Нарисуй мне в небе солнце Терентьева Наталия
Я точно знала, что это неправда. Точно! Но осталась сидеть в машине. Сколько раз я потом об этом жалела…
Директор молча, без улыбки, смотрел на меня, и меня как будто захлестнула горячая странная волна, пробежала по всему телу, до самых кончиков пальцев ног, и отозвалась в голове приятным теплым звоном. Я помотала головой. Это что? Наваждение какое-то.
– Нет, я пойду, – я снова открыла дверь машины.
– Глупости! – улыбнулся Никита Арсентьевич, так же легко захлопнул дверцу, на сей раз сильно прижав меня к сиденью, и автомобиль тут же тронулся с места. – Кудряшова, давайте вы не будете выпрыгивать на ходу, договорились? Ну, рассказывайте, – он сказал это так, как будто я на секунду прервала свой интересный рассказ.
– О чем? – спросила я, не зная, как мне реагировать. Не очень люблю такого насилия. Но это же игра? Это же все не по-настоящему? Мне нечего бояться, нечего стыдиться… Меня предупреждал Валера Спиридонов, но ведь о чем-то другом?
Директор не ответил. Я тогда еще не привыкла к этой его удивительной манере, удобной для него и совершенно неуловимой для неподготовленного человека. Если Ника не хотел отвечать, его невозможно было заставить сказать ничего путного.
Сейчас директор стал что-то напевать, как будто не обращая на меня никакого внимания. Так мы и ехали. Я терялась в догадках – и насчет него, и насчет себя, что такое со мной, почему я подчиняюсь этому человеку, – а он негромко напевал. Пел директор хорошо, почему-то по-украински. Я не стала спрашивать, слушала неизвестную мне красивую мелодию.
– Как у вас в личной жизни? – легко спросил директор.
– Все хорошо в личной жизни, – постаралась без заминки ответить я.
Не говорить же мне с ним было, как когда-то с Волобуевым – откровенно и искренне. Нет, здесь все совсем по-другому. Да и что я могла сказать? Что живу теперь одна, в бабушкиной квартире, немного тоскую от одиночества, но к маме обратно не переезжаю, привыкаю к самостоятельности, а то у меня и так детство затянулось… Что я люблю народного артиста, а он мне покровительствует, да и только? Смотрит добрыми глазами и не дает в обиду? Интересно, что бы Ника ответил. Но я о Волобуеве даже не обмолвилась. К чему? Это мое тайное, точно не с директором этим делиться.
– Я-я-сно… – протянул директор и снова стал напевать.
– А у вас как в личной жизни? – спросила я через некоторое время.
– У меня? – засмеялся Никита Арсентьевич. – Ты, что, Кудряшова?
– Мы на «вы», – напомнила я.
– Вы что, Кудряшова, – тут же поправился директор, – разве вы не знаете, что я счастливо женат?
Я не нашлась что ответить. А зачем тогда я еду с ним? Но ведь я не для того еду, чтобы… Чтобы – что? На прямой вопрос, поставленной самой себе, ответа у меня не было. Даже если он где-то глубоко внутри меня и прятался, я его наружу не пустила. От этого мне стало нехорошо.
– Открыть окошко? – покосился на меня директор. – Вы что-то бледная. Не беременная?
Он спрашивал серьезно.
– А что, Кудряшова, как вы думаете, я же должен знать. Вот вы не пьете, не курите. А почему? А вдруг Марат вас взял на работу, а вы нам р-раз – и в декрет ручкой помашете. А мы на вас рассчитываем. И придется вам три года ни за что деньги платить.
Директор говорил легко, как будто несерьезно, а я по-прежнему не могла понять, шутит ли он или на самом деле хочет что-то обо мне узнать. Может быть, я неверно поняла его приглашение? А как я его поняла? Как признание в… В чем? Какое слово тут подойдет?
На мое счастье, мы подъехали к Сретенке. Добираться отсюда до дома мне было крайне неудобно, но я говорить ничего не стала.
– Спасибо, – кивнула я, открывая дверь.
– На здоровье, – кивнул мне в ответ директор. – Мне, конечно, отсюда очень неудобно возвращаться, но раз уж вам так надо было на Сретенку…
Я во все глаза смотрела на Нику. Он издевается надо мной?
– Мне?
– Шучу, Кудряшова. Ну, как вы не можете привыкнуть к моим шуткам. Ничего, будем работать в этом направлении. Хотите, я завтра вас на репетицию подвезу?
Я точно знала, что директор живет где-то возле работы, значит, очень далеко от моего дома.
Я покачала головой.
– Тогда договорились, – улыбнулся Никита Арсентьевич, как будто я согласилась. – Я как раз буду забирать партитуру у композитора, он, кажется, на соседней с вами улице живет. Маршала Конева, есть ведь рядом с вами такая улица?
– Есть.
– Вот и отлично. Репетиция в два, я буду у вас в… двенадцать. Не рано?
Он это сейчас придумал или все заранее рассчитал? Я не успевала за ним, я так не привыкла, я не понимала, что он от меня хочет. Может быть, ему и правда Марат поручил со мной пообщаться? Ведь я ничего о них не знаю. И когда работала в первый раз, не успела ни в чем разобраться. Я упивалась тем, что я артистка, радовалась ролям, волновалась, дружила с Тасей, слушала ее бесконечные россказни и совершенно не задумывалась о чем-то другом.
Я вообще ничего не ответила директору, помахала рукой и ушла, чувствуя на себе его спокойный и непонятный мне взгляд. Приедет так приедет. Знает, значит, куда ехать. Посмотрел мой адрес. Ну да, ведь у него в документах все про меня написано. Все да не все. Про Волобуева там точно ничего не сказано! Я сама себе напоминала про свою верную любовь, и чем больше напоминала, тем несерьезнее мне все это казалось. Вот ходит сейчас Волобуев по Гоа со своей красавицей женой Натальей… Почему красавицей? Ее никто не видел, она не актриса, но уж наверняка красавица.
Мы как-то звонили ему с девчонками, хотели отпроситься с мастерства, чтобы сходить на спектакль. Трубку со смехом передавали друг другу, пока она не оказалась у меня. К телефону подошла его жена.
– Слушаю, – сказала она крайне доброжелательно.
– Можно попросить Алексея Ивановича? – как можно спокойнее произнесла я, а девчонки, как назло, стали хихикать и фыркать в трубку.
Жена Волобуева неожиданно тоже весело засмеялась.
– Леша! – крикнула она, все так же смеясь. – Тебя тут девочки, иди!
Так я ее с тех пор себе и представляла – легкая, веселая, наверняка ослепительно красивая – ну не может быть другой жены у солнечного Волобуева.
Простившись с директором, я не сразу поехала домой, погуляла немного по центру Москвы. Тогда еще по Москве можно было гулять, не рискуя отравиться угарным газом, и было это на самом деле не сто лет назад, гораздо меньше.
«Простите, Алексей Иванович! – придя домой после непонятного разговора с директором, сказала я маленькому портретику Волобуева, который стоял у меня на книжной полке. – Вот вы нежитесь под солнцем на далеком Гоа со своей Натальей, а я, кажется, влюбилась. Не могу сказать, что очень удачно. Думаю, совсем не так, как вы мне желали. Может быть, мне все это и вправду только кажется».
Ничего этого не нужно, – объясняла я сама себе вечером, ложась спать. Нужно уйти завтра до того, как приедет директор, если он действительно приедет. Не нужно даже ничего такого начинать. Не такой ведь любви я ждала столько лет. Кто мне говорил о любви? Никто. Но сердце мое стучало, в голове было горячо, когда я вспоминала серьезный, без улыбки взгляд Никиты Арсентьевича и его случайное прикосновение, когда он, перегнувшись через меня, закрывал дверцу.
Может, мне действительно как-то по-другому одеваться? Неожиданная мысль прогнала сон. Я привыкла с детства одеваться как мальчик. Может, поэтому у меня и кавалеров мало? Точнее, кавалеров мне вполне хватает, но нет любви хорошей у меня – так, кажется, раз и навсегда написал поэт Евтушенко в то время, когда моя мама еще только ждала своей любви.
Учась в университете, я одно время пыталась переводить стихи, женскую лирику. Сейчас в голове, занятой чем угодно, только не отходом ко сну, сами собой всплыли четыре строчки из одного стихотворения венгерской поэтессы. Мне очень нравился поэтический стиль, оригинальность рифм, не нравилось только беспроглядно упадническое настроение.
- И с тоской – в невозвратное – «рано!»
- Кто же гнал это время так рьяно,
- Кто столкнул с наивностью пьяной,
- В канаву проигранных лет…
Почему всплыло это четверостишие? Как предостережение? Или какое-то знание того, чего еще не было? А так бывает? Еще ничего не было, но ты уже знаешь, как будет потом. Вообще-то я не пессимист, верю только в хорошее. И не трус. Так откуда такие настроения? Слишком это не похоже на ту любовь, которая должна была ко мне прийти. Светлым январским утром, когда на улице мало народу. Воскресенье, все спят. Я иду по заснеженной улице. Деревья в пушистых белых шапках. Солнце неяркое, небо чуть затянуто дымкой. Я иду и знаю – там, впереди, меня ждет счастье. Хорошее, светлое, настоящее.
Почему утро не весеннее, не летнее, даже не осеннее, я ведь очень люблю осень? Не знаю. Но эту картинку я вижу с детства.
Сейчас же август. Москва пыльная, вечера уже темные, но еще лето. Лето – во всем. На улицах мало детей, не вернулись пока к школе, я езжу иногда купаться на реку. От реки до маминого дома – семь минут пешком. Я плаваю, иду к маме и ничего не говорю ей о своих сомнениях. Как об этом скажешь?
На балконе у меня цветут яркие оранжевые бархотки. У них терпкий горьковатый запах и пышные твердые шапочки соцветий. Лето. Все не так, как я думала. И тревога, которая не проходит. Ведь Ника женат. Зачем он так пристально на меня смотрит? Пристально и неласково. Зачем подвозил? И как мне быть с тем, как горячо и тревожно мне становится под его взглядом? Тревожно и радостно, и волнительно.
Я постаралась прогнать так некстати всплывшие строчки про канаву, в которой пропали чьи-то годы, и уснула.
На четвертом курсе Университета у меня появились шансы узнать о жизни больше. То ли я загорела в то лето, то ли как-то повзрослела. Мне неожиданно пошел загар, хотя у нас в семье всегда был культ «беленьких» – белокожая мама, красавица бабушка с нежнейшей кожей, словно только выпавший снег где-нибудь очень далеко от Москвы, загорать было не принято. А тут я поехала в стройотряд собирать алычу и волей-неволей загорела.
От загара я стала чуть старше на вид, гораздо меньше похожа на мальчика-вундеркинда, который поступил в Университет в двенадцать лет, именно так обычно и думали, не веря, что мне уже восемнадцать, девятнадцать, а скоро будет двадцать… Исчезли веснушки, выгорели и отросли волосы, мама купила мне красивое джинсовое платье с кокетливыми вставками из цветастого ситчика.
И за мной стали ухаживать трое. Друг о друге они, скорей всего, не догадывались. Народу у нас училось много, если за ручку ни с кем не ходить, так и непонятно, просто так ты пьешь кофе вместе с восточным мальчиком, от взгляда которого зажигаются спички в руках у поварихи, или же он хочет тебе рассказать что-то исключительно интересное и – «ттолко тебе адыной!».
Из моих троих ухажеров как раз один был такой, второй тоже был с Кавказа, но иной природы, флегматичной, третий был наш, русский, из Подмосковья.
Второго звали Гоги Кушнадзе, он был сыном главного архитектора города Тбилиси; мальчика выгоняли и снова принимали раза три, он совсем не хотел учиться.
Зажигал же спички и девичьи сердца Аслан Тумаев, комсомольский активист, аспирант, горячий кабардинец, зарастающий бородой от ключиц до самых глаз. Щетина росла у него так быстро, что к пяти часам его тщательно выбритое ранним утром лицо становилось все темнее и темнее от пробивающейся бороды.
Третий был тоже аспирант, Витя Плакин, дружелюбный, улыбчивый, его портили лишь крупные рябинки на милом простоватом лице.
Мне были симпатичны все трое, в разной степени, но больше всех – Гоги.
Кушнадзе был высокий, белокожий, ходил как князь – вальяжно, никуда не торопясь. Во всей его фигуре была царская нега и уверенность во всем – в себе, в жизни, в своих победах. Но девушек у него не было, по крайней мере, на курсе, хотя заглядывались на него многие. Тонкие черты лица, трепетные ноздри, ясные глаза, прекрасно одет, ничего не боится, никуда не спешит, много не говорит… Плохо учится – но не от глупости, а по юношескому легкомыслию и избалованности.
Когда Гоги пригласил меня прогуляться, я удивилась. Мне казалось, что он вообще ходить не любит. Мы часто видели с девчонками, как он подкатывает до забора нашего гуманитарного корпуса на такси, и потом неспешно идет к главному входу, как будто гуляет в жарком солнечном саду, наслаждаясь пением птиц и ароматами цветов, даже если все остальные бегом бегут, боясь опоздать на лекцию.
Мы действительно прошлись с ним по огромной зеленой территории МГУ, а потом Гоги предложил:
– Хочешь попробовать аджарули?
– А что это?
– Мне мама прислала вчера, – сказал Гоги. – И аджарули, и сациви, и ачма… Вино есть домашнее.
– Я вино не буду, – предупредила я.
– Хорошо, – кивнул Гоги. – Поехали.
И я поехала, хотя обещала маме никогда не ездить в гости к мужчинам. Поехала, потому что он так трогательно сказал: «Мне мама прислала». Плохой человек бы так не сказал. А моя мама всегда слишком беспокоится обо мне и все преувеличивает. В любовь она, кажется, не слишком верит и говорить об этом не любит.
Гоги снимал квартиру недалеко от метро «Киевская» в сталинском доме с высокими потолками и газовой горелкой в ванной комнате.
Помыв руки и зайдя в гостиную, я слегка опешила. Большой стол был уже уставлен тарелками с едой, бутылками. Я осторожно взглянула на Гоги. Он ведь не мог успеть накрыть на стол, пока я была в ванной? Он что, знал, что я приду к нему? Или это все осталось со вчерашнего дня? Тарелок грязных вроде нет…
– Садись за стол, Катя, – улыбнулся Гоги и налил мне полный бокал вина.
Вино я лишь попробовала и пить не стала. Оно было кислое, непрозрачное, и вообще я не собиралась пить вино, я же его предупредила. Гоги сам ел с аппетитом, отхлебывал вино и подкладывал мне всякие диковинные разносолы. Еда пахла вкусно, но непривычно. Маринованный чеснок, острый сливовый соус с кусочками лука, масляный салат, лежавший тяжелой разноцветной кучкой в глубокой тарелке, темное копченое мясо с фиолетовыми прожилками.
– Намазывай на аджарули, вот, возьми, называется «пхали», – Гоги протянул мне большой кусок пирога с сыром и баночку с чем-то непонятным – то ли мелко нарезанным салатом, то ли густым соусом.
Я сделала бутерброд и осторожно попробовала.
– Нравится? Я люблю пхали!
Когда Гоги произносил грузинские слова, я сразу вспоминала, что ведь он человек совсем другой культуры. Говорит дома наверняка по-грузински. И в голове у него все по-другому.
– Ешь, ешь, – улыбался Гоги. – Моя мама вкусно готовит.
– Я ем…
Спокойно есть мне мешали не только острые запахи и незнакомые названия блюд, но и разложенная большая кровать, которую Гоги не заправил с утра. Кровать стояла прямо рядом со столом. Я старалась не смотреть на смятые простыни и небрежно брошенное одеяло.
– Потанцуем? – спросил Гоги и включил музыку. Он подошел ко мне, протянул руку.
Мы потанцевали. Музыка была французская, Шарль Азнавур пел негромко о чем-то хорошем, я слышала слова «любовь», «прости», «помню»… Танцевал Гоги так же, как ходил, – лениво, слегка только перебирая крупными тяжелыми ногами. Танцевать с ним мне было приятно, немного волнительно. Я бы и дальше танцевала.
– Пойдем, – сказал Гоги и с неожиданной сноровкой переместил меня в сторону кровати.
Я не поняла, как очутилась уже в горизонтальном положении, и смотрела со страхом снизу вверх на Гоги. Как-то все пошло не так…