Давай попробуем вместе Гайворонская Елена
Отчего-то, когда меняешься ты или что-то в твоей жизни, кажется: весь мир должен измениться тоже. Но ничего подобного не происходит. И ты осознаешь это особенно остро, когда возвращаешься обратно, в его рутинную текучесть.
Все осталось прежним. Московские сумерки, воспламененные заревом неоновых витрин в центре, а чуть в сторону – темные и унылые. Старый двор в клещах обшарпанных домов и приземистых «ракушек». Колченогая скамейка. Ржавая «паутина» на детской площадке… Лишь чуть-чуть подросла местная ребятня. Да выпал снег. Первый. Молодой. Беззащитно-чистый. Выпал, чтобы к утру умереть на черной корке еще не остывшей земли…
Часть первая
1
Ноябрь 2000 г.
Всякий раз, перед очередным издательством, у нее подкашивались ноги. Прежде она думала, что это по первости и потом пройдет. Но ошиблась. Всякий новый поход, как грипп, имел одни и те же симптомы – ватную слабость в коленях, сухость во рту и пенсионерскую одышку. Симптомы, возвращавшие ее в давно забытые студенческие годы, когда она, глупая растерянная девчонка, перед кабинетом сурового экзаменатора-редактора, лопотала противным для окружающих и себя, самой тоненьким голоском:
– Здравствуйте… Простите за беспокойство…
– Что вы хотите? – Утомленный седовласый человек в дымчатых очках, выслушав невнятное бормотание про рукопись, месяц назад отданную на просмотр, еще пару раз переспросив фамилию: «Как-как?» – долго рылся в шкафу, покуда не извлек синюю картонную папку. – К сожалению… Не ложится ни в одну серию… Слишком много накручено раздумий всяких, переживаний… Да и тема такая… спорная… Понимаете?
– Да. – Она вдруг разом избавилась от унизительного волнения, уступившего место усталой безмолвной злости. – Понимаю. Извините. До свидания.
Она уже занесла ногу на порог, когда человек в дымчатых очках спросил:
– Скажите, а почему на обложке мужская фамилия? Это ваш псевдоним?
– Нет, – ответила она, плотно закрывая за собой массивную дверь.
Злобный бездомный ветер бросил ей в лицо пригоршню колкой мокрой пыли. Ей нечем было ответить. Оставалось лишь нахлобучить на брови капюшон болоньевой куртки и идти вперед, бормоча под нос запоздалое: «Вот дерьмо!..», непонятно, кому адресованное – наступающей зиме после такого короткого лета, суровому редактору или себе самой. Взглянула на часы. Полдень.
– Ваши документы?
Она не сразу сообразила, что плечистый парень в милицейской форме обратился к ней. Ведь у нее чисто славянская внешность. Типичная и заурядная настолько, что удивительно, как ее заметили в суетно-агрессивной московской толпе. И когда достала паспорт, кисло пошутила:
– На чей же фоторобот я похожа? Карманной воровки или пособницы мирового терроризма?
– Можете идти, – изучив штамп о прописке, ответил с неприязнью страж порядка. Видимо, она окончательно разучилась шутить.
Она сделала пару шагов, когда вновь услыхала за спиной:
– Ваши документы?
И невольно обернулась. На этот раз «знакомый» милиционер изловил «лицо кавказской национальности», которое вместо искомого удостоверения личности почему-то достало толстый кожаный бумажник. Поймав на себе ее взгляд, блюститель порядка сурово сдвинул брови, и она поспешила ретироваться в метро.
В вагоне было тесно и душно. Молодой человек в стильном кашемировом пальто многозначительно подмигнул. Она отвернулась. Молодой человек все же подобрался ближе, весело поинтересовался, куда она едет, выразил надежду – вдруг им по пути. Она промолчала. Он говорил что-то еще, и его слова как назойливые мухи вились вокруг головы, пытаясь забраться в уши, но до сознания не доходили. Ей захотелось отмахнуться и даже прикрикнуть: «Кыш!»
Место напротив освободилось. Она села и закрыла глаза. Думать не хотелось, потому что мысли, точно метропоезда Кольцевой линии, неслись по одному и тому же маршруту и, проделав отчаянный круг, возвращались к исходной точке:
«Почему это произошло именно с нами?»
или
«Как и когда все это началось?».
Это было тяжело. Очень. Хотелось полностью уйти из этой реальности и, хотя бы на минуту расстояния между станциями, перенестись в иную, из которой по рельсам бытия безжалостно уносил ее временной экспресс…
«Как и когда началось это?»
2
Ноябрь 1999 г.
Наш подъезд напоминает бункер из-за зловеще черной железной двери с зубастым кодовым замком.
«Один. Четыре. Пять».
Эти цифры всплывают в моей памяти как сигнал к возвращению в нормальную жизнь. Я повторяю их как заклинание, словно от комбинации холодных кнопок на куске металла зависит мое будущее.
«Один. Четыре. Пять».
Клац.
Дверь отворилась, и на меня дохнуло тем особенным запахом, который витает на лестничных клетках приземистых пятиэтажек, где кондиционерами служат замочные скважины, пропускающие сквозь себя порции горького табачного дыма, а приторный аромат парфюма совокупляется с раздражающими слюнные железы парами от домашних пирожков или жареной рыбы. Я медленно поднимаюсь на свой пятый. Из-за дверей доносятся обрывки сериалов, супружеских споров, новинок хит-парадов… Подъезд продолжает жить своей жизнью, суматошной и размеренной, крикливой и молчаливой, гостеприимной и замкнутой. Все как обычно. Как всегда…
На последних ступеньках отчего-то подгибаются колени. И сердце колотится в горле, готовое выпрыгнуть вон. Дышу так, точно мне сто лет, и этот подъем грозит стать последним. Полупустой рюкзак кажется нестерпимой ношей, и я роняю его. Миллион раз слышанное «дз-зень» звучит сейчас как райская музыка. Сколько раз я представлял этот момент…
– Кто там?
На нашей двери есть глазок, но мама видит плоховато и потому все равно спрашивает: «Кто там?»
– Это я, Слава.
Ловлю себя на мысли, что произношу эти слова каким-то надтреснутым голосом, мало напоминающим мой собственный.
Дверь распахивается.
– Господи, Славочка, сыночек, вернулся, – шепчет мама и падает мне на грудь, зарываясь лицом в пропахший потом и грязью камуфляж.
Я неловко касаюсь внезапно пересохшими губами ее мягких, с серебристыми вкраплениями волос и понимаю вдруг – еще секунда, и я разревусь, как малолетка. И потому отчаянно шарю взглядом по сторонам, в надежде зацепиться за что-нибудь незыблемое из той, прежней, нормальной жизни, от которой за два последних года я отвык настолько, что не могу вспомнить даже элементарных слов утешения… Обои кирпичиками, деревянный абажур под потолком коридора, рисунок беспорядочных палочек на линолеуме… Все как раньше. Разве что мама кажется мне меньше, беззащитнее. Я обнимаю ее вздрагивающие плечики, откашливая предательски застрявший в горле солоноватый ком, и бормочу:
– Ну что ты… Не надо. Все хорошо.
Тогда она начинает торопливо целовать меня.
Я чувствую ее слезы на своих щеках. «Славочка, сыночек», – все повторяет мама, держась за меня так крепко, словно боится, что я вдруг ускользну, исчезну, как призрак… А из кухни с замершим на трясущихся губах «Кто…» выходит отец. Все в том же спортивном костюме а-ля «Адидас». Он немного постарел, сгорбился, в пшеничных усах притаился иней…
– Вернулся? Ну, здравствуй, сын… – Часто заморгав, он протягивает большую шершавую ладонь. Мы обнимаемся, похлопывая друг друга по плечам, изо всех сил стараясь не уронить мужского достоинства. Я невольно шмыгаю носом и слышу, как отец смущенно шмыгает в ответ.
– Да что ж мы все в дверях-то… – лепечет мама, вытирая слезы краешком рукава.
– Что ж не писал, сын? – В голосе отца слышится укоризна. – Неужто за последние полгода времени ни разу не нашлось?
– Я не мог…
– Что, в Ярославле почтовики бастуют? – За сарказмом отца скрывается обида.
– Последние месяцы я был не в Ярославле.
– Господи… – бледнея, шепчет мама. – Где ж ты был, Славик?
Я невольно улыбаюсь. Так странно слышать давно позабытый полудетский вариант собственного имени.
– Все нормально, мам. Все позади. Война закончилась для меня.
Я верю, что говорю правду…
В армию я угодил со второго курса медицинского. Это очень даже просто, когда тебе восемнадцать. И на неокрепшие мозги давит вовсе не багаж знаний, а специфическое вещество. Оно превращает вчерашних пай-мальчиков в тупых ненасытных самцов, распаляющихся от каждой коротенькой юбчонки, и заставляет забросить подальше учебники и конспекты и, повинуясь могучему зову природы, кинуть все силы на удовлетворение его потребностей. Дружеские вечеринки продолжаются от рассвета до заката. Записная книжка распухает от номеров телефонов, а голова – от чехарды глаз, волос, ножек, губок, попок и носящих все это женских имен, которые, как на грех, имеют привычку постоянно путаться.
Но потом появляется Она, одним телодвижением, словно по мановению волшебной палочки, перечеркивая все, что было до… У нее ноги от макушки, кудри, что греют вместо шапки в самую лютую стужу, а губы… при одном воспоминании о них ощущаешь такой небывалый подъем, словно принял изрядную дозу виагры.
Зовут ее Ирка, работает продавщицей в маленьком магазинчике автозапчастей в районе, где куча Парковых улиц и ни одного настоящего парка, хоть обыщись. Ей девятнадцать. Ты таскаешься с ней в местное диско, переоборудованное из вчерашнего подвала, водишь по кабакам, покупаешь цветы, конфеты и прочую муть, без которой никуда. Но взамен получаешь секс. Не в буйных зарослях городских парков среди консервных банок и бэушных презервативов. И не на хате приятеля, из которой «предки выехали на дачу, но могут завалить обратно в любой момент, так что кончайте там побыстрее». А в ее собственной квартире. Отдельной. Однокомнатной. На широкой, затянутой цветочным ситцем и благоухающей «леноровой» свежестью кровати. И она позволяет то, что не всегда позволяли другие, правда, с оговоркой «только для тебя, потому что ты хоть и не первый, но лучший, один-разъединственный…» Она твердит эту фразу «до», «во время» и «после», словно зомбирует, и однажды ты думаешь: «Наверное, это любовь…» И говоришь ей об этом, в то время как твое тело продолжает совершать привычно-слаженные движения туда-сюда-обратно… Как и до любви…
Конечно, тебе нужны деньги. И чем дальше, тем больше. Уже на такси, на симпатичное колечко из местной лавчонки с помпезным названием «Голден уолд», на духи, желательно «Шанель»… Воистину нет на свете ничего дороже любви. А значит, тебе нужен приработок. Какая к чертям сессия?! Ты стаптываешь последние ботинки в поисках, кому бы впарить «Гербалайф», таймшер, электровеник, суперножи, не нуждающиеся в заточке по причине их изначальной сверхтупости, лотерейные билетики, по которым можно выиграть остров в Индийском океане или земельный участок в джунглях Амазонии…
Очень скоро ты убеждаешься, что дураков, к сожалению, куда меньше, чем желающих сделать на них деньги. И взрослая жизнь гораздо сложнее и скучнее, чем казалась из-за школьной парты.
Жаль, что суровый, похожий на Воланда профессор слишком давно был молодым и проблемы современной фармацевтики волнуют его значительно больше, нежели твои личные. А ты настолько бесшабашно-глуп, что не принимаешь всерьез разные там «неуды», наивно полагая, что твои университеты еще впереди…
И не ошибаешься. Там, где заканчивается студенческий детсад, берет начало настоящая школа жизни. А приглашение в нее – возникшая однажды в твоем почтовом ящике суровая серая бумага с приказом немедленно явиться в военкомат. Ты тупо подчиняешься, поскольку эту привычку – подчиняться приказам – впитал, должно быть, с молоком матери. Под грозным взглядом человека в погонах дрожащая рука, будто сама по себе, выводит замысловатый подписной крест. Вот и свершилось.
You are in the army now…[1]
Горячие водяные струи дробятся об отвыкшее от их небрежных ласк и оттого млеющее, тающее под ними, как масло на солнцепеке, тело и кажутся мне фантастичнее звездных войн. Я даже ловлю себя на том, что начинаю напевать. Шепотом, чтобы никто не услышал… Черт возьми, мне уже все равно, услышат меня или нет! Я дома. Я у себя дома. В моем собственном душе. Здесь я в полной безопасности. Могу петь, орать во все горло! Война закончилась! Закончилась для меня!
Сколько раз мне придется это повторить, чтобы самому поверить…
– Ты звал? Что-нибудь нужно? – стучит в дверь отец.
– Нет, спасибо. Тебе послышалось…
Я медленно оседаю в серое чугунное чрево, тщетно пытаясь вновь вернуться к блаженному состоянию релаксации, только что извлеченной мной из недр сознания памяти о прошлой, нормальной жизни. Жизни до… В прожорливое черное горло гулкого днища устремляется клокочущий мутный поток последних шести месяцев и трех дней…
О том, что армия – не курорт со всеми вытекающими отличиями, думаю, вы знаете и без меня. А если не знаете, то наверняка догадываетесь. Поскольку читали, смотрели, слушали. Друга, знакомого, соседа, знакомого друга соседа или кого-то еще, кому, в отличие от вас, подфартило там побывать. И было вам страшно или смешно, о чем шла речь, потому что эта сторона жизни как правда – у каждого своя. И возможно, в глубине души вам было чуточку наплевать – лично вас-то это не коснулось и вряд ли коснется. По крайней мере, я когда-то думал примерно так. Но судьба распорядилась иначе. Отец тогда сказал мне: «Ты сам сделал свой выбор». Мои милые наивные родители! Они прожили нелегкую, но счастливую жизнь, пребывая в сладостном неведении относительно того, что свобода выбора – одна из самых больших иллюзий нашего времени…
В «своем выборе» я старался следовать совету, изложенному в скабрезной прибаутке об изнасиловании: если иного выхода нет – расслабься и получи максимум удовольствия. Даже если оно заключается в бесконечных ночных караулах – за себя и за «того парня», чей срок уже, простите за каламбур, подходит к концу. В чистке общественного сортира. В гадкой перловке на завтрак, в обед и на ужин. В именуемых «учениями» вылазках на полигон, жирная земля которого была смачно сдобрена экскрементами важной служебно-сторожевой овчарки местного полковника со звучной фамилией Буряк. Я, насколько хватало силы воли, пытался относиться к происходящему с позиции приобретения бесценного жизненного опыта. Ведь отец всегда говорил: «Все к лучшему…»
Был и вовсе положительный момент – нас учили стрелять. В любом городском тире за каждую пульку приходится платить, а здесь – нате, пожалуйста, – и из «Макарова», и из «АК», и даже иногда из ручного пулемета. Мы с наслаждением палили по рисованным мишеням и по черным макетам «вражеских фигур», и каждый воображал себя эдаким Рэмбо, ну или хотя бы крутым Уокером. В качестве воображаемого противника я частенько представлял плешивую, поросшую по краям пучками пегих волосенок макушку ненавистного несговорчивого институтского препода: «Н-на, получи, скотина!»
Иногда приходили письма от Ирки, написанные корявым почерком, с кучей грамматических ошибок и пикантных подробностей относительно того, что я буду обязан с ней сделать при нашей встрече. Эммануэль, доведись ей разобрать Иркин почерк, почувствовала бы себя жалкой девственницей перед моей горячей подружкой. В такие минуты я старался не думать, репетирует ли с кем Ирина долгожданное свидание. Ибо сам-то я, признаюсь, в каждую увольнительную спешил к местным девчонкам из тех, что готовы на все и «только по любви». А любили они всех и каждого в отдельности. И с какой-нибудь юной бестией в подвале на заслуженном матраце или на природе, в пряной пахучей траве, под сенью молодых ветвей мы вытворяли все то, что завещано природой. Не судите нас строго, да не-судимы будете. Никто не безгрешен в девятнадцать!
Я закрываю глаза и вижу их – своих товарищей по казарме, по иной жизни, о которой после кто-то вспоминает с ужасом, а кто-то – с ностальгией…
Игорь Шмелев – Гарик. Коренастый, темноглазый, русоволосый. Генерал дворовой шпаны нового московского квартала Митино. Отменный стрелок. Завсегдатай «губы». Неутомимый затева-тёль ссор, плавно перераставших в мордобой. Бит «старичками» бывал неоднократно и нещадно. Однажды даже попал в госпиталь, чем страшно гордился. Впоследствии так же рьяно брал реванш с новопризывниками-«салабонами».
Костя Семенов – Костик. Длинный и тощий как жердь. Сутуловатый и застенчивый. Провалил экзамены в вуз чрезвычайно дорогой и элитный для его тихой интеллигентной ре-мьи. Весь первый год был главным объектом насмешек «дедов» еще и потому, что, как выяснилось, оказался убежденным девственником, сохраняя себя для одной-единственной, бывшей одноклассницы. На фотографии, нежно хранимой в нагрудном кармашке, у нее была толстая коса, близоруко прищуренные светлые глаза и смущенная улыбка.
Денис Кричевский. Немногословный флегматик. Из всех моих одногодков один успел обзавестись женой «по залету» и вскоре – дочкой. На гражданке был водителем, поэтому здесь ему частенько доверяли почетную миссию – развозить по домам дорогих гостей полковника Буря-ка после теплых дружеских посиделок, когда сами они бывали «не в состоянии». Или же на малиновой полковничьей «ауди» катать по магазинам его любезную супругу, год жизни с которой я приравнял бы к трем фронтовым…
И еще многие, ничем не примечательные, обыкновенные девятнадцатилетние ребята, имена которых никогда не войдут в историю и не будут греметь в веках. Каждый из них, как и я, незаметно пришел в этот мир, чтобы посадить свое дерево, вырастить детей и, тихо состарившись в окружении родных и близких, уйти, завершив тем самым свой полет, короткий и бесконечный, в мерцающих коридорах Вечности…
«Какая она, смерть?»
– Вячеслав, ты, часом, не утонул? – деликатно постукивает в дверь ванной отец.
– Оставь его, – слышу я мамин голос.
Они весело препираются, как в старые добрые времена. Но в их голосах слышится скрываемое волнение. Да и сам я до конца никак не поверю, что дома и все позади. Из кухни доносится забытый аромат картошки, жаренной с мясом и лучком. Слышится звон бьющейся посуды, мамино «Ох!», сетование на то, что не держат руки, и радостное отцовское: «На счастье!»
Я поспешно вытираюсь огромным банным полотенцем, мягким, как молодая трава. По его зеленому полю раскинулись оранжевые подсолнухи… На мгновение замираю, закутавшись в кусок махровой ткани…
Лето… Солнце… Море… Вихрастый пацан возводит замок около воды. Песок шоколадными струйками течет меж перепачканных пальцев, причудливыми сталагмитами оседая возле загорелых ступней…
– Красивый замок… – говорит мама. Ее рыжеватые, как лепестки подсолнуха, волосы треплет забияка ветер. – Жалко, что скоро его смоет волной. Ничто не вечно…
Иногда я видел этот сон там…
Сейчас, по контрасту с мимолетным видением, я особенно остро ощущаю, как они оба постарели, мои родители. И мне отчего-то становится больно дышать.
Отец отвинчивает синюю крышечку «Гжел-ки». Его руки заметно дрожат.
– Думаю, теперь тебе можно, сынок?
Он полувопросительно смотрит на маму, и та кивает. Я прячу улыбку в кулаке. Неужели для них я все еще вихрастый мальчишка? Я мог бы рассказать им, что и сколько я употреблял последние месяцы. Как и о многом другом, о чем умалчивает пресса и избегаем вспоминать даже мы сами. Но именно потому я никогда не сделаю этого. Наверное, я все же повзрослел.
– Может, хочешь позвонить Ире? – заискивающе смотрит на меня мама.
Странно, но до сих пор я даже не подумал об этом. Милая мама, я ценю твой порыв. Я ведь помню: Ирка никогда тебе не нравилась. Для тебя она была и остается девицей, из-за которой я вылетел из института. Вынужден в душе признать, что ты права.
Я качаю головой:
– Успею.
– Ну, – отец справился наконец с бутылкой и разлил в три пузатенькие рюмки прозрачную жидкость, – давайте за то, чтобы все войны закончились для нас навсегда.
Мама кивает, прикусив дрогнувшую нижнюю губу.
Маленький, подвешенный на кронштейне телевизор, до сих пор гонявший какие-то рекламы, точно по сговору с нами, на секунду торжественно умолкает. А затем, в неясном свете, преломленном сквозь полукруглое рюмочное стекло, отражает утомленное лицо человека с высоким, перерезанным поперечными морщинами лбом, тонким брезгливым ртом и холодными полупрозрачными глазами, в которых словно на веки вечные застыла смертная скука. Проникновенным голосом он сообщает, что обстановка на Северном Кавказе находится под контролем и военные действия в Чечне будут завершены к концу года…
Я молча смотрю в его глаза, равнодушно взирающие на меня, моего отца, мою мать и на тысячи других чьих-то отцов и матерей, прильнувших в эту минуту к экранам, с колотящимися сердцами ожидающих вестей. Наверное, он знает то, что неизвестно нам, мелким сошкам, протоптавшим, проползшим каждый метр чужой неласковой, ощетинившейся острыми камнями земли. И может многое объяснить. Но только те, кто стал ее частью, вобрав в себя вместе с горячим свинцом ее трещинки, впадины и ложбинки, напоив их собственной остывающей кровью, – те уже не смогут ни услышать, ни понять, что же есть в этом мире гораздо более ценное, чем их молодая, на взлете оборванная жизнь. И жизнь их детей и внуков, которым не суждено уже появиться на свет, сделать своими маленькими легкими первый глоток горьковатого воздуха…
– Пожалуйста, выключи. – Я не узнаю собственный голос. – Я не хочу пить с этим человеком.
Тусклое утро моросило с грязно-серого неба не по-летнему промозглым дождем. Отчего-то именно в самую дерьмовую погоду обожают устраивать проверки «большие погоны». Тогда заявились аж два генерала – генерал-полковник и генерал-майор – и просто полковник, видимо для разбавления. Полигон напоминал гнилое, смачно чавкающее болото, и мы, разумеется, демонстрировали на нем свою воинскую доблесть. К концу «парада» все наше подразделение, исключая руководство, вполне годилось для съемок очередной серии «Зловещих мертвецов».
Потом нам выдали новую, с иголочки, форму. Гарик, примеряя ботинки, ворчливо заявил, мол, неплохо бы этим «шишкам» появляться почаще чем раз в полтора года, и злорадно предположил, что Буряку намылили задницу. Денис сказал, мол, как было бы хорошо получить в придачу приличный ужин. А маленький веселый татарин Сайд мечтательно прибавил: «И девочек…» После чего казарма загудела, как растревоженный улей.
И чудеса продолжились: ужин и впрямь оказался фантастическим, достойным если не «Метрополя», то по меньшей мере «Праги». Вместо холодных, слипшихся макарон с крошками фарша и мутного отвара, метко охарактеризованного Гариком «ослиной мочой», каждому положили по бифштексу с жареным картофелем и салатом из квашеной капусты, а чай впервые с честью оправдал свое название. Мы ликовали, истолковывая чудесные метаморфозы самыми разными предположениями: от предстоящего президентского визита до вхождения России в НАТО. И только пессимист Костик удрученно заметил, что скотину перед забоем тоже обычно чистят и кормят. Сайд возразил, мол, гуляй Костик в увольнительные с девочками, дурные мысли меньше бы лезли в голову. И веселье продолжилось.
После ужина все чувствовали себя довольными и умиротворенными. Даже Гарик не цеплялся к «салагам». Обычно хмурый и вредный ротный Колян притащил сигареты и расстроенную гитару, и наш музыкант Макс Фридман, по гражданской привычке встряхивая головой, точно откидывая со лба длинную челку, сбацал весь свой клубный репертуар, от «Комбата» до «Упоительных российских вечеров». А Колян почему-то избегал смотреть нам в глаза и улыбался как-то вымученно и криво.
На вечернем построении появился лично товарищ полковник Буряк без супруги и овчарки и, торжественно выкатив грудь, поведал, что «второгодники» нашей части отправляются на учения… Он хотел добавить что-то еще, но вдруг осекся, махнул рукой и быстро ушел, низко опустив голову. И тогда наступила тишина…
– …Представляешь?
– А-а… Хорошо, – киваю я.
Мать с отцом смотрят как-то странно.
– Чего ж тут хорошего? – обиженно поджимает губы мама. – Рак желудка.
– У кого?
– Я же говорю, у соседа, Станислава Борисовича. Ты совсем не слушаешь?
– Слушаю, – покорно возражаю я. – Тогда плохо.
А что еще я могу сказать? Я с трудом припоминаю, что Станиславу Борисовичу семьдесят пять. А нашим ребятам было по восемнадцать, и они были здоровы. Но многих из них уже нет…
Отец ставит опустевшую рюмку. Внезапно повисает тягостное молчание. Я щелкаю выключателем, и по столу разливается искусственный желтый свет.
– Ну, – нерешительно подает голос батя. – Как там было?
Я молча пожимаю плечами. Отчего-то вспомнился давно умерший дед. Он воевал во Вторую мировую. Все четыре года. У него не было наград. Когда я спрашивал почему, он, усмехаясь, говорил, что таких, как он, простых солдат, было слишком много и медалей на всех не хватило. Он вообще не любил говорить про войну. Всякий раз, когда я с жадным мальчишеским любопытством допытывался: «Ну расскажи, как там было…», отвечал уклончиво, неохотно. Однажды улыбнулся: «Вырастешь – узнаешь». Кажется, я тогда обиделся очередной отговорке… Я был маленьким и глупым.
Я не знаю, что говорить. И надо ли.
Отец закуривает. По-моему, он и не ждет ответа. Я тоже беру сигарету. Мама смотрит с удивлением и легкой примесью осуждения: прежде я не курил. Потом тихо спрашивает, не хочу ли я спать.
– Да, пожалуй. – Я прячу сигарету в карман домашних спортивных штанов. – Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, сынок.
Мама открывает форточку, чтобы выгнать горький табачный дым. А отец сидит, сгорбившись и разглядывая окурок в жилистых узловатых пальцах…
3
Я закрываю дверь в свою комнату и остаюсь наедине с собой. Впервые за два года. На стене над кроватью – цветной плакат «Спартака». Когда-то я не пропускал по телевизору ни одного матча. Письменный стол. За ним я делал уроки, готовился в институт, писал шпаргалки. А иногда стихи… Как давно это было… словно и не со мной. Я будто в чужой комнате. Вытягиваю ящик стола и почему-то оглядываюсь, точно боюсь, вдруг войдет настоящий хозяин, парнишка по имени Слава Костылев, и увидит, что я роюсь в его вещах. Тетради, толстые и тонкие. Фотографии. Ошалевший от восторга взгляд из-под щипаной челки, улыбка в тридцать три зуба – это я. Темнокудрая красотка с полными, ярко очерченными губами, томно припавшая к моему плечу, – это Ирка. В самом дальнем углу – презервативы, уже просроченные. Вишневый блокнотик. Раскрываю наугад:
- Мне всего восемнадцать, или это – уже?
- Мне года мои снятся в крутом вираже.
Да, пожалуй, круче не бывает… Смешно… И немного грустно. Оттого что тот милый наив давно в прошлом и больше не вернется никогда. Сейчас я не смогу срифмовать и двух строк даже под дулом пистолета.
Забрасываю детство обратно в ящик и запираю на ключ. Со стены язвительно скалится Тихонов.
Да пошел ты! – сдираю плакат, швыряю на пол, гашу свет. В незашторенном прогале тоскливо болтается огрызок луны. Блочная высотка напротив изучает меня бойницами своих окон. И месяц продолжает таращиться. Я словно чувствую между лопатками направленный пучок его света. Задергиваю занавески, но и сквозь ненадежную ткань просачиваются тусклые блики и ложатся на пол косыми четырехугольниками. Я раскладываю диван, и он оказывается аккурат напротив окна. Желтые блики скользят по клетчатому покрывалу.
«Если на крыше дома напротив притаился снайпер, я стану идеальной мишенью».
Что за бред?! Здесь нет и не может быть никакого снайпера!
Я сдираю с дивана покрывало и цепляю на окно. Я знаю, что это глупо, но делаю. Помимо воли. Как зомби. Ложусь. Ворочаюсь с боку на бок. Начинает ныть нога. Черт бы ее побрал…
«Если у него система инфракрасного видения, не помогут никакие шторы».
Я вскакиваю, задвигаю диван в правый околооконный угол. Так безопаснее.
Нет! Мне просто хочется что-то изменить. Обстановку в комнате. Зачем я лгу самому себе? Я хочу изменить себя нынешнего на себя прежнего, двухлетней давности… Вот только не знаю как…
«Война закончилась для меня!»
Бум!
Я сжимаюсь, ощетинясь, кручусь на месте, не понимая, что делать и куда прятаться. И только потом соображаю, что это всего лишь шум соседей сверху. А ворот моей футболки уже мокр и холоден от липкого пота.
Стараясь ступать как можно бесшумнее, я иду на кухню. Достаю из холодильника недопитую бутылку, отхлебываю прямо из горлышка. Глоток, второй. И слышу, как стучит мое сердце. Тише. Еще тише… За спиной отчетливые шаги. Моя правая рука делает безотчетный жест, словно пытается выхватить несуществующий автомат.
На пороге стоит мама. В темноте я слышу ее участившееся дыхание, но не различаю лица. И хорошо, потому что она не видит моего. Я прячу бутылку за спину:
– Пожалуйста, не включай свет.
Мы стоим в темноте ц слушаем, как ветер скребет по стеклу беспомощными ветками старого тополя.
– Не стоит этого делать, сынок, – произносит она тихо и мягко.
– Чего?
– Пить в одиночестве. Это не выход. – Она делает шаг, другой и гладит меня по голове, словно я все еще маленький мальчик.
– Я знаю, – охрипнув, шепчу я. – Я не буду…
Ее пальцы продолжают перебирать мои волосы. Мама, милая мамочка, если бы я мог зарыться лицом в твои теплые шершавые ладони и выплеснуть боль, и страх, и невыносимое отчаяние, скопившееся во мне… Но мои глаза, давно разъеденные горячим песчаным ветром, пусты и сухи, и внутри все выжжено и мертво, как на остывшем пепелище родного очага.
Тишина стоит мертвая, зловещая. Именно в такой тишине, в полумраке обожает подкрадываться враг. Но меня не проведешь. Я чувствую его приближение, ощущаю его запах – сладковатую дурь гашиша, вонь пропотевшего тела, немытых ног. Я собираюсь в комок, нащупываю под подушкой автомат. Оконная створка бесшумно открывается…
Он ступает на подоконник, мой враг. Один, за ним второй. Они все-таки нашли меня. Я вижу их полусгнившие лица, изъеденные зеленоватыми трупными язвами и жирными белыми червями. Я выхватываю свой «АК», жму на спусковой крючок в положении «очередь», давлю изо всей силы, чтобы убить их во второй раз. Но они не падают. Они спрыгивают с подоконника и начинают окружать меня, оскалив в сатанинских усмешках желтые зубы, выблевывая тухлые внутренности, протягивая костлявые руки со свисающими оплетками кожи и клоками камуфляжа.
– Ребята! Кирилл! Денис! Огурец! На помощь!
Мертвец бьет меня в грудь, и я, крича и кувыркаясь, лечу в тартарары навстречу гигантскому всепожирающему огню…
Я свалился с кровати. Черт, это всего лишь сон. Дурной сон. Господи, сколько еще мне придется их видеть? Сколько я выдержу? Холодный пот ручьями льет по моим вискам, спине. Я вытираю лоб, брови, ресницы. Мои зубы выбивают дробную чечетку. Я лезу в шкаф, натягиваю старый, пахнущий нафталином джемпер. Достаю сигареты, открываю окно. Сырой колючий ветер бросает мне в лицо клочья разодранных туч…
Что толку ложиться? Вряд ли я снова засну. Я знаю, чего мне для этого недостает. Канонады орудийных залпов… Я выдыхаю порцию сизого дыма прямо в ощерившийся оскал белого месяца.
«Вырастешь – узнаешь…»
Так вот оно, сокровенное знание, первородный грех, проклятие рода человеческого. Война. Любимая детская игра. Самый древний и живучий из всех человеческих инстинктов, передающийся в генах, из века в век заставляющий новые горстки человеческих существ, прикрываясь громкими фразами о свободе, религии, принципах, низвергать самих себя в очередной кровавый ад…
«И вечный бой. Покой нам только снится…»[2]
Кто это сказал?
Мне снится война.
В Моздок нас доставили на поезде. В допотопной плацкарте с деревянными полками. Пожилая проводница всю дорогу бесплатно поила нас горячим чаем, приговаривая: «Совсем молоденькие…» И уже от этой заботы становилось тошно и страшно до чрезвычайности. Костик лежал на верхней полке, уныло глядя в потолок. Денис таращился в окно. Наверное, думал о жене и дочке. Впервые я почувствовал зависть: почему-то, когда я пытался думать об Ирке, в памяти возникали лишь ситцевые, в сиреневый цветочек, простыни. Из туалета в очередной раз вылез Гарик, пробурчав, что съел какую-то гадость, и выпалил с неожиданной дурацкой мальчишеской бравадой: «Если нас везут на войну, мы покажем этим чурекам!» Я промолчал. На другом конце вагона резались в карты, вяло травили анекдоты, выму-ченно смеялись. В спертом воздухе витала неопределенность, казавшаяся страшнее самой жуткой действительности. Я вдруг почувствовал, как к горлу подкатывает унизительный солоноватый комок, и тихо вышел. В соседнем вагоне едут десантники. Судя по всему, это был не первый их вояж. Они отчаянно грузились водкой и громко ржали. С удивлением я услыхал знакомый голос. Так и есть – проныра Макс. Глядя вокруг осоловелыми глазами, напялив чей-то синий берет, он вдохновенно распевал под невесть откуда взятую гитару, «как упоительны в России вечера».
Я прошел в тамбур. У раскрытого сверху окна курил человек. Вероятно, как и я, искал уединения.
– Не помешаю?
– Воздух общий. – Он слегка подвинулся.
Я нашел сигареты, но никак не мог откопать спички. Наверное, оставил на столике. Незнакомец молча вытащил зажигалку, высек тоненькое пламя. В пляшущем свете огня глаза случайного попутчика казались на удивление светлыми и невыразительными. Я поблагодарил. Он коротко кивнул в ответ. Мы молча дымили. Теперь я разглядел, что этот парень постарше меня. Впрочем, ненамного. Косой пробор негустых пепельно-русых волос над высоким покатым лбом, тонкие брови, нос с небольшой горбинкой, упрямый рот с брезгливой нитью губ, подбородок, разделенный пополам короткой, но отчетливой морщинкой. Он был невысок, даже щупловат, но эта неброская сосредоточенность создавала впечатление человека уверенного и неробкого, спокойно смотрящего в страшное для меня завтра.
– Нас ведь везут в Чечню? – спросил я, хотя уже смутно догадывался, какой будет ответ.
Он усмехнулся зло и устало:
– Да уж. Чечнее не бывает. – И добавил, глядя в пространство, точно разговаривал с кем-то невидимым: – Ну ладно, я. А вы-то, пацаны, на кой хрен там нужны?
– А вы не в первый раз? – поинтересовался я осторожно, боясь нарваться на раздражение.
Он ответил с насмешливой злостью, словно адресованной неизвестному оппоненту:
– Надеюсь, в последний.
Дверь в тамбур хлопнула, несколько десантников вывалили по нужде. Макс продолжал горланить с отчаянным надрывом:
- Хрустальный замок до небес,
- Вокруг него дремучий лес.
- Кто в этот замок попадал,
- Назад дорогу забывал…
Мой случайный попутчик поморщился.
– Дурацкая песня, – скривился я в усмешке.
– Пожалуй.
Вновь повисло гнетущее молчание.
– Слава. – Я протянул руку.
Он смерил меня холодным пристальным взглядом, будто решал, достоин ли я его внимания:
– Кирилл.
Я выдержал этот взгляд и пожал протянутую ладонь, небольшую, но крепкую. И невольно ощутил, как моя отчаянная тревожность слегка улеглась, точно под воздействием магнетизма спокойного равновесия этого человека.
Стены высоток напротив начали медленно сереть. Квадратные крыши будто не желали пропускать рассвет. Далеко внизу протарахтел первый автобус. Лязгнула подъездная дверь. Огромный мирный город неторопливо поднимался навстречу новому дню…
4
Днем грязно-серое небо разродилось противным мокрым порошком.
В дверях родного института сталкиваюсь с тем несговорчивым преподом, кому обязан отчислением. Все в том же коротком вытертом пальто, с облезлым рыжим портфелем в руках. Я здороваюсь. Вежливо ответив, он скользит по мне равнодушным неузнающим взглядом: я был всего лишь одним из многих. Я ловлю себя на том, что больше не испытываю к нему ненависти. Он всего лишь выполнял свою работу. И уж конечно, не заслужил того, чтобы загулявший недоросль воображал его немолодую лысеющую голову в качестве мишени. Я вдруг ощущаю прилив стыда за ту дурацкую, почти двухлетней давности, нелепую ожесточенность. Мне даже хочется догнать его и извиниться, но это было бы еще глупее: ведь он ни о чем и не подозревает. Я лишь провожаю глазами его сутулую фигуру, полушагом-полубегом спешащую к троллейбусной остановке.
Полная дама в синем свитере с блестками, что-то жуя, сочувственно слушает мои сбивчивые объяснения на тему, что я хотел бы восстановиться и продолжить учебу. Я немного отвык от нормального изложения и прикусываю язык всякий раз, когда с него готово сорваться нецензурное слово. Узнав, где я служил, дама устремляет на меня туманно-сочувственный взгляд, словно я инвалид детства или болен СПИДом. При этом ее челюсть с мягким двойным подбородком продолжает неспешное отлаженно-меха-ническое движение. Я негромко кашляю. Жрица храма наук, встрепенувшись, произносит «Да-да» и, порывшись в моих бумажках, предполагает, что, скорее всего, в порядке исключения я буду восстановлен на второй курс и смогу приступить к занятиям с сентября будущего года. Она повторяет, что вообще-то это решает ученый совет, но, учитывая мое положение… И вновь глядит так, будто я беременный. Наверное, ей не терпится избавиться от меня, чтобы в спокойной обстановке заняться важным делом поглощения пищи. А у меня и впрямь то ли от духоты, то ли от терпкого запаха ее духов вдруг начинает кружиться голова. И потому, промямлив слова признательности, я выскакиваю прочь.
На улице студенты, полные юношеского задора и беспечности, болтают и смеются на всю округу. Девчонки в коротеньких юбочках над стройными и не слишком ногами… В тонкие нити взъерошенных ветром волос вплетаются мелкие бисеринки снежной крошки. Ребята в куртках нараспашку, вздымаемых ветром, точно паруса. А вон тот, худой нескладный шатен в новеньком, купленном «на поступление» «пилоте»… Почему-то я ускоряю шаг, забегаю вперед, выбрасываю руки, рот сводит в безмолвном крике…
Что я делаю? Кого хочу остановить? Кого предостеречь?!
Тот парнишка удивленно замирает, следом останавливается вся компания. Он действительно чем-то похож на меня… Меня прошлого. Парень недоуменно моргает:
– В чем дело?
Девицы шепчутся, посмеиваясь. Наверное, я похож на слегка обкуренного.
– Извини, – говорю, – обознался.
– Ничего, бывает. – Улыбнувшись, он хлопает меня по плечу, и мы расходимся в разные стороны.
Я остаюсь один посреди припорошенного снегом тротуара. Каждый делает свой выбор. По крайней мере, ему так кажется…
5
Дребезжащий троллейбус отсчитывает остановки. «Пятая Парковая улица». «Восьмая»… Усталая кондукторша продает билеты, и я покорно кладу монету в ее красные негнущиеся пальцы. Прежде здесь не было кондукторов. Билеты проверяли крепкие ребята – рейсовые контролеры. Я знал их наперечет и с задней площадки, готовый в любой момент выскочить вон, зорко наблюдал, не мелькнет ли в толпе садящихся знакомое лицо. Десять сэкономленных бесплатных поездок – возможность прокатить Ирку на «тачке». Каким детством теперь мне это кажется!
«Шестнадцатая Парковая».
Та же, в трещинах и щелях, плохо асфальтированная дорожка. Магазин. Тот же фасад, выкрашенный в синий цвет, изрисованный поверх толстых витринных стекол мерседесно-тойотс-кими знаками. Будто всякий, проживающий на этой окраине, ездит исключительно на крутой иномарке. Та же ступенька у входа. Здесь и впрямь ничего не изменилось.
Я приникаю к стеклу и вижу Ирку. То и дело встряхивая своими роскошными черными кудрями, она не забывает кокетливо улыбаться. Воркует с каким-то узколицым рыжеватым парнем в небрежно расстегнутом и дорогом по виду, стильно укороченном пальто. Я вижу острый ворот серой рубашки, перехваченный темным галстуком. Свитер на Ирке незнакомый. С затейливой бахромой по широкому «хомуту», съехавшему на полуобнаженное плечо. Значит, кое-что все же изменилось – Иркин свитер…
У меня странное чувство: будто все происходит не наяву, а в очередном, самом дурацком сне. Иначе как объяснить, что после двух лет разлуки с любимой я не распахиваю дверь ногой, не врываюсь вихрем навстречу изумленным возгласам, объятиям, поцелуям и всему остальному, столько раз рисованному моим распаленным воображением. Нет. Я стою, приникнув к стылому стеклу, наблюдаю, как моя девушка любезничает с чужим парнем… А внутри меня, там, где должно разгораться всепоглощающее шальное пламя, пусто и холодно, как в покинутом, полуразрушенном доме… А может, я стал импотентом?
Аж в холодный пот швырнуло. Ф-фу, придет же такое в голову… Сейчас я войду, и все будет по-прежнему!
Тихое шарканье ног по асфальту. Я оборачиваюсь. Мимо бредет старик с палочкой, что-то бормоча под нос. Поравнявшись со мной, он произносит негромко, но отчетливо:
– Как прежде уже не будет. Никогда…
– Что?
Старик поднимает голову. Мне кажется, что в выцветших глазах тускло мелькнуло нечто, что могло бы стать разгадкой.
– Улицы совсем не чистят. Безобразие, – скрипит он и, тяжело вздохнув, плетется дальше. Но меня не оставляет ощущение, будто он хотел сказать что-то другое. Да ну, глупость какая!
Я трясу головой, сбрасывая остатки оцепенения, и с непонятной злостью толкаю ногой магазинную дверь.