Христа», характерных для русской культуры XIX в., и представляет собой, как убедительно показали исследования православных, католических и протестантских ученых, достаточно произвольную интерпретацию Учения Спасителя. Однако религиозно-философские идеи Л. Н. Толстого, при всей своей научной и богословской несостоятельности, подкупали образованных современников свободной критикой церковных догматов и установлений, критикой, которая воспринималась как нечто новое и неожиданное.

Проповедь Л. Н. Толстого потрясла современников, – в первую очередь даже не в силу выразительности его художественного языка и исключительной искренности мысли. Обаятелен был именно моральный пафос Л. Н. Толстого, жажда подлинного и безусловного добра, которая во всей глубине выступила именно в его творчестве[730].

На восприятии творчества и личности Л. Н. Толстого лежит печать антиномичности, смысл которой выразил глубоко В. В. Розанов. С одной стороны, утверждает он, каждый интеллигент испытывает чувство счастья оттого, что является современником писателя. С другой стороны, сам Розанов подчеркивает, что особенно не любит писателя, зато Л. Н. Толстой, не удовлетворившись «простой и светлой» любовью России, наградой за «Войну и мир», захотел большего: стать Буддой и Шопенгауэром – и захлебнулся в этом желании[731].

Как показывает анализ работ Д. Н. Овсянико-Куликовского, морально-метафизическая основа учения Л. Н. Толстого была крайне неубедительна даже для безрелигиозного сознания: образ Христа, который нарисовал Толстой, требовал альтернативы.

Эта программа была осуществлена в виде поисков религиозной альтернативы учению Л. Н. Толстого на путях «исторического христианства» и в наиболее полном виде реализована в творчестве Ф. М. Достоевского (литература) и В. С. Соловьева (философия). Появление религиозно-акцентированных романов и трактатов Л. Н. Толстого, Ф. М. Достоевского и В. С. Соловьева знаменовало важнейший этап интеллектуальной и культурной жизни русского общества – переход от тотального увлечения идеями прогресса (политического, экономического, научно-технического) к религиозным поискам: интеллектуальный и духовный вектор начинает в конце 1870-х гг. менять свое направление – от «внешнего» к «внутреннему». И если, как было отмечено в работе, главным признаком секуляризации сознания является размывание «вечных» ценностей, их экстровертизация, то в данном случае можно говорить о начале обратного процесса.

В нем Ф. М. Достоевскому принадлежит совершенно особое место. Можно констатировать, что в творчестве Ф. М. Достоевского дана последовательная критика всех метафизических, квазиметафизических и моральных основ творчества Л. Н. Толстого. Своим художественным чутьем Ф. М. Достоевский почувствовал ту тенденцию, которая наметилась в учении Толстого: стремление построить христианство и Царство Небесное без Христа Евангелия, причем почувствовал пророчески – раньше, чем другие современники Толстого, и даже, как замечает Г. Штайнер, может быть, раньше, чем сам Толстой: в толстовской «философии осчастливливания» он нащупал центральный нерв эготизма Руссо: под любовью к человечеству понимать любовь к тому только человечеству, которое ты сам сотворил в своей душе (мысль, ясно выраженная в романе «Подросток»)[732].

Именно поэтому творчество двух великих писателей можно рассматривать в рамках единой схемы: Личность Христа, учение Христа, Царство Христа. В последнем пункте их пути предельно сближаются, общим идеалом для них, совершенно по-разному реализуемым, становится идея построения Царства Божиего на земле. Именно в этом смысле нужно понимать кажущуюся парадоксальной, но, по сути, очень глубокую мысль М. Дерне о том, что у Ф. М. Достоевского больше точек соприкосновения и «потенциальной общности» с Л. Н. Толстым, чем у Толстого с Достоевским[733].

В работе показано, что хотя оба писателя отталкивались от общих идеологических предпосылок, хотя в их биографиях присутствует важный для обоих этап напряженных религиозных исканий и религиозного перелома, хотя в их творчестве одним из центральных был вопрос «Христос и истина», решали они его противоположными способами. Утилитарной нравственной доктрине Л. Н. Толстого «без метафизического Христа» в творчестве Достоевского противопоставлена развернутая концепция с элементами христологии, христианской антропологии и даже пневматологии. Следует еще раз подчеркнуть, что эта доктрина была направлена именно против толстовства – хотя до самой смерти Достоевскому были неизвестны (да и не могли быть известны) новые взгляды Толстого, сама их идеологическая основа была им угадана очень точно. Таким образом, можно согласиться с выводом прот. С. Булгакова: творчество Ф. М. Достоевского и Л. Н. Толстого – два совершенно разных, противоположных способа творческого постижения мира, восприятия добра и зла.

Однако нарисованная картина духовных поисков Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского должна быть скорректирована, и эта работа проделана на материале дискуссии о «розовом христианстве». Поиски двух великих русских писателей были обусловлены необходимостью дать ответ на столь актуальный в конце 1870-х гг. вопрос о месте христианства и Церкви в жизни современного образованного человека и об адекватности тех трактовок христианства, которые возникли в секулярной культуре. Выводы великих русских писателей должны были пройти через интеллектуальный искус, и такая рефлексия была дана в работе К. Н. Леонтьева. Задачей последнего, также пережившего острый личный религиозный кризис, было понять, насколько интерпретация христианской доктрины, предложенная Л. Н. Толстым и Ф. М. Достоевским, соотносится со святоотеческим идеалом, конечно, в том виде, как его воспринимал сам К. Н. Леонтьев. В работе показано, что рефлексия К. Н. Леонтьева, в свою очередь, породила многочисленные отзывы.

Именно в этом и состоит непреходящий смысл дискуссии: в споре о «розовом христианстве» рождалось понимание необходимости возвращения к христианству евангельскому и святоотеческому, к церковным корням.

Рассмотрев особенности восприятия проповеди Л. Н. Толстого в России во второй половине XIX в., мы должны перейти к анализу вопроса о церковно-государственной реакции на эту проповедь.

Но эта работа должна быть предварена обсуждением другого вопроса: это роль в жизни Л. Н. Толстого его ближайшего ученика и последователя В. Г. Черткова, деятельность которого в исключительной степени способствовала распространению философских взглядов писателя во всем мире. С одной стороны, к встрече с Чертковым в октябре 1883 г. взгляды Л. Н. Толстого уже полностью сложились, они носили ярко выраженный антигосударственный и антицерковный характер, но не были еще известны подавляющему числу современников и не носили формально агрессивно-политизированного характера. В. Г. Чертков способствовал распространению новых идей Л. Н. Толстого по всему миру. Каким образом это ему удалось, какое место он занял в жизни писателя? Логика развития исследования требует найти ответ на вопрос, как В. Г. Чертков мог стать последователем и даже идейным наследником Л. Н. Толстого. Поэтому следующий раздел работы будет посвящен именно В. Г. Черткову.

Часть II

Распространение идей Л. Н. Толстого в русском обществе. Л. Н. Толстой, русская Церковь и власть

Глава 1

Роль В. Г. Черткова в жизни Л. Н. Толстого и пропаганде его идей

Россия узнала о «религии Л. Н. Толстого» благодаря беспрецедентной издательской деятельности его ближайшего друга и единомышленника В. Г. Черткова, причем эта деятельность поистине имела всемирные масштабы. В значительной степени именно благодаря В. Г. Черткову мы знаем Л. Н. Толстого. С этой точки зрения религиозные взгляды писателя и его ближайшего друга, их отношение к Церкви, образ Черткова в представлении окружающих людей должны стать предметом содержательного научного анализа.

Хорошо известно, что В. Г. Черткову суждено было сыграть исключительную роль и в жизни писателя, и после его смерти. Однако до сих пор вопрос о его реальной роли по причинам, указанным во введении, даже не был серьезно поставлен. До определенного момента литература о В. Г. Черткове носила ярко выраженный конъюнктурный характер, что объясняется определенной монополией его единомышленников на освещение истории взаимоотношений В. Г. Черткова и Л. Н. Толстого. И книга М. В. Муратова, впервые выпущенная в свет в 1934 г.[734] и вполне добротное исследование канадского историка А. Фодора[735] не дают возможности получить адекватную картину взаимоотношений писателя и его ближайшего единомышленника. В последнем случае это связано с недоступностью для канадского исследователя архивных материалов. Впрочем, это замечание нисколько не умаляет ценность многих интересных наблюдений и замечаний, которые содержатся в этой книге и которыми мы будем постоянно пользоваться.

Фактически только предисловие М. А. Щеглова к 88-му и 89-му томам Полного (юбилейного) собрания сочинений Л. Н. Толстого 1957 г. положило начало критическому осмыслению места и роли В. Г. Черткова в жизни Л. Н. Толстого[736]. За этим предисловием последовал ряд важных публикаций, которые, впрочем, не имеют строго научного характера.

Этот краткий вводный обзор будет неполным, если не упомянуть о той глубокой характеристике отношений Л. Н. Толстого и его ближайшего последователя, которая была дана архиеп. Иоанном (Шаховским). Впервые его книга о Л. Н. Толстом вышла в свет в Берлине в 1939 г. Архиеп. Иоанн говорит в своей книге о Черткове как о человеке «беспощадного духа и холодной сентиментальности», решавшем в своих отношениях с писателем две основные задачи:

1) сделать как можно менее эффективным влияние на Л. Н. Толстого его семьи, и в первую очередь его супруги, гр. С. А. Толстой;

2) с самой грубой прямолинейностью, совершая «люциферианское каждение», убедить писателя в том, что он, Лев Толстой, призван Богом к особой, небывалой миссии «на благо человечества».

В сочетании этих двух факторов В. Г. Чертков стал в конце жизни писателя для него абсолютно необходим: как в первый период жизни графиня С. А. Толстая, так теперь В. Г. Чертков научился предугадывать малейшую волю писателя как в общественной, так и в частной жизни[737].

При всей глубине этих характеристик архиеп. Иоанна ему явно не хватало фактического материала: реально материалов, способных пролить свет на отношения учителя и ученика, в Берлине 1930-х гг. было слишком мало.

В конечном счете крайне неблагоприятную характеристику B. Г. Черткову дают и все дети Л. Н. Толстого, правда, в разное время, как правило, уже в зарубежье, после вынужденной эмиграции. Это замечание можно отнести к воспоминаниям и письмам А. Л. Толстой, Т. Л. Толстой, М. Л. Толстого, С. Л. Толстого (оставшегося в России) и других. М. Л. Толстой, например, прямо пишет, что В. Г. Чертков был человеком «тщеславным, упрямым, лицемерным и сектантски тупым», «он шел упрямо и тупо к намеченной цели». М. Л. Толстой утверждает, что Чертков «вписывал в дневники отца свои собственные мысли»[738].

Эти тяжелые обвинения требуют серьезных доказательств. Кроме того, очевидно, что у детей Л. Н. Толстого не было поводов для любви к главному помощнику их отца.

С этой точки зрения представляется необходимым дать ответ на ряд принципиальных вопросов, связанных с историей жизни В. Г. Черткова и проблемой формирования его мировоззрения:

В чем заключались особенности процесса формирования взглядов В. Г. Черткова на христианство и какова роль Л. Н. Толстого в этом процессе?

В чем заключались особенности антицерковной издательской деятельности В. Г. Черткова и формирования его имиджа как издателя?

Имело ли место в истории взаимоотношений ученика и учителя давление на Толстого с целью получить монопольное право на издание его сочинений?

Наконец, последнее: каким было восприятие личности В. Г. Черткова русским культурным сообществом и единомышленниками Л. Н. Толстого?

Биография В. Г. Черткова до знакомства с Л. Н. Толстым

«Играть роль, или подделываться под Толстого, или увлекаться, как спортом, в известном направлении можно, пожалуй, в молодости в течение нескольких лет, но не большую половину своей жизни, не целых 30 лет, когда уже настоящая старость и близость смерти глядит в глаза: какой расчет, какая выгода в том человеку, жертвующему всеми личными интересами, удобством и покоем жизни, судьбою своего сына даже?! Пусть ответят мне те, которые бросают камень осуждения в таких людей, как Ч[ертков]»[739]. Так писала в 1912 г. супруга В. Г. Черткова, А. К. Черткова, составляя биографию своего мужа для словаря проф. С. А. Венгерова.

Какие же ответы может дать история на вопросы, поставленные супругой В. Г. Черткова? Насколько жертва, принесенная им ради Л. Н. Толстого, была вызвана личной выгодой, расчетом или какими-то дополнительными обстоятельствами?

Для ответа на этот вопрос необходимо вначале подробно рассмотреть некоторые факты биографии В. Г. Черткова. Биографические сведения о нем имеют большое значение для понимания процесса формирования его мировоззрения, возможностей влияния на Л. Н. Толстого и активной пропаганды антицерковных взглядов писателя.

В. Г. Чертков был представителем старинного русского дворянского рода, к родоначальникам которого относятся Василий и Гаврило Ивановичи Чертковы, показанные в разрядах 1558 г. воеводами. Род Чертковых был внесен в часть VI родословной книги Воронежской, Калужской, Московской и Тамбовской губерний, герб помещен в часть I Общего гербовника Российской империи. Среди предков В. Г. Черткова числятся многие известные исторические деятели России, в том числе Василий Григорьевич Чертков (в иночестве Варсонофий), митрополит Сарский и Подонский в правление царевны Софии, скончавшийся в 1688 г., В. А. Чертков (род. 1721), член военной коллегии, Е. А. Чертков (ум. 1797), активный участник воцарения Екатерины II, В. А. Чертков (1726–1793), азовский, воронежский и харьковский генерал-губернатор.

К числу его московских родственников относился и знаменитый Александр Дмитриевич Чертков (1789–1858), тайный советник, член Императорской академии наук, президент Императорского общества истории и древностей российских (1849–1857), фактический основоположник новой для молодой российской науки отрасли – древнерусской нумизматики. А. Д. Чертков был автором выдающегося сочинения «Всеобщая библиотека России, или Каталог книг для изучения нашего отечества во всех отношениях и подробностях» (М., 1838–1845, с прибавлениями изд. 2-е, М., 1863–1864), которое представляло собой первый аннотированный русский каталог такого рода. Кроме того, он был основателем так назывемой Чертковской библиотеки, насчитывавшей около 9,5 тыс. экземпляров ценнейшей литературы по различным отраслям истории и хозяйства России. Именно при Чертковской библиотеке в 1863–1873 гг. издавался «Русский архив» под редакцией ее библиотекаря П. И. Бартенева. Впоследствии библиотека была передана в ведение города и помещалась при Румянцевском музее, а затем при Историческом музее. С 1863 г. Чертковская библиотека была открыта для свободного публичного пользования.

Владимир Григорьевич Чертков родился 22 октября (4 ноября н. ст.) 1854 г. в Петербурге в богатой аристократической семье, принадлежавшей к высшей петербургской знати. Его отец, Григорий Иванович Чертков (1828–1884), – блестящий офицер, военный деятель и писатель, биографии которого мог бы позавидовать любой русский военноначальник. Выпускник Пажеского корпуса, в 1846 г. поступил на службу корнетом в лейб-гвардии Конный полк, с 1853 г. флигель-адъютант при Николае I, с 1867 г. командир лейб-гвардии Преображенского полка, с 1870 г. генерал-адъютант сначала при Александре II (с оставлением в должности командира Преображенского полка), а затем и при его сыне, императоре Александре III. В апреле 1872 г. Г. И. Чертков был назначен помощником начальника 1-й гвардейской пехотной дивизии, которой командовал тогда наследник цесаревич. В феврале 1877 г., перед самым началом Русско-турецкой войны, Г. И. Чертков получил новое, еще более высокое назначение – начальником 2-й гвардейской пехотной дивизии, совмещая эту должность с должностью помощника председателя Главного комитета по устройству и образованию войск, но по болезни (гангрена) в скором времени принужден был сдать дивизию. Г. И. Чертков, кавалер всех русских орденов (до ордена Св. Александра Невского с алмазами включительно) и нескольких иностранных, скончался 22 апреля 1884 г. в Петербурге от паралича сердца. Император Александр III с императрицей присутствовали на одной из панихид, после которой, по настоянию матери, состоялась единственная в жизни аудиенция В. Г. Черткова у императора Александра III[740]. Г. И. Чертков был автором популярных в свое время «Памятных книжек для унтер-офицеров и рядовых», выдержавших несколько изданий[741].

Сестра Г. И. Черткова, графиня Елена Ивановна Черткова (1830–1922), родная тетка В. Г. Черткова, являлась во втором браке супругой графа П. А. Шувалова (1827–1889), имевшего, как известно, большое влияние при дворе Александра II и занимавшего в его царствование самые ответственные посты. С 1857 г. П. А. Шувалов получил должность обер-полицмейстера С.-Петербурга (с этого момента начинается его активное влияние на внутреннюю политику России), а несколько позже – генерал-губернатора Остзейского края (1864; заметим, что в этот момент ему было только 37 лет, что свидетельствует о большом доверии к нему императора) и, наконец, генерал-адъютанта императора Александра II, а вслед за тем и шефа жандармов и начальника III отделения императорской канцелярии. На этом посту П. А. Шувалов пребывал в течение семи лет (с 1866 по 1873 г.). В 1874 г. Шувалов назначается членом Государственного совета и послом России в Соединенном Королевстве Великобритании и Ирландии, а затем становится одним из официальных представителей России на Берлинском конгрессе. Впрочем, по довольно единодушному признанию историков, внешнеполитическая деятельность П. А. Шувалова была неудачной, и вскоре после окончания Русско-турецкой войны он был освобожден от своей должности.

Блестящую карьеру сделал также родной брат Г. И. Черткова, М. И. Чертков (1829–1905), генерал-адъютант, генерал от кавалерии, наказной атаман Войска Донского, член Государственного совета, воронежский, киевский и варшавский генерал-губернатор.

Мать В. Г. Черткова, Елизавета Ивановна Черткова (1832–1922), родственными узами была тесно связана с кругом декабристов – она была дочерью героя Отечественной войны 1812 г. графа И. Чернышова-Кругликова, т. е. родной племянницей декабриста Захара Григорьевича Чернышова (1796–1862), а также племянницей Александры Григорьевны Муравьевой – жены декабриста Никиты Михайловича Муравьева, последовавшей за мужем в Сибирь. После приговора титул и состояние З. Г. Чернышова перешли к его сестре, матери Е. И. Чертковой. Она родилась в доме своего деда, вельможи Екатерининской эпохи, известного масона и «человека передовых взглядов»[742]. Впоследствии в этом здании располагался Дом советов. Семья Е. И. Чернышовой была хорошо знакома с Н. В. Гоголем и проживала с ним вместе в Риме.

Рано осиротев, Е. И. Черткова скоро стала одной из самых известных красавиц Санкт-Петербурга – уже на первом своем балу она была представлена императору Николаю I[743]. Опекуном Елизаветы Ивановны после смерти родителей стал известный петербургский меценат и музыкант гр. М. М. Вьельгорский. Выйдя замуж за Г. И. Черткова, она сохранила такое видное и высокое положение в свете и при дворе, что дом Чертковых в Петербурге не раз посещали царствующие особы, а император Александр II, с которым Е. И. Черткова была знакома в то время, когда он был еще наследником, приезжал к Чертковым в одиночных санях «без сопровождения малейшей охраны»[744]. Будучи умной и влиятельной женщиной, Е. И. Черткова пользовалась особой благосклонностью императрицы Марии Федоровны, была одной из самых любимых ее фрейлин. Родственными узами Е. И. Чернышова была связана с влиятельными русскими фамилиями, в том числе Пашковыми и Бобринскими.

Поистине фантастическим выглядит утверждение А. Фодора о том, что В. Г. Чертков мог быть внебрачным сыном императора Александра II[745]. Тем не менее автобиография, написанная В. Чертковым в 1932 г., свидетельствует, что император по отношению к нему неоднократно проявлял знаки совершенно особого внимания: В. Г. Чертков был приглашен с родителями в Ливадию, кроме того, удостоился особых личных похвал государя на воскресном разводе кавалерийских полков в Михайловском манеже, после того как проделал ловкий прием верховой езды[746], и др. Это же обстоятельство подчеркивают и составители неизданной биографии Черткова, которые отмечают, что в молодости он благодаря своим родителям обращал на себя постоянное внимание императора Александра II, а также наследника престола, будущего императора Александра III, «при дворе которого отец В[ладимира] Григорьевича] пользовался особенным уважением и симпатией»[747].

Е. И. Черткова была известна как последовательница учения лорда Редстока и содействовала созданию мужем своей сестры Александры Ивановны, В. А. Пашковым, русской секции евангелистов, называемых «пашковцами», – именно Е. И. Черткова познакомила В. А. Пашкова с приехавшим в Санкт-Петербург в 1874 г. известным английским проповедником евангелического толка лордом Г. В. Редстоком (1831–1913).

Впервые Е. И. Черткова познакомилась с лордом Редстоком в Париже на домашнем собрании, где искала утешения после смерти двух сыновей: Михаила (скончался в возрасте 10 лет) и Григория (умершего в 17-летнем возрасте). Смерть Михаила произвела на нее особенно сильное впечатление: маленький мальчик под влиянием домашнего учителя – англичанина, выпускника теологического факультета, стал читать Евангелие и задавать матери интересующие его вопросы, а во время предсмертной болезни много молился и просил маму поверить в Христа и любить Его. Кроме того, сама предсмертная болезнь продолжалась долго – около года, несомненно, Е. И. Черткова пережила глубокий и тяжелый опыт. Сохранился замечательный документ – записки Е. И. Чертковой о последнем годе жизни сына Михаила, из которых следует, что это был очень вдумчивый ребенок, серьезно и с большим доверием относившийся к евангельским свидетельствам и с большими духовными задатками, – незадолго до смерти, по свидетельству матери, он говорил ей: «Я уверен, что Христос, что ангелы Его здесь вокруг моей кровати. Бог так близок; я Его так люблю, так люблю, что хотел бы обнять. Ничего мне теперь не страшно, ни смерть, ничего. Я так, так счастлив! Ни елка, ни подарки, ни именины, ничего с этим сравниться не может». Михаил приобщался перед смертью Святых Христовых Тайн с большим «благоговением, от всего сердца, с твердым намерением исправиться от всех своих недостатков» и горячо верил в вечную жизнь[748]. Замечательно также то обстоятельство, что совсем незадолго до смерти Миша просил маму не оставить его тело во Франции, потому что ему очень хочется «в России лежать»[749].

После смерти сыновей Е. И. Черткова решительно оставляет придворную жизнь и начинает заниматься широкой благотворительностью, а также проповедью Евангелия, в частности в тюрьме Литовского замка, о чем сохранились ее собственные записки, датируемые 18721874 гг., т. е. временем непосредственно перед приездом в Россию лорда Редстока[750].

Записки о смерти сына Михаила, очень теплые и искренние по тону, действительно свидетельствующие, какой личной трагедией должна была стать для нее болезнь и смерть 10-летнего сына, в то же время являются иллюстрацией содержания того типа духовности, который культивировали представители евангелического христианства, – на первом месте здесь стоят «хорошие, добрые чувства», которые для Е. И. Чертковой являются главным свидетельством присутствия Божия в человеке, присутствия Христа здесь и теперь, а также постоянное чтение Евангелия и стремление к христианским переживаниям.

В. Г. Чертков в своем дневнике написал однажды, что его родители «принадлежали к числу наиболее порядочных из “порядочных” людей»[751]. Много позже он любил рассказывать, как в детстве играл с будущим императором Александром III. Можно предполагать, что именно посредничество ближайших родственников В. Г. Черткова, в первую очередь его матери, в значительной степени смягчало впоследствии любые правительственные меры, направленные против антигосударственной и антицерковной деятельности Л. Н. Толстого и В. Г. Черткова. Семья Чертковых входила, по всей видимости, в число самых обеспеченных русских семей, о чем свидетельствует тот факт, что она имела 40 тыс. руб. чистого ежегодного дохода. Г. И. Чертков был очень богатым помещиком и владел плодородными черноземными землями на юге Воронежской губернии, а также большим количеством крепостных крестьян, среди которых был Егор Михайлович Чехов – дед писателя. В. Ф. Булгаков подчеркивает, что рождение и блестящее положение в обществе способствовало с детства росту в Черткове понимания «доступности и исполнимости всех его желаний, сознание своей особенности, исключительного положения, своей силы и власти над людьми»[752].

Молодые годы Владимира Григорьевича прошли в достатке в петербургском доме родителей и в богатом имении Чертковых Лизиновке Острогожского уезда Воронежской губернии (площадью около 30 тыс. десятин). С одной стороны, известно, что в молодости Чертков был лишен возможности получить систематическое образование, так как в результате солнечного удара, полученного на охоте, ему были категорически запрещены врачами напряженные занятия. С другой стороны, биография Черткова, написанная неизвестным автором, сообщает, что в детстве и молодости он «получил образование под руководством выдающихся учителей, русских и иностранных»[753].

В возрасте 21 года (в феврале 1875 г.) В. Г. Чертков поступил в привилегированный Конногвардейский полк[754], причем в это время его командиром был барон В. Б. Фредерикс, ставший с 1897 г. министром Императорского двора и уделов. Во время службы, по его собственному более позднему признанию, он прожигал свою жизнь традиционными для среды блестящей петербургской молодежи способами. В Конногвардейском полку В. Г. Чертков получил прозвище le beau Dima, т. е. красавчик Дима. Корнет Чертков в 1881 г. должен был войти в состав делегации, целью которой было оповещение ряда европейских дворов о восшествии на престол императора Александра III, и только случайность помешала ему участвовать в этой миссии, которую возглавлял родной дядя В. Г. Черткова, гр. П. А. Шувалов.

Очень яркий и в то же время характерный эпизод молодости Черткова приводит в своих воспоминаниях В.Ф. Булгаков, указывая, что молодой Чертков принадлежал к тому очень узкому кругу петербургской знати, который приглашался на так называемые малые балы в Аничков дворец, тот самый, о котором с иронией Пушкин писал, что был назначен камер-юнкером только для того, чтобы его супруга Наталья Николаевна могла танцевать в этом дворце. Однажды на таком балу Черткова пригласила на вальс сама императрица Мария Федоровна, которая воспользовалась «особым правом дам, принадлежащих к императорской фамилии, – первыми приглашать кавалеров. Но Чертков отказался, так как не умел танцевать вальс, чем вызвал сенсацию в зале: le beau Dima отказался танцевать с императрицей!»[755]

Этот поступок своей экстравагантностью настолько напоминает некоторые шутки Ставрогина, что поневоле задумываешься о возможных биографических параллелях. И в первую очередь речь идет о красоте – безусловно, Чертков был одним из самых красивых мужчин России того времени, но его красота, особенно на фотографиях позднего времени, носит какой-то «масочный», медиумический характер, который отмечает в своем герое и Достоевский и на который обращает внимание С. Н. Булгаков в своем очерке «Русская трагедия»[756]. Здесь речь может идти о своеобразном «мучительном параличе личности», который, как представляется, был одной из черт В. Черткова. Конечно, это сопоставление возможно только в определенных рамках. Если тем не менее оно допустимо и не лишено оснований, остается только в очередной раз поразиться пророческому дару русского писателя, вплоть до самых бытовых подробностей: в романе «Бесы» Ставрогин является сыном генеральши Ставрогиной и носит прозвище Принц Гарри.

Следует отметить, что некоторые авторы давно подчеркивают то обстоятельство, что высокое происхождение Черткова и его связи импонировали Толстому и могли иметь некоторое значение в их дружбе. Эта гипотеза находит свое подтверждение в дневнике М. С. Сухотина, который так отзывался о Черткове (запись от 6 августа 1906 г.): «Тут теперь гостит В. Г. Чертков, приехавший на побывку из Англии. Это любимый ученик Л[ьва] Н[иколаевича], Иоанн в некотором роде, и я понимаю, что он может быть ближе других сердцу учителя. Уже одно то, что они оба хорошей крови, bien nds[757], в их близости, как это ни может казаться странным, играет не последнюю роль»[758]. Подтверждает это и В. Ф. Булгаков, который говорит, что Толстой, возможно, в чем-то был даже удивлен появлением молодого человека из более высокого круга (сам Толстой принадлежал к «средне-высшему дворянству» – выражение Ф. М. Достоевского, подхваченное Д. С. Мережковским).

В 1879 г. В. Г. Чертков взял отпуск на 11 месяцев и провел его в Англии, снимая дом у сельского священника. В это время он благодаря посредничеству лорда Редстока знакомится или возобновляет знакомство с представителями английской политической элиты и аристократии и проводит время в общении со своим дядей, русским послом графом П. Шуваловым, благодаря которому завязывает отношения с принцем Уэльским, будущим королем Эдуардом VII. Одновременно Чертков знакомится с русскими политэмигрантами и с бывшим пастором Джоном Кенворти, английским общественным деятелем, сочувствовавшим взглядам Толстого.

После возвращения в Россию в 1881 г. В. Г. Чертков является одним из организаторов (вместе с кн. В. П. Голицыным и гр. А. Ф. Гейденом) кружка молодежи «Общество христианской помощи» для религиозных бесед, целью которого было изучение Евангелия и проповедь христианского образа жизни. Для «Общества…» характерно то обстоятельство, что оно объединило в своих рядах как православных членов, так и пашковцев, а также религиозных индифферентов. В него, согласно воспоминаниям П. И. Бирюкова, входили представители многих выдающихся аристократических семейств.

Вместе с В. Г. Чертковым в кружок входил Д. Ф. Трепов, в будущем занимавший значительные посты и имевший одно время большое влияние на внутреннюю политику. Кружок собирался на квартире Д. Ф. Трепова, который считался его председателем, и имел цель «оказывать посильную помощь бедному населению столицы». Очень примечательно позднейшее (1924) признание П. И. Бирюкова в том, что уже в это время В. Г. Чертков относился «как-то критически, иногда шутливо, к деятельности кружка, кот[орая] его не удовлетворяла»[759].

Вскоре по возвращении в Россию Чертков сообщает матери, что жизнь, которую он вел в течение пяти лет своего офицерства, его не удовлетворяет, его тянет в деревню, «ближе к природе и к людям». В письме содержится также сообщение о выходе в отставку и озабоченность, как отнесется к этому твердому решению отец.

И действительно, в 1881 г., неожиданно для всех, в преддверии блестящей карьеры, В. Г. Чертков выходит в отставку в чине лейб-гвардии штабс-ротмистра, а в 1882-м зачисляется в запас гвардейской кавалерии с чином поручика. Поселившись в имении родителей Лизиновке, он начинает заниматься благотворительной деятельностью среди крестьянского населения: открывает ремесленное училище на 60 учеников (сапожное, столярное, бондарное дело), школу, библиотеку, читальню, приемный покой и некоторые другие учреждения. В это время В. Г. Чертков в письме своей матери сообщает, что главным делом своей жизни считает распространение веры «в известные начала».

Таким образом, еще до знакомства с Л. Н. Толстым В. Г. Чертков приходит к пониманию бессмысленности своей жизни и ищет из нее какого-то выхода, однако выход, предложенный ему матерью, его не устраивает. Именно на этом перепутье происходит его знакомство с Л. Н. Толстым.

Формирование взглядов В. Г. Черткова под влиянием переписки с Л. Н. Толстым. Начало сотрудничества

Говоря о первой встрече В. Г. Черткова и Л. Н. Толстого, нужно иметь в виду, что в период после религиозного кризиса Л. Н. Толстой переживал особый приступ одиночества, о чем он сообщает М. А. Энгельгардту в конце 1882 г.: «…вы не можете и представить себе, до какой степени я одинок, до какой степени то, что есть настоящее я, презираемо всеми окружающими меня» (ПСС. Т. 63. С. 112). Очень важно отметить, что это ощущение одиночества, как духовная расплата за отход от «Христа и Церкви Его», трагически переживалось, по свидетельству Т. Л. Толстой, всеми членами семьи писателя. В это же самое время С. А. Толстая сообщает своей сестре: «Бывала я одинока, но никогда так одинока, как теперь. Так мне ясно, так ощутительно, что никто меня знать не хочет и никому я неинтересна»[760].

Впервые о новых взглядах Толстого Чертков узнал на свадьбе своего знакомого и бывшего однополчанина, помещика Р. А. Писарева, на которой присутствовал друг семьи Толстых, прокурор окружного суда Н. В. Давыдов. А вскоре Чертков появляется в новом доме семьи Толстых в Хамовниках. Вскоре новый молодой (Толстому в 1883 г. было 55 лет, Черткову – 29) знакомый Толстого становится самым близким писателю человеком.

Факт особой близости подтверждается общим объемом переписки: за 27 лет знакомства Л. Н. Толстой написал В. Г. Черткову не менее 928 писем (включая телеграммы), т. е. в среднем одно письмо каждые десять дней – больше чем любому другому человеку, включая членов его семьи. Чертков писал еще чаще – сохранилось его 1127 писем Толстому.

В конце октября 1883 г. В. Г. Чертков впервые посетил хамовнический дом Толстых. При первой же встрече Толстой и Чертков ощутили чувство духовного родства. «Мы с ним встретились, как старые знакомые», – писал об этой встрече В. Г. Чертков[761]. Именно с этой встречи берет начало многолетнее сотрудничество Толстого и Черткова, смысл и характер которого давно требуют детального исследования.

В этот ранний период их отношений Л. Н. Толстой переживал знакомство с Чертковым как важное событие своей жизни, как обретение настоящего и глубокого почитателя и последователя, ученика и единомышленника. Это был своеобразный медовый месяц: и в его переписке с В. Г. Чертковым, и в его дневниковых записях содержится ряд мыслей, которые трудно интерпретировать в каком-либо другом ключе, кроме подтверждения вывода о переживании глубоко внутреннего родства, – достаточно посмотреть дневниковые записи за 1884 г., например: «Письмо от Черткова. Люблю его и верю в него» (ПСС. Т. 49. С. 70, запись от 18 марта). И уже очень скоро, 6 апреля 1884 г., т. е. спустя всего несколько месяцев после визита Черткова, Толстой записывает в своем дневнике знаменитое определение: «Он удивительно одноцентрен со мною» (ПСС. Т. 49. С. 78)[762].

В дальнейшем, в том числе и после смерти писателя, В. Г. Чертков неоднократно предпринимал «публичные» попытки продемонстрировать общественности эту «одноцентричность», показать, как близок он был по духу Л. Н. Толстому. Показательным образчиком документов такого рода являются его воспоминания 1913 г., в которых нашли отражение установка на демонстрацию единодушия с Толстым и многочисленные указания на то, как далек был писатель в конце своей жизни от супруги, гр. С. А. Толстой[763].

Что именно в В. Г. Черткове привлекало Л. Н. Толстого, какие обстоятельства способствовали столь стремительному росту их близости в этот ранний период их сотрудничества? Помимо указанных выше причин, нужно обратить внимание на то, что именно активная, энергичная деятельность В. Г. Черткова, его внимание к идеям писателя способствуют росту взаимной близости и чувству духовной общности. Кроме того, их ранняя переписка показывает, что Л. Н. Толстого очень притягивал молодой увлеченный религиозными вопросами человек, готовый восторженно внимать всем словам учителя и, что не менее важно, реализовывать их в своей и чужой жизни. В личности В. Г. Черткова Л. Н. Толстого привлекали некоторые важные, знаковые для него самого черты – самокритичность, недовольство собой, стремление изменить жизнь в соответствии с требованиями Евангелия, как оно обоими понималось, готовность порвать с требованиями той среды, в которой В. Г. Чертков вырос, стремление, в соответствии с древней китайской мудростью, возобновлять себя самого каждый день сначала, постоянно идти вперед, сугубо критическое отношение к социальной действительности, мысли о судьбе обездоленных и несчастных – в целом очарование и привлекательность молодости, способной к рефлексивным оценкам и самоанализу, столь психологически близкому самому Л. Н. Толстому[764].

В молодости В. Г. Чертков испытывал на себе некоторое влияние идей православия, читал произведения А. С. Хомякова и И. С. Аксакова[765]. Большое значение, по признанию самого Черткова, имело для него дежурство в военных госпиталях и чтение больным Евангелия, которое было позже им описано. Л. Н. Толстой всю свою жизнь имел особое отношение к молодым людям, можно даже сказать, к феномену молодости, не просто умел описывать молодость, но умел смотреть на жизнь глазами молодых людей (на что обращали внимание многие исследователи романа «Война и мир»). Конечно, важное значение имел и «личностный фактор», т. е. то обстоятельство, что практически с первых минут знакомства В. Г. Чертков демонстрировал по отношению к Толстому большую привязанность и преданность: «Я вас очень люблю. Вы для меня очень много. И я буду, если не остановите (а вы, мне чувствуется, не остановите) с вами душа в душу откровенен и правдив до бесконечности. – День славный, Бог близок» (март 1884 г.) (ПСС. Т. 85. С. 45). В декабре 1885 г., делясь своей тоской с Чертковым, Толстой подчеркивает: «Мне мучительно тяжело и ни с кем так мне не хочется поделиться этой тяжестью, как с вами, милый друг, потому что мне кажется, никто так не любит во мне то хорошее, что есть во мне, как вы» (ПСС. Т. 85. С. 294). Эта близость и духовная «одноцентрость» с каждым годом растут – позднее, в январе 1890 г., Л. Н. Толстой указывает в дневнике: «Чертков так же, еще более, близок мне» (ПСС. Т. 51. С. 14). Показательно, что на следующий день после смерти любимого сына Ванечки (февраль 1895 г.) Толстой сообщает своему другу об этом событии, как будто бы В. Г. Чертков был одним из самых близких членов его семьи. В следующем году Л. Н. Толстой пишет Черткову (письмо от 2 декабря 1896 г.): «И когда мне трудно, мне хочется видеть вас» (ПСС. Т. 87. С. 387). Этот мотив присутствует и в последующей переписке Толстого и Черткова, в частности той ее части, которая связана с ссылкой последнего (письма от 12 января 1897 г. и 26 мая 1897 г.).

Возникает вопрос: известно ли нам что-нибудь об отношении Е. И. Чертковой, матери В. Г. Черткова, к Л. Н. Толстому? В любом случае она, будучи последовательницей так называемого евангелического христианства, не могла разделять радикальные взгляды писателя на основы христианского вероучения. По свидетельству жены В. Г. Черткова, А. К. Чертковой, критическое отношение Л. Н. Толстого к религиозным догматам «должно было вызвать неприязнь как церковников, так и евангеликов, верования которых разделяла Е. И. Черткова. Действительно, она постоянно опасалась влияния Толстого на ее сына и только к концу жизни, с развитием в ней полной терпимости, стала относиться к нему беспристрастно и доброжелательно» (ПСС. Т. 85. С. 72–73). Сам Чертков сообщал в письме Л. Н. Толстому о своей матери, что «часто ею овладевает огромная грустная грусть при мысли, что человек, подобный вам, не у ног Спасителя – Искупителя и что служит своим умом и сердцем враждебному Христу лагерю», причем после получения этого письма писатель отметил в дневнике о Е. И. Чертковой: «Мать его, как и следует, ненавидит меня» (ПСС. Т. 85. С. 82–83). Это предположение писателя не было лишено оснований: в одном из своих писем Е. И. Черткова прямо говорит, что Л. Н. Толстой пропитан духом Антихриста, так как не признает Воскресения Христова (см.: ПСС. Т. 85. С. 424).

Очень скоро после встречи наметились основные пути практического сотрудничества Л. Н. Толстого и В. Г. Черткова. Оно развивалось в нескольких направлениях: издательская деятельность для народа, распространение сочинений Л. Н. Толстого в Европе, наконец, сохранение наследия писателя для будущих поколений. Уже в 1884 г. В. Г. Чертков берется за перевод на английский язык сочинения Толстого «В чем моя вера?». А осенью 1884 г. начинается подготовительная работа по организации издательства литературы для народа, которая привела к тому, что 22 февраля 1885 г. возникает издательство «Посредник», просуществовавшее вплоть до 1925 г. Первые 12 лет издательство существовало при поддержке И. Д. Сытина, затем превратилось в самостоятельную издательскую фирму. Новым активным сотрудником молодого издательства стала будущая жена В. Г. Черткова, Анна Константиновна, урожд. Дитерихс (1859–1927), дочь генерала, окончившая Бестужевские курсы[766]. Их свадьба состоялась в октябре 1886 г. По некоторым косвенным признакам можно судить о том, что А. К. Чертковой суждено было сыграть важную и несколько неясную до сих пор роль в жизни мужа[767].

Восторженное отношение В. Черткова к Л. Н. Толстому, характерное для периода их знакомства, готовность только внимать и иногда корректно не соглашаться, постепенно начинают трансформироваться. Вообще следует сказать, что последовательным врагом Церкви и Ее учения В. Г. Чертков стал далеко не сразу. В ранней переписке с Л. Н. Толстым находят отражение его вопросы, сомнения, относящиеся, например, к последовательному неприятию Л. Н. Толстым Богочеловечества Христа, более того, его активное несогласие с писателем. Например, сообщая Л. Н. Толстому о своих впечатлениях от высылки в 1884 г. В. А. Пашкова, Чертков указывает: «…если бы теперь меня спросили, какого я вероисповедания, я ответил бы – христианского, не причисляя себя ни к какому из признанных вероисповеданий». В то же самое время в другом письме, по поводу перевода и издания в Англии книги Л. Н. Толстого «В чем моя вера», он говорит: «.в этой книге есть места, которым я настолько не сочувствую, что не решусь быть орудием их издания и распространения <…> я не мешать хочу распространению вашей мысли в ее полности, а только желал бы самому содействовать распространению только таких мыслей, которые, положа руку на сердце, я признаю за истину» (ПСС. Т. 85. С. 67–68).

Нужно иметь в виду, что полемика с Л. Н. Толстым по поводу сочинения «В чем моя вера?» очень ярко показывает трансформацию взглядов на христианство молодого Черткова, с одной стороны, и некоторую открытость и динамичность (в этот период времени) взглядов самого Толстого – с другой. Перефразируя известные слова старца Зосимы, обращенные к Ивану Карамазову, можно сказать, что вопрос этот, вопрос о Христе, не был еще решен окончательно для Л. Н. Толстого и далеко еще не был решен окончательно для В. Г. Черткова, пребывал в состоянии «im Werden».

«В чем моя вера?» – четвертый, в определенном смысле итоговый трактат Л. Н. Толстого, написанный уже тогда, когда были закончены и «Исповедь», и «Критика догматического богословия», и новая интерпретация Евангелия. К этому моменту писатель уже познакомился с первыми замечаниями в свой адрес, высказанными теми немногочисленными читателями, которые имели возможность держать в руках копии этих сочинений. Поэтому несогласие В. Черткова с отдельными местами трактата «В чем моя вера?» есть отражение его временного несогласия со всем учением Толстого, более того, как это сейчас ни покажется поразительным, даже заботы о том, чтобы неосторожным тиражированием взглядов Л. Н. Толстого не нанести кому-либо из читателей духовного вреда. В том, что это действительно так, достаточно убедиться, рассмотрев переписку Л. Н. Толстого и В. Черткова летом 1884 г. (т. 85 Полного собрания сочинений) – в ней много соответствующих свидетельств. И в первую очередь интересны те места, где речь идет о Личности Господа Иисуса Христа. Это один из самых важных сюжетов ранней переписки В. Черткова с Л. Н. Толстым – интересно отметить, что в 125 письмах Л. Н. Толстого, вошедших в 85-й том его собрания сочинений (декабрь 1883 г. – декабрь 1886 г.), имя Христа упоминается не менее 40 раз, а примерно в таком же количество отрывков из ответных писем В. Черткова Господь упомянут не менее 70 раз. Не случайно в письме своей матери от 31 октября 1883 г., т. е. сразу после знакомства с писателем, В. Чертков указывает о своих контактах с Толстым: «…в наших личных представлениях о Боге мы, кажется, значительно расходимся» (ПСС. Т. 85. С. 24). Сам Л. Н. Толстой в своем первом письме новому молодому другу указывает, что не интересуется метафизическими вопросами, в том числе вопросом о Воскресении, важно только знание того, чего требует от человека Бог: «.а что Он сам такое и как живет, я никогда не узнаю, потому что я ему не пара, я работник, а не хозяин» (ПСС. Т. 85. С. 4).

Именно в высказываниях такого рода, как представляется, содержится некоторая способность Л. Н. Толстого прислушаться к мнению своего оппонента в вопросах веры в этот ранний период после религиозного кризиса. Однако переоценивать их значение не следует: будем помнить, что к этому моменту уже произошел решительный разрыв писателя с гр. А. А. Толстой, причем, по свидетельству последней, писатель не скупился на кощунственные выражения в своей оценке церковного учения.

Очень характерно также, что образцом в художественном воплощении образа Христа в этот период для Черткова являются герои Ф. М. Достоевского. В письме Л. Н. Толстому от 10 декабря 1883 г. он указывает: «О Достоевском я записал почти все стихи, появившиеся в газетах. Его смерть была для меня большим лишением – я только что собирался с ним познакомиться. Мне кажется, что я никогда не слышал высшего и лучшего толкования учения Христа в приложении к жизни, чем то, которое он дает в Идиоте, и, главным образом, в Алексее Карамазове. – Я вам намеренно сообщаю свою тетрадь выписок и свое впечатление от Достоевского, для того чтобы вы видели меня лучше и чтобы, вследствие этого, отношения между нами были бы возможно полезнее для меня» (ПСС. Т. 85. С. 25). 13 марта 1884 г. В. Чертков указывает по поводу учения Христа: «Само учение непосредственно вызывает во мне отзывчивость всего, что сознаю в себе лучшего и высшего. Поэтому признаю учение божеским… следовательно, другими словами, – нужно исполнять учение Христа, потому что Он Бог» (ПСС. Т. 85. С. 40). 25 марта 1884 г. В. Чертков разъясняет эту свою мысль: «Христос мне представляется так: Стремление к Богу безусловное – ради славы того Бога, перед которым уничтожаешься и, уничтожаясь перед которым, становишься его проводником <…> земля для меня только переходная инстанция, не “постоялый двор”, в этом я с вами согласен, но тем не менее переходная инстанция» (ПСС. Т. 85. С. 45). В следующем письме, от 26 марта, Чертков возражает против известного и крайне неубедительного способа перевода Л. Н. Толстым первого стиха Евангелия от Иоанна: «Теперь, перечитывая в связи. с желанием найти в вашем изложении Евангелия простое, ясное выражение учения Христа. я сталкиваюсь с мыслями, с пониманием мне несродным. Изменять насильственно своего понимания, разумеется, не хочу, да и не мог бы» (ПСС. Т. 85. С. 46; многоточия в тексте письма принадлежат его автору). 17 июля 1884 г. В. Чертков указывает: «Единственное, что мне помогает, это сознание своей полной беспомощности и обращение ко Христу. И в этом смысле Он для меня действительно воскрес» (ПСС. Т. 85. С. 85).

В ответных письмах писателя содержится довольно твердая «отповедь» мистическим настроениям своего молодого друга: в письме от 24 июля 1884 г. Л. Н. Толстой, отвечая на многочисленные недоумения своего корреспондента, последовательно указывает, что в церковном учении и в христианской догматике его не устраивает: страх перед вечными загробными мучениями (очень интересно и характерно признание Толстого, что он с детства никогда в них не верил) и учение об искуплении – Толстой пишет, что этот путь очень для него странен, и утверждает, что он характерен в основном для женщин, вообще для людей, которые приходят к любви через страх. Здесь же присутствует и отмеченная выше аперсоналистичность – он не готов признать Бога отличным от себя Личным Существом, к Которому возможно обращаться за помощью в молитве. Продолжая эту мысль, Л. Н. Толстой категорически отказывается признать необходимость и действенность христианской молитвы так, как понимает ее Церковь, и предлагает свое понимание молитвы (см.: ПСС. Т. 85. С. 77–80).

Но В. Чертков еще не сдается: в письме от 2 сентября 1884 г. он конкретно указывает, что в трактате «В чем моя вера?» не заслуживает, с его точки зрения, включения в гектографические копии для последующего распространения: это отрицание Искупления, Воскресения Христа и веры в личную загробную жизнь. Аргументируя свою точку зрения, в качестве одной из причин В. Чертков упоминает то обстоятельство, что это отрицание ввергает читающего «в целый хаос сомнений и вопросов»; кроме того, он пишет, что и сам лично далеко еще не уверен в справедливости этого отрицания, добавляя: «Для меня это опровержение так же мало убедительно, как и противоположное утверждение» (ПСС. Т. 85. С. 97). В письме от 25 сентября В. Г. Чертков указывает по поводу нового перевода Толстым Евангелия, что «пробелы против канонического перевода слишком чувствительны и резки», а некоторые мысли и выражения Л. Н. Толстого «неприятно поражают даже меня, а других, разумеется, совсем отталкивают, ни за что ни про что» (ПСС. Т. 85. С. 106).

Таким образом, очевидно, что возражения В. Г. Черткова были направлены против тех мест в антицерковных трактатах Л. Н. Толстого, которые молодому другу в тот период их знакомства казались и неубедительными, и пристрастно-резкими. В письме, написанном в конце октября 1886 г., В. Г. Чертков говорит, что Христос для него «живее всех» (ПСС. Т. 85. С. 404).

В этой обильно цитированной переписке обращает на себя внимание горячее стремление Черткова к истине, поиск ее, открытость и, наоборот, внушительно-нравоучительный тон Толстого, для которого с каждым годом, к сожалению, вопросов становилось меньше, чем ответов. И эта установка не могла не повлиять в конце концов на взгляды Черткова – новое знакомство постепенно вело к их трансформации.

Уже в письме от 21 июля 1884 г., подвигая Л. Н. Толстого к подготовке специальных изданий для простого народа (что и реализовалось позднее в замысле издания «Посредник»), он указывает на необходимость «…прежде всего очистить учение Христа от всех накопившихся перетолкований, обнаружить русским людям Евангелие как оно есть, в его простом, прямом смысле»; теперь, считает В. Г. Чертков, нужно сделать так, чтобы Христос был «доступен и понятен массе» (ПСС. Т. 85. С. 8990). Конечно, здесь еще не все можно приписать возрастающему влиянию Л. Н. Толстого, сказывается и наследство евангелических христиан, однако тенденция наметилась уже вполне определенно.

Характерно, что, хотя, как указано выше, количество упоминаний о Христе в переписке Толстого и Черткова не становится меньше, происходит очевидный перенос акцентов: теперь все чаще упоминается не Личность Христа, а Его учение, нравственный закон Христа, выраженный в знаменитых толстовских пяти заповедях, а Сам Господь превращается в «старшего брата» (выражение В. Г. Черткова из письма Л. Н. Толстому от 12 июня 1889 г.) (ПСС. Т. 86. С. 245).

Конечно, само по себе выражение «учение Христа» не может вызвать никаких возражений с богословской точки зрения. Однако в понимании Л. Н. Толстого это выражение становится определенным «паролем», т. е. происходит характерный сдвиг в моральную сферу, то, что впоследствии обратится в «тиранию моральной сферы», «панморализм». Все больше Л. Н. Толстым и В. Г. Чертковым овладевает желание представить русским людям «очищенное Евангелие», очищенное от «церковности», «мистичности», «догматичности», вообще предельно освобожденное от богословских смыслов, т. е. предельно упрощенное. На это стремление к упрощению христианского учения стоит обратить внимание. Постепенно идеи Л. Н. Толстого, и самая трагическая из них – стремление сопротивляться «обоготворению» Христа (ПСС. Т. 85. С. 136), – находят место в сердце В. Г. Черткова. Другими словами, можно констатировать, что если в 1884 г. «вопрос о Христе» не был еще решен для В. Г. Черткова окончательно, то в следующем году он смотрит на Господа уже глазами Л. Н. Толстого, т. е. тем взглядом, который окончательно нашел свое выражение в опубликованном варианте богословских трактатов писателя и для которого мистико-догматический, церковный подход к пониманию Личности Господа глубоко чужд. «Теплота сплачивающей тайны»[768] утрачена окончательно, на ее место заступают холодно-рассудочные утверждения о пользе учения Христа, а не Сам Христос, Который у Толстого приноровлен к обиходу, «философ вроде Сократа», а также «обескровленная мораль, нежизненная, ничем не питаемая»[769]. Интересно, что через семь лет, в 1892 г., почувствовав некоторую взаимную недоговоренность в этом вопросе, В. Г. Чертков находит нужным в письме писателю дать некоторые разъяснения: «Как могли вы предположить хоть на минуту недоразумение между мной и вами по поводу ваших писем против божественности Христа?! <…> эти письма послужили для меня как бы термометром, по которому я заметил свое собственное изменение по отношению к этим вопросам с тех пор, как я, помните, бывало, просил вас выпускать в моих изданиях резкие отрицания искупления и т. п. Впрочем, тогда и ваш тон бывал иной» (ПСС. Т. 87. С. 164).

Однако в духовной жизни человека не все так просто: то, что он считает лежащим в области только ума, есть также принадлежность и сердца, и совести. В. Черткову было дано пережить опыт своеобразной «богооставленности», который нашел отражение в его переписке с Толстым. В письме от 10 сентября 1894 г. он указывает на своеобразное свое состояние: «Вспоминаю с завистью первый период восторженного пробуждения сознания: даже с радостью вспоминаю последующий период усиленной и воодушевленной деятельности на новом пути. И сравниваю с тем, что теперь. И вместо сравнительного подъема против прежнего замечаю какое-то охлаждение и сердечную пустоту. Я сочувствую Христу и его учению, но как-то умом только. В сердце же не чувствую того, что должно было бы соответствовать этому» (ПСС. Т. 87. С. 291). Этому результату не следует удивляться: Господь требует не сочувствия Себе и Своему учению, а всецелой преданности, основанной на вере. Сам Чертков склонен был свое состояние объяснять телесной болезнью, но рискнем предположить, что причина здесь была чисто духовная.

В этом смысле нужно признать, что вопрос о «Боге живом», о Боге-Личности, о Его действии на душу человека окончательно не был решен до самой смерти и самим писателем, – в ответ на процитированное письмо Черткова он посылает ему ответ с размышлениями на эту тему. Толстой, в свою очередь говоря о пережитом периоде охлаждения, пишет, что был «на волоске от того, чтобы потерять, даже думал, что потерял самое дорогое существо, и не потерял его, а только узнал Его бесценную цену <…> Может быть, это то, что некоторые называют живым Богом; если это – это, то я очень виноват перед ними, когда не соглашался с ними и оспаривал их» (ПСС. Т. 87. С. 299). Однако при всех честных и искренних порывах своей души Л. Н. Толстой так и не смог понять, что кому Церковь не мать, тому Бог не отец. Кощунства в адрес православия в этот период жизни писателя перешли в холодное презрение: Церковь – только препятствие для человека на пути к Богу, в лучшем случае «церковники» как слепцы, плутая, выходят окольными путями на ту дорогу «разумения» учения и закона Христа и христианства, которая открыта Л. Н. Толстым.

В этом смысле очень остроумной и точной представляется мысль М. Алданова: кое-что в дневниках Л. Н. Толстого последних лет мог написать и Чертков – в том смысле, что в их взглядах уже имеется некий «общий знаменатель»[770]. По всей видимости, ко второй половине 1880-х гг. «юношеский задор» в душе В. Черткова уже изжит. В своих воспоминаниях, относящихся к весне 1887 г., гр. А. А. Толстая вкладывает в уста П. И. Бирюкова отзыв о том, что «Владимир Григорьевич не любит искупления», причем интересно, что именно по этой причине Чертков настоял на том, чтобы из стихотворений А. С. Хомякова в издании «Посредника» были исключены некоторые выражения[771].

Стоит обратить внимание и на то обстоятельство, что эта трансформация по времени совпадает со все большим увлечением В. Черткова идеей публикации и широкого распространения взглядов Л. Н. Толстого. Другими словами, под этим лозунгом – «сделать Христа понятным и доступным массе», поистине близким к пролетарским речевкам, и будет проходить отныне жизнь В. Г. Черткова.

В то же время именно к этому времени, т. е. к середине 1884 и началу 1885 г., относятся первые попытки В. Г. Черткова, пока очень скромные, влиять на окончательный текст тех или иных произведений писателя: 31 января 1885 г., по поводу издания в «Посреднике» рассказов Л. Н. Толстого «Кавказский пленник» и «Бог правду видит», Чертков испрашивает разрешения исключить из первого несколько строк, которые ему кажутся неудачными (см.: ПСС. Т. 85. С. 140). А 26 марта 1885 г. Л. Н. Толстой в своем письме разрешает по своему усмотрению внести правку в статью «Так что же нам делать?» (ПСС. Т. 85. С. 157). Отныне Л. Н. Толстой начинает одну за другой присылать своему новому другу рукописи, а В. Г. Чертков пытается вносить в них отдельные более-менее значительные изменения.

На этот аспект взаимодействия В. Г. Черткова и Л. Н. Толстого следует обратить особое внимание. Конечно, чисто технически очень сложно проследить и доказать, как именно В. Г. Чертков оказывал влияние на те или иные произведения писателя, в том числе и публицистические. Но свидетельства такого рода имеются. Правда, относятся они к позднему периоду жизни Л. Н. Толстого. Два таких примера присутствуют в дневнике М. С. Сухотина. 20 сентября 1907 г. в «Русских ведомостях» (№ 214) и «Новом времени» (№ 11323) было опубликовано письмо Толстого, перепечатанное позже почти всеми другими газетами (см.: ПСС. Т. 77. С. 198). В нем затрагивалась очень болезненная для В. Г. Черткова тема, а именно утверждение о том, что Толстой не имеет своей собственности и просит не обращаться к нему с вопросами о денежной помощи. Так вот, М. С. Сухотин сообщает, что из этого письма В. Г. Чертков «вычеркнул ту фразу, которая доказала бы, что при том небольшом количестве находящихся в распоряжении Л[ьва] Н[иколаевича] денег невозможно удовлетворять ежедневные просьбы, доходящие иные дни до нескольких сот рублей»[772]. Другой подобный случай связан с историей издания романа «Воскресение». В записи от 13 ноября 1901 г. М. С. Сухотин укоряет Л. Н. Толстого в отсутствии уважения к чужому убеждению и ссылается при этом на печально известную 39-ю главу первой части романа, где присутствует кощунственное описание литургии «с оскорблениями и издевательствами над чужими верованиями». А далее, в записи от 25 ноября, он указывает: «Владимир Чертков не понял, что для славы Л. Н. было бы много лучше вычеркнуть бестактную главу об обедне из “Воскресения”. Чертков имел полную возможность это сделать»[773]. Конечно, нужно правильно понимать значение этих свидетельств и не преувеличивать их: важно не то, что В. Г. Чертков внес правку в текст газетной заметки Л. Н. Толстого или не внес изменений в текст романа, когда это ему было выгодно или соответствовало его собственному пониманию. Важно другое: это право, фактически право «последнего слова», воспринимается в окружении Л. Н. Толстого как нечто само собой разумеющееся, как непреложный факт жизни Л. Н. Толстого. Заметим, что время от времени такое отношение к своему творчеству возмущало писателя, очень яркой иллюстрацией этого вывода является его письмо Черткову от 15 октября 1898 г. (см.: ПСС. Т. 88. С. 133–134).

Приблизительно ко времени знакомства относятся первые попытки В. Г. Черткова позаботиться о сохранности рукописного наследия Л. Н. Толстого. В согласии с современной исследовательницей можно констатировать, что Чертков воспринимал «собирание, хранение, перевод, издание и распространение сочинений Толстого» в качестве «одной из выпавших ему форм служения Богу и людям»[774]. 9 июня 1885 г. в своем письме В. Г. Чертков подчеркивает, что сохранение порядка в рукописях Толстого кем-то из его домашних – дело чрезвычайной важности: «Все, что вы пишете, для нас так дорого, так близко всему хорошему, что мы в себе сознаем, что просто содрогаешься от одной мысли, что что-нибудь из ваших писаний может пропасть за недостатком присмотра»[775]. В этой мысли прослеживается установка В. Черткова на свои отношения с Л. Н. Толстым, которая предельно конкретно была выражена первым в письме к С. А. Толстой, датируемом 8 мая 1892 г.: «По отношению ко всему, что касается его лично, нам следует быть наивозможно точнейшими исполнителями его желаний», так как «он в выборе своего образа действия с каждым годом все больше и больше руководствуется не своими личными желаниями и предпочтениями, а волею своего отца небесного» (ПСС. Т. 87. С. 148).

В это же время Чертковым открывается активная кампания по подготовке английских изданий сочинений Толстого, которые невозможно было издать в России по цензурным соображениям. Для этой цели в мае 1885 г. им совершается поездка в Англию и ведутся переговоры об издании запрещенных сочинений Толстого, а также готовится перевод на английский язык сочинений Толстого «Исповедь», «В чем моя вера?» и «Краткое изложение Евангелия», которые были опубликованы в Англии в 1885 г. под заглавием «Christ’s Christianity» («Христианство Христа»). Характерно, что В. Г. Чертков вложил в это издание свои собственные средства.

5 мая 1888 г. Чертков с женой переезжает из Лизиновки на хутор Ржевск Богучарского уезда Воронежской губернии, который вскоре становится центром издательской деятельности сторонников Толстого, – фактически сюда Чертков переносит редакцию «Посредника». В этот период Чертков получает ежегодно от матери крупные суммы, из которых значительную часть отдает крестьянам[776]. Уже в это время ясно наметился антицерковный характер взглядов семьи Чертковых, которые решительно отказались крестить свою дочь Ольгу, скончавшуюся вскоре после рождения.

Таким образом, можно констатировать, что к концу 1880-х гг. религиозные взгляды В. Г. Черткова, претерпев значительную трансформацию, превращаются во вполне «толстовские». Подводя итог, можно сказать, что в этот момент В. Г. Чертков полностью самоопределился: он решает всецело посвятить свою жизнь распространению сочинений Л. Н. Толстого и начинает изыскивать для этого различные возможности.

Высылка В. Г. Черткова из России и деятельность в Англии по распространению антиправительственных и антицерковных произведений Л. Н. Толстого

С 1889 г. В. Г. Чертков приступает к систематическому копированию всего, что написано Толстым (в том числе черновики произведений и публицистических статей, письма), и обязательно оставляет один экземпляр себе. С этой целью он настойчиво просит дочь писателя, Марию Львовну, переписывать рукописи отца. Одновременно он берет на себя все контакты с цензорами. В апреле – мае 1890 г. он начинает чуть ли не требовать от Л. Н. Толстого передачи ему дневников[777]. Л. Н. Толстой принимает решение постепенно передавать Черткову свои дневники для копирования, но под влиянием С. А. Толстой передумывает. Дневники были переданы Толстым своему другу только через десять лет.

К этому периоду относятся и попытки уличить В. Г. Черткова в не совсем искренних отношениях к Л. Н. Толстому, – в частности, именно М. Л. Толстая, всегда относившаяся к В. Черткову с полным доверием, начинает подозревать его в какой-то поспешности, по ее мнению, он «слишком тянет вещи из-под пера» отца[778].

В 1893 г. В. Г. Чертков оставляет руководство издательством «Посредник», его преемником на этом посту становится П. И. Бирюков. В конце того же года у Черткова созревает замысел начать сбор материалов по истории сектантского движения, впоследствии озаглавленных «История гонения на христиан в России». Нужно отметить, что мысль собирать материалы о сектантстве возникла у В. Г. Черткова еще раньше, так как уже в ноябре 1888 г. он писал своему сотруднику А. И. Эртелю, что жизнь русских сектантов хорошо ему знакома и давно привлекает его внимание: «Этому способствовали отчасти мои близкие сношения с кружком пашковцев, среди которых я вырос и который навещали всякие сочувствующие и несочувствующие сектанты самых разнообразных направлений и оттенков, а главное, мой личный интерес ко всем тем «духовным» вопросам и движениям, которые волнуют в настоящее время народное море» (ПСС. Т. 85. С. 10). В первую очередь внимание уделялось вопросам, связанным с положением лиц, отказывающихся по религиозным убеждениям от прохождения военной службы. Эта деятельность реально претворилась в сбор материалов о положении духоборов в России. О масштабах этой деятельности свидетельствует то обстоятельство, что к 1902 г. архив Черткова по данному вопросу насчитывал уже около 4 тыс. документов.

Фактически именно в это время, т. е. к началу 1890-х гг., В. Г. Чертков встает на путь сознательного сопротивления политическому режиму, противником которого он уже давно являлся. Можно утверждать, что это сопротивление начинает приобретать агрессивный характер, – в своем письме Толстому (1893) он в связи с событиями, имевшими место в семье кн. Д. А. Хилкова, указывает, что находится «по отношению к происходящему в России как бы с бомбой в руках, и не знаю, когда ее пущу: завтра или через некоторое время»[779]. Конечно, эта агрессия распространяется и на Церковь. В 1893 г. на хуторе Ржевск неоднократно производились обыски, но сбор материалов о «гонениях» продолжается.

К этому периоду жизни В. Г. Черткова относится развернутый отзыв о нем, содержащийся в сводном дела Департамента полиции от 1896 г. Дело интересно тем, что в нем есть подробная история наблюдения за Л. Н. Толстым полицейских органов, а также своеобразная классификация запрещенных цензурой произведений Л. Н. Толстого, изданных за границей или в России с помощью гектографа[780] или литографии[781]. Очень интересно, что даже в этот достаточно абстрактный полицейский документ проникли следы неоднократных повелений императора Александра III «не трогать» Л. Н. Толстого. К 1892 г. относится получение сведений о том, что Л. Н. Толстой и В. Чертков руководят кружком по подрыву Православной Церкви. Но наиболее интересна та часть дела, в которой дается развернутая характеристика В. Г. Черткова. Совершенно неожиданно он представляется как «добрый, мягкосердечный, слабохарактерный» человек, который «с детских лет находился в руках женщин». Эти женщины – мать-пашковка и жена «с твердой волей», их влиянию Чертков очень подвержен. При всей парадоксальности этой характеристики она находит косвенную поддержку в дневнике Л. Н. Толстого, когда только еще в начале знакомства со своим новым и энергичным последователем по поводу смерти отца Черткова замечает: «Письмо от Черткова. Мать из него будет веревки вить <…> ужасные люди женщины, выскочившие из хомута» (ПСС. Т. 85. С. 70).

Далее в деле указывается, что в летнее время В. Г. Чертков «делает попытки принимать участие в сельских работах, но всегда неудачно, не имея для этого ни достаточно сил, ни навыка»[782]. Отмечается, что Чертков, «как истинный ревнитель толстовских взглядов на православие, где и чем только можно выражает свое озлобление к Церкви и ненависть к духовенству», делает поправки к сочинениям Толстого и вообще отрекся от православия[783].

Интересно, что в деле нашла отражение даже та сторона характера Черткова, которая связана с его высокомерно-презрительным в некоторых ситуациях отношением к окружающим людям: «…к допросу вышел босой, в холщовой рубахе и портках»[784].

В 1896–1897 гг. В. Г. Чертковым и его сотрудниками составляется ряд воззваний в защиту духоборов, в результате чего, как известно, 31 января 1897 г. русским правительством принимается решение о его высылке в г. Феллин Лифляндской губернии. 2 февраля этого же года на его квартире в Петербурге имеет место обыск, причем Чертков отказывается подписать полицейский протокол и ехать по вызову министра внутренних дел И. Л. Горемыкина для дачи объяснений. 3 февраля Е. И. Чертковой лично Горемыкиным, посетившим ее на дому, сообщено, что Комитет министров признал ее сына виновным в пропаганде и незаконном вмешательстве в дела сектантов и постановил сослать его в Сибирь. Но в дело вмешалась вдовствующая императрица, просившая смягчить это решение в память дружбы ее и императора Александра III к родителям В. Г. Черткова, в результате чего Черткову был предоставлен выбор: высылка в Прибалтийский край под надзор полиции или на неопределенный срок за границу. При этом высылке подверглись и ближайшие его сотрудники: П. И. Бирюков выслан в г. Бауск Курляндской губ., И. И. Трегубов – в Феллин.

Этот эпизод является яркой иллюстрацией того факта, что придворные связи по-прежнему позволяли В. Г. Черткову решать самые сложные жизненные задачи. И таких примеров в жизни В. Г. Черткова можно найти достаточно много, причем в качестве его высоких покровителей могут в тех или иных ситуациях фигурировать совершенно разные лица.

13 февраля 1897 г. Чертковы вместе с Е. И. Чертковой уезжают в Англию, где сначала поселяются в небольшом городке Кройдон, а затем переезжают в местечко Эссекс, недалеко от Лондона. В общей сложности Чертковы провели в Англии около 11 лет. Вместе с английским пастором, проповедником, писателем и издателем Дж. Кенворти, автором книги «Анатомия нищеты» (Лондон, 1898), который в 1895 г. основал в Англии колонию единомышленников Толстого в местечке Перлей (Эссекс), В. Г. Чертков входит в издательское товарищество «Brotherhood Publishing Company» («Братское книгоиздательство», которое, впрочем, просуществовало очень недолго), причем просит у Толстого право первого издания его статей на английском языке, а также просит присылать ему рукописи всех новых произведений и направлять к нему переводчиков, чтобы новые произведения выходили одновременно на русском и английском языках. Он продолжает осуществлять контроль над копированием рукописей Толстого, настойчиво осведомляется, переписываются ли его письма, и просит регулярно высылать ему копии. Только за 1897 г. В. Г. Чертков выпускает в Англии девять различных изданий произведений Л. Н. Толстого, а также ряд антиправительственных и антицерковных брошюр собственного сочинения.

В 1898 г. осуществляется важный издательский план В. Г. Черткова: начинается издание сборника «Свободного слова» под ред. П. И. Бирюкова, такое же название получает и новое издательство, сам Чертков начинает издавать «Листки свободного слова» (выходят в свет первые два номера). Периодический сборник «Свободное слово» издавался в течение двух лет (1898–1899), журналы «Листки Свободного слова» (1898–1902, всего 25 номеров), «Свободное слово» (декабрь 1901 – сентябрь 1905 г., всего 18 номеров) выходили в Лондоне, в Швейцарии было создано отделение журнала «Свободная мысль» со своим собственным органом того же названия, редактором которого состоял П. И. Бирюков (1899–1901). Одновременно с издательством «Свободное слово» Чертков организует издательскую фирму «The Free Age Press» («Издательство Свободного века»), цель которой заключалась в монопольном праве выпуска на английском языке произведений Толстого, а также снабжения переводчиков и издателей других стран подлинными версиями писаний Толстого. За время пребывания Черткова в Англии это издательство выпустило в свет свыше 60 различных наименований произведений Толстого и близких ему авторов (см.: ПСС. Т. 85. С. 12–13, где Л. Гуревич дан общий обзор изданий «Свободного слова» В. Г. Черткова). Общий тираж этих изданий впечатляет: только в первые три года своего существования издательская фирма В. Черткова опубликовала в общей сложности порядка 400 миллионов страниц английских переводов произведений Л. Н. Толстого, уже вышедших в России; другими словами, даже в эту колоссальную цифру не включены издания тех произведений, которые в России опубликованы быть не могли[785].

Издания «Свободная мысль» и «Свободное слово» становятся важнейшим органом распространения взглядов Л. Н. Толстого и его последователей в Европе, в том числе и в вопросах религиозных. Фактически они стали эффективным способом пропаганды христианства нового толка, стремящегося освободить веру от «пут» догматики и «церковного гипноза», антиклерикализма[786]. Здесь в первую очередь обращают на себя внимание такие, например, статьи, как «Православная Церковь и общество» (Свободное слово. 1903. № 4–5). Эти публикации фактически играли на руку органам социал-демократического толка и порождали уже совершенно разнузданную и неприличную антицерковную агитацию, в качестве примера можно указать на статью «Как попы поработили народ учением Христа», вышедшую в издававшихся в Швейцарии В. Д. Бонч-Бруевичем «Народных листках» (1902. № 9)[787].

Фактически в это время В. Г. Чертков становится полномочным представителем Толстого за границей по литературным делам – это право зиждется на ряде разрешений, данных Толстым своему другу, – в частности, писатель составляет заявление, уполномочивающее В. Г. Черткова распространять издания его сочинений за границей и вести дела с переводчиками, а также дает обязательство Черткову все свои новые произведения направлять в первую очередь именно ему. Образцом документов такого рода может служить доверенность на издание за границей романа «Воскресение», данная 3 апреля 1899 г., в которой, в частности, В. Чертков назван непосредственным уполномоченным Л. Н. Толстого, пользующимся его полным доверием[788]. Кроме того, и снова очень важно подчеркнуть это обстоятельство, Толстой дает разрешение Черткову издавать выдержки из своих дневников и писем[789]. Для В. Г. Черткова и его издательства эти документы и обещания Л. Н. Толстого имели огромное значение, так как согласно завещанию последнего все его произведения после их публикации немедленно становились общим достоянием, любое издательство могло их перепечатывать, переводить, делать свободный пересказ и т. д. В этой ситуации «издательский примат» – монополия – был решающим фактором, в том числе и с финансовой точки зрения: «Чертков мог рассчитывать на то, что ему удастся опубликовать новые произведения Толстого в переводах, выходящих под его наблюдением, лишь в том случае, если бы он получал статьи Толстого до издания их по-русски, с тем чтобы они выходили одновременно и в России, и в Англии»[790]. Именно поэтому Чертков настаивает, что он должен иметь абсолютно полную монополию на переводы статей Толстого, для этого он просит, чтобы издатели произведений Толстого в России никому не давали корректур до выхода произведения из печати, чтобы кто-то из предприимчивых переводчиков не успел сделать первым свой перевод: «Во всяком случае, в интересах дела нашего международного “посредника” желательно, чтобы, как я вам уже писал, все переводчики, обращающиеся к вам, были направлены ко мне сюда и чтобы ни одному из них вы не давали списка помимо меня. А также чтобы я получил от вас рукопись для перевода по крайней мере недели за три до не только ее напечатания в России, но даже до ее распространения частным путем»[791] (письмо от 28 июля 1897 г.). Л. Н. Толстой на это фактическое требование отвечает полным согласием и обещанием, что все его работы в первую очередь будут поступать к Черткову.

Но с первой же статьей («Что такое искусство», издание планировалось в «Вопросах философии и психологии» у Н. Я. Грота) возникли задержки, связанные с тем, что Толстой продолжал вносить правку даже в корректуру, за что получил раздраженные письма и от Н. Я. Грота, и от Черткова; последний, в частности, указывал: «Таким образом, оказывается, что весь этот план первоначального издания нами ваших новых писаний был только мечтой, а на деле продолжают эту выгоду получать те, кто ближе к вам, кто вовремя оказываются налицо и больше пристают к вам. Если бы вы знали, сколько труда и времени приходится здесь тратить с изданием ваших писаний и как убыточно все это было до сих пор»[792] (письмо от 21 декабря 1897 г.).

Следует при этом иметь в виду, что В. Г. Чертков, по свидетельству многих лиц, в том числе и В. Ф. Булгакова, как будет видно ниже, критически относившегося к ближайшему сотруднику Л. Н. Толстого, не руководствовался личной корыстью, направляя все вырученные (а часто и свои личные) средства на распространение произведений Л. Н. Толстого[793]. А для Л. Н. Толстого вся эта «мышиная возня» была крайне неприятна, о чем свидетельствует его признание в письме В. Г. Черткову от 13 декабря 1897 г.: «Пока я печатал за деньги, печатание всякого сочинения было радость; с тех пор же, как я перестал брать деньги, печатание всякого сочинения есть род страдания» (ПСС. Т. 88. С. 67).

Следует обратить внимание на одно очень важное обстоятельство, связанное с этой деятельностью В. Черткова. Благодаря письменным свидетельствам Л. Н. Толстого и своей активной издательской деятельности к началу XX в. В. Г. Чертков становится одним из самых известных во всем мире правозащитников, и эта репутация в свое время (через 20 лет) сослужит ему большую службу.

Осенью 1900 г. Е. И. Черткова приобретает для семьи Черткова в местечке Christchurch (Крайстчерч, 150 км от Лондона) дом (Tuckton House), куда последний перевозит типографию и начинает строительство специально оборудованного по последнему слову техники хранилища рукописей Толстого. Активная пропаганда взглядов Толстого в Англии продолжается. С этой целью в 1901 г. в небольшом городке baurnemouth неподалеку от Крайстчерча организуются открытые собрания – «The progress meetings for the consideration of the problems of life», на которых выступают люди различных взглядов по разнообразным темам: религиозным, политическим, социальным и т. д. Сообщения о них постоянно помещались в газете «The baurnemouth Gardian» с 1901 по 1904 г.; сам В. Г. Чертков сделал до 25 докладов, читал переведенные на английский язык произведения Толстого. В это время он выступает с лекциями в университетах и различных обществах Англии, причем английские газеты отмечают его совершенно свободное владение английским языком[794]. А в 1902 г. Чертков начинает издание собрания сочинений Толстого, запрещенных в России цензурой.

Таким образом, можно констатировать, что В. Г. Чертков, в первую очередь благодаря своим обширным и разносторонним связям в Англии, осуществлял интенсивную пропагандистскую деятельность, создавая в Европе образ Л. Н. Толстого – борца против режима и Церкви.

Еще одно обстоятельство не может не привлечь внимание исследователя: несмотря на ярко выраженную антиправительственную и антицерковную деятельность Л. Н. Толстого, несмотря на синодальную констатацию фактического отпадения последнего от Церкви, В. Г. Чертков реально до самого последнего времени сохранял свои связи при дворе и умел ими своевременно пользоваться. Не случайно в своих воспоминаниях В. Ф. Булгаков отмечал: «Его, властного и сильного человека, как бы тянуло к таким же властным и сильным людям»[795]. Осенью 1901 г. с больным Толстым, находившимся в Крыму, познакомился (26 октября 1901 г.), вступил в переписку и посетил его несколько раз великий князь Н. М. Романов (1859–1918). Н. М. Романов – старший сын великого князя Михаила Николаевича, внук императора Николая I, историк эпохи императора Александра I. Н. М. Романов был связан давней дружбой с В. Г. Чертковым, так как великий князь Михаил Николаевич одно время был председателем комитета по обучению и образованию войск, его заместителем на этой должности состоял отец В. Черткова, Г. И. Чертков.

В процессе общения в Гаспре между Л. Н. Толстым и великим князем шла речь об обмене некоторыми книгами. В письме от 5 сентября 1902 г. Н. М. Романов просит доставить ему новое издание Черткова («К рабочему народу»), когда оно появится в Англии, и добавляет: «…я прочту этот труд с самым живым интересом. Самое лучшее попросить Диму Черткова, чтобы он мне адресовал эту книгу прямо в Боржом, так как я получаю все без цензуры»[796]. Поистине поразительное обстоятельство: русский великий князь, представитель царствующего дома Романовых, хочет получить без цензурных проволочек книгу одного из самых последовательных врагов своей семьи и русского государства только на основании их старой дружбы – и не видит в этом ничего странного. А ведь антиправительственная и антицерковная работа В. Г. Черткова в последние годы жизни Л. Н. Толстого вполне приобрела черты своеобразной организации, о чем сообщает в своем дневнике М. С. Сухотин. Вот его характерная запись (26 января 1908 г.): «Получил интересное письмо из Ясной Поляны от Ю. И. Игумновой. В Ясную приехал из Англии Чертков. Несмотря на неудачу проповеди Гусева, Чертков не унывает и желает продолжать пропаганду. Для сего он ставит на место Гусева какого-то молодого человека Плюснина. “По словам Черткова, – пишет Ю. И., – дело организовано так, что как только Плюснин будет арестован, на его место приедет кандидат, а когда арестуют кандидата, то приедет еще кандидат и т. д.”. Организация неплохая, но только не могу я ей симпатизировать. Богатый Чертков платит бедным молодым людям 50 р[ублей] в месяц и посылает их на бой с правительством, рискуя сам во всяком случае менее, чем его наемники. Правительство, конечно, не может поступать иначе, как арестовывать этих чертковских condotieri, так как их проповедь заключается главным образом в том, что не следует податей платить и в солдаты идти»[797].

Только старой дружбой по Конногвардейскому полку можно объяснить тот факт, что Д. Ф. Трепов (1855–1906), московский обер-полицмейстер (1896–1905) и генерал-губернатор (1905), хранил для Черткова в специальном ящике бумаги Толстого, а высокое покровительство вдовствующей императрицы Марии Федоровны позволило Чертковой освободить от воинской повинности своего единственного сына[798]. Это совершенно неординарное сообщение В. Ф. Булгакова нуждается в самой тщательной проверке. Никаких доказательств, что речь идет именно о нелегальных сочинениях, он не приводит. При этом известно, что приблизительно в 1893 г. В. Чертков передал на хранение Трепову некоторые личные бумаги Л. Н. Толстого, о чем имеются свидетельства в дневнике С. А. Толстой и в переписке Л. Н. Толстого с В. Г. Чертковым. Д. Ф. Трепов был сыном губернатора Петербурга генерала Ф. Ф. Трепова, который являлся родственником В. А. Пашкова и полагал, что проповедь «евангельского христианства» представляет собой эффективную альтернативу деятельности революционеров. Как уже упоминалось, одно время Д. Ф. Трепов и В. Г. Чертков были членами одного кружка по изучению Священного Писания. Близким другом семьи Чертковых был и гр. И. И. Воронцов-Дашков (1837–1916), министр императорского двора с 1881 по 1897 г., начальник главной охраны императора Александра III.

При этом следует иметь в виду, что очень скоро именно новый санкт-петербургский генерал-губернатор станет инициатором самых решительных мер в области свободы печати, в том числе предостережений, конфискаций, запретов некоторых печатных органов, а также запретов касаться в публикациях тех или иных вопросов. Инициатором соответствующих циркуляров почти всегда был именно Д. Ф. Трепов – цензоры получали инструкции непосредственно от генерал-губернатора. Секрет дружественных отношений В. Черткова с Треповым открывают составители его биографии: дело в том, что Чертков до конца жизни сохранил дружеское отношение к своему бывшему сослуживцу, так как, «несмотря на коренную разницу в воззрениях, В[ладимир] Г[ригорьевич] считал Трепова человеком исключительной искренности, честности и правдивости»[799].

Однако «дружба» Толстого с великим князем Николаем Михайловичем имела еще более поразительное продолжение. Пересказывая известную историю письма Л. Н. Толстого императору Николаю II, М. С. Сухотин в своем дневнике сообщает, что «Николай Михайлович передал кн. Барятинской (Нелли), она написала Черткову, а он Л[ьву] Н[иколаевич]у то, что государь отнесся «благосклонно» к его письму и обещал никому его не показывать. Последняя фраза характеризует этого робкого, не имеющего никакой инициативы, самоограничившего себя самодержца, не могущего ничего сделать помимо своих министров. Ему кажется, что обещание не показывать должно гарантировать и его самого, и Л[ьва] Н[иколаевич]а от разных неприятностей»[800].

Таким образом, на основании анализа контактов Л. Н. Толстого с великим князем Н. М. Романовым складывается впечатление, что при дворе существовала чуть ли не «протолстовская» и «прочертковская» партия, взгляды которой являлись выражением установки покойного императора Александра III на позднее творчество и деятельность Л. Н. Толстого: не делать из него мученика. Здесь, по всей видимости, важное значение имели и связи матери Черткова, Е. И. Чертковой, в частности ее близкие контакты с вдовствующей императрицей Марией Федоровной и личные симпатии некоторых членов царствующей фамилии к творчеству «великого писателя земли русской». И в этом, как можно предполагать, установки сторонников В. Г. Черткова и Л. Н. Толстого среди членов царствующего дома существенно расходились с церковной позицией и с теми близкими императору лицами, которые понимали смысл и значение для будущего России и Церкви разрушительной работы Л. Н. Толстого и В. Черткова. Только этим обстоятельством можно объяснить нежелание императора Николая показывать кому-либо письмо Л. Н. Толстого и тем самым, как это ни парадоксально звучит, гарантировать его от неприятностей.

Впрочем, А. Фодор высказывает интересную альтернативную версию, смысл которой заключается в следующем: будучи прекрасно осведомленным о близких контактах В. Черткова с Л. Н. Толстым, русское правительство пыталось использовать первого для своеобразной «нейтрализации» писателя, а кроме того, возможно, распространение работ Л. Н. Толстого могло восприниматься как некое препятствие революционной пропаганде, с этой точки зрения оно имело больше пользы, чем вреда. Действительно, трудно понять, почему со стороны полиции не было никаких препятствий обмену корреспонденцией между В. Г. Чертковым и Л. Н. Толстым. Кроме того, А. Фодор обращает внимание на достаточно странные обстоятельства высылки В. Г. Черткова и его единомышленников: Чертков был выслан в страну, которую любил не меньше России (в отличие от В. И. Ленина, например, который через три месяца после В. Г. Черткова был выслан в Сибирь), и пробыл в ней больше времени, чем требовалось, так как вернуться в Россию имел возможность гораздо раньше[801].

В этом смысле можно согласиться с выводом современного исследователя А. Д. Романенко, сделанным по поводу деятельности В. Черткова уже после большевистской революции 1917 г.: «Тонкий политик и опытный царедворец, при всей своей прямоте и прямолинейности человек очень осторожный <…> Чертков отлично понимал важность контактов именно с первыми лицами в государстве, имевшими право решать, казнить или миловать»[802].

Вообще тема «В. Г. Чертков и большевики» должна в ближайшее время привлечь самое пристальное внимание исследователей. Возможно, здесь могут помочь материалы архивов Черткова и В. Д. Бонч-Бруевича, хранящиеся в Научно-исследовательском отделе рукописей РГБ. Эта проблема непосредственно не связана с темой данной работы, однако самые поверхностные наблюдения на этот счет (некоторые из них содержатся в биографической статье «Чертков В. Г.», в приложение к данной работе) позволяют заключить, что некоторые будущие руководители большевистского движения, в первую очередь В. Д. Бонч-Бруевич, П. Г. Смидович, А. В. Луначарский, возможно, Ф. Э. Дзержинский, были связаны с В. Г. Чертковым довольно загадочными, но достаточно крепкими узами, позволявшими Черткову уже после большевистской революции 1917 г. решать сложные задачи. Весьма вероятно, например, что Чертков способствовал освобождению из лагеря в 1921 г.

A. Л. Толстой. Возможно, кроме старых дружеских связей с В. Д. Бонч-Бруевичем, здесь имело значение и выступление Черткова с письмом своим английским друзьям в 1919 г. с призывом помочь России, стоявшей перед угрозой западной оккупации[803].

По решению комиссии НКВД по административным высылкам от 27 декабря 1922 г. В. Г. Чертков был приговорен к высылке в Германию на три года за «антисоветскую деятельность, выразившуюся в резкой критике советской власти и агитации против службы в Красной армии». Однако по решению Особой комиссии ВЦИК по уголовным делам от 18 января 1923 г. высылка в Европу была заменена высылкой в Крым под надзор органов ГПУ, но и это решение было отменено[804]. Однако в конечном счете по совершенно непонятной причине В. Г. Чертков не только не был выслан из Советской России в 1923 г., но и вообще не подвергся никаким преследованиям. Кажется, только желания видеть изданными творения Л. Н. Толстого, главным хранителем которых был в этот момент В. Чертков, недостаточно.

Конечно, контакты с будущими большевистскими лидерами, в частности с тем же Бонч-Бруевичем, не должны быть переоценены. Дело в том, что идеологически В. Г. Чертков с ними принципиально расходился и их методы, построенные на насилии, никогда не принимал. Уже в 1950-е гг. В. Д. Бонч-Бруевич, не отрицая факта сотрудничества в эмиграции с единомышленниками Черткова, утверждал, что оно с его стороны носило характер сознательной парализации влияния толстовства на сектантские массы. Более того, и в личных отношениях с будущим управляющим делами Совета народных комиссаров и личным секретарем В. И. Ленина у Черткова были тяжелые периоды: в июне 1902 г. В. Д. Бонч-Бруевич вынужден был оставить свою работу у Черткова, так как понял его истинные намерения. Тем не менее уже после революции 1917 г. Бонч-Бруевич помог В. Г. Черткову получить очень крупную сумму, которая скопилась уже давно и была связана с продажей толстовской литературы[805].

Тем не менее можно с большой вероятностью предположить, что контакты В. Г. Черткова с будущими большевиками в конце XIX – начале XX в. были прочными и многообразными. Очевидно, каналы сбыта «толстовской» и социал-демократической литературы были общими, что рождало прочные и надежные связи, столь пригодившиеся Черткову позже.

Это предположение подтверждается следующим обстоятельством: в английском хранилище рукописей Л. Н. Толстого, о котором будет сказано ниже, была выделена специальная комната для социал-демократической литературы. В этом помещении хранился архив социал-демократов, который только в 1924 г. был передан Я. А. Берзину[806]. Кроме того, сам В. Чертков и его сотрудники часто посещали в Англии эмигрантский социал-демократический клуб в Боскомбе, состоявший в основном из русских эмигрантов. Наконец, эта гипотеза прямо подтверждается материалами переписки П. А. Бирюкова: в 1903 г. он указывает в письме А. К. Чертковой, что получил предложение от социалистов-революционеров снабдить их «нашей литературой», т. е. материалами «Свободного слова», причем они готовы получить «до двух пудов» этого материала и доставить его в Россию «на свой счет». В конце письма П. А. Бирюков добавляет: «Я очень радуюсь открытию этого пути; быть может, туда и много пойдет. Письмо это лучше всего уничтожить»[807].

Благодаря помощи специалиста ГМТ Ю. Д. Ядовкер удалось буквально по крохам собрать некоторую информацию о сотрудниках В. Г. Черткова в английский период его жизни, а также об их дальнейшей судьбе.

В разное время вместе с В. Г. Чертковым работали следующие лица.

1. Зирнис Александр (прозвище: Саша Брэди) (?—1918), родом из Латвии, секретарь В. Черткова в Англии и сотрудник издательства «Свободное слово», социал-демократ, политэмигрант; проживал в Боскомбе (3 км от Крайстчерча), где посещал английский социал-демократический клуб.

2. Перно Александр (Эльмар) Яковлевич (1878–1916), родом из Эстонии, закончил Горный институт в Петербурге, помощник В. Г. Черткова и воспитатель его сына, В. В. Черткова, сотрудник издательства «Свободное слово», впоследствии – сотрудник Л. Н. Толстого.

3. Перно Леонид (Людвиг) Людвигович (1889–1917), родом из Эстонии, политэмигрант, участник революции 1905 г. в России, проживал в Боскомбе и участвовал в работе местного социал-демократического клуба, сотрудник издательства «Свободное слово», в 1917 г. жил некоторое время в имении Чертковых Телятинки Тульской губернии, занимался распродажей собственности Чертковых в Англии, пересылал В. Г. Черткову деньги из Англии, занимался его архивом.

Страницы: «« 345678910 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Поэзия Ларисы Мироновой отличается оригинальностью и тонким юмором, с которым автор повествует о сво...
Могучая Бримийская империя пала. Магия родовой аристократии склонилась перед его величеством револьв...
Цикл Сергея Тармашева «Древний» стал легендой отечественной фантастики и самой популярной из постапо...
В мире, где черные маги полностью истреблены и даже упоминания об их былых деяниях боятся как огня, ...
В респектабельный дом героини романа Юлии ворвались, в буквальном смысле, разрушение и хаос. Взорвал...
Иди к мечте наперекор всему, и она обязательно сбудется, – этому веришь в юности. И бросаешь привычн...