1914–2014. Европа выходит из истории? Шевенман Жан-Пьер
Глава IX
Германия и искушение широких просторов
С тех пор как Германия объединилась, прошло более двадцати лет. Еще до распада СССР ФРГ была экономическим тяжеловесом. Развал Советского Союза открыл объединенной Германии колоссальные перспективы на Востоке. Вопреки тому, что часто говорили, Германская Демократическая Республика явилась на свадьбу не с пустыми руками: ГДР была самой развитой из стран СЭВ, и русский язык там преподавали в качестве обязательного. У нее были тесные связи с Россией и со всеми странами народной демократии. После падения Берлинской стены Германия смогла восстановить свой hinterland в Центральной Европе и развернуться на восток. Перед Европой вновь замаячил призрак старой геополитической проблемы: слишком сильная Германия посреди Европейского континента, не признающего ее господства. Чтобы минимизировать эту опасность, Франсуа Миттеран решил привязать Германию к Европе с помощью двух стратегий: создав Европейскую конфедерацию, в которую вошла бы и Россия, и введя единую валюту. Он хотел проложить путь для «Европейской Германии» (если воспользоваться выражением Томаса Манна), а вовсе не для «Немецкой Европы» (если процитировать несколько провокативный заголовок недавней книги Ульриха Бека)[154]. Первая идея была отброшена из-за враждебной реакции стран Центральной и Восточной Европы. Реализован был лишь проект единой валюты, которая в соответствии с Маастрихтским договором (декабрь 1991 г.) была введена в 1999 г.
Успешное объединение
Немцам удалось сделать объединение экономически выгодным, однако это потребовало от них немалых усилий: каждый год в восточные земли вкладывали более 160 миллиардов марок. Сильно подняв процентную ставку, чтобы минимизировать риск инфляции, Бундесбанк спровоцировал рецессию во всей Европе и привел к резкому росту государственного долга Германии и Франции – единственной страны, которая не девальвировала свою валюту по отношению к марке. В 1990-е гг. мы были вынуждены мириться с аномально высокой ставкой, чтобы идти в ногу с Германией и сохранить «сильный франк», привязанный к марке в перспективе введения единой валюты: Франция не хотела дать Германии ни малейшего предлога уклониться от обязательств, которые та взяла на себя в Маастрихте.
Следует воздать должное духу солидарности, который под руководством канцлера Коля богатые земли Западной Германии продемонстрировали по отношению к землям Востока. Последние сперва с энтузиазмом восприняли идею обмена валюты 1 к 1 (раньше восточная марка была дешевле), но затем из-за этого оказались на положении иждивенцев, а предприятия, которые предстояло приватизировать (этим занималось специальное ведомство Treuhandanstalt), ждала жесточайшая реорганизация. Подобное «объединение-поглощение» оставило свой отпечаток в сознании восточных немцев (Ossis) и объясняет, почему в землях Востока такой популярностью пользуется die Linke – левая партия, ставшая наследницей СЕПГ и принявшая в свои ряды Оскара Лафонтена и диссидентов из СДПГ, которые за ним последовали. В Восточной Германии не удалось полностью воспроизвести «западную нормализацию» в той форме, в какой она произошла в ФРГ после 1945 г., когда нормы, заданные победителями, были покорно интериоризированы немцами. В нынешней Германии сосуществуют два исторических опыта и, надо признать, все еще сохраняется глубокий социальный и демографический разрыв: уровень безработицы в восточных землях заметно выше, и они гораздо сильнее страдают от депопуляции.
Пусть у них и не появилось «цветущих пейзажей», которые некогда обещал канцлер Коль, восточные земли были модернизированы и обустроены по западным стандартам. Берлин, вновь ставший столицей, превратился в чарующий город, где чувствуется дыхание истории. Чрезвычайно удачные архитектурные решения ясно демонстрируют, что время в нем не остановилось. Отреставрированный Дрезден и Лейпциг, где в 1989 г. зародилось движение, приведшее к краху ГДР, вновь превратились в привлекательные европейские города. Сколь бы ни был велик разрыв в доходах между различными землями (если взять среднюю по Германии величину за 100, то на Востоке они составят 80, в Гамбурге – 123, а в Северной Рейн-Вестфалии – 97,5), эта разница не выше, чем в других крупных странах Европы (Франции, Великобритании, Италии, Испании).
Триумф западной нормализации
Объединение позволило Германии завершить свою нормализацию.
Нетрудно понять, что после войны подвигло Германию превратиться в «нивелированное общество среднего класса», как его назвал Гельмут Шельски. После 1945 г. она приняла нормы победителей, вплоть до Основного закона, который был задуман англосаксонскими странами для того, чтобы ее нейтрализовать. Смена четырех поколений полностью стерла живую память о Второй мировой войне. Повышение уровня жизни, технологические трансформации и холодная война, превратившая Западную Германию, по словам Йоханнеса Вильмса, в «форпост» против Восточного блока, способствовали успеху «западной нормализации»: «Западные немцы оправдали возложенные на них ожидания. Они оказались очень хорошими учениками, сделались образцовыми демократами и могли кому угодно дать фору в своем антикоммунизме»[155].
Федеративная Республика Германия, как ее выстроили в 1949 г., действительно была новой Германией. Аденауэр – почти что уникальная фигура в бывшей Партии Центра. При нем Германия быстро развернулась на Запад: Европейское объединение угля и стали (по-немецки – Montanunion) – в 1951 г., вступление в НАТО – в 1954 г., Римский договор – в 1957 г. В 1959 г. (на съезде в Бад-Годесберге) СДПГ отказалась от каких-либо ссылок на марксизм и от идеи классовой борьбы. Ключевым стал 1963 г., когда между Францией и Германией был заключен Елисейский договор. В начале 1970-х гг. министром иностранных дел, а потом канцлером стал Вилли Брандт. Объединение Германии было подготовлено «восточной политикой» (Ostpolitik) Эгона Бара. Последний ракетный кризис («Першинги» против «СС-20») позволил Гельмуту Колю одновременно пожать плоды и продемонстрированной им твердости, и финального компромисса: по американо-советскому договору 1987 г. обе стороны отвели свои «ядерные ракеты средней дальности». Горбачев, позволив ГДР рухнуть, открыл дорогу для объединения Германии на условиях Запада.
Однако нельзя забывать и о непростой «работе над собой», которую провело немецкое общество.
Холодная война закончена. Германо-российские отношения не были лучше со времен Бисмарка, а смена поколений превратила ФРГ в образцовую демократию: что меня впечатляет больше всего, так это высокий уровень достигнутого в обществе консенсуса, благодаря которому работники могут участвовать в управлении предприятиями, а в Бундестаге при необходимости формируются «широкие коалиции». Сам ход истории помог Германия перевернуть страницу своего прошлого. С Герхардом Шрёдером в 1998 г. и Ангелой Меркель в 2005-м к власти в стране пришло поколение, которое войны не знало.
В речи, которую он произнес, впервые вступая в должность канцлера в 1998 г., Шрёдер провозгласил: «Германия должна вернуть веру в себя, подобающую зрелой нации, которая не ощущает себя не лучше и не хуже кого бы то ни было, принимает свою историю, ответственность за нее и уверенно смотрит вперед». Я тогда положительно оценил эти слова, которые до сих пор мне кажутся очень точными. Кроме того, я вижу, что, завершив свою «западную нормализацию», Германия оказалась способна освободиться от дисциплинарных рамок атлантизма (Ирак – в 2003 г., Ливия – в 2011 г., Сирия – в 2013 г.).
Взглянем на проделанный ею путь. С помощью созданного в Мюнхене в 1949 г. Института современной истории (Institut fr Zeitgeschichte) ФРГ смогла подвести черту под своим прошлым. После катастрофы 1945 г., обнажившей масштаб совершенных нацистами массовых преступлений, это был трудный и смелый выбор, который требовал долгих усилий. C тех пор Германия прошла через множество «споров историков», которые позволили ей «вернуть» собственную историю и ясно понять, какое место в ней занимает нацизм. Я уже упоминал книгу Фрица Фишера о «военных целях Германской империи»[156]. Он стремится доказать, что Вторая мировая война во многом оказывается продолжением Первой и что «Гитлер лишь довел до самых чудовищных и радикальных последствий то, что другие, не подозревая о подобном исходе, подготовили до него». Этот тезис, который выводит за скобки любые разрывы преемственности, вызвал ожесточенную критику со стороны исторического истеблишмента (Герхарда Риттера, Ханса Херцфельда и др.). В двух полемических книгах, о которых я говорил выше (где Фриц Штерн беседовал с Йошкой Фишером, а Г.А. Винклер – с Х.-Д. Геншером), имя историка Фрица Фишера даже не упоминается, словно бы от его тезисов все еще разило серой. С течением времени становится ясно, что споры вокруг книги Фишера позволили преодолеть «консенсус умолчания» (Йоханнес Вильмс[157]), который после 1945 г. установился в народе, «опустившем голову, но не сломленном», как сказал Конрад Аденауэр[158].
Первый «спор» 1960-х гг. в целом сыграл оздоровляющую роль, поскольку позволил немецкому обществу провести работу траура – в обращенной в руины Германии 1945 г. эта задача могла показаться невыполнимой. Полемика, вспыхнувшая в 1986 г. вокруг тезисов Эрнста Нольте, релятивизировавших нацистские преступления, представляя их лишь как реакцию на преступления большевизма, осталась в коллективной памяти под названием «спор историков» (Histrorikerstreit). Эта дискуссия отражает тогдашнее стремление Бонна к историзации немецкого прошлого и еще в большей степени – установку канцлера Коля, благодарившего судьбу за то, что «ему повезло родиться так поздно», на нормализацию Германии. Бурные волны, поднятые в 1989–1990 гг. объединением, поглотили «спор историков». Однако единство страны, скорее, лило воду на мельницу Эрнста Нольте, представляя крах ГДР и коммунизма как своего рода приговор истории: Weltgeschichte, Weltgericht («Всемирная история – это страшный суд»).
Как воссоединение повлияло на самосознание немцев? Падение Берлинской стены, конечно, было воспринято как реванш, взятый у СССР. Объединение, свершившееся под эгидой ХДС/ХСС[159], a posteriori легитимизировало в общественном мнении не только твердость Коля в вопросе о СС-20, но и восстание рабочих Берлина 13 июня 1953 г., и, что важнее, попытки Вермахта в последний год войны сдержать наступление Советской Армии – к 1 января 1945 г. она еще не успела вступить на немецкую землю. Это ожесточенное сопротивление позволило двенадцати миллионам немецких переселенцев бежать на Запад.
Йоханнес Вильмс показал, что сразу после объединения охота за агентами Штази в Восточной Германии проводилась гораздо более решительно и методично, чем денацификация в первые годы Федеративной республики.
По мере того как проходит время, немецкие «споры историков» все чаще напоминают не исторические дискуссии в собственном смысле слова, а события медийного толка. Именно это можно сказать о привезенной в 1996 г. из США книге Даниэля Голдхагена «Палачи-добровольцы Гитлера. Простые немцы и холокост»[160], о которой историк Рейнхард Рюруп заметил: «То, что в этой книге верно, не ново, а то, что в ней ново, неверно». Однако значение этой работы заключалось прежде всего в той буре эмоций, которую она подняла, особенно среди поколений, которые не застали войну. Точно так же выставка под названием «Война на уничтожение. Преступления Вермахта, 1941–1944 гг.» обязана своим успехом, скорее, эффекту, который произвели собранные там кадры, чем поверхностным обобщениям, которые она предлагала в качестве вывода.
Последняя на сегодняшний день дискуссия вспыхнула в 2010 г., когда вышла книга, посвященная Министерству иностранных дел (Das Amt[161]) во времена Третьего Рейха и после него. Ее авторы показывают, что министерство добровольно встало на службу Рейха и, что важнее, после 1949 г. даже самые запятнанные дипломаты смогли вернуться на службу и продолжить успешный карьерный рост. Тем не менее этот тезис не должен вычеркивать из нашей памяти тех, кто сопротивлялся режиму; нельзя забывать и о том, что из всех ведомств Рейха именно МИД заплатил жизнями самую тяжкую цену: к смерти была приговорена дюжина высокопоставленных дипломатов, в том числе бывший посол в Москве фон Шуленбург.
Подобные «споры» важны потому, что позволяют Германии примириться с собственным прошлым. Благодаря исторической дистанции они помогают понять, как она тогда ответила на брошенный вызов. Хотя и тезис Фишера, и тезис Нольте поднимают проблемы европейского масштаба, попытки французов принять участие в их обсуждении не слишком приветствуются…
По сравнению с немецкой историей история Франции первой половины XX в., сколько бы она ни принесла бедствий после 1918 г., кажется довольно блеклой. Трудно отделаться от мысли, что в этот период немецкий народ продемонстрировал исключительную способность достигать вершин и в то же время многажды падал в самые бездны. Эта история, которая все еще потрясает, многое говорит нам о нас самих и вообще о душе человека. В каком-то смысле это и наша история. Харальд Вельцер, немецкий интеллектуал, родившийся в 1958 г., объясняет, что холокост – это не исключение из современности, а один из возможных сценариев, которые в нее заложены». Он продолжает: «Анализируя нацизм, я изучил трансформацию негативного свойства. Однако можно ведь поставить вопрос и в проактивном модусе [по поводу окружающей среды]. Как социальные изменения могут вести к позитивным последствиям, помогая предотвращать катастрофы?»[162] Здесь просматривается связь между исторической травмой и обостренным экологическим сознанием: ощущение приближающейся катастрофы помогает понять, насколько ограничены природные ресурсы, и заставляет задуматься об «общих благах», принадлежащих всему человечеству. В стране Декарта мы все еще воротим нос от «культа природы», но между двумя «нормальными» нациями всегда возможен аргументированный спор.
На «вершине Европы»?
Через десять лет после объединения правительства Германии, воспользовавшись преимуществами, которыми располагала немецкая экономика, попытались с помощью политики гиперконкуренции вознести страну на «вершину Европы» (как в 2005 г. выразилась Ангела Меркель). Если судить по стремительному росту внешней торговли Федеративной Республики с Восточной Европой и Азией, а также с партнерами по еврозоне, это им вполне удалось. Другие страны зоны евро не учли масштаб вызова, который им бросила Германия, а по сути – сама глобализация.
Германия в целом хорошо справилась с кризисом 2008–2009 гг. Ее производство вновь вышло на уровень 2007 г., а потом и преодолело эту планку. Профицит ее торгового баланса вновь стал расти, несмотря на то, что Китай отобрал у нее звание первого экспортера планеты. Да это и не так важно: Германия остается крупнейшей «мастерской» мира в том, что касается различного оборудования и дорогих автомобилей, обгоняя США, Японию и тем более Китай.
Если судить по дефициту ее торгового баланса и все сокращающейся доле на мировом экспортном рынке, с начала 2000-х гг. Франция вновь начала отставать. Вот уже второй раз – в первый это произошло в конце XIX в. – она стремительно теряет свои позиции.
Как это ни парадоксально, но после 2010 г. кризис евро лишь укрепил доминирующую роль Германии в Европе. Однако за эо приходится расплачиваться. Общеевропейская рецессия тормозит ее рост и привносит в ее будущее изрядную долю неопределенности: до каких пор Германия сможет использовать в собственных целях валюту, которая одновременно с ней ходит еще в семнадцати странах? Может ли она воспринимать евро как простой инструмент повышения конкурентоспособности своей экономики, не обращая внимания на то, что сильный евро в сочетании с обожествлением свободного рынка и сокращением бюджетного дефицита, которое было навязано средиземноморским странам, обрекает их на равновесие неполной занятости и невыносимую хроническую безработицу?
Выбор в пользу внешней конкурентоспособности
Долгосрочные стратегические ориентиры, которые избирает Германия, все чаще лежат за пределами Европы. В 2012 г. ее основным торговым партнером стал Китай. Крупными партнерами не только в энергетической, но и в промышленной сферах для нее служат Россия, а также Украина и Казахстан. На более далеких рубежах немецкие фирмы ориентируются на рынки Южной и Юго-Восточной Азии. 43 % немецкого экспорта (т. е. 1097 миллиардов евро в 2012 г.) устремляется в страны, лежащие за пределами Евросоюза; всего 37,5 % – к партнерам по еврозоне. Что касается импорта (909 миллиардов), здесь страны еврозоны и остальной мир друг друга уравновешивают. У идеи трансатлантического партнерства, которую недавно воскресил президент Обама и тотчас же подхватил Баррозу, нет более горячего сторонника, чем Берлин. Если создать обширную зону свободного обмена товарами, услугами и капиталами, протянувшуюся по обе стороны Атлантического океана, и согласовать друг с другом действующие там нормы, немецкая промышленность получит дополнительный инструмент для мировой экспансии.
Сегодня Германия воспринимает себя как большую Швейцарию, а ее граждане больше всего озабочены тем, чтобы сохранить свою покупательную способность и пенсионные накопления. Однако она может себе позволить так жить лишь потому, что на деле, скорее, напоминает маленький Китай и, подобно ему, экспортирует около половины произведенных ею товаров. Вот почему Германии так важно сохранить свою конкурентоспособность на рынках развивающихся стран, растущих гораздо большими темпами, чем ее европейские соседи, а также на американском рынке, который тоже явно более динамичен. Немецкая дипломатия – это прежде всего дипломатия экономическая. Безопасность не является для нее одним из приоритетов. Европа кажется ей континентом, где надолго установился мир, и она полагает, что может не обращать внимания на возможные стратегические угрозы. Россия, с которой ее связывает тесное партнерство (12 % российского рынка, 3000 промышленных предприятий), больше не представляет для нее опасности. Она знает, что Москва скорее озабочена «ближним зарубежьем» (страны СНГ): подъемом радикального исламизма на Кавказе, в Центральной Азии и на ее собственной территории, а в перспективе – тенью Китая, которая ложится на российский Дальний Восток. Так что Россия, ставшая «новым рубежом» немецкой промышленности, сулит Германии лишь хорошую прибыль. Так возродилась вековая традиция германо-российского партнерства.
На экстренный случай у Германии есть «договор о подстраховке» с НАТО. Ради этого она готова регулярно «скидываться» (ее расходы на оборону едва превышают 1 % ВВП). Заверения в верности США позволяют ей свободно торговать с Китаем и Россией. Она даже может себе позволить порой взбрыкнуть (как в 2003 г. по вопросу Ирака) или самоустраниться (как в 2011 г. по поводу Ливии или в 2013 г. во время сирийского кризиса). Германия полностью отдает на откуп средиземноморских стран неблагодарную задачу охраны южной границы Европы, Америке – успокоение Ближнего Востока, а Франции с Великобританией – Африку, где они сдерживают напор радикального исламизма и, что не менее значимо, в качестве бывших колонизаторов борются с угрозой аномии[163]. Тут Германия может запоздало тешиться своей невинностью: благодаря Бисмарку она почти не успела поучаствовать в разделе колониального пирога…
Это привилегированное положение позволяет Германии, как ни парадоксально, позиционировать себя одновременно как большую Швейцарию и как маленький Китай. Лоран Фебис и Оливье Пассе обратили внимание на тот факт, что торговый профицит Германии, которым она в 2007 г. была на две трети обязана Евросоюзу, сегодня на три четверти генерируется странами, лежащими за его пределами[164]. С точки зрения конъюнктуры доля, которая во внешнеторговом профиците Германии приходится на страны, не входящие в ЕС, выросла с 35 % в 2007 г. до 74 % в 2012 г. В то же время просматривается и структурно значимый тренд: доля Евросоюза в общем экспорте Германии с 2007 по 2012 г. уменьшилась с 65 до 57 %. Снижение немецкого экспорта в другие страны Европы связано с рецессией, вызванной кризисом евро, и политикой бюджетной экономии, прописанной для того, чтобы с ним справиться. Из-за этого структурного разрыва Германия также увеличила свой импорт из Евросоюза: как из стран еврозоны, так и из своего hinterland в Центральной Европе. Так что для немецкой промышленности Европа стала трамплином, который помог ей отправиться на завоевание внешних рынков, прежде всего в развивающихся странах Азии.
Нуждается ли еще Германия в Европе?
Германия гораздо лучше поднаторела в экономических войнах, чем ее соседи. Этот вывод заставляет поднять еще один, более общий вопрос: в каких сферах Федеративная Республика сегодня все еще зависит от Европы? Та сослужила ей службу, когда дала добро на объединение. После обошедшегося недешево поглощения ГДР, выставленной на продажу по экономически невозможному, но политически целесообразному курсу 1 Deutsche Mark = 1 Ostmark (что явно противоречило немецкой валютной ортодоксии), насколько уместно навязывать жесткий реабилитационный курс «странам Юга», которых больше не называют Euromed или PIIGS[165], но порой все еще величают GIPSI[166]?
Старинная поговорка Am deutschen Wesen, die Welt genesen[167] никогда не приносила Германии ничего, кроме неприятностей. На фоне манифестаций, устроенных южноевропейскими indignados («возмущенные»), у Германии не может не возникнуть искушения «уйти из Европы»… Как замечает филолог Хайнц Вицманн, «сегодняшняя Германия, отождествив свои интересы с ростом экономики, ищет партнеров по всему миру… О Франции она вспоминает редко»[168].
В 2006 г. на вопрос: «Есть ли у нас будущее в Европе?», положительно отвечали 62 % немцев, в 2012 г. – лишь 41 %. Напротив, доля отрицательных ответов с 2007 по 2012 г. выросла с 10 до 34 %. Любовь ушла…
Германию обвиняют в том, что она не «хочет делиться своей кредитной картой». Но что в этом странного? Для нее важно сохранить ресурсы, чтобы «финансировать все возрастающие пенсионные расходы». Если вспомнить о ее демографической ситуации, этот подход более чем оправдан. Немецкие лидеры заявляют о том, что не хотят попустительствовать своим европейским партнерам, чтобы поддержать курс евро – наследника марки. Их озабоченность тоже понятна, поскольку немецкая экономика, учитывая ее специализацию, жизненно заинтересована в том, чтобы экспортировать по хорошей цене. Тем не менее интересы Германии не должны вести к тому, что из-за завышенного курса евро, полностью открытого для международной конкуренции внутреннего рынка и введенных в действие планов бюджетной экономии, ее европейские партнеры были обречены на равновесие неполной занятости, которое в долгосрочной перспективе окажется нестерпимым. Однако именно так сейчас все и складывается: в Германии уровень безработицы составляет 7 %, в среднем по еврозоне – 12 %, а в Испании и Греции – 27 %. В результате Германия сталкивается с объективно противоречащими друг другу требованиями.
Предложения Х.-В. Зинна
Летом 2012 г., в самый разгар кризиса единой валюты и еще до того, как М. Драги торжественно пообещал рынкам ее спасти, один из самых авторитетных немецких экономистов, директор Института экономических исследований (IFO) Ханс-Вернер Зинн[169] писал о том, что «существует лишь два возможных пути для того, чтобы восстановить конкурентоспособность стран Юга [не спровоцировав всплеск инфляции в основных государствах еврозоны]: они либо выходят из валютного союза и девальвируют свои новые валюты, либо остаются в еврозоне и соглашаются встать на долгий и тернистый путь снижения цен. Оба решения будут болезненны, но второй вариант («внутренняя девальвация»), конечно, опаснее (сильное снижение зарплат, политическая нестабильность, риск гражданской войны). Так что единственным надежным решением остается выход из еврозоны».
Аргументы Зинна ничуть не утратили своей силы: европейский стабилизационный механизм или даже еврооблигации, если их решат выпустить, по его мнению, лишь помогут отсрочить решения, которые следует принять без проволочек. Чем больше мы ждем, тем больше растут долги всех охваченных кризисом стран и потери крупнейших держав Европы (Зинн оценивает «потенциальные потери» Германии и Франции в 30 и 29 % от их ВВП, правда, не объясняя, как он пришел к столь впечатляющим цифрам, – очевидно, он сложил объем фондов помощи и суммы трансфертов из ЕЦБ банкам тех стран, которые оказались в затруднительном положении…). Так что, как полагает Зинн, охваченным кризисом странам следует временно выйти из еврозоны, чтобы хотя бы отчасти восстановить свою конкурентоспособность. Это стало бы «реабилитационным курсом» для их экономик, которые сегодня лежат под финансовыми капельницами.
Еврозона, как она была задумана в 1989–1992 гг. и введена в действие в 1999 г., – это бездонная пропасть, тем более после того, как было решено сблизить европейский стабилизационный механизм с единым механизмом санации проблемных банков, который Ангела Меркель и Франсуа Олланд предложили создать 30 мая 2013 г. Положение европейских банков не может не вызывать опасений. Мы точно не знаем, какую долю в их портфелях занимают сомнительные долги. Конечно, для их покрытия предусмотрены частные механизмы, которые будут профинансированы самими банками. Однако, как отмечает «Ле Монд»[170], «для того чтобы полностью развернуть этот инструмент, понадобится от 10 до 20 лет. Немцы и французы согласны на то, чтобы, пока этого не случилось, был активирован европейский стабилизационный механизм (ЕСМ), который помог бы рекапитализировать оказавшиеся в трудной ситуации банки либо напрямую, либо через кредиты соответствующим государствам». Совместная германо-французская позиция на сегодняшний день выглядит так: «В будущем мы могли бы рассмотреть возможность сближения единого механизма санации и европейского стабилизационного механизма».
Как мы знаем, политика творит чудеса. Совокупный объем банковских активов (около 40000 миллиардов евро) примерно в четыре раза превышает ВВП всей еврозоны. На этом фоне скромных средств, которыми располагает европейский механизм солидарности, вряд ли хватит на то, чтобы погасить пожар.
Маленькая пожарная машина
Ангела Меркель не без некоторых оснований отказывается вновь и вновь платить по счетам стран, которые неблагоразумно залезли в долги. Однако они оказались в плачевной ситуации в том числе оттого, что единая валюта (завышенный курс евро, последствия Договора о стабильности, координации и управлении) обрекла их на структурную безработицу. Европейский стабилизационный механизм располагает лишь ограниченными средствами. Немцы знают, что их страна обязалась выделить ему 190 миллиардов евро. Французы обычно не в курсе того, что Франция подписала гарантии на 142 миллиарда: пустяки! Если прибавить к ним займы, предоставленные Греции, и суммы, переведенные Европейскому фонду финансовой стабильности (ЕФФС), результат явно превысит 10 % от нашего долга. Величина потенциальных вливаний в ЕСМ со стороны Германии, Франции и Нидерландов, которые, скорее всего, при любом раскладе останутся платежеспособными, достигает 350 миллиардов евро. Однако государственный долг Испании (если сложить центральное правительство и «автономные области»: Каталонию, Страну Басков и др.) составляет минимум 700 миллиардов. К этому стоит добавить долг Италии (200 миллиардов), греческий долг (300 миллиардов)… и еще 300 миллиардов португальских и ирландских долгов. Размер государственных долгов, к которым еще, по-хорошему, стоит приплюсовать сомнительные активы в портфелях банков, говорит о том, что этот колоссальный лесной пожар придется тушить с помощью крошечной пожарной помпы Европейского стабилизационного механизма.
Все это немцы знают. Большинство из них поддерживают отказ А. Меркель от выпуска евробондов, которые бы соединили немецкий долг с долгами не столь финансово крепких стран, что создало бы «долговой коктейль» – одну из форм секьюритизации, к которой они уже прибегали и не испытывают особого доверия…
Философия Ханса-Вернера Зинна, призывающего вывести из еврозоны страны, которые больше всего погрязли в долгах, близка к проекту «ядра» еврозоны, выдвинутому в 1994 г. Шойбле и Ламмерсом (еврозона, ограниченная Германией и Бенилюксом, к которым из политических соображений добавили также Францию). Конечно, сегодня в это «ядро» смогли бы войти Нидерланды, Люксембург и, возможно, Эстония, Австрия и Финляндия. От Фландрии до Прибалтики и Центральной Европы просматриваются возможные контуры «жизнеспособной» еврозоны, выстроившейся вокруг Германии. Предложение Шойбле и Ламмерса также включить в нее Францию и тогда не отвечало никакой экономической логике. Сегодня оно звучит еще более иррационально. С начала 2000-х гг. конкурентоспособность нашей экономики драматически снизилась: в 2012 г. дефицит торгового баланса Франции приблизился к 70 миллиардам евро. Однако Франция все равно дала Германии необходимые «европейские гарантии». Без Франции «ядро» скорее напоминало бы не Европу, а большую Германию.
Немецкая Европа?
Ульрих Бек не без некоторой нотки провокации заявил: «Европа стала немецкой… На фоне грозящего крахом евро мощь немецкой экономики постепенно и в политическом плане стала важнейшей в Европе инстанцией принятия решений… Покорный ученик сделался наставником Европы»[171]. Это наблюдение не лишено оснований. Генри Киссинджер некогда иронически вопрошал: «А по какому номеру звонить в Европу?» Сегодня на его вопрос появился ответ: это телефон Ангелы Меркель. Именно так китайцы, русские и американцы смотрят на Европу: прежде всего через призму Германии.
Как через семьдесят лет после краха 1945 г. судьба Германии могла так радикально перемениться? Джон Адамс, второй президент США, когда-то писал: «Есть два пути, как покорить и поработить нацию. Первый – с помощью оружия, второй – с помощью долгов». Именно к этому парадоксальным образом привела единая валюта: она не только позволила немецкой промышленности окончательно захватить европейский рынок и создала Германии колоссальный торговый профицит по отношению ко всей еврозоне (за строго бухгалтерским исключением Нидерландов), но и способствовала тому, что из-за чрезвычайно низкой в начале процентной ставки, государства, фирмы и граждане по всей Европе оказались по уши в долгах.
Конечно, в словах Ульриха Бека есть доля преувеличения: Европа вовсе не стала немецкой. Разве она, как без обиняков заявил председатель фракции ХДС/ХСС в Бундестаге Фолькер Каудер, действительно «говорит по-немецки»? Европа волей-неволей подчиняется правилам бюджетной дисциплины и «культуре стабильности», которую госпожа канцлер навязала ей с помощью финансовых рынков. На фоне тех колоссальных (частных и государственных) долгов, в которые неосмотрительно залезли почти все ее европейские партнеры, Германии достаточно сохранить свою кредитоспособность, чтобы в глазах рынков стать ключевой силой в Европе (даже если она к этому не стремится). Германия оказывается главным гарантом единой валюты, проект которой она в 1989–1991 гг. согласилась принять, хотя никогда за него и не ратовала. Если бы это было в ее власти, дата введения евро была бы отложена на неопределенный срок. Конечно, именно Германия сформулировала правила, по которым работает единая валюта, но календарь ее запуска (1997 г., самое позднее – 1999 г.) был ценой, которую ей в 1990 г. пришлось заплатить за свое объединение. Французам вряд ли стоит ей это ставить в вину.
Германия не стремилась вновь вернуть себе доминирующее положение, но как только в 2009–2010 гг. финансовые рынки убедились в структурной уязвимости евро, сама экономическая стратегия заставила ФРГ взять на себя эту роль.
Ульрих Бек пишет о том, что «невозможность контролировать ход событий была изначально заложена в систему в политических целей»[172]. Таково было «пари Паскаля» о «постнациональной Европе», предложенное Франсуа Миттераном и принятое Гельмутом Колем[173]. Крах этой затеи был предсказуем. Ульрих Бек пытается нас убедить, будто структурные изъяны единой валюты можно было бы скорректировать, создав «институты, призванные вести мониторинг и эффективно координировать экономическую и финансовую политику европейских стран»[174], иначе говоря, если бы Европа превратилась в федерацию, т. е. единую нацию. Очевидно, что в 1991 г. Европа, несмотря на красивые речи, была к этому не готова. И тому есть несомненные доказательства: Маастрихтский договор запрещает ЕЦБ выделять какие-либо кредиты правительствам (пункт о «невозмещении») и не предусматривает никакой финансовой солидарности между государствами. Редактор текста договора Карл-Отто Пёль и Гельмут Коль проявили предусмотрительность: они стремились заранее обезопасить себя от того, что у некоторых государств может возникнуть искушение сыграть в «зайцев», т. е. набрать дешевых кредитов, а потом возложить тяготы по выплатам долга на самых состоятельных «подписантов», начиная с Германии.
Кризис 2008–2009 гг. привел во всех странах к обмелению налоговых поступлений и росту бюджетного дефицита. «Фанатичные европеисты»[175] не желают понять, что изначальный порок «единой валюты состоит не в рассогласованности бюджетной и даже экономической политики, а прежде всего в радикальной неоднородности экономик, которые, как порой говорят, “делят между собой евро”». Скорее, стоило бы сказать, что они «вместе несут бремя этого выбора», который как минимум был изначально рискован, поскольку основывался на магической вере в способность Европы однажды превратиться в единую нацию.
Вот к чему мы пришли: Германия, благодаря тому что ее финансовые ресурсы далеко опережают все остальные страны, сегодня принимает решения за других; однако она не готова согласиться на масштабные финансовые трансферты, которые бы потребовало превращение Европы в настоящую федерацию. А вот это Ульрих Бек, как и прочие «фанатичные федералисты», видеть отказывается.
«Европейский переворот» Ульриха Бека обречен на провал
Германия не пойдет на «бросок в федерализм», который ей предлагает Ульрих Бек, вооруженный своей «теорией катастроф». Он воспринимает угрозу краха еврозоны как спасительный риск, «воистину историческое испытание», которое позволит не считаться с ограничениями национальных демократий: «Как добрый гегемон, Германия будет вынуждена ответить на вызов, не считаясь с законодательными запретами»[176].
Само собой, подобное приложение теории Карла Шмитта о «чрезвычайной ситуации», или, если хотите, европейский переворот, за который ратует Ульрих Бек, призван служить самой возвышенной цели: переустроить Европу на основе нового «социального контракта» в духе Руссо и гарантировать «индивидам» (которые отчего-то пришли на смену гражданам) «больше свободы, больше социальных гарантий и больше безопасности». Мне кажется, что Ульрих Бек толком не читал трактата «Об общественном договоре» – абстрактную теорию республики, которая, если попытаться ее применить вплоть до мельчайших деталей, привела бы к чудовищным результатам. К счастью, этот новый «бросок в пропасть» сегодня попросту невозможен! Колоссальные финансовые трансферты, которых потребовал бы такой проект, обрушили бы конкурентоспособность немецкой экономики, а это в глазах простых немцев несопоставимо более грозный вызов, чем тот, которому призывает противостоять Бек. Да и на какую социальную базу Бек и автор предисловия к его книге могли бы опереться? На «индивидов», о которых они ведут речь? Но они не являются самостоятельной социальной силой! Может, на студентов программы «Эразмус»? Но они составляют ничтожную часть населения, «европейский» учебный профиль не защищает их от финансовых неурядиц, да и нельзя же всю жизнь быть студентом!
Бек не замечает, что «категорический императив», который он провозгласил, дабы «спасти евро», исходит из вошедшего уже в привычку отождествления между европейской идеей и единой валютой. Однако евро – это вовсе не кольцо Нибелунгов, как это ему мерещится, а простой инструмент, который требуется откалибровать.
Я не верю, что «европейский переворот», задуманный Ульрихом Беком, действительно соблазнит Ангелу Меркель. «Сумерки богов», по-моему, не в ее стиле, и она вовсе не жаждет, подобно Брунгильде, сгинуть в пламени Вальгаллы.
Дилемма Ангелы Меркель
Решение, которое Германия Ангелы Меркель пока что теоретически предлагает как ответ на стоящую перед ней дилемму (Европа или широкие просторы), – это создание Соединенных Штатов Европы на немецких условиях, которые вдобавок варьируются от одного ее заявления к следующему. В январе 2012 г. в интервью Sddeutsche Zeitung канцлер заявила: «Нам нужна двухпалатная система, при которой Европейский парламент смог бы контролировать Комиссию, ставшую настоящим европейским правительством. Нам требуется представительство государств-членов через Европейский совет, превратившийся в своего рода Бундесрат Европы. Наконец, нужен независимый Европейский суд». Однако, как замечает Генрих Август Винклер, «тут как раз и начинаются проблемы»[177].
Предполагая возможные трудности, немецкий канцлер выдвинула альтернативное предложение: избрание на всеобщем голосовании европейского президента. Однако в отсутствие «европейского народа» его легитимность будет сомнительна и едва ли признана всеми. Какова окажется его роль, кроме как служить демократической завесой для навязанных Договором о стабильности, координации и управлении мер бюджетной дисциплины, а следовательно, для политики жесткой экономии? Избрание президента Европы не выведет ее из стагнации и в нынешних обстоятельствах, скорее, рискует пробудить национальные трения.
30 мая 2013 г. Ангела Меркель и Франсуа Олланд предложили Европейскому совету ввести специальную должность председателя Еврогруппы, объединяющей министров финансов, и проводить периодические встречи министров труда, исследований и промышленности – все это, заметим, уже не ново. Канцлер и президент также заговорили о фонде, который способствовал бы росту конкурентоспособности еврозоны, и о создании специальных структур в Европарламенте. Но в чем состоит суть политики, которую они призывают воплотить в жизнь? Как гласит опубликованный документ, требуется «прежде всего координация в сфере рынка труда, социальной интеграции, пенсионной политики, доступа на рынки, эффективности государственных служб и, наконец, в инновациях и системе образования». Это «самая суть проблемы» – заявляет советник президента Республики. Меркель подводит итоги: «В мире нужно равняться на лучших. Для этого государства порой должны брать на себя жесткие обязательства». Договорившись о принципах, следует перейти к практическим упражнениям: Франсуа Олланд указывает, что «соглашения о конкурентоспособности и экономическом росте н должны быть императивны – Франция к такому рывку еще не готова»[178]. Лучше не скажешь.
Французские и немецкие лидеры не хотят знать о том, что растущий экономический дисбаланс между их странами коренится в изначальном пороке единой валюты: сама ее природа ведет к усилению сильных и ослаблению слабых. В отсутствие политического союза, который сегодня недостижим, они хотят решить проблему с помощью простого усиления «экономической координации» внутри еврозоны и «структурных реформ» – на нынешнем кодовом языке это выражение означает прямо противоположное тому, что оно значило тридцать лет назад: например, как, якобы стимулируя наем новых сотрудников, на деле упростить увольнения…
Дисциплинарная Европа
Ангела Меркель экспортировала в остальную Европу нормы, связанные с присущей Германии «культурой стабильности». Однако добрый гегемон не обратил внимания на то, что в Европе живут не только немцы: вот почему столь непохожие друг на друга люди, как Оскар Лафонтен[179], председатель партии левых (die Linke), и Ханс-Олаф Хенкель[180], бывший глава союза немецких промышленников, ратуют за отказ от единой валюты. Первый – чтобы вернуться к одной из форм европейской валютной системы; второй – дабы позволить Франции и Германии вести политику, соответствующую их собственным интересам.
Столь опытный политик, как Гельмут Шмидт, прекрасно понимает, что еще далек день, когда Европа генетически преобразится настолько, что, превратившись из кокона в бабочку, сделает «решительный шаг навстречу федерализму»: «Очевидно, что и в XXI в. Европа останется совокупностью национальных государств с собственным языком и историей. Вот почему она точно не станет федерацией»[181].
В той же речи Гельмут Шмидт остановился на том, что он называет «колоссальной иллюзией развития: огромный профицит торгового баланса – 5 % от ВНП Германии. Такой же, как у Китая… Наши лидеры должны осознать этот факт. Что для нас профицит, для других – дефицит. Наши кредиты – это их долги. Подобная ситуация едва ли совместима с идеалом равновесия, который мы некогда проповедовали… Если мы, немцы, позволим себе претендовать на роль европейского лидера […], Германия окажется в изоляции»… Те же слова мы сегодня слышим из уст Оскара Лафонтена: «Немцы еще не поняли, что страны Южной Европы, в том числе Франция, погружаясь в болото пауперизации, раньше или позже дадут отпор германской гегемонии»[182]. Гельмут Шмидт вписал это объективное противоречие в широкий исторический контекст: «Эти шестьдесят лет, когда мы, немцы, ценой таких усилий возродили страну, мы никогда не были одиноки. Ее возрождение было бы невозможно без помощи западных победителей, без поддержки со стороны Евросоюза и НАТО, без содействия наших соседей, без падения Восточного блока и краха коммунистической диктатуры. Нам, немцам, есть за что быть благодарными, отвечая солидарностью на солидарность, проявленную по отношению к нам… В поисках рецептов преодоления [нынешнего кризиса] мы не должны выставлять свой экономический и социальный уклад, нашу федеративную систему, нашу концепцию бюджета и ведения финансов как модель или пример для подражания, а лишь как один из возможных путей».
Стремясь навязать всей Европе немецкий ордолиберализм и переоцененную валюту, госпожа канцлер этим советом пренебрегла, однако, надо признать, не нарушила ни одного из договоров. «Железная канцлерин», как ее называет Ульрих Бек, – без сомнения, женщина выдающаяся. Физик по образованию, выросшая в ГДР, в той части Германии, которую некогда звали Пруссией, Ангела Меркель, по мнению всех, кто с ней общался, из тех политических лидеров, кто тщательно вникает во все досье и с кем возможен аргументированный спор. Это не мешает ей под покровом педантичного юридизма блестяще играть на меняющемся балансе сил: чтобы провести свою линию и при этом создать впечатление, что она готова на компромиссы, Меркель умеет в одних случаях опереться на текст закона, в других – на Бундестаг, чувствительный к колебаниям общественного мнения, либо на непреклонный Конституционный суд в Карлсруэ. Беспокоясь о том, как сберечь накопления немцев, она пользуется в стране искренней популярностью. Не меньше заботясь о собственном переизбрании, она почти себе его обеспечила, взяв на вооружение большую часть программы СДПГ. Соглашаясь время от времени допустить небольшие отклонения от буквы договоров, чтобы профинансировать какой-то фонд помощи или закрыть глаза на косвенную поддержку, которую ЕЦБ оказывает оказавшимся в затруднительном положении государствам, она может поставить себе в заслугу, что твердо ведет Европу по жесткому, но эффективному курсу, который привел страны-должники к покаянию. Столкнувшись со спекуляциями, их лидеры согласились на планы по сокращению бюджетных расходов, которые обрекли их экономики на рецессию или как минимум на долговременную стагнацию. Чтобы разжать тиски процентной ставки, самые уязвимые приняли программы бюджетной помощи: без гарантий со стороны Германии они были бы отданы на растерзание финансовым рынкам, как некогда христиане – хищникам, или, что еще хуже, изгнаны из мнимого рая единой валюты. На их взгляд, евро по немецким правилам (т. е. с дефляционными мерами) лучше, чем никакого евро, т. е. возвращение к национальной валюте, поскольку оно сопровождалось бы девальвацией, которую они считают неприемлемой для населения, а на деле, возможно, для банков. Поскольку им до сих пор не предложили ни одного реалистического решения и ни один альтернативный сценарий попросту серьезно не изучался, европейским лидерам остается лишь выбирать лучший вариант из худших. Так шаг за шагом была выстроена «Священная Римская империя» единой валюты.
Меркель поступает по-меркелевски
К чему стремится Германия: к продолжению «европейской интеграции» (конечно, на своих условиях) или, как предполагает один проницательный наблюдатель и как агитирует недавно созданная партия AfD (Альтернатива для Германии), к выходу из зоны евро, ответственность за который в случае необходимости можно переложить на других?
На сегодняшний день Ангела Меркель готовится к переизбранию. Даже если ей придется обойтись без либералов из Свободной демократической партии (FDP) и она решит заключить альянс с СДПГ или даже с «зелеными», это вряд ли на йоту изменит цели, которые она перед собой поставила. Предложения кандидата социал-демократов Пеера Штайнбрюка были очень умеренны, даже умереннее, чем у председателя СДПГ Зигмара Габриэля: он высказался не за мутуализацию государственных долгов, а за выпуск «проектных бондов» (project bonds), предназначенных для финансирования частных инициатив (эта идея и без того была одобрена на европейском саммите 29 июня 2012 г.). Так что этот скромный рубеж Ангела Меркель уже преодолела. Конечно, она время от времени дает понять, что однажды «бюджетный федерализм» мог бы привести к мутуализации части государственных долгов. Однако Карл Ламмерс, один из исторических лидеров ХДС и специалист по «европейским делам», призывает нас к сдержанности: «Мутуализация долгов – это вопрос времени, поскольку она завязана на общую бюджетную политику. Сегодня провести ее невозможно… Французы должны понять, что продуктивность их экономики вырастет, когда они проведут структурные реформы на рынке труда»[183].
Меркель может согласиться на возобновление роста зарплат в Германии. Она предлагает зафиксировать минимальный размер оплаты труда по регионам и по отраслям экономики. Канцлер говорит, что готова дать зеленый свет для принятия европейского инвестиционного плана, чьи базовые принципы были зафиксированы по просьбе Франсуа Олланда в июне 2012 г., однако Европейская комиссия до сих пор не спешит ввести его в действие. Я пишу эти строки летом 2013 г. и лишь для памяти хочу упомянуть о возможном макиавеллиевском плане союза с «зелеными», который оставит СДПГ и die Linke один на один друг с другом. Как известно, взаимные счеты среди левых во Франции – просто цветочки по сравнению с тем, что творится в Германии… Однако Меркель не допустит такой ошибки. Она предпочтет «большую коалицию» с СДПГ.
Сейчас, когда до выборов остался месяц, я рискну сделать следующий прогноз: Ангела Меркель поступит по-меркелевски, т. е. сделает ставку на ту Европу, которую готов принять ее электорат.
Верная этим принципам, она тем не менее не сможет закрыть глаза на тот факт, что жертвы, которые требуют от стран Юга в обмен на оказанную или обещанную помощь, не только пока не принесли никаких плодов, но обрекли всю Европу на долговременную стагнацию. Ангела Меркель, я убежден, – настоящий государственный деятель. Ей придется решить эту квадратуру круга: как одновременно сохранить конкурентоспособность Германии на внешних рынках и ее европейскую миссию?
Едва ли можно поверить в то, что немецкие лидеры до сих пор не разобрались, в каких экономических и финансовых противоречиях увязла единая валюта. Они, конечно, не собираются жертвовать конкурентоспособностью своей экономики на мировых рынках, взяв на содержание погрязших в долгах соседей. Как отметил Жан-Люк Грео, у немецкого великана не такие широкие плечи, чтобы снести всех «карликов европейской экономики», которые хотели бы за него уцепиться. Лидеры Германии, конечно, понимают, каким политическим тупиком обернулась единая валюта, и, вероятно, попробуют сбросить на других ответственность за ее крах. Они не могут не услышать предостережений, публично сделанных Йошкой Фишером: «Ангела Меркель не должна оказаться в роли третьего за этот век немца, который, подобно Вильгельму II и Гитлеру, разрушил Европу». Жан-Люк Грео продолжает свои прогнозы: «Решив, что, пройдя чистилище послевоенных лет, она восстановила свое историческое достоинство, Германия стремится занять достойное ее место в новом мире XXI в. Вместе с Европой или без нее».
Я хочу уточнить его гипотезу, вновь подчеркнув, что европейская идея и выбор единой валюты – это не просто разные, но, на мой взгляд, противоположные друг другу вещи. Германия, вероятно, захочет выпутаться из клубка проблем, в который завел евро, с минимальными потерями, например, играя на европеистских лозунгах, чтобы не поставить под угрозу ни свою экономическую мощь, ни свою демократию, на страже которой стоит Конституционный суд в Карлсруэ. Французским лидерам стоило бы учесть такую возможность как минимум для того, чтобы сохранить будущее европейской идеи в той форме, в какой она приемлема для Германии и, конечно, для самой Франции.
Глава X
Как заново выстроить франко-германские отношения
Всякий, кто задумывался о будущем Европы, поймет, что ничего не получится сделать без глубокого взаимопонимания между Францией и Германией. Однако, как своевременно напомнила посол Германии во Франции С. Вазум-Райнер, дружба – не дар небес: «Ее требуется из поколения в поколение укреплять и поддерживать […] Елисейский договор всегда имел общеевропейское значение. Сегодня европейский проект столкнулся с судьбоносными вызовами. Многие кризисы еще далеко не преодолены».
Требуется сразу признать, что ни проект генерала де Голля, ни проект Жана Монне, поддержанный Франсуа Миттераном, так на сегодняшний день и не стали реальностью.
Франция: новое отставание
Французы долго смотрели на Европу как на проект «большой» Франции. Однако, как показали геополитические потрясения 1989–1991 гг., это была ошибка: объединение Германии и расширение Европы сдвинули ее центр тяжести к Востоку. Сегодня Европа совсем не похожа на ту, которая была задумана шестьдесят лет назад в принципиально ином контексте послевоенного восстановления и холодной войны. Центром и крупнейшей экономической силой Европы стала Германия. Давно пора осознать этот факт. В 1980-х гг. Мишель Альбер и «вторые левые» расхваливали французам достоинства «рейнской модели», чтобы убедить их отказаться от французской модели, которую они называли «кольберовской». Однако, по выражению Филиппа Коэна, «наша модель сама сменила модель»: Германия стала адептом англосаксонских финансовых принципов. Банки избавились от региональных предприятий. Социальная защита была частично демонтирована, был дан зеленый свет мелким подработкам, а пенсионный возраст повышен до шестидесяти семи. Хотя средний немец и немного богаче француза, в стране появились социально-неблагополучные зоны. Сейчас в Германии около пяти миллионов «работников-бедняков».
Само собой, есть множество сфер, где мы могли бы поучиться у Германии: скажем, у них с 15 лет обучение в профессиональной школе чередуется с обучением на предприятии. Однако разве мы не знаем, что выбор между Realschulen и Gesamtschulen, «практическими» и «общими» школами, который открывает путь к подобному чередованию, нужно сделать уже в 11 лет? Конечно, Германия перебросила новые мосты между профессиональным и классическим образованием: гимназиями (Gymnasien) и университетами. Но кто во Франции согласится на то, чтобы столь важный выбор, предопределяющий профессиональную специализацию ученика, делался так рано? На моих глазах во Франции возраст, когда поступают учиться какому-то ремеслу, недавно сдвинулся к 15 годам.
Точно так же мы не смогли заимствовать у Германии модель центров промышленных исследований, «Обществ Фраунгофера». У нас, конечно, создали «Институты Карно», но они не изменили ни нравы французских предприятий, не желающих заниматься разработками, несмотря на налоговый исследовательский кредит, программу которого я разработал в 1983 г. (с тех пор возможность его получить была предоставлена и крупным фирмам), ни «фундаменталистский» настрой многих наших исследователей, которые не горят желанием заниматься прикладной наукой. Да и сами французские предприятия тоже есть в чем упрекнуть: поскольку в их отчетности все большую роль играют финансовые показатели, они часто ограничивают свой горизонт планирования краткосрочной перспективой и потому отказываются от исследований.
Нам, конечно, есть чему поучиться у Германии в том, как она использует частичную занятость и профессиональное обучение, чтобы сократить число увольнений. Впрочем, Германия тут просто не оставляет нам выбора. Восстановление конкурентоспособности французской экономики стало насущно необходимым не только из-за подъема развивающихся стран; гораздо важнее тут давление конкуренции внутри самой еврозоны.
Германия – наш крупнейший клиент и наш крупнейший поставщик. Для Германии мы – крупнейший клиент, а с недавних пор – второй по объему поставщик после Китая. В течение года (март 2012-го – февраль 2013-го) Франция импортировала из Германии товаров на 89,2 миллиарда евро (что составляет 17,3 % всего ее импорта) и экспортировала на 72 миллиарда (16,6 % общего объема экспорта). Столь значительный дефицит (17 миллиардов в 2012 г.) в торговле с Германией образовался уже давно. Он свидетельствует не только о меньшей конкурентоспособности французской промышленности, но и о проблемах с ее специализацией. Немцы не несут ответственности за дефицит всей нашей внешней торговли в сфере информатики (–7,4 миллиарда), телефонии (–4,3 миллиарда), бытовой электроники (–3,6 миллиарда) и даже в автомобильной промышленности (–6,8 миллиарда в 2012 г. против +10 миллиардов в 2006 г.). Эти цифры – плод нашей собственной индустриальной политики или, скорее, ее отсутствия (выбор в пользу «твердой валюты» в 1983 г. или идея «фирм без заводов», с которой в 1990-е гг. носился С. Чурук). Однако как при таком структурном и все увеличивающемся торговом дефиците отношения Франции и Германии могут строиться на основе «дружбы и равенства» (если воспользоваться выражением Франсуа Олланда)?
Жизненный интерес Франции
Франция все еще претендует на равенство с Германией, однако, по сути, давно оттеснена во второй ряд европейских держав. По доле обрабатывающей промышленности в ее валовой добавленной стоимости (10,1 %) она далеко отстает не только от Германии (22,6 %), но и от Италии (16 %), Испании (13,5 %) и даже от Великобритании (10,8 %)[184]. Немецкая промышленность в 2,5 раза весомей нашей. Тот же разрыв в абсолютных показателях экспорта наших стран. В условиях, когда может разразиться новый кризис евро, жизненно важно, чтобы Франция не отделяла свою судьбу от судеб Италии и Испании. Конкурентная девальвация в этих странах, за которой мы по самонадеянности не последовали бы, обрушила бы то, что осталось от французской промышленности, которая бы и так получила удар из-за предсказуемого взлета евро-марки (я так называю валюту еврозоны, сократившейся до своего «ядра», включающего и Францию). Да и во что бы превратилась Европа, если бы Франция согласилась расстаться со своими великими романскими сестрами? Нам нужно наверстать пятнадцать пунктов в рейтинге конкурентоспособности. Причины этого можно перечислять бесконечно: у Франции нет будущего, если она не восстановит свою производственную базу. Решение вернуться к реалистичному валютному курсу будет иметь смысл только при условии, если мы ясно поймем: для того чтобы справиться с вызовом, который бросают наши более методичные и конкурентоспособные соседи, а также развивающиеся страны, владеющие современными технологиями ничуть не хуже, чем мы, предстоит усердный и долгий труд. Ничего не получится без концентрации усилий, но и она окажется бесполезна, если мы не сбросим с себя валютные оковы, которые душат нашу экономику. Это решение становится неизбежным не только под давлением глобализации, но и в свете тех приоритетов, которые Германия поставила перед собой с начала 2000-х гг., а по сути – с тех пор, как она в начале XX в. стала великой торговой нацией.
Новый комиссар по вопросам планирования Ж. Пизани-Ферри предлагает, дабы справиться с кризисом единой валюты, выпустить евробонды, которые были бы гарантированы Германией, и завершает свою недавно вышедшую книгу[185] следующим выводом: «Германия сможет разделить с соседями выгоды, которые приносит ей ее репутация, и вновь обменять свою роль гегемона, которую на нее возложил сам ход вещей, на их обещание следовать определенной политике, только если будет уверена в том, что ее партнерство с Францией выдержит любые испытания. Выбор, который стоит перед Францией, прост: желает ли она стать таким партнером, или сомнения в своих силах побуждают ее уклониться от этой роли».
Однако, в чем, помимо выпуска евробондов (на который Ангела Меркель не дала добро), призванных спасти единую валюту, могло бы состоять такое «партнерство»? Что за проект, который бы действительно мобилизовал силы ее народа, Франция могла бы поддержать? Как ей не превратиться в курорт для уставших экономических вояк? Как я писал в ноябре 2011 г., когда, стремясь обновить политическую повестку дня, выставил свою кандидатуру на президентские выборы 2012 г.: «Потеряв свою производственную базу [из-за переоценки евро], Франция рискует превратиться в парк аттракционов, расположенный на окраине Евразии»[186].
Спешка с выпуском евробондов – просто новая версия старого слогана: «За все заплатит Германия». Это решение не позволит справиться с размыванием нашей производственной базы и не соответствует тяжести вызовов, которые история бросает Франции.
50 лет Елисейскому договору
22 января 2013 г. я вместе с несколькими сенаторами был в Берлине на совместном заседании немецкого Бундестага и французской Национальной ассамблеи в честь 50-летней годовщины подписания Елисейского договора. Атмосфера на этой встрече царила самая теплая. Мне тогда подумалось: по сути, Германия и Франция никогда не были, как их называли раньше, «наследственными врагами». С 843 г., когда был заключен Верденский договор, разделивший империю Карла Великого, и вплоть до Французской революции, наши народы жили бок о бок, скорее, мирно. Оттон Великий в 962 г. возложил на себя корону императора Священной Римской империи германской нации, однако эта держава была слишком обширна и на девять веков лишила германский народ единства. Франция же территориально сплотилась вокруг королевской власти. С самого начала французский монарх претендовал на то, чтобы быть «императором в своем королевстве». Само собой, между королями Франции и императорами случались военные столкновения: при Бувине и особенно при Мариньяно и при Павии во время соперничества Карла V и Франциска I. Но зачем вдруг король Франции решил выставить свою кандидатуру на престол Священной Римской империи германской нации? Немцы не хотели видеть своим повелителем этого чужеземца и предпочли ему «бургундца». Династическое соперничество в отличие от национального почти не пробуждало народные страсти. Хотя в 1525 г., получив известие о победе при Павии, в Бельфоре устроили праздничный салют (Бельфор тогда был частью Эльзаса, т. е. находился на территории империи), это было сделано, лишь чтобы порадовать наших князей и заставить их позабыть о «крестьянской войне»… Позже, догадываюсь, разорение Пфальца Людовиком XIV не слишком способствовало любви немцев XVII в. к Франции.
Тем не менее немцы долго питали к ней теплые чувства. Гёте, великий Гёте, был настолько свободен от национализма, что, услышав от Наполеона, как тот в бытность молодым генералом носил в своем мешке томик «Страданий юного Вертера», был буквально очарован французским императором. Что уж говорить о Гегеле, который, увидев из окна Наполеона, провозгласил его «мировым духом верхом на коне»? Лишь позже отношения пошли по нисходящей. 1813–1945 гг.: сто тридцать два года (ровно столько, сколько продлилась оккупация Алжира Францией) между «освободительной войной» против наполеоновской империи и разгромом нацистской Германии. За этот короткий период разразилось четыре франко-прусских или франко-германских войны. Но что в масштабе истории значат эти сто тридцать два года?
Здравое отношение к франко-германскому прошлому
Я мечтал о том, как могло бы выглядеть здравое отношение к франко-германскому прошлому, если бы у нас хватило смелости честно его обсудить. История как череда претензий, которые Франция и Германия бесконечно предъявляют друг другу (1813–1945), сегодня уже не актуальна. Потомки Хлодвига (Clovis – для французов, Chlodwig — для немцев) и Карла Великого (Charlemagne или Karl der Groe), народы Франции и Германии, появившиеся на свет благодаря одному и тому же синтезу франкской аристократии и сохраненного церковью римского наследия, могут считать себя близкими родственниками, а то и попросту братьями. Для немцев история германских королевств, образовавшихся на развалинах Римской империи, – это часть их собственного прошлого. Средневековая Священная Римская империя мечтала возродить наследие Древнего Рима. Для французов, однако, крещение Хлодвига в Реймсе епископом Ремигием означает нечто большее, чем просто слияние двух начал, – само рождение Франции. Карл Великий перенес свою столицу из Лана в Аахен, однако в школах, которые учредил его сановник Алкуин, преподавали латынь. Да и чем была та «милая Франция», о которой перед гибелью в Ронсевальском ущелье помышлял франко-германский герой Роланд? В действительности разделение двух народов произошло по Верденскому договору (843 г.), заключенному через полтора года после того, как Карл Лысый и Людовик Немецкий обменялись Страсбургскими клятвами: первый на романском языке, а второй – на германском. Всякий знает, что братья могут быть совсем не похожи друг на друга (не забудем еще о том, что французы с востока страны по своей психологии и характеру вовсе не так далеки от своих германских соседей)[187].
Вот почему я считаю, что французам и немцам так важно вновь научиться вместе обсуждать свое общее прошлое, причем не только историю XX в., а события как минимум со времен Вестфальских договоров, завершивших Тридцатилетнюю войну.
Как утвеждают немецкие историки, эти договоры позволили Франции разделить Германию и установить свое господство в Европе. Эммануэль Ле Руа Ладюри поведал мне об одном своем дружеском диалоге с Гюнтером Грассом: «Какая досада для франко-германских отношений, – сказал ностальгирующий французский историк, – что Бисмарк пожелал аннексировать Эльзас и Лотарингию!» На что немецкий писатель ему возразил: «Какая досада, что Людовик XIV пожелал аннексировать Страсбург!»
Могли ли до 1789 г. династические конфликты трактоваться как конфликты между народами? Не думаю: эльзасцы сохранили свои свободы, а их провинция внутри Французского королевства продолжала считаться «иноземной». Были ли они где-то, кроме Страсбурга, вообще привязаны к Священной Римской империи? Эльзасцы всего лишь поменяли сюзерена, и Париж был от них не дальше, чем Вена. Тем не менее после Вестфальских договоров французские армии впервые вступили на германскую территорию. Величественные руины Гейдельбергского замка напоминают о ранах, которые задолго до революции французы нанесли «Германиям».
Тем не менее Гюнтер Грасс, на мой взгляд, упускает один важный факт: Вестфальские договоры лишь положили конец религиозным войнам между протестантскими князьями и германским императором, который остался католиком. Пусть даже Мазарини в 1643 г. отправил Тюренна поддержать шведов, чтобы укрепить позиции протестантских князей, подобно тому, как в XVI в. Генрих II сблизился с протестантскими князьями, входившими в так называемую Шмалькальденскую лигу, французы не были зачинщиками Тридцатилетней войны, начавшейся на Белой горе в 1618 г. Франция стремилась разжать тиски, в которые ее заключил Карл V, правивший и в Испании, и в Священной Римской империи. Религиозные войны в Германии были ей лишь с руки, подобно тому, как великий курфюрст Бранденбурга, будущий король Пруссии, воспользовался отменой Нантского эдикта в 1685 г., чтобы привлечь в Берлин цвет французских гугенотов. Обсуждать историю наших стран было бы намного проще, если бы мы сосредоточились на том, в чем они были схожи. Истории отдельных наций нельзя отделить от судеб всей Европы, точно так же как невозможно рассуждать о Европе, игнорируя роль образующих ее наций.
Немецкое национальное чувство будет пробуждено Французской революцией и Наполеоном. Конечно, уже в 1784 г. мы читаем у Гердера рассуждения о том, что французская культура склонна к интеллектуализму, суха и манерна и даже, что французский язык искусствен, – этот тезис в 1807–1808 гг. будет подхвачен Фихте в его знаменитой «Речи к немецкой нации».
Однако немецкое национальное чувство действительно пробудится в 1806 г. после битвы при Йене и разгрома прусской армии, созданной великим Фридрихом. В том же году Наполеон после победы при Аустерлице распустил Священную Римскую империю германской нации. «Освободительные войны» 1813 г. помогут немецкому национальному чувству выкристаллизоваться вокруг Пруссии, возрожденной ее великими реформаторами: Штейном, Гарденбергом и Гнейзенау. Два года спустя Блюхер и его прусаки нанесут армии Наполеона смертельный удар при Ватерлоо. Когда перечитываешь Фихте, ясно видишь, что он конструирует немецкую нацию как зеркальное отражение Франции. Он противопоставляет изначальный, «первичный» язык германцев (die Ursprache) и французский – деградировавшую позднюю латынь. Отсюда недалеко до идеи Volk – для Фихте, хотя он и остается человеком Просвещения, немецкий язык оказывается самым надежным путем к постижению универсального (этот тезис в свое время развивал и Лейбниц).
Несмотря на то, что немецкое национальное движение возникло как реакция на Наполеоновскую экспансию, оно изначально было демократическим. В первой половине XIX в. Франция под влиянием мадам де Сталь продолжала видеть в Германии прежде всего нацию, не знающую равных в философии, искусствах и науках. Образ, созданный писательницей, отсылал к уже ушедшей эпохе – обществу германских князей и их придворных времен Наполеона. Гёте, умерший в 1832 г. в Веймаре, был последним, кто воплощал дух и стиль мысли, не затронутые политическими борениями того времени. Немцы дали ему прозвище «великий язычник». В своих «Беседах с Эккерманом» он замечал, что французы, конечно, народ с острым умом, но… «им недостает благочестия». Наблюдение тем более точное, что прозвучало издалека: у французов действительно нет чувства трансцендентного. Из всех народов они наименее религиозны, так, словно бы их национальный характер был сформирован картезианством и философией XVIII в. И это свойство не может не затруднять общения со столь религиозным или по крайней мере сосредоточенным на рефлексии народом, как немцы.
Рождение национального чувства, первые шаги романтизма, суть немецкой философии природы (Шеллинг) и истории (Гегель) полностью ускользнули от мадам де Сталь и французов в целом. Книга «О Германии» Генриха Гейне, опубликованная через двадцать пять лет после одноименного труда Жермены де Сталь, гораздо точнее описывает и тоньше улавливает дух романтической литературы и господствовавшее тогда в Германии настроение: «Вы, французы, в течение последних пятидесяти лет постоянно были на ногах и потому устали; мы, немцы, сидели до сих пор у письменного стола и комментировали старых классиков и хотели бы слегка поразмяться»[188]. Он продолжает: «Немецкая философия есть важное дело, касающееся всего рода человеческого»[189]. И далее в письме к издателю: «Немцы никогда не отказываются ни от одной идеи. […] В этой методичной стране все должно быть доведено до конца, сколько бы времени это ни требовало». И в заключение главы под названием «От Канта к Гегелю»: «Немецкий гром… грянет […]. В Германии будет разыграна пьеса, по сравнению с которой Французская революция покажется лишь безобидной идиллией»[190].
Французы, к которым обращался Гейне, почти что его услышали, оставшись верны картине, нарисованной мадам де Сталь. Стоило Тьеру в 1840 г. начать разглагольствовать о «возвращении» Франции к ее «естественным рубежам» на левом берегу Рейна, как в Германии появились две патриотические песни: «Die Wacht am Rhein» («Стража на Рейне») Макса фон Шнекенбургера и «Deutschland ber alles» («Германия превыше всего») Гофмана фон Фаллерслебена. Франция ответила двумя поэмами: задиристым стихотворением Альфреда де Мюссе «Nous l’avons eu, votre Rhin allemand…» («Он был нашим, ваш немецкий Рейн…») и пацифистским творением Альфонса де Ламартина «La Marseillaise de la paix» («Марсельеза мира»). Тьер был отправлен в отставку и заменен на Гизо, и эта краткая песенно-поэтическая перестрелка быстро была позабыта.
Германские симпатии французской элиты и интеллигенции (Бальзак, Нерваль, Гюго, Ренан и др.) сохранялись вплоть до войны 1870–1871 гг.
Я уже говорил, цитируя Клода Дижона, о том, как потрясло Францию поражение и сколь мощный комплекс неполноценности оно породило. Именно в этот период правые и крайне правые взяли на вооружение идею нации, которая до того ассоциировалась исключительно с наследием Французской революции, только революционное прочтение истории они заменили на реакционное: землей и мертвыми у Барреса; католической и римской идентичностью, направленной против разлагающих национальный дух меньшинств (евреев, протестантов, масонов), у Шарля Морраса. Для Морраса отрицание универсалистских ценностей будет важнее, чем антигерманизм, что ярко проявится в 1940 г., когда он поддержал Петена. Парадоксальна судьба организации «Аксьон франсез», которую израильский историк Зеев Штернхал считает прародительницей фашизма. На мой взгляд, фашизм большим обязан Жоржу Сорелю, чем Шарлю Моррасу. В 1940 г. французский национализм, во второй раз столкнувшийся с поражением и, что важнее, со своими внутренними противоречиями, рухнет на взлете. Автор книги «Киль и Танжер» ясно покажет, что его ненависть к Республике была сильнее, чем обожествление Франции и германофобия.
Поражение 1940 г. стало для многих французов, которые через него прошли, таким несмываемым унижением, что простить Германию было для них почи что немыслимо. Этот крах, который нельзя понять, не учитывая тот накал социальной и идеологической борьбы, которая раздирала довоенную Францию, вызвал у переживших его поколений мощнейший приступ антигерманизма. Его истоки как в самом поражении, так и в оккупации с ее тяготами. Чувство унижения – это сила, которая многое в истории объясняет. Однако и на этом берегу Рейна временная дистанция меняет восприятие прошлого и позволяет взглянуть на крушение Франции в 1940 г. как на эпизод «европейской гражданской войны» – этот концепт гораздо лучше подходит ко Второй мировой войне, чем к Первой. Война 1914–1918 гг. была воспринята как «европейская гражданская война» лишь узким кругом интеллигенции (Стефаном Цвейгом, Роменом Ролланом). В отличие от нее Вторая мировая действительно была не только конфликтом наций, но и столкновением идеологий, опиравшихся на различные политические и социальные силы. Эта гражданская война затронула также и Францию. Как писал, сравнивая поражения 1870 и 1940 гг., американский историк Майкл Говард[191], «генералы XIX в., так же, как их преемники 1940 г., стремились во что бы то ни стало избежать социальной революции, пусть даже ценой национальной капитуляции». Францию не случайно называют «страной Революции»: как показал Анри Гильмен, ее буржуазия все так же продолжала страшиться народа, на который ей с 1792 по 1794 г. пришлось опереться, чтобы завоевать власть. Вспомним о том, как один из идеологов национал-социализма в 1940 г. заявил, что поражение Франции стало также (а возможно, и в первую очередь) поражением идей 1789 г. Для тех французов, кто сделал выбор в пользу сотрудничества с немцами, это решение было мотивировано, скорее, не классовыми, а идеологическими соображениями, пусть даже Пьер Лаваль в 1941 г. дал ему национальное обоснование: «Европа будет немецкой. Если мы хотим, чтобы Франция нашла свое место в завтрашней Европе, ей следует быть на одной стороне с Германией».
Через семьдесят лет после окончания Второй мировой войны страсти поулеглись. На обоих берегах Рейна историческая дистанция позволяет не позабыть пережитое, а вместе взглянуть на то прошлое, «которое не желает уходить в прошлое». Как и в Германии в 1933 г., во Франции Гитлер воспользовался сообщничеством консервативных классов. Он использовал Петена, как до того использовал Гинденбурга. А режим Виши, точно так же, как и нацистский, стремился стереть все следы существования Республики. У каждого народа, конечно, своя история. Однако общие рамки интерпретации позволяют отказаться от черно-белых оценок и клише.
Национальные истории Франции и Германии так давно и так тесно переплелись, что мы должны вместе понять, через что прошли в свете тех вызовов, которые, хотим мы этого или нет, вот уже целый век стоят перед миром. Ни один народ не может двигаться дальше, если не обретет разумное самоуважение. Это касается как немцев, так и французов, которые друг друга гораздо лучше поймут, если взглянут на прошлое в длительной исторической перспективе, а это требует сменить сам масштаб рассмотрения.
Асинхрония национальных историй и история Европы
Хронологическое несовпадение наших национальных историй: Германия стала нацией лишь после роспуска Священной Римской империи, в стороне от которой сформировалась Франция, не отменяет общности средневековых корней и наследия, а также параллелизма интеллектуального и художественного развития (Возрождение, кальвинистская или лютеранская Реформация, дух Просвещения [Aufklrung], индустриальная революция, либерализм и социализм). Две мировых войны – но, повторюсь, в очень разной степени – были одновременно войнами национальными и всплесками европейской гражданской войны, в которой столкнулись различные социальные системы и антагонистические течения мысли (либерализм, коммунизм, фашизм). Это напряженное идеологическое противостояние охватило всю Европу: сначала Россию и Италию, потом Германию, Испанию и Францию. Всплеск антисемитизма произошел по обе стороны Рейна почти одновременно. Публицистика Дрюмона стала французским ответом на писания немца Поля де Лагарда. Пока историк Тройчке строил в Германии свои антисемитские теории («евреи – наше несчастье»), во Франции, родине человека, был публично разжалован капитан Дрейфус – именно в этот день Теодор Герцль, основатель сионистского движения, как считается, окончательно укрепился в своих идеях. А что можно сказать о продлившемся сорок лет интеллектуальном лидерстве «Аксьон франсез» среди французских правых? Режим Виши означал нечто большее, чем покорное подчинение победителю; на его периферии возникло настоящее фашистское движение: в оккупированном Париже процветали коллаборационисты, открыто поддерживавшие нацистов. При этом нельзя забывать о том, что во Франции, где идеи 1789 г. пустили глубокие корни, антисемитизм, как отмечают Фриц Штерн и Йошка Фишер[192], встретил более активное сопротивление, чем в других странах и тем более чем в Германии.
Идеологические границы не совпадают с границами национальными. Клод Шейсон, тогда молодой фронтовик, посланный в 1948 г. в Бонн, рассказывал о том, как между ним и молодыми немцами, которые всего тремя годами раньше воевали на Восточном фронте, быстро установились доверительные отношения. «С ними, – вспоминает он показательный случай, – мне было легко найти общий язык. С чем это связано? Всех нас в юном возрасте судьба забросила на войну. Мы были победителями, мы были побежденными. Все мы отчасти стыдились того, во что за эти годы превратился наш народ, наша буржуазия. Мои немецкие товарищи – да, я называю их «товарищами» – знали, что их отцы, их дядья поддерживали национал-социализм, точно так же, как я знаю, что моя родня по отцу была из «петенистов». Просто поразительно, насколько легко мы поняли друг друга!»[193]
Я не склонен переносить на народы ответственность, которую они никогда не несли, но Клод Шейсон прекрасно показывает, как легко идеи – в том числе идеи покаяния – пересекают национальные барьеры. Тем не менее национальные идентичности никуда не исчезли, а политики, даже самого решительного толка, если и могут как-то на них повлиять, то лишь в длительной исторической перспективе. Игнорировать эти факты – значит предаваться самообману.
Итоги Елисейского договора
Пятьдесят лет прошло с момента заключения легендарного Елисейского договора, который я вновь перечитал в брошюрке, которую нам раздали в Берлине. Внешняя политика, оборона, образование и молодежь: программа, которую он наметил, была прекрасна. Единственная беда в том, что она так и не была реализована! Я приведу два примера.
– Совместная франко-германская оборона
Параграф договора, посвященный обороне, начинается следующим образом: «В области стратегии и тактики компетентные органы обеих стран приложат усилия, чтобы сблизить свои доктрины с целью выработать общие концепции. Будут созданы франко-германские институты оперативных исследований».
Этот текст не нуждается в комментариях: Лиссабонский договор (2008 г.) недвусмысленно говорит о том, что «страны, входящие в НАТО, разрабатывают и реализуют свою стратегию в его рамках [т. е. в рамках Альянса]». На деле «Европейская оборона» так навсегда и осталась пустым сотрясанием воздуха. «Франко-германская бригада», которую я, будучи министром обороны, в 1988 г. вместе с Герхардом Штольтенбергом открывал в Бёблингене, под Штутгартом, не стала более эффективным подразделением, когда в нее вошли живущие в Германии бельгийцы и испанцы и ее переименовали в «Европейский корпус». «Европейский корпус» – это политический символ, он никогда не участвовал и не будет участвовать ни в каких операциях.
Совместные франко-британские действия в Ливии в 2010 г. продемонстрировали новую американскую доктрину Lead from behind, суть которой сводится к использованию марионеток. Во имя правильных или ложных целей – другой вопрос.
Посколку я не хочу обидеть немецких лидеров предположением, что они потеряли всякое представление о геополитике и попросту отошли в сторонку, следует сделать вывод, что они решили на некоторое время отстраниться от оборонных проблем в соответствии с пацифистскими настроениями, которые господствуют в общественном мнении их страны.
Гидо Вестервелле, министр иностранных дел ФРГ, объяснял, что Германия воздержалась при голосовании (17 марта 2011 г.) в Совете безопасности ООН по поводу резолюции № 1973, разрешающей использование военно-воздушных сил, чтобы защитить население Бенгази, дабы не навредить отношениям с Китаем, Россией, Индией и Бразилией – четырьмя развивающимися странами, с которыми Германия налаживает все более тесные коммерческие связи. Эта позиция – прекрасный пример того, что я назвал «искушением просторов».
Многие немецкие политики сразу заговорили о возвращении Германии к «особому пути» (Sonderweg) и поиску баланса между ее тремя западными союзниками и странами БРИКС[194]. Я думаю, дело совсем не в этом. Резолюция № 1973 была использована самым превратным образом. Ее смысл извратили, чтобы сменить режим в Ливии. Это ли не лучший способ государственного строительства? Сегодня страну контролируют вооруженные группировки, в основном исламистского толка. Опыт прошедших с тех пор двух лет показывает, что Германия, воздержавшись, возможно, была права. Однако дело в том, что она настороженно относится к самой идее интервенции, что вновь продемонстрировала в сентябре 2013 г., когда обсуждались военные удары по Сирии (тем более что это решение было принято вне рамок международного права, требовавших одобрения Совета безопасности ООН). Но осторожность Германии на этом не останавливается и распространяется даже на военные кампании, которые отвечают духу и букве международного права, как операция в Мали, проведенная в январе 2013 г. В результате Франции пришлось одной проводить операцию, чтобы крупное государство, расположенное в сердце Сахеля и граничащее с семью странами, не превратилось в прибежище вооруженных джихадистских группировок. Одно дело – возражать против того, чтобы Запад (т. е. США), действуя от имени законов, которые он сам же и навязал, брал на себя роль мирового жандарма и узурпировал знамя универсализма. Совсем другое – на деле отказываться от любой ответственности, даже действуя в рамках международного права и решений Совета безопасности ООН.
Контроль над Мали со стороны вооруженных группировок джихадистов представлял прямую опасность не только для государств Западной Африки и Магриба, но и для всей Европы. Сети исламистов опутывают все страны. Для тех, кто брал заложников в Сахеле, национальность их жертв значения не имела. Кроме того, многие совершенно недооценивают связь между различными зонами напряжения: африканским Сахелем – Магрибом – Машриком – странами Персидского залива – Кавказом. Следует признать, что, поддержав военные удары (пусть и ограниченного масштаба) по Сирии, вне рамок Совета безопасности ООН и несмотря на то, что они могли сыграть на руку исламистской оппозиции, Франция продемонстрировала непоследовательность своей позиции. Однако Германия склонна вовсе закрывать глаза на проблемы, связанные с безопасностью южного фланга Европы. Федеративной Республике давно пора осознать, что на ней тоже лежит своя доля ответственности, тогда как Франции стоит признать, что время односторонних западных интервенций осталось в прошлом. Пока существующую лакуну в оборонной сфере сможет заполнить сближение Франции и Великобритании. Переход Германии в 2011 г. на профессиональную армию, чей бюджет (около 30 миллиардов евро) сопоставим с бюджетом французских вооруженных сил, позволит в случае необходимости проводить совместные военные операции, само собой, в рамках международного права.
Пацифизм немцев не может не раздражать, но, учитывая их историю, его истоки вполне понятны. Как иронично замечает Ханс Старк, «что сказали бы те, кто сейчас возмущается пацифизмом наших соседей, если бы Германия активно наращивала свои вооруженные силы […], проводила военные операции по всему миру и начинала боевые действия без каких-либо предварительных обсуждений, по одному решению канцлера? Мир чувствовал бы себя спокойней?»[195] Тем не менее пришло время, чтобы Европа – прежде всего в лице трех крупнейших военных держав: Великобритании, Франции и Германии – взяла на себя долю ответственности за происходящие в мире события, но строго в рамках международного права, которое больше не может, как это происходило с 1990–1991 по 2003 г., определяться исключительно Западом. Время Америки как единственной сверхдержавы осталось в прошлом. Нужно считаться с развивающимися странами, прежде всего с Россией и Китаем, которые de facto представляют остальных в Совете безопасности ООН. Холодная война закончилась. Все заинтересованы в том, чтобы договориться о modus vivendi. Важно следовать переговорным путем и не пытаться пробудить демонов холодной войны.
Однако в ожидании того, пока Франция и Германия во имя мира во всем мире вместе попытаются построить предложенную де Голлем «Европейскую Европу», мы вынуждены признать, что через пятьдесят лет после подписания Елисейского договора заложенные в нем принципы безопасности до сих пор не воплощены в жизнь.
– Изучение языка соседа
Точно так же дело обстоит и с тем, как в «обеих странах владеют языком соседа»: прозвучали прекрасные предложения, вплоть до того, чтобы каждая из германских земель (Lnder), в чьем ведении находятся такие вопросы, выработала «свой регламент, позволяющий достигнуть этой цели»…
Если судить по уровню владения языком соседа, фундаменту подлинного сближения между Францией и Германией, Елисейский договор, несмотря на работу Франко-германского бюро по делам молодежи (OFAJ), оказался полным провалом.
Стоит ли напоминать о том, что в 1913 г. 53 % французских лицеистов (конечно, менее многочисленных, чем сейчас) учили немецкий? И о том, что в 1939 г. этот показатель достигал 31 %? В 1950-х гг. во Франш-Конте, как и в других восточных регионах Франции, школьники массово выбирали немецкий в качестве основного иностранного языка начиная с шестого класса (т. е. в среднем с одиннадцати лет). Немецкий действительно был языком соседа. Отсюда – страстный интерес и странное чувство близости. В этом можно было убедиться самым наглядным образом, поскольку в те годы Франция и Германия обменивались «корреспондентами[196]». И немецкие дети были так похожи на французских! Размягчающие годы мира не оставили от прежнего чувства близости ни следа. Все принялись учить английский.
В Германии французский долго оставался языком культуры. Однако в 1937 г. Третий Рейх навязал в качестве основного иностранного языка английский. В 1955 г. конференция министров образования различных Lnder (KMK) подтвердила, что изучение английского обязательно для всех западногерманских школьников. Накануне подписания Елисейского договора 41 % учеников Gymnasium (т. е. во французской системе – лицеев) изучали французский, но в основном как второй язык.
Во Франции после войны изучение немецкого пошло на спад, но позже вновь стало распространяться: в 1962 г. на уровне колледжа 15,4 % французских детей учили немецкий как первый язык и 32,16 % – как второй.
В 1964 г., через год после заключения Елисейского договора, KMK, собравшаяся в Гамбурге, подтвердила статус английского языка как первого иностранного. В 1970 г. доля немецких лицеистов, изучавших французский в качестве второго языка, упала до 35,8 %!
В 1973 г. благодаря импульсу Елисейского договора, подписанного за десять лет до того, процент французских лицеистов, изучающих немецкий, вырос с 47 до 54 (примерно для трети из них он был первым иностранным языком).
Если сравнить показатели наших стран, то в Германии в 1976 г. лишь 27 % учеников всех типов заведений (не только лицеев, но и Gesamtschulen и Realschuen[197]) изучали французский (из них лишь 2,4 % как первый язык), тогда как во Франции немецкий был первым языком для 14,2 % школьников.
Очевидно, что во Франции и Германии Елисейский договор был реализован совсем по-разному. Понятно, что на том берегу Рейна образование находится в ведении Lnder. В то время, будучи министром образования, я пытался убедить своего коллегу милейшего Ханса Кошника, главу СДПГ земли и города Бремена, который тогда отвечал за франко-немецкое культурное сотрудничество, в необходимости сократить этот разрыв. Кошник не знал по-французски ни слова. Его добрая воля, которую он поначалу продемонстрировал, быстро сошла на нет перед лицом упорного сопротивления со стороны Северной Рейн-Вестфалии и Нижней Саксонии.
Объединение Германии временно снизило долю учеников, изучавших французский, поскольку в ГДР в качестве обязательных преподавали русский и английский языки.
Если в Германии демократизация образования привела к тому, что французский закрепил за собой вторую позицию среди изучаемых живых языков, во Франции она, без сомнения, подвинула немецкий, с его флером элитарности, со второго места на третье, а второе занял испанский, который, считалось, для детей из народной среды был доступней.
В 2011 г. 15,3 % французских учеников средней школы учили немецкий (во многом благодаря двуязычным, англо-немецким, классам), тогда как в Германии французский изучали 24 % школьников (правда, в Gymnasien – 41,7 %). Во французской начальной школе, где один иностранный язык с 2005 г. стал обязательным, 95 % школьников изучают английский – исключение составляет лишь Страсбургская академия, где в соответствии с планом «государство – регион» 89 % детей учат немецкий. Вот вам и доказательство того, что, если есть воля, то изменить можно многое… На уровне высшего образования французский в Германии и немецкий во Франции практически нигде не преподаются как первый язык. Тут воля проявлена не была.
Я предался фантазиям и, ничем не выдав направления своих мыслей моей приятной соседке, министру одной крупной немецкой земли от СДПГ, размышлял: «Если бы доктор Куэ воскрес, он увидел бы торжество его метода: чтобы вылечить своих больных, он предписывал им каждый день повторять: “Завтра будет лучше, чем сегодня”».
Два визионера
Сколь бы ни были скромны достигнутые результаты, это ни на йоту не уменьшает моего восхищения перед двумя великими людьми, которые инициировали и заключили договор о сближении Франции и Германии: они видели дальше линии горизонта и, возможно, догадывались, что однажды США, занятые своим «поворотом» в сторону Азиатско-Тихоокеанского региона, отвратят свой пристальный взор от Европы…
Прославленный генерал, ставший воплощением французского Сопротивления нацизму, де Голль решил помочь Германии примириться с собой, вернуть чувство собственного достоинства и, несмотря на страдания, которые испытали обе страны, восстановить между французами и немцами равноправные отношения. Это был щедрый жест, поскольку в краткосрочной перспективе де Голль не строил никаких иллюзий («Договоренности увядают так же быстро, как розы»). Однако он мыслил в категориях большой истории и понимал, что отныне судьбы мира уже не будут решаться в Европе и что Франция и Германия смогут сохранить достойное их положение, лишь действуя согласованно (в те годы я, будучи студентом Сьянс-По, отстаивал ту же мысль в своем дипломе «Правые националисты и их отношение к Германии, 1870–1960 гг.»). Тут не было какой-то моей заслуги. Нужно было просто уметь читать де Голля между строк. Он продемонстрировал, что способен довериться немцам. Идея «франко-германской дружбы» утвердилась гораздо позже, уже при Жискаре – Шмидте и Миттеране – Коле. Да и на том берегу Рейна у этого выражения не было точного перевода – немцы говорили лишь о «партнерстве»: die deutsch-franzsische Partnerschaft.
Второй визионер, которым я восхищаюсь, – Аденауэр. Старый рейнский католик нашел идеальный ответ на слова де Голля о «договорах, девушках и розах»: «Даже в плохую погоду на розовых кустах появятся бутоны и цветы». Аденауэр знал, о чем говорил: он был свидетелем стольких катастроф!
Несокрушимый оптимизм этих двух великих людей меня всегда поражал и не перестает поражать и сейчас, тем более что я вижу угрозы, которые таит рутина: коммеморации и исторические постановки не могут заменить общего проекта. Дружба между Францией и Германией должна подпитываться конкретными действиями. «Франко-германское бюро по делам молодежи, телеканал «Арте», Европейский аэрокосмический и оборонный концерн: дети согласия» – помню я заголовок в одной из вечерних газет. Это прекрасно, но совершенно недостаточно.
В тот день президент ФРГ Йоахим Гаук в своей замечательной речи в Берлине сказал: «Политика не может и не должна стирать историю. Однако она способна смягчать противоречия, создавать и укреплять связи, строить новые мосты».
Президент ФРГ нашел прекрасные слова. Он явно знал, о чем говорит.
Пятьдесят лет спустя: отношения остаются амбивалентными
Всякий, кто сколько-нибудь серьезно задумается о психологической составляющей франко-германских отношений, не может не обратить внимания на их неизменную амбивалентность. Никто не ставит под вопрос дружбу: 80 % граждан каждой из стран называют соседа «другом», а во Франции – даже самым близким из друзей. Эта дружба строится на чувстве близости, которое лишь усиливается благодаря сопоставимому уровню жизни, интенсивности торговли, полной свободе передвижения и, конечно, единой валюте. В 2009 г. во Францию приехали одиннадцать миллионов немецких туристов[198]. В Германию, правда, съездили лишь три миллиона французов, но их число быстро растет, поскольку их манит Берлин. Конечно, во Франции дружбу с Германией каждый день превозносят как основу нашего европейского проекта гораздо активней, чем в Германии, для которой «франко-германское партнерство» – лишь одно из многих партнерств, которые столь же для нее важны (как партнерство с Польшей), а возможно, и более значимы (как отношения с США, Россией, Китаем и др.).
Действительно, эти страны привыкли смотреть на Европу сквозь призму Германии – ее лидера. Джордж Буш-старший в 1989 г. уже предлагал Федеративной Республике «партнерство в лидерстве» (Partnership in the Leadership), о котором та вовсе его не просила. Я был в Китае, когда Ангела Меркель в конце 2012 г. по случаю выпуска сотого самолета Airbus А320 посетила завод в Тяньцзине, где их собирают. Тогдашний премьер Госсовета КНР Вэнь Цзябао отметил, что это событие «символизирует успехи сотрудничества между Германией и Китаем». Под фотографией, на которой Вэнь приветствует Меркель, одна из пекинских газет поставила подпись: «Китай протягивает руку еврозоне!» Что касается России, где немцы издавна воспринимались как инженеры и техники, Германия с большим отрывом лидирует в списке ее торговых партнеров. Ангела и Владимир общаются и по-русски, и по-немецки, поскольку прекрасно говорят на языке своего визави.
Тем не менее нельзя закрывать глаза на то, насколько во Франции считается «неполиткорректным» критиковать политические решения Германии и насколько Германия чувствительна к тому, как иностранцы, начиная с французов, трактуют немецкую историю. Очевидно, что во франко-германских отношениях до сих пор остаются обширные зоны умолчания.
Когда Меркель в 2012 г. не без некоторых на то оснований заметила, что повестка дня европейской политики уже стала внутренней повесткой дня, она, по сути, объяснила, что ее открытая поддержка кандидатуры Николя Саркози вполне допустима. Франсуа Олланд не затаил обиды и ограничился лишь упоминанием о своем политическом родстве с СДПГ. Франко-германское партнерство страдает от некоторой асимметрии, словно в семье, где один из партнеров требует отношений, а другой с ними мирится.
Психологический дисбаланс
Когда во Франции склько-нибудь серьезно обсуждают политику немецкого правительства, малейшие сомнения встречаются в штыки. Здесь французский истеблишмент действует как безжалостный цензор: когда во внутреннем документе Социалистической партии, посвященном экономической политике, авторы, неловко выразившись, упомянули о необходимости «противостояния» с Германией (без сомнения, речь шла о «противостоянии идей»), этот невинный ляпсус спровоцировал настоящую бурю негодования. Как тотчас же, позабыв свои разногласия, заголосили господа Жюппе, Фийон, Копе, Лемер и прочие звезды Союза за народное движение (UMP), Социалистическая партия будто бы на весь мир расписалась в своей тайной германофобии. Медийный мир тоже в едином порыве принялся возмущаться.
Всякий, кто хоть немного знаком с Социалистической партией, понимает, что уж чем-чем, а германофобией она не страдает. Социалистическая традиция от Жореса до Миттерана, скорее, склонна симпатизировать Германии. Разве не Миттеран в последней речи, которую он произнес 9 мая 1995 г. в Берлине на пятидесятую годовщину победы 1945 г., открыто воздал должное «храбрости немецкого солдата, который защищал свою родину»? Если бы сегодня немецкий политик рискнул выступить с такой речью, его бы сразу обвинили в «ревизионизме»!
Вся эта полемика о мифической германофобии Социалистической партии была бы смешной, если бы не звучала так грустно. Вместо того чтобы честно признать, что политические решения консервативного правительства Германии соответствуют предпочтениям французских правых, они подняли крик о будто бы попранной франко-германской дружбе! Наши элиты вновь продемонстрировали свой «недостаток благочестия» (если выразиться в духе Гёте) и прежде всего слабую привязанность к собственной стране. Дружба между Францией и Германией вовсе не означает, что между нашими странами не может случаться расхождения интересов, а значит, и легитимных споров. Что за дружба, если мы не можем свободно поговорить и даже выразить различные точки зрения. Дружба просто требует открытого разговора[199].
Чтобы справиться с рецессией, которая оставила без работы более 12 % трудоспособных граждан Евросоюза, я думаю, левым не стоит во внутриполитических целях воскрешать призрак Базена, который, не желая служить Республике, провозглашенной в Париже 4 сентября 1870 г., сдал Мец, или взывать к духу Тьера, который в январе 1871 г. запросил перемирия, чтобы свести счеты с левыми республиканцами, либо Вейгана, который 10 июня 1940 г. был больше озабочен опасностью коммунистического восстания в Париже, чем сражением с немцами на Эне! Лидеры французских правых только выиграли бы, если бы сначала признали проблемы, существующие в отношениях Франции и Германии (слишком высокий курс евро и недостаток координации между странами в том, что касалось реформ, начатых Герхардом Шрёдером в 2003 г., внесения «золотого правила» в немецкий Основной закон в 2009 г. или решения об отказе от атомной энергетики, которое правительство Меркель приняло в 2011 г.). Только после этого у них появилось бы право топтаться на оплошностях левых, которых те совершили немало. Тогда это было бы честно! В спорах с Германией, если они опираются на аргументы, нет ничего страшного. Как еще мы сможем вместе идти вперед?
Наберемся храбрости и признаем: через семьдесят лет после окончания Второй мировой войны взгляд Франции и Германии друг на друга свелся к набору клише.
Франция глазами Германии: пожилая дама
Образ Франции, существующий в глазах немцев, давно поблек: если в XIX в. она благодаря революциям 1830 и 1848 гг., а также установлению – пусть и в муках – Третьей Республики, еще воспринималась как «страна свободы», сегодня Франция все чаще напоминает державу, стремящуюся к закату. Немецкие лидеры публично сетуют на недостаточную конкурентоспособность Франции, а то и вовсе на упадок нашей промышленности. Их озабоченность вполне искренна, так как самые компетентные из них понимают, что более сильная Франция была бы выгодна и для Германии.
Конечно, и в межвоенный период, и сегодня Франция воспринимается как страна, где «славно живется» (Эрнст Курциус назвал одну из книг, вышедших в 1930-е гг., Wie Gott in Frankreich – «Как Бог во Франции»). Нельзя не заметить, что былая зависть по отношению к «великой нации» (сегодня это выражение тоже порой звучит, но исключительно в насмешливом тоне) уступает место некоторому безразличию. Снисходительность к французским междоусобицам, сдержанный, а порой осуждающий взгляд на наши африканские «экспедиции» не всегда справедливы, но объясняют, как на нас смотрят припозднившиеся сторонники взгляда на историю как на череду взаимных претензий. Хотя все больше людей стремится в Берлин, Париж сохраняет свою притягательность. Кое-какие из наших технологических достижений – пусть они не слишком свежи – все еще впечатляют; создание Европейского аэрокосмического и оборонного концерна тому свидетельство. То же касается и корпораций мирового уровня, которые мы смогли создать. Однако наши амбиции (ядерное сдерживание, космические программы, стремление сохранить за Францией постоянное место в Совбезе ООН и т. д.) теперь воспринимаются не иначе как раздражающие претензии. Об этом прямо не говорят, но подобные мысли бродят.
Германия полагает, что поскольку ее промышленность и внешняя торговля в два с половиной раза мощнее наших, то она, а не Франция, должна заседать в клубе великих держав. Она чувствует себя более современной, более «экологичной» и т. д. Действительно, экологические движения сначала возникли на том берегу Рейна. Именно в Германии после травмы Второй мировой войны зародилась «культура предосторожности» («принцип ответственности» Ганса Йонаса) и пристальное внимание к понятию «рисков», которые множатся в ускользающем от контроля современном мире («общество риска» Ульриха Бека). По ту сторону Рейна Франция воспринимается как консервативная страна, ставшая узницей своего выбора в пользу ядерной энергетики, за которую она держится вот уже сорок лет. Однако это уже пожилая дама, и с ней следует обращаться вежливо.
Германия глазами Франции: большая Швейцария
Многие французы полагают, что сегодняшняя Германия вблизи напоминает большую Швейцарию. Она перевернула страницу своего бурного прошлого и стремится лишь к нормальности… и процветанию.
На том берегу Рейна полно велодорожек, ветряков и солнечных батарей. Однако, как ни странно, по немецким автобанам чаще всего можно ехать без ограничения скорости. Если верно, что «скука однажды родилась от единообразия», этот факт оказывается тем исключением, которое лишь подтверждает правило. Говоря о «принципе ответственности», Ганс Йонас преподал немцам нечто большее, чем просто урок умеренности: речь о принципе предосторожности, который они в отличие от нас хотя и не вписали себе в конституцию, но методично применяют в жизни. В условиях «общества риска» Меркель в 2011 г. после катастрофы на Фукусиме решила к 2022 г. закрыть все немецкие атомные электростанции. Это «суверенное» решение, которое подхватили и власти Швейцарии, потребует колоссальных – около 400 миллиардов евро – инвестиций в развитие возобновляемых источников энергии и новые электросети. В длительной перспективе подобный переворот в энергетике, вероятно, потребует усилий, сопоставимых с теми, которые пришлось приложить для объединения Германии[200]. По данным нынешнего министра окружающей среды Федеративной Республики, для этого нужно более триллиона евро. Если судить по издержкам, к которым ведет солнечная энергетика (110 миллиардов евро за 3,5 % от общего производства электричества) и установленные на суше ветрогенераторы (20 миллиардов евро), а также по их влиянию на размеры счетов за электричество, которые приходят домовладельцам Германии (они платят в два раза больше французов), немецкий энергетический поворот, скорее, напоминает идеологическое решение, чем демократический выбор, сделанный по итогам оценки всех «за» и «против». Кроме того, факты показывают, что Германия сможет закрыть свои атомные электростанции, лишь еще активней используя для производства электроэнергии каменный и бурый уголь (на уровне 50 % от общей выработки). Здравствуй CO2! Как и дорога в ад, дорога экозащиты вымощена благими намерениями. Можно лишь надеяться, что после выборов Меркель, которая известна своим прагматизмом, сможет отложить «энергетический поворот» (Energiewende) на будущее.
Даже если Германия воспринимает себя как большую Швейцарию, нет ли угрозы, что одной своей массой и «суверенными решениями» (сильный евро, отказ от ядерной энергетики) она разбалансирует всю Европу? У географии тоже есть собственные законы: может ли Германия в долгосрочной перспективе отделить свою судьбу от судьбы континента, в центре которого она находится? Рецессия в странах Южной Европы неизбежно скажется на росте Германии, который сегодня близок к нулю. Наконец, чрезмерная зависимость от мировых рынков тоже делает ее уязвимой. Конфликт на Ближнем Востоке, разрыв торговых потоков, рецессия в Китае могут сильно ударить по ее экономической активности. Германия последовательней многих других стран сделала ставку на глобализацию, однако она, как мы видели, тоже не застрахована от экономических, а порой и геополитических потрясений.
Похоже на то, что Германия попытается уклониться от четкого выбора между «широкими просторами» и европейской интеграцией. Меркель, возможно, пойдет на некоторые уступки, но их явно будет недостаточно для того, чтобы придать новый импульс европейской экономике, попавшей в ловушку демографической стагнации и «нарастающего паралича», к которому, за неимением объединяющего народы Европы экономического и социального проекта, ведет бессилие европейских институтов. Ни на одном из европейских саммитов вопрос о завышенном курсе евро даже не ставился на повестку дня. Хотя Германия и особенно ее промышленники все еще стремятся нарастить экономические мускулы, интеллигенция увлеченно рассуждает об «антиросте». Даже если Германия пойдет своим путем, она всегда будет пытаться максимально связать руки своим партнерам. Так что у Франции есть все основания опасаться за свою автомобильную промышленность, ядерный щит, семейную политику и прочие «излишества» …
Зная швейцарцев – не слишком уступчивых граждан-солдат, которые жестко ведут дела, остается только порадоваться, что в Германии не живут 82 миллиона гельветов! Для французов Германия – это большая Швейцария, к счастью, населенная немцами, склонными к пацифизму и озабоченными экологией.
Критический порог во франко-германских отношениях был успешно пройден около полувека назад, и механизмы, заставлявшие нас вновь и вновь предъявлять друг другу претензии, остались в прошлом. Глобализация требует от нас не только более широкого взгляда на вещи, но и умения вместе отвечать на вызовы, которые она ставит.
Пятьдесят лет франко-германскому примирению
Так когда мы прошли точку невозврата, после которой наши отношения перестали напоминать вечное возвращение на круги своя? Можно спорить о том, случилось ли это во времена Аденауэра и Робера Шумана в начале 1950-х гг. или уже при де Голле в 1958–1963 гг. Каковы бы ни были различия в философии, да и в жизненной траектории этих двух государственных мужей Франции, они оба уже более пятидесяти лет назад осознали, что отношения между Францией и Германией больше не могут быть прежними. «Я благодарю Бога»[201], – таковы слова, с которыми 23 мая 1950 г. Конрад Аденауэр обратился к Жану Монне, «главному вдохновителю» Декларации Шумана (9 мая) о создании Европейского объединения угля и стали, которая восстановила юридическое равноправие между Германией и Францией. Шуман был заинтересован не столько техническими аспектами проекта Жана Монне, сколько его политической составляющей. Его собственный опыт, тесно связанный с переменчивой судьбой мозельской Лотарингии, ясно ему говорил, что французская политика контроля над Германией исчерпала себя.
В том же направлении его подталкивал американский госсекретарь Дин Ачесон – холодная война была в самом разгаре, и США хотели гарантий, что в случае необходимости смогут рассчитывать на Германию. Однако во Франции отношение к Шуману как среди коммунистов, так и среди голлистов было неоднозначным: хотя нацисты его депортировали, он успел побывать государственным секретарем по делам беженцев в первом правительстве Петена, а 10 июля 1940 г. голосовал за предоставление ему неограниченных полномочий. Шуман действовал как христианин (Франсуа Миттеран восхищался его аскетическим образом жизни) и одновременно как государственный деятель; он был убежден, что Франция должна пожертвовать временными преимуществами во имя высокой цели – длительного примирения с Германией.
По свидетельству Пьера Мэйяра, бывшего советника Генерала по дипломатическим вопросам, де Голль тоже давно планировал подобную коперниканскую революцию. В 1940-х гг. глава свободной Франции, с его любовью к историческим метафорам, тоже будто бы говорил о «пересмотре Верденского договора и объединении восточных и западных франков»[202]. В любом случае в 1958 г. он поддержал этот проект. Это был исключительно сильный жест: в сентябре 1962 г. «человек 18 июня»[203] в Людвигсбурге приветствовал «великий германский народ». Генерал де Голль начал свое обращение к немецкому юношеству следующими словами: «Молодые немцы, вы можете гордиться, что вы дети великого народа. Да, великого народа! Народа, который в своей истории совершал великие преступления и приносил колоссальные беды, достойные осуждения и осужденные». Однако он продолжал: «Но это [великий народ], который, с другой стороны, много раз озарял мир светом своих идей, наук, искусств и философии, обогатил человечество бесчисленными плодами своей изобретательности, техники и трудолюбия и как в трудах мира, так и в испытаниях войны продемонстрировал чудеса храбрости, дисциплины и собранности. Знайте, что французский народ, которому прекрасно известно, что такое концентрация сил, устремления, щедрость и страдание, без колебаний признает это». Вывод его был таков: «Фундамент, на котором должно строиться единство Европы, […] это уважение, доверие и взаимная дружба французского и немецкого народов».
Сегодня эти слова не утратили ни своей силы, ни своей актуальности. Я не уверен, что нынешние лидеры Германии все еще помнят о деяниях Робера Шумана, Шарля де Голля и, добавим, Франсуа Миттерана, который в отличие от Маргарет Тэтчер в 1989 г. признал закономерный и благотворный для всей Европы характер германского воссоединения «при условии, что оно пройдет демократически и мирным путем». Осознают ли немецкие руководители из поколения «внуков» (die Enkel), какие усилия пришлось приложить французским политикам, пусть и пятьдесят лет назад? В отличие от выходцев из прирейнских частей Германии, как Аденауэр и Коль, Герхард Шрёдер, уроженец Нижней Саксонии, и Ангела Меркель, которая выросла в ГДР, а на каникулы ездила в Чехословакию, не привыкли смотреть в сторону Франции. То, что связывало Аденауэра с Шуманом и де Голлем, осталось в другой эпохе, а для Меркель – в другой вселенной. Французы должны осознать, что Европа, о которой они мечтали в те времена, мало похожа на ту, какую мы видим сегодня.
Тем не менее следует подчеркнуть один факт: франко-германские отношения не просто «нормализовались». Мы можем говорить о действительном примирении. То, что мы научились преодолевать трудные моменты, объясняется не только тем, что перед нашими странами встают одни и те же вызовы, но и тем, что за эти пятьдесят лет мы друг с другом сблизились и возникло ясное понимание, что в отношениях между Францией и Германией существуют рамки, за которые не следует выходить. Прошлое, даже если вокруг него все еще бушуют страсти, может стать позитивным фактором, так как препятствует безразличию. Благодаря историческим исследованиям и, конечно, более широкому взгляду на вещи, который мы приобрели с течением лет, мы можем подвергнуть нашу историю психоанализу: единственный способ добиться успеха – обсуждать ее сообща. Вряд ли по одну сторону Рейна вершины и пропасти человеческой души достойны более придирчивого изучения, чем по другую.
Знание общей истории, память о страданиях, через которые пришлось пройти, и унижениях, которые выпали на долю наших народов, тоже могут подпитывать чувство близости между Францией и Германией. Лишь более глубокое понимание прошлого, а не забвение или «фанатичный европеизм» позволит нам смело шагнуть вперед. Не только память о двух мировых войнах, но и открытый взгляд на всю нашу историю заложат фундамент франко-германского взаимопонимания, свободного от прежних трений и устремленного в будущее. По выражению, которое приписывают Жану Монне, но которое он на самом деле никогда не использовал, лучшая опора для новой Европы – это культура. Общая культура, как писал Ренан, позволяет отделить то, о чем следует хранить память, от «необходимой доли забвения», без которого жизнь сообща невозможна.
Французы и немцы: пересечение идентичностей
Франция и Германия – это две старые нации, которые хорошо друг друга знают или верят, что хорошо знакомы. История придала нашим народам разные темпераменты. От Лютера, отстаивавшего власть князей перед лицом восставших крестьян, к Бисмарку, который сверху впервые объединил Германию, а затем от Бисмарка к ХДС Гельмута Коля, творца второго объединения, и вплоть до Ангелы Меркель, хранительницы ордолиберальной ортодоксии, история Германии показывает, что в ее культуре, скорее, доминируют консервативные ценности. Франция же, оплакиваем ли мы этот факт или его превозносим, остается страной Революции; ее бурная политическая жизнь – яркое тому подтверждение. Конечно, темперамент французов заключает в себе консервативные черты, а темперамент немцев – революционные. Германия – это еще и страна Томаса Мюнцера[204], Карла Маркса, Августа Бебеля, Бертольда Брехта и Гюнтера Грасса. Во Франции же было достаточно мистиков (от Паскаля до Клоделя), романтиков (от Гюго до Нерваля) и даже контрреволюционеров (от Жозефа де Местра до Шарля Морраса)… Это значит, что Ангела Меркель и Франсуа Олланд вполне могут найти общий язык…
Слишком жесткое противопоставление французской культуры, склонной делать ставку на разум, и культуры немецкой, скорее, открытой воображению, затушевывает их способность к обмену и взаимопроникновению. Идентичности наших стран на глубинном уровне переплетены.
Мы ведь действительно понимаем друг друга. Но рискну ли я сказать, что мы друг друга любим? Много раз посещая места, связанные с Гёте, во Франкфурте и в Веймаре, и с Ницше – в Базеле, Сильс-Марие и Лейпциге, я испытываю волнение, вспоминая о том, что всего лишь в часе езды от моего дома существует великая культура, одновременно столь близкая и такая далекая, которая бы столько дала нам, французам, если бы мы ею прониклись, тогда как Германия тоже бы много приобрела, если бы открылась духу французских моралистов, которых так почитал Ницше. Да и его самого сегодня больше чтут во Франции, чем в Германии.
Я верю в то, что немецкая и французская идентичности друг с другом диалектически связаны.
Мне долго казалось, что объединение Германии освободит ее от атлантического конформизма, причины которого были ясны, пока в мире, разделенном между двумя враждебными блоками, эта страна тоже была разделена. Однако ее конформизм, помимо геополитики, связан с множеством других факторов… В январе 1996 г. я заключил книгу, посвященную Германии, следующими словами[205]:
«Бояться следует не Германии, а вездесущего конформизма, который пронизывает нашу цивилизацию и может лишь усилиться оттого, что Германия вновь стала первой державой Европы; впрочем, Франция, вернее, ее правящие классы, тоже его подпитывает. В мире, где господствуют финансовые олигархии, следует особенно опасаться утраты критического духа…»
Как выразилась посол Германии С. Васум-Райнер, «несмотря на многие точки соприкосновения, Франция и Германия отличаются друг от друга в политическом, социальном и культурном плане. Цели и интересы Франции и Германии систематически не совпадают. Споры – это удел не только Евросоюза, но и франко-германского партнерства».
Нашим странам необходим устойчивый компромисс, который тем более важен, что он служит основой для компромисса в масштабе всей Европы. Даже если мы не всегда друг с другом согласны, нам очень важно поддерживать постоянный искренний диалог. Я множество раз уже говорил, что «франко-германский альянс» служит «связующим звеном» между латинской Европой и Европой германской, или, если угодно, между Южной Европой и Европой Северной. Компромисс – основа наших отношений. Мы привыкли говорить, что компромиссы – это отражение расстановки сил; однако они свидетельствуют о чем-то большем. В них, к счастью, воплощается также длительный исторический опыт и сформировавшийся с течением времени взгляд народов на других и на самих себя. Нации не сводятся к их финансовым показателям.
Глава XI
Общая валюта, чтобы выбраться из западни
Создатели единой валюты верили, что им удалось отыскать Грааль. Они полагали, что придумали идеальное средство, дабы побыстрее подтолкнуть Европу к политическому единству. Однако найденное ими средство обернулось против Европы. Она, подобно природе, не делает резких скачков…
Единая валюта – не кольцо Нибелунгов – символ всемогущества, а человеческое установление. Слишком человеческое, поскольку оно лишь усиливает гетерогенность национальных экономик, которые образуют еврозону. Мудрый подход состоял бы в том, чтобы вновь поставить на службу Европы разум и демократию.
Нам нужно срочно вывести Европу из тупика, куда ее завели во имя проекта, в котором было больше поэзии, чем политической экономии. Угроза краха евро вполне реальна, поскольку рецессионные меры, принятые в рамках Договора о стабильности, координации и управлении, в ближайшие годы не могут не вызвать сильных экономических, социальных, а в конечном счете и политических потрясений. Я знаю, что сегодня многие верят, будто рост скоро возобновится, – в 1932 г. президент Гувер тоже всех уверял, будто конец кризиса «за углом». Однако я склонен думать, что нас ждет долговременная рецессия. Вместо того чтобы ритуально взывать к Гёльдерлину[206], как это делает Ульрих Бек, стремясь оправдать свой «европейский переворот» высокой миссией по спасению евро, я предлагаю обратиться к старому доброму картезианскому методу. Сперва следует оценить технические перспективы проекта общей валюты – единственного, на мой взгляд, надежного и европейского по духу выхода из тех противоречий, в которых мы оказались: немецкая экономика лучше работает при сильной валюте, однако другие страны она обрекает на неполную занятость. Таков план, который я предлагаю обсудить в этой главе (хотя и не отвергаю в качестве временного решения идею возложить на Европейский центральный банк – по образцу других центральных банков (quantitative easing) – денежную эмиссию в пользу стран Европы). После этого мы увидим, что превращение евро из единой валюты в общую окажется гораздо более надежным методом преодолеть кризис. Однако, чтобы это решение стало политически реализуемым, важно продолжить, а вернее, снова встать на курс европейского единства с помощью общего исторического проекта, способного ответить на вызовы XXI в.
Напомним один факт: по критериям теории Манделла зона евро не жизнеспособна; она недостаточно однородна и интегрирована. У входящих в нее стран не только разный уровень производительности труда, но и в соответствии с теорией разные экономические векторы. Богатства и доходы скапливаются на одном полюсе, отставания и дефициты – на другом. В масштабе Европы воспроизводится ситуация, сложившаяся в Италии, когда после объединения там была введена лира: разрыв между севером (Padania) и югом (Mezzogiorno) лишь увеличился. Движение капитала внутри зоны единой валюты замедляется. Условия труда в разных ее концах принципиально различны. И в отличие от того, что согласно теории должно происходить между регионами в рамках интегрированной национальной экономики (итальянская экономика из-за незавершенности объединения страны этих тенденций не демонстрирует), в сегодняшней Европе масштабные трансферты капиталов между богатыми и бедными странами ни технически, ни политически не могут выйти на необходимый уровень.
Чтобы выбраться из нынешнего тупика, существует два возможных сценария:
Превратить Европейский центральный банк в такой же центральный банк, как и все остальные: результаты этого сценария рискуют оказаться недолговечны
Первый сценарий, который я назвал «планом А»[207], состоит в том, чтобы превратить ЕЦБ в обычный центральный банк, который мог бы покупать казначейские обязательства и частные ценные бумаги не только на финансовых рынках, но и у эмитентов, а значит, получил бы возможность проводить политику «количественного смягчения» (quantitative easing), т. е. денежной эмиссии в пользу государств, как это давно делает Федеральная резервная система США или с недавних пор Банк Японии. Если судить по темпам прироста, которых они добились, это единственная возможность быстро поднять Европу, погрузившуюся в рецессию.
Однако стоит лишь упомянуть такую возможность, как немецкие вкладчики встают в позу. От их имени Бундесбанк спешит выразить беспокойство, как бы активизировавшаяся инфляция не съела их сбережения.
Правда, следует задаться вопросом: есть ли у немецкого (а также французского и в целом европейского) вкладчика какой-либо иной выбор? Не придется ли ему все равно заплатить за сокращение государственного долга и долгов банков либо в качестве налогоплательщика, либо как владельца активов, пожираемых инфляцией?
Даже если она слегка разгонит инфляцию, денежная эмиссия быстро принесет свои плоды: она будет сравнительно безболезненна и позволит активизировать экономику. Она также поможет справиться с завышенным курсом евро. Однако у нее есть один крупный политический недостаток – немецкие вкладчики на это категорически не согласны! И такие меры формально запрещены Основным законом, за соблюдением которого тщательно следят судьи в красных мантиях из Карлсруэ… Ангела Меркель не может принять антиконституционного решения. Она не в силах на это пойти ни юридически, ни политически, особенно в предвыборный период. Однако даже после победы на выборах Меркель, сколь бы уверенным и блестящим ни был ее триумф, не станет поддерживать эмиссию в пользу государств, поскольку это решение прямо противоречит консенсусу, установившемуся в Германии после 1949 г. и сохраняющемуся вот уже 64 года. Она не пойдет на это не только по убеждению, но прежде всего потому, что ФРГ стремится быть безупречным правовым государством: последнее слово всегда остается за Конституционным судом в Карлсруэ. Наивно ждать, что, вдохновившись Карлом Шмиттом, госпожа канцлер введет «чрезвычайное положение», которое бы позволило обойти закон под предлогом «спасения евро». Я не могу представить, чтобы Меркель пошла против собственной партии, подавляющего большинства немцев и Конституционного суда.
Можно ли доверить эту миссию Марио Драги, председателю ЕЦБ – института, который по условиям Маастрихтского договора полностью независим от голосов избирателей? Драги мастерски владеет словом, в 2012 г. он объявил, что намерен применить «любые средства» для спасения евро. Ему не пришлось этого делать, да у него и не было для этого необходимых ресурсов. Хватило самого заявления – напряжение на рынках спало. В 2013 г. он в противоположность своему предшественнику Ж.-К. Трише заранее возвестил, что собирается в долгосрочной перспективе сохранить низкую ставку. Получив такой ободряющий знак, рынки сразу же пошли вверх.
Однако до каких пор можно подменять валютную политику в собственном смысле слова риторическими упражнениями? В случае тяжелейшего кризиса сможет ли ЕЦБ прийти на помощь государству, чье банкротство означало бы конец евро? Мы вольны представить себе, как это будет выглядеть в голове Драги: он сам, как большой, совершит «подвиг», не говоря никому… кроме разве что в самый последний момент членам Совета управляющих и дирекции ЕЦБ. Стоит вспомнить, что по удачному недосмотру К.-О. Пёля Бундесбанк – а значит, Германия – не имеет в этих институтах решающего голоса. Каждая страна назначает в совет ЕЦБ своего управляющего, подобно тому, как немецкие Lnder делегируют своих представителей в Центральный банковский совет Бундесбанка.