Нарисуй мне в небе солнце Терентьева Наталия
– «Ка-ак!» – изо всех сил прокричала я.
– Что ты так орешь, Кудряшова? Ты какую пьесу играешь? Это Шекспир, а ты орешь, как на ярмарке.
– «Как! Только что вы все готовы были
Друг другу в драке глотку перегрызть…»
– Что сделать?
– Перегрызть.
– Не понял.
– Пе-ре-грызть.
– А-а-а… А то я слышу – водка-перекись какая-то.
– У меня хорошая дикция, Леонид Иосифович, – сказала я, несмотря на умоляющие жесты Альки, зашедшей к нам на репетицию.
Она изо всех сил махала мне руками, прижимала их к груди, закрывала себе уши, затыкала рот. Из чего я должна была сделать вывод, что мне надо молча все глотать и не лезть на рожон.
– А – у – меня – хо-ро-шие – уши, Кудряшова! Я слышу, что ты не то говоришь! У тебя каша во рту! «Водку перекись» я слышу! С такой дикцией в тебя зрители ботинками будут бросать грязными, ясно? Давай сначала!
– «Как!..» – в пятнадцатый раз начала я. И замолчала.
– Что?
– Можно выйти?
– Можно выйти и больше вообще на Неглинную, дом шесть, не заходить! Буду тебе очень признателен. Ясно?
– Ясно.
Я осталась стоять где стояла. Я хотела выйти, потому что чувствовала: подступают слезы, а по моему опыту работы в театре я уже знала: хочешь взбесить режиссера – плачь на репетиции. Но сейчас я сдержала слезы, тем более что Алька всячески меня поддерживала, строила рожицы, успокаивала издалека.
– Ковтун! Ты что там руками машешь? Ну-ка, выходи на площадку! – Чукачин заметил наконец Альку, которую выделял из остальных студентов. – Давай-давай. Так, текст у кого-нибудь возьми. Кудряшова, присядь, отдохни, перетрудилась сегодня. Сделаем маленькую рекогносцировочку… Королевой Елизаветой у нас будет Ковтун.
Алька растерянно оглянулась на меня.
– Давай-давай, смелее, Алевтина! – Чукачин упорно называл Алину Алевтиной, как правило, в отсутствие Осовицкой, которой вряд ли бы это понравилось. И Алька, опытная артистка, с ним не спорила.
– У меня же другой отрывок… – все-таки сказала Алька, видя, как я сижу с опущенной головой. – О’ Нил…
– Ничего не слышу! Уши заложило! – ответил ей Леонид Иосифович. – Начинай!
– «Как! – мягко-мягко и дружелюбно начала Алька. – Только что вы все готовы были друг другу в драке глотку перегрызть…»
– Я понял тебя, Алевтина, – усмехнулся Леонид Иосифович. – Да, ты молодец, Ковтун. Годы тренировок, вижу. Поняла?! – неожиданно заорал он в мою сторону. – Поняла, как подружка твоя словами Шекспира меня сейчас за тебя попросила? Второй план! Он или есть или его нет! Не сыграешь! А у тебя – ни первого, ни второго! Пустые слова! Даже не слова – набор бессмысленных звуков! Блеяние! Спасибо, Ковтун, очень помогла! Жаль, что не ты у меня в отрывке! А эта…
Алька, так же миролюбиво улыбаясь, слегка поклонилась Леониду Иосифовичу, шутливо, но внятно, и подошла ко мне.
– Старайся, – она ущипнула меня за ногу, так, чтобы никто не видел. – Старайся, нюни не разводи. Горелым пахнет.
– Хорошо. – Я тряхнула головой, вышла на середину. – «Как! – закричала я Чукачину, имея в виду, как он надо мной издевается. У меня тоже есть второй план! – Только что вы все готовы были…»
Леонид Иосифович дослушал монолог, кривясь, сопя, трогая до бесконечности нос, уши, теребя лацканы теплого пиджака.
– Ужас, – сказал он. – Бездарно. Убого. Никак. Ни-как. Перекур пятнадцать минут. И следующая сцена. Ковтун, не уходи, еще хочу тебе кое-что дать попробовать. Хорошая ты артистка, Алевтина. Кудряшова! Что ты там смеешься? Как с гуся вода? Не получается пока ничего, поняла? Ни-че-го!!!
Так мы бились-бились два месяца над отрывком, и незадолго до экзамена я поняла – меня отчислят. Выхода – никакого. Что бы я ни делала, как бы ни играла, как бы ни меняла отношение, настроение, интонацию – Чукачин багровел при первом звуке моего голоса. В искусстве только так и должно быть, наверно. Нравится – не нравится. Иногда совершенно неуловимо, непонятно почему. Вот как с первой минуты на первом же прослушивании невзлюбил он меня, так и невзлюбил. Так и трясся, видя меня. И хотел только одного – больше не видеть никогда.
За два дня до экзамена я подошла к Волобуеву.
– Что? Как дела? Что такая грустная, Катя? – Волобуев был старшим преподавателем на курсе и формально, да и не формально, а по-настоящему был главнее Чукачина. И мне симпатизировал, я это чувствовала.
– Мне Чукачин собирается двойку поставить на экзамене. У меня очень плохой отрывок, Алексей Иванович… В смысле, я плохо играю…
– Шекспир?
– Шекспир, – вздохнула я.
– Королева…
– Елизавета. Но только я не королева, Алексей Иванович, ну это совсем, наверно, не мое, никакой королевы у меня не получится…
– Что это вдруг? – прищурился Волобуев.
– Ну какая я королева…
– А кто ты? – засмеялся народный артист. – Зайчик с трогательными ушками, что ли? Плечи расправь, говори пониже, не пищи, в пол не смотри – вот и королева настоящая.
– Я…
– Хорошо, – Волобуев потрепал меня по плечу, – не переживай так, я все понял. Давай сегодня вечером, после последней пары, в девятнадцатую аудиторию приходи. Не задерживайся только. А то у меня завтра утром съемка, рано вставать надо.
– Спасибо, Алексей Иванович!
Я никому не сказала, даже, на всякий случай, Альке не обмолвилась, что Волобуев согласился со мной порепетировать. Почему не сказала, не знаю. Может быть, потому что все без исключения, и Алька тоже, были к нему неравнодушны. У всех были мальчики, или уже мужья, или женихи, или даже два… Но в Волобуева все девочки были влюблены – безоговорочно. Его нельзя было не любить. Он никогда не ругался, его практически никто и ничто не могло вывести из себя, он был остроумный, всегда свежий, выспавшийся, аккуратный, со всеми вежлив и дружелюбен. Но это не повод, чтобы любить мужчину, нет.
Что-то в нем было от идеала, наверно. Высокий, стройный, статный, мужественный, яркий и… хороший. Не вредил, не интриговал, не унижал, на раз-два-три решал все споры и ссоры. Полная противоположность Чукачину, одним словом. Но Волобуев никаких провокаций в свой адрес со стороны студенток не допускал. Он отлично знал, что пользуется успехом, и… никак им не пользовался.
Самая смелая попыталась однажды сесть к нему на колени – мягонько так приподнял и убрал ее со своих колен, пальцем погрозил: «Ай-яй-яй!» Вторая попробовала, выпив лишнего после экзамена, отвести его в уголок и прижаться покрепче, услышала то же самое «ай-яй-яй». Я даже и не пыталась. Во-первых, он народный. Во-вторых, женатый. В-третьих – не в очередь же за «ай-яй-яйями» было становиться.
В девятнадцатую аудиторию я пришла без опоздания, Волобуев чуть задержался.
– Ой, прости, Катя! – Он внесся в класс как юноша.
Я залюбовалась им. Да, жалко, что он женат. Может, и я бы тоже подошла к нему…
– Текст дай мне, – попросил Волобуев. – Что ты улыбаешься? – удивился он.
– Да нет, – смутилась я. – Это я так…
Волобуев пробежал глазами текст.
– О чем речь, понятно?
– В общем, да…
– Ясно. Садись, поговорим.
Мы быстро разобрали отрывок, он вышел, встал рядом со мной – вот уж кто король так король, истинная правда.
– Смотри на меня и делай то же самое, сильно не задумывайся, что да зачем, настройся просто на меня и повторяй.
Я, как завороженная, повторяла за Волобуевым, а он играл королеву Англии Елизавету. Волобуев повышал голос, шептал, резко начинал ходить по сцене, и я следовала его рисунку.
– Как-то все по-другому… – поразилась я, когда мы дошли до конца. – И смысл даже другой получается.
– О, ты даже смысл уловила, – засмеялся Алексей Иванович. – Молодец. Теперь давай сама.
Я встала, посмотрела в его добрые светящиеся глаза – ну что делать, если в них и правда всегда был свет, много света, яркого, солнечного, – растворилась в них и проиграла весь отрывок. Он кидал мне реплики за остальных персонажей. Один раз остановил меня, вышел из-за стола, взял за руку повыше запястья:
– Продолжай, Катя, не обращай внимания на меня.
От его прикосновения мне стало горячо, застучало сердце. Слова говорились сами собой. То были слова ненависти, но меня переполняло совсем другое.
Волобуев вернулся за стол, так же спокойно и дружелюбно смотрел на меня, слегка отстукивая ритм:
– Не забывай, что это стихи. Ну что, Кудряшова, молодец. Не будет у тебя за это двойки. И без всякой двойки или тройки – ты молодец, я в тебя верю.
– Правда?
– Правда, – улыбнулся Волобуев. – Тебе в какую сторону?
– Мне к метро.
– Пойдем, до машины меня проводишь.
Пока мы шли до машины, Волобуев спросил меня, с кем я живу. Я ответила – с мамой.
– Замужем не была? – спокойно спросил он, открывая машину.
– Нет, – покраснела я.
Ну почему же мне так стыдно, что у меня ни одного нормального романа до сих пор не было, а не то что замужества!
– Хорошо, – кивнул Волобуев. – Я так и думал. Все, Кудряшова, иди домой, высыпайся. Главное – режим.
Я неожиданно для самой себя приподнялась на цыпочки и поцеловала народного артиста в гладкую, хорошо выбритую щеку.
Волобуев удивленно посмотрел на меня.
– Ты в этом уверена? – спросил он.
– Нет, – растерялась я.
– Никогда не целуйся, если не уверена! – засмеялся Волобуев. – Все, пока! Иди, Катя, отдыхай.
Он уехал, а я еще несколько минут постояла. Он – не сказал – «ай-яй-яй»! Всем говорит, а мне – не сказал! Может, просто забыл? Да нет, вряд ли. Волобуев не опаздывает, ничего не забывает никогда…
Я летела домой на крыльях – радости, любви, юности.
На экзамене я постаралась зачерпнуть из его глаз все, что могла, и с этим стала играть отрывок.
– Хорошо, – благосклонно кивнула Осовицкая, когда мы закончили.
Я видела, как яростно усмехнулся Чукачин. Брови его изогнулись в подобии греческой буквы мю. Багрово-красный, он дергал себя за ухо. Волобуев молча улыбался.
– Да, хорошо, молодцы все, – высказалась и наша четвертая преподавательница. – Леонид Иосифович просто чудесный отрывок сделал. И Катя Кудряшова так хорошо ведет его…
Другие педагоги, не наши, кто пришел на экзамен, согласно кивали.
Чукачин наклонился к Осовицкой и стал что-то ей говорить. Наша худрук удивленно на него взглянула и отрицательно покачала головой. По тому, какой бешеный взгляд метнул на меня Чукачин, я поняла – обо мне говорили. Просил, наверное, чтобы поставила мне двойку. Или тройку! На худой конец! Хотя с тройкой уже не выгонишь. Профпригоден. Плохо учишься, плохо играешь, но артистом есть шанс стать. Тем более что все так субъективно…
После экзамена я подошла к Волобуеву.
– Спасибо, Алексей Иванович! – искренне сказала я. – Если бы не вы, меня бы выгнали.
Он похлопал меня по спине.
– Спина, взгляд, режим. Договорились?
– И не пищать, – добавила я, растворяясь, растворяясь в светящихся глазах Алексея Ивановича.
– Ни в коем случае! – засмеялся он. – С Алькой не выпивай, поняла? А то они там, в общежитии, позволяют себе. Договорились? – повторил он.
– Договорились, – почти шепотом ответила я. По-другому отвечать от переизбытка эмоций я не могла.
Это было не очень легко на самом деле. Увлекательно, ново, ярко… Но не очень легко. Месяц, два, три я грелась и грелась от своей влюбленности. А потом как-то затосковала. Волобуев был так же ровен со мной, дружелюбен, даже выделял среди других студентов. Всегда помогал, хвалил, спорил с Чукачиным, безусловно побеждая того в спорах, – Осовицкая благоволила к Волобуеву, вместе с ним играла в театре, да и вообще его обаяние распространялось на всех. Он больше не отдавал меня другим педагогам – до самого выпуска я играла только в волобуевских отрывках. Иногда я провожала его до машины после репетиции. Иногда ждала после спектакля в Малом, и мы чуть-чуть прогуливались туда-обратно в скверике перед Большим театром.
Подсаживаться к нему на колени я не решалась. И была права. Все за это время уже попробовали присесть. Результат у всех был одинаковый. «Ай-яй-яй». Пару раз я еще целовала его в щеку. Он только смеялся. И ничего не говорил. И я знала – так хорошо, как есть. И не должно быть ничего другого. Но…
К концу года я стала маяться. Ну как же так? Либо мне надо разлюбить его, либо… Разлюбить не получается. Но и другого ничего тоже не получается. Я загрустила. Он первый это заметил.
– Катя, задержись-ка, – кивнул он мне как-то после репетиции. – Иди сюда. Что?
– Ничего.
– Садись, говори. Дома что-то?
Неужели он ничего не видит? Ничего не понимает? Как я измучилась, как он мне нужен. Я подняла глаза.
– А! – сказал Волобуев. Неожиданно он погладил меня по голове. – Вот я так и думал. Ты хорошая девочка, Катя.
– Но вы меня…
– Но я женат. И тебе желаю только счастья. Мы бегать с тобой по углам не будем. Хорошо?
Что я могла сказать?
– Плохо! – ответила я.
– Глупая. – Волобуев слегка притянул меня к себе и, едва коснувшись губами моих волос, встал. – Все хорошо. Гораздо лучше, чем ты даже можешь себе представить.
Я ничего не поняла. Но маяться почти перестала. Волобуев ко мне относился так же. Я его любила, как любила. И жила, зная – все будет хорошо и все еще впереди. И это впереди – совсем недалеко. Надо только терпеливо дождаться его. А пока – режим, спина, взгляд… И – «не пищать»!
Мои педагоги активно уговаривали меня говорить на несколько тонов ниже, мне это было трудно, на некоторое время это заняло все мои помыслы. Ну как это – говорить не своим голосом? У меня голос мамин – легкий, светлый, высокий, переливчатый. А меня просят говорить «из груди», и не только на сцене, но и в жизни, чтобы привыкнуть, чтобы голос своим стал. И я с утра до ночи боролась со своими разными голосами, уже не понимая, где мой голос, где не мой, как мне говорить…
А тут и лето подошло, экзамены, мне дали отрывок из «Бесприданницы». Волобуев неожиданно выбрал отрывок, где Лариса только сидит и молчит, и лишь в конце поет, а всё играет мама ее, Огудалова, «тетенька», как зовет ее у Островского Паратов. И маму дали играть мне. Маму! Не бесприданницу! Вот тут я растерялась.
Это значит, вот для чего они меня заставляли спину держать, ноги ровно ставить, в узел не сплетать, и говорить на пол-октавы ниже – чтобы давать мне играть матушек и тетушек? Я расстроилась, но делать было нечего. Алька была со мной солидарна, мы ходили и бубнили, бубнили – ей, как обычно, ничего играть не дали. А что сыграешь с такой внешностью? Сильно постаревшую Дюймовочку разве что. Или веселую няньку.
На мое счастье, девушка, Тоня Кошкина, которой дали Ларису, с ролью, даже молчаливой, никак не справлялась. Ее только что взяли на курс, на третьем году обучения, все шептались, что взяли по какому-то звонку, чего у нас обычно не бывало. Учились все абсолютно с улицы, как я, – не было ни детей народных артистов, ни каких-то известных фамилий.
– Кошкина! – расстраивался Волобуев. – Что же ты так стоишь, животом вперед? Втяни, пожалуйста, живот, ну что же такое! Ты же Лариса Огудалова, красавица, в которую влюблены все купцы в городе и не купцы, и красавец Паратов, ну, что ты?
Тоня смотрела на него грозно из-под густых бровей и переваливалась на другой бок полным неловким телом.
– Ты на танец ходишь?
– Хожу.
– А что с пластикой тогда? Ну встань как-то, пожалуйста… Да, вот так, например… Или сядь… Кать, ну а ты, какая ты Огудалова? Что ты смотришь несчастными глазами? Огудалова знает, что ей нужно. Ей нужно выдать дочку нормально замуж, понимаешь?
– Нет.
Волобуев только разводил руками.
– И что мне с вами делать?
Мы с Алькой, кажется, догадались, почему они взяли такой отрывок – чтобы я поиграла, сцена была очень драматичная, а Тоня спела – она пела грудным, довольно крепким голосом, как раз подходящим для романсов. Осовицкая, сама отменная певица, очень любила, чтобы обязательно кто-то пел на экзамене.
– Так, всё, – сказал как-то Волобуев, – меняемся! И отрывок другой берем. Давайте-давайте, на раз-два-три! Была дочка, стала мама, и наоборот. Довольна, Кудряшова?
Я была очень довольна, потому что в то время смириться с ролью матери, у которой третья дочь на выданье, даже в учебном отрывке не могла. Тоня, кажется, не слишком расстроилась, – ей все равно дали спеть, она пела романс бесприданницы, а я Ларису играла. Тоня пела лучше меня, а я была внешне похожа на Ларису Огудалову и играла ее с удовольствием. Вот это – мое! Большая, всепоглощающая любовь, надежда до последней секунды, трепет, просто как будто Островский все про меня знал!
На экзамене Чукачин, который до этого не видел отрывок и был не в курсе всех наших перипетий, шумно крутился, дергал себя за уши, крякал. Поставили мне пятерку с минусом, минус за то, что пела не я. Но я уж зато всё сыграла, что могла в тот момент, – всю свою неизрасходованную любовь к прекрасному далекому Волобуеву, подтянутому, дисциплинированному, сияющему, звездному. И очень тепло относящемуся лично ко мне. Лучше, чем к кому бы то ни было на курсе. Кто-то уже даже начал подтрунивать, говорить лишнее. Как мне было обидно – ведь на пустом месте! Не было не только того, о чем судачили злые языки, – не было вообще ничего. Кроме моих вздохов, коротких прогулок вокруг фонтана на Театральной площади, теплой улыбки Волобуева и его всяческой поддержки. Но этого же мало! Этого же совершенно мало, когда в окно звенит поздняя весна, когда такие теплые долгие ночи в июньской Москве, так не хочется отпускать его руку, так долго ждать до утра, когда снова в класс войдет стройный, улыбающийся, сдержанный и совершенно недосягаемый Волобуев.
Пришло лето. Каникулы. Я обнаружила, что у меня совершенно нет денег. Мне хотелось куда-то поехать, на море, например. Но это было нереально. Можно, конечно, провести все лето в парке, ездить к маме – я теперь жила отдельно, и по старой памяти гулять по берегу реки, по сто раз хоженым дорожкам… Нет. Я думала-думала и надумала. Я должна пойти работать. Куда? Ясно куда – в театр.
Я стала звонить по театрам и спрашивать, можно ли им показаться. Услышав, что я только закончила третий курс, мне советовали сначала доучиться, получить диплом, а потом уже устраиваться на работу. Кто-то уточнял, сколько мне лет. «Двадцать… пять», – отвечала я, сбавляя себе полтора года. «У нас семь человек сидят без ролей. И всем двадцать пять только что стукнуло. Вот было бы вам семнадцать… Нам молодая героиня нужна». Как – семнадцать? Неужели кто-то в семнадцать приходит в профессиональный театр, и его берут? И что – я уже не молодая?
Я еще подумала и позвонила в «Экзерсис».
– Приходите, – коротко сказал мне Марат.
Я подготовила отрывок, монолог, но он ничего слушать не стал.
– Нравится учиться? – спросил он, закурив прямо в зале и открыв пошире окно.
Опять лето, как тогда, когда я пришла первый раз. Только теперь я уверена в себе, теперь я знаю актерские секреты, я победила Чукачина, я полюбила Волобуева, мне благосклонно улыбается Осовицкая, у меня самая лучшая и верная в мире подружка Алька, я успела сыграть бесприданницу, королеву Англии, Елену Трубецкую – пусть в отрывках, но примерила на себя такие роли!
– Нравится, – кивнула я.
– Будете успевать учиться и работать?
– Буду.
– Хорошо, – Марат затушил сигарету и на мгновение поднял на меня темные глаза. – Идите к Никите Арсентьевичу, отдавайте трудовую. Репетиция в следующий понедельник, будет читка, Булычев нам пьесу написал.
Я не стала спрашивать, есть ли там роль для меня. Наверняка есть – теперь будет, так уверенно он мне сказал: «Репетиция – в понедельник».
– Вы изменились, – обронил напоследок Марат, замерев, повернувшись ко мне спиной и по-птичьи вывернув шею.
Я молча кивнула, потому что не знала, что на это сказать. Я сама чувствовала, что изменилась. Но в театре мне было хорошо. Знакомые стены, я же здесь целый год проработала, знакомые запахи, волнующее ощущение, когда из зала ступаешь на маленькую деревянную сцену, расположенную прямо вровень с первым рядом…
– Вернулись? – без лишних предисловий спросил меня Никита Арсентьевич. – Что так?
– Деньги нужны, – коротко и тоже без особых церемоний ответила я.
– Грубо, Кудряшова, грубо.
Я успела увидеть, что среди фотографий в фойе появились две новые – две актрисы, одна совсем взрослая, другая чуть старше меня.
– Нам, конечно, нужна героиня, скромная и незаносчивая… – проговорил директор, ненароком оглядев меня.
– Таких не бывает, – ответила я, удивляясь, как я хорошо теперь себя ощущаю с Никой и вообще в театре. Теперь, когда у меня за спиной – народные артисты и заветный щепкинский дворик.
– Бывает, Кудряшова, бывает… – приговаривал Ника, быстро заполняя мою трудовую книжку.
Я смотрела на аккуратные, какие-то слишком затейливые буквы, которые выписывал Ника, и не могла понять, отчего у меня такое хорошее настроение. Ведь все пока идет не так, как я думала. Я ушла из этого театра насовсем! И вот я опять здесь. И мне совершенно не грустно. Наоборот!
– Что? – поднял он на меня глаза, и я тут же вспомнила Тасины рассказы, что у Ники совершенно необычный цвет глаз. Темно-серые. Да, правда. Удивительно. Очень красиво.
– Ничего, – пожала я плечами и независимо отвернулась.
Так и правда ничего. Что мне Никины глаза? У меня любовь. Заменить Волобуева не может никто. Самая верная любовь – платоническая. Откуда я это знаю? Ведь я не испытывала другой любви. Знаю. Мы многое знаем, чего с нами не было и быть не могло. Живем-живем и как будто вспоминаем – за кого-то другого.
Ника тоже изменился за эти три года. Больше молчал, меньше шутил, замкнулся, сменил штаны-галифе и растянутую матроску на неброскую, но довольно приличную одежду, приобрел машину, новенькую, темно-вишневую, и, главное, больше не обжимался в углах с Тасей. Потому что Тася вышла замуж и уехала с мужем из Москвы.
У Ники теперь была новая пассия, крошечная гримерша, похожая на чумазого кукленка. Хорошенькая, с быстрыми глазками, острым носиком, взбитыми пепельными кудряшками. Про директора с Полей знали все, хотя их отношения никак не проявлялись. Тася-то поджидала всюду Никиту Арсентьевича, ковыляла за ним по коридорам, плакала, не таясь, а гримерша даже не смотрела в его сторону, а он в ее, но молва упорно твердила: навещает наш директор гримершу в ее съемной квартирке рядом с театром. И не по профсоюзной линии навещает – совсем по другой.
На первой же читке я поняла – да, точно, мое положение в театре изменилось. Мне дали хорошую роль, я уверенно читала, мне были понятны вопросы других актеров, вообще я больше не была растерянной выпускницей МГУ, над которой подтрунивали и посмеивались опытные актеры. Я чувствовала себя спокойно. Если бы не внимательный взгляд директора, мне бы было совсем хорошо. Я не могла понять, почему он так пристально наблюдает за мной, невзначай заходя в зал на каждой моей репетиции. Поначалу я не придала этому значения. Но заметили другие.
– Невзлюбил тебя что-то директор, Кудряшова… – говорил мне полный Валера Спиридонов, недавно пришедший в театр и ставший на долгое время фаворитом Марата. Весь пышный – с рыжими кудрями, курчавой бородой, пухлыми белыми пальцами, он стал играть все главные роли, даже если роль не подразумевала таких габаритов актера, и по совместительству исполнял обязанности зав. труппой.
– Почему? Смотрит себе и пускай смотрит.
– Он не просто смотрит, он… – Валера усмехнулся, – изъяны выискивает… Будь осторожна с ним.
Я поначалу верила в искренность Спиридонова, толстые люди часто кажутся обманчиво доброжелательными и беззащитными, мне, по крайней мере.
– Почему осторожна? Какие изъяны?
– Я тебе добра хочу, как старший товарищ говорю. Не расслабляйся.
Я действительно постоянно чувствовала на себе пристальный неласковый взгляд Никиты Арсентьевича, но мне это неожиданно стало нравиться. Я, конечно, хорошо помнила, как три года назад он мне казался законченным подлецом – Тася там, Тася тут, там еще дитя грудное в придачу, здесь – вечно мокрый унылый нос и несчастные глаза с белесыми ресницами, преданно смотрящие на ускользающего Нику…
Но я ничего не могла с собой поделать. Сейчас несчастным казался мне он. Несчастным и одиноким. Он часто приводил своего маленького сынишку в театр. И смотрел на женщин, красивых и некрасивых, смотрел насмешливо, иронически, как будто знал что-то такое про них, что не давало ему возможности иначе к ним относиться. А на себе я иногда ловила как будто даже враждебный взгляд.
Что тут могло нравиться? Почему несчастным? Я видела, что это маска, интересная маска, двойная. Зло-ироническое отношение к женщинам скрывает какую-то тайну, что ли, какую-то душевную боль. Что-то там дальше, за этой болью еще – очень притягательное, что-то непростое, и так хотелось заглянуть за эту маску, увидеть настоящего Нику. Ну и вообще. До института был почти целый месяц. Сколько можно мечтать о Волобуеве, который сейчас где-то на Гоа, как написала мне Алька, а ей по секрету рассказала еще одна наша однокурсница, а той – сама Осовицкая!
У нас отменился спектакль, потому что во дворце культуры, где располагался наш театр, на большой сцене устроили концерт популярной группы, и в нашем маленьком зале была слышна громкая музыка, играть было невозможно. Наших немногочисленных зрителей Ника провел в большой зал на концерт.
Все артисты уже разошлись домой, а я все никак не могла собраться, мне было ужасно жалко, что не состоялся спектакль, я так готовилась, сосредотачивалась, это была моя первая роль после перерыва, большая, хорошая, с любовными переживаниями, так мне теперь понятными. Я волновалась, не спала всю ночь, уснула только под утро, и вот – н тебе, ничего не сыграли.
Я вышла из зала последней. Ника разгоаривал в фойе по телефону.
– Подождите, пожалуйста, пару минут! – сказал он мне.
Я села в кресло и, пользуясь тем, что он стоял ко мне боком, принялась ненароком его разглядывать. Что в нем так изменилось? Сколько ему на самом деле лет? Тридцать? Тридцать пять? Прошло всего три года, а мне кажется, что он стал старше лет на пятнадцать. Спросить вроде неудобно.
– Скажите мне, Катя, как у вас теперь с деньгами? – без обиняков начал директор, присаживаясь рядом.
– А сколько вам нужно, Никита Арсентьевич?
– Не остроумничайте, Кудряшова. Вы говорили, что у вас плохо с деньгами.
– Я получила аванс, спасибо.
– Может быть, у вас какие-то проблемы, вам не нужно помочь?
Я не понимала, к чему он клонит.
– У меня все хорошо.
– Вас не обижают у нас в театре?
– Нет.
– Хорошо. Если будут обижать, обращайтесь ко мне. Вам идут очки, зря вы их все время снимаете.
– Спасибо, – я машинально поправила очки, хотя они и так нормально сидели у меня на носу. – Глаз не видно из-под очков.
– Кому надо – увидят, – усмехнулся директор. – Подвезти вас?
– Я живу на противоположном конце Москвы.
– Могу подвезти в центр, я еду на Сретенку.
Мне не было никакого смысла ехать с директором до центра. Моя станция метро находилась ровно с другой стороны ветки метро – села и поехала, без пересадок.
– А как же Поля? – спросила я Никиту Арсентьевича.
Маленькая гримерша как раз уже пару раз выглядывала из буфета, но окликать директора не стала, не решилась. Только остренько взглянула на меня.
– Поле-поле-полюшко-о… – пропел Ника. – Пойдемте, Кудряшова. У меня со всеми актерами контакт налажен, с вами только что-то никак. Поговорим, расскажете, чему вас учат народные артисты… Забавные у вас сапожки…
«Сапожками» Никита Арсентьевич назвал мои ботинки – удобные, из мягкой синей кожи, в которых можно часами ходить по Москве.
Я взглянула на директора, но отвечать ничего не стала. Какой-то странный разговор.
– Почему вы так одеваетесь? – продолжал он, и я никак не могла понять, что он на самом деле хочет спросить. Его действительно интересует, почему я ношу ту или иную одежду и обувь?
– Как?
– Вы не похожи на артистку.
– Это плохо?
– Это забавно. Нет, не плохо. Но вам бы пошли каблучки, я думаю. Высокие, острые. У вас как раз очень тонкие щиколотки.
Никогда ни с одним мужчиной я на такие темы не разговаривала. С Алькой – да, только недавно обсуждала, что носила бы каблуки, да из-за высокого роста не решаюсь. К тому же на них часами гулять не будешь. А я люблю ходить пешком, мечтать, размышлять…
– Я люблю гулять, – объяснила я директору. – На каблуках неудобно.
– На каблуках неудобно… – повторил он, явно думая о чем-то другом. – Садитесь, – он открыл дверь чистой аккуратной машины. – До Сретенки, да? – спросил он, как будто это я просила его подвезти меня.
Я пожала плечами. Не понимала саму себя. Что мне нужно в этой машине? Почему я села? Я ведь то и дело ловила настороженный и ревнивый взгляд Поли, я знала про жену Тасю, хорошо ее помнила – милую, серьезную; я видела маленького Егора – сына директора, трогательного мальчика с большими задумчивыми глазами. Конечно, я ничего плохого не делаю… Почему только у меня так стучит в голове и совершенно не хочется уходить?
Директор включил зажигание, а я открыла дверцу, чтобы выйти.
– Вы что, Кудряшова? – удивился Никита Арсентьевич.
– Я лучше пойду, – ответила я.
– Оставьте дверь в покое, – он мягко снял мою руку с дверной ручки и, перегнувшись через меня, сам захлопнул дверцу. – Мне Марат поручил контакт с вами наладить. А то вы в коллектив не вписываетесь, сторонитесь всех.