Екатерина II, Германия и немцы Шарф Клаус
Новый герцог переселился в Ольденбург и правил там до 1829 года, причем от своего имени – лишь с 1823 года. Всю жизнь он сознавал, что как собственным воспитанием и продвижением, так и взлетом и авторитетом своего дома он был обязан императрице России. После смерти Екатерины надежной заступницей ему стала его свояченица Мария Федоровна[905]. В течение десятилетия Петер Фридрих Людвиг трижды приезжал в Петербург. В 1801 году он пробыл при российском дворе несколько месяцев, пока в Ольденбурге квартировали прусские войска. Став членом Рейнского союза после заключения Тильзитского мира, в 1809 году он снова приехал в Петербург погостить – на этот раз по случаю свадьбы своего второго сына Петера Фридриха Георга, с 1808 года состоявшего на российской службе, и великой княгини Екатерины Павловны – умной и влиятельной сестры Александра I. Значение этого брака, заключенного между двоюродными братом и сестрой, не в последнюю очередь состояло в том, что он лишил французского императора шанса породниться с императором русским. В третий раз Петер Фридрих Людвиг приехал в Россию весной 1811 года по приглашению Александра, предложившего герцогу и его старшему сыну-наследнику убежище в России, после того как в декабре 1810 года Наполеон, нарушив договор о создании Рейнского союза и Тильзитский мирный договор, аннексировал Ольденбург с целью включить его в систему континентальной блокады. Однако интересы России и Ольденбурга в этот момент плохо согласовывались между собой: хотя Александр публично протестовал против провокационного нарушения суверенитета Ольденбурга, он не увидел в этом причину для объявления войны. Когда Петеру Фридриху Людвигу было доверено формирование военного сопротивления немецких офицеров и солдат против Наполеона, легитимный герцог Ольденбурга оказался абсолютно непригоден в качестве вождя народной войны, вызывавшей у него лишь недовольство и раздражение[906].
Лишь после поражения Наполеона под Лейпцигом в 1813 году Петер Фридрих Людвиг смог вернуть себе власть в Ольденбурге. Принц Георг, тверской генерал-губернатор, добросовестно посещавший городской лазарет, умер от сыпного тифа в столице своего наместничества в декабре 1812 года[907]. Из двух его сыновей, родившихся от брака с Екатериной Павловной, старший – Фридрих Пауль Александр – умер в 1829 году в Ольденбурге, вскоре после смерти деда-герцога. Младший же принц – Константин Фридрих Петер – остался в России, а в 1837 году женился в Бибрихе на принцессе Терезе Нассауской. «Русские Ольденбурги», в семье которых было восемь детей, стали родоначальниками разветвленного рода, к началу XX века укрепившего родство с императорским домом многочисленными браками. Мужчины из этой семьи занимали высокие посты при дворе, в армии и управлении[908]. А рано овдовевшая сестра Александра I Екатерина Павловна в 1816 году вышла замуж вторично, и снова за двоюродного брата – вюртембергского кронпринца, в том же году унаследовавшего престол своего отца под именем короля Вильгельма I[909].
В период сближения России с Австрией, последовавшего после заключения Тешенского мира, нескрываемый «прусский настрой» великого князя Павла Петровича и Марии Федоровны много способствовал усилению отчужденности между Екатериной II и великокняжеским двором. Второй брак Павла быстро утратил для императрицы политическую ценность, более того, он даже угрожал отпугнуть нового потенциального союзника. Этот пример говорит о том, что в XVIII веке брачная политика не имела самостоятельного значения, если она не вела к объединению подвластных территорий, а стало быть, не изменяла соотношения сил[910]. Для Екатерины интересы России не определялись семейной политикой. В идеале последняя должна была ориентироваться на направляющие линии внешней политики, а ее эффективность – выражаться исключительно в воздействии на рост российского влияния в Европе. В случае успеха такая политика способствовала заключению желаемых союзов, помогала сохранить уже существующие, расширить клиентелу и выстроить новые сферы влияния, оживить дипломатическое взаимодействие, измерить и расширить имеющиеся пространства для собственной деятельности и ограничить таковые у других. В век европейского абсолютизма во внешней политике, вслед за военной, «главные действия» начали сводиться к «государственным действиям»[911]. Европейская «семья королей» продолжала существовать в династических связях и дипломатическом церемониале, однако все больше как идеология, скорее менявшая, чем скрывавшая властные интересы крупных монархий.
Именно в конфликте между инерцией, присущей силам вновь завязанных семейных структур, и динамичным интересом к перемене союзника снова прошел проверку талант Екатерины, который в критических ситуациях умел распознать шансы на политическое действие и перехватить инициативу. С помощью каждого из браков Павла императрица рассчитывала обеспечить стабильность союзу с Пруссией, и теперь она должна была признать, что на фоне внезапного поворота во внешнеполитической ориентации когда-то многообещающая в политическом смысле и пышно отпразднованная женитьба наследника на вюртембергской принцессе вдруг оказалась тактическим просчетом. Поскольку к 1780 году Мария Федоровна успела произвести на свет двоих сыновей, на которых императрица возлагала большие надежды, просто так дать обратный ход этому политическому промаху было невозможно. Однако ошибки брачной политики можно было исправить с помощью все той же брачной политики. Уже в 1780 году при встрече в Могилёве Екатерина и Иосиф II разработали ответный ход. Их план предусматривал заключение брака между эрцгерцогом Францем, сыном Леопольда Тосканского и вероятным габсбургским наследником императорского престола, и младшей сестрой Марии Федоровны, принцессой Елизаветой Вюртембергской. Как бы мимоходом мёмпельгардское семейство выдергивали из стабильных отношений с Пруссией. Однако прежде всего великие державы преследовали цель закрепить свой будущий союз, в котором роль связующего звена предназначалась не кому-нибудь, а великокняжеской чете, прямо выражавшей свои симпатии прусскому королю[912]. Императрицу беспокоила еще и мысль о том, что слишком тесная связь с Пруссией приведет к ограничению независимости российских интересов в настоящем и будущем. С другой стороны, трудно найти более красноречивое подтверждение упрочению авторитета российской императрицы в Европе в 1770-е годы: прибывший в белорусский губернский город Могилёв, до 1772 года принадлежавший Речи Посполитой, римский император с ликованием воспринимает перспективу брака мёмпельгардской принцессы с наследником престола – Габсбургом лишь только потому, что избранница – сестра супруги российского престолонаследника.
Подобно Фридриху II, в роли брачного посредника самовольно распоряжавшегося своей клиентелой в пределах империи, увлекшиеся брачными стратегиями Екатерина и Иосиф игнорировали не только интересы Павла Петровича и Марии Федоровны, но и родителей несовершеннолетних жениха и невесты. Им потребовалось немалое упорство, чтобы преодолеть стоявшие на пути этого предприятия препятствия. Несмотря на все обаяние, которым обладал император, петербургскую великокняжескую чету не сразу удалось склонить в пользу этой идеи[913]. В Австрии после смерти Марии Терезии 29 ноября (н. ст.) 1780 года основное сопротивление этому императорскому намерению оказывал брат Иосифа, великий герцог Тосканский Леопольд. Он разделял точку зрения своей матери и придворного общества Вены, не одобрявших союза Австрии с Россией. Однако, опасаясь открытого разрыва с Иосифом, он был вынужден уступить[914].
Не успев еще осознать масштаб сближения двух имперских держав, король Пруссии был напуган известием о попытке обойти его в деле устройства политических браков. С целью воспрепятствовать проекту – по его словам, «никоим образом несовместимому» с его интересами[915] – он пытался убедить родителей Елизаветы в том, что Францу не видать императорской короны, если Иосиф женится еще раз, и напоминал, что принцессе придется перейти в католичество[916]. Однако Екатерине удалось настоять на своем. Напрасным трудом оказались и посреднические усилия, которые по поручению короля предпринял служивший в прусской армии брат великой княгини и принцессы Елизаветы наследный принц Вюртембергский Фридрих Вильгельм Карл[917]. Произошедшая смена союзника поставила и самого принца в затруднительное положение: когда король убедился, что предотвратить брак Елизаветы с представителем дома Габсбургов невозможно, он начал вымещать свою досаду на Фридрихе, приходившемся ему внучатым племянником, в результате чего тот в декабре 1781 года вынужден был оставить прусскую службу. Отношения России и Пруссии к тому времени ухудшились до такой степени, что столь несчастливая отставка послужила Екатерине поводом принять вюртембергского принца на свою службу. В апреле 1782 года она назначила его губернатором русской Финляндии со столицей в Выборге в звании генерал-лейтенанта[918].
Успех своему брачному предприятию Екатерина и Иосиф обеспечили во второй половине 1781 года. Иосиф II лично прибыл в Этюп, чтобы просить руки Елизаветы для своего племянника, что свидетельствует о том значении, которое он придавал окончательной изоляции Пруссии от России, инструментом которой был намечавшийся союз[919]. Поскольку Франц был еще моложе, чем его невеста, со свадьбой можно было бы не спешить, однако Екатерине и Иосифу не терпелось закрепить дипломатическую победу над прусским королем, сделав ее достоянием публики, поэтому медлить с помолвкой было нельзя. Во время своего визита в Мёмпельгард император пригласил семейство принца Фридриха Евгения посетить Вену осенью, а еще в начале года он договорился с Екатериной об одновременном приезде в столицу империи великокняжеской четы, которой предстояла длительная поездка по Европе. Обсуждение маршрута, поскольку значительная часть путешествия приходилась на германские территории, вылилось в июне 1781 года в серьезные разногласия в Петербурге между Екатериной, с одной стороны, и Павлом Петровичем, его супругой и Никитой Паниным – с другой. Официальный глава внешней политики с момента первой женитьбы Павла и выдвижения в 1773–1774 годах Григория Александровича Потемкина вначале постепенно, а затем, после заключения Тешенского мира, все более и более стремительно утрачивал свое влияние на императрицу. Однако его упорная приверженность союзу с Фридрихом стала тяготить императрицу всерьез, когда она заметила, что сближение с Австрией затрудняется, помимо всего прочего, из-за его чрезмерной откровенности в отношениях с прусским посланником. В 1780–1781 годах одну за другой у него стали отбирать сферы ответственности. В бессильной ярости он узнал, что в Коллегии иностранных дел появились новые сотрудники, а прежние, наделенные новыми обязанностями, в том числе и бывший секретарь Екатерины Александр Андреевич Безбородко, составляют русский вариант договора о союзе с Австрией, заново формулируя интересы России не только на Черном море, но и в Германии и в Европе в целом. Надежды Панина на возможность превратить Берлин в главную цель поездки его воспитанника и как следствие – на оживление русско-прусского альянса и укрепление его собственных позиций в июне 1781 года разбились о ту настойчивость, с которой Екатерина действовала во внешней политике, делая ставку на территориальную экспансию в ущерб Османской империи. Настаивая на своем, он лишь ускорил свой окончательный крах[920].
Великие князь и княгиня Павел Петрович и Мария Федоровна инкогнито, под единым именем Comte du Nord отправились в четырнадцатимесячное путешествие через западные провинции России, провели несколько дней в Киеве, а затем двинулись дальше, причем преимущественно по габсбургской Европе. Их поездка проходила под строгим контролем преданных Екатерине сопровождающих лиц и русских дипломатов, по отношению к которым любезность Иосифа не знала границ[921]. Целых шесть недель они гостили в Вене, радуясь свиданию с родителями великой княгини, знакомясь с императорским двором, посещая окрестные замки, представления придворного театра, императорскую библиотеку, фарфоровый завод, балы и армейские маневры. Они присутствовали на богослужениях в привилегированных православных церквях, но побывали на праздничной католической мессе в придворной церкви и на заседании масонской ложи. Вполне вероятно, что масоны постарались воспользоваться поездкой Павла Петровича по Европе, чтобы привлечь его в свою организацию в качестве главного участника, а заодно и отделиться от шведской ложи. Лишь немногие доверенные лица свиты великого князя из панинской клиентелы – Александр Борисович Куракин и Сергей Иванович Плещеев – были масонами. Однако в то же самое время – зимой 1781–1782 года – по поручению московских масонов шли переговоры о превращении российской ложи в самостоятельную провинцию: университетский профессор Иоганн Георг Шварц во время своей поездки по Германии встречался с гроссмейстером герцогом Фердинандом Брауншвейгским и принцем Карлом Гессен-Кассельским. Решение об этом было принято в 1782 году Вильгельмсбадским конвентом, созванным по инициативе Виллермоза. Кроме того, в Берлине он договаривался с «конкурентами» – розенкрейцерами Иоганном Христианом фон Вёльнером и Иоганном Христианом Антоном фон Теденом о создании в России филиала их тайного союза. В обеих организациях Павлу была приготовлена степень провинциального гроссмейстера. Масонством престолонаследник начал интересоваться еще в юности: так, в августе 1782 года, находясь во Франкфурте опять же во время Вильгельмсбадского конвента, он воспользовался возможностью побеседовать с принцем Карлом Гессенским «о высших материях». Именно свидетельство принца никак не удается опровергнуть современной науке: он сообщал, что «нашел великого князя благочестивым, разумным, верным приверженцем его религии, стремящимся к постижению высшей мудрости и предполагающим таковую в масонстве, хотя сам он и не является масоном. Человек он замечательный, и я полагаю, что в свое время он наверняка станет истинным учеником мудрости». Российские тайные общества и впоследствии продолжали рассчитывать на Павла, однако он, по всей видимости, не поддавался давлению, в особенности тому, которое исходило от весьма значимых с культурно-политической точки зрения московских розенкрейцеров из окружения Николая Новикова вплоть до ареста последнего в 1792 году[922].
В январе 1782 года завершилось брачное предприятие, наделавшее так много шума: состоялась помолвка Франца Тосканского и Елизаветы Вюртембергской. Однако и после этого путешествие графа и графини du Nord продолжало использоваться для демонстрации союза двух имперских держав. Иосиф, разумеется, позаботился о том, чтобы высокие гости были приняты родителями жениха и невесты во Флоренции и Мёмпельгарде. Затем им предстояло навестить братьев и сестер императора, восседавших на тронах, определенных им Марией Терезией: королеву Марию Каролину в Неаполе, герцогиню Марию Амалию в Парме, эрцгерцога Фердинанда в Милане, королеву Марию Антуанетту в Париже и супругу генерал-штаттгальтера Марию Христину в Брюсселе. Остальные остановки возникали скорее по ходу посещения этих узловых пунктов: супруги провели неделю в Венеции, приняв участие в заседании Большого совета и встретившись с Ангеликой Кауфман[923]; три недели в Риме, где великие князь и княгиня несколько раз были приняты папой Пием VI, а Иоганн Фридрих Рейффенштейн представил им Филиппа Хаккерта, получившего от них заказы и не поддавшегося на их уговоры переехать в Россию[924]; несколько дней в Голландии по следам Петра Великого с посещением Лейденского университета, затем во Франкфурте и Штутгарте, где им наносили визиты многочисленные германские князья, в частности принц Карл Гессенский, а также в Швейцарии, где они навестили Лафатера, которому великий князь позволил провести физиогномический анализ его личности на немецком языке[925]. Наконец круг замкнулся в Вене, откуда супруги направились домой. По дороге в Краков Павел Петрович и Мария Федоровна проезжали через прусскую Силезию, однако королю не оставалось ничего иного, как поприветствовать их через местного коменданта[926].
Так еще одним поколением спустя Фридрих понял, что ему вновь не удается в решающий момент инструментализировать связь преданного ему русского престолонаследника и сосватанной им в Петербург принцессы для установления длительных союзнических отношений с Россией. Как и во время Семилетней войны, в последние годы жизни ему снова пришлось терпеливо ожидать, что отношения с Россией улучшатся после воцарения великокняжеской четы. Когда в 1788 году сестра великой княгини, Елизавета Вюртембергская, перейдя в католичество, вышла замуж за эрцгерцога Франца Австрийского, Екатерина все еще гордилась тем, что этот союз был заключен благодаря совместным усилиям ее самой и ее друга императора Иосифа наперекор Пруссии[927].
Путешествие наследной четы по Европе не ограничилось официальным поводом – браком наследника Габсбургов и вюртембергской принцессы: оно превратилось в крупный, широко обсуждавшийся в то время спектакль. Почестями, которыми встречали графа du Nord, он был обязан престижу России – делу рук его матери, и поездка способствовала сближению именно екатерининской России с Европой. Самой Екатерине не удалось с помощью этого путешествия склонить великого князя в пользу союза с Австрией и поколебать идеальный образ правителя – Фридриха II, но все же поездке удалось нарушить его одностороннюю тягу к Пруссии – она обрела противовес, хотя и иного рода. Поездка оставила длительный и прочный отпечаток на представлении Павла Петровича о европейской монархической структуре, несколько лет спустя объявленной революцией «старым режимом»[928]. В 1796 году, взойдя на престол, он счел своим долгом проявить солидарность с этой Европой: с эмигрировавшими французскими принцами, знакомство с которыми он составил в 1782 году в Париже и Версале, с итальянскими и немецкими князьями, спасшимися бегством от республиканских войск, и даже с папой римским. Пруссия же, перешедшая под начало наследника великого Фридриха, к тому времени уже давным-давно подписала в Базеле первый мирный договор с республикой – с «цареубийцами», как в 1795 году выразилась возмущенная Екатерина[929].
До самой смерти императрицы оставались натянутыми ее отношения с великокняжеской четой. Екатерина фактически не допустила их к участию в устройстве брака Александра с баденской принцессой Луизой Марией Августой, внучкой маркграфа Карла Фридриха. На сей раз ее выбор не был продиктован соображениями союзничества – будь то с Пруссией или с Австрией. Дело также было не в угрозе, которую представляла для маркграфства Французская республика на момент заключения брака – 1792–1793 годы[930]: перспективу этого брака она взяла на заметку десятью годами ранее, а переговоры о нем начала в 1790 году[931]. Отношения с Баденом имели в правление Екатерины II самостоятельное значение. Прежде всего, Екатерина II и Карл Фридрих Баденский были правнуками маркграфа Фридриха Магнуса Баден-Дурлахского, и всю свою жизнь Екатерина вспоминала о редких встречах с его дочерью – своей бабкой, овдовевшей баденской княгиней Альбертиной Фредерикой[932]. Однако крепче, чем семейные узы, с маркграфом и его супругой Каролиной Луизой – дочерью ландграфа Людвига VIII Гессен-Дармштадтского Екатерину объединяла принадлежность к тому, что в языковых играх Вольтера, энциклопедистов и Гримма называлось «универсальной церковью Просвещения»[933].
Незадолго до своей смерти, в 1795–1796 годах, Екатерина устроила брак великого князя Константина с Юлианой, дочерью австрийского генерала Франца Фридриха Саксен-Кобург-Заальфельдского и внучкой правящего герцога Эрнста Фридриха, перешедшей в православие под именем Анны Федоровны. С удовлетворением она подвела итог своей деятельности в письме к Гримму: «Итак, все это устроено как нельзя лучше и по-домашнему»[934].
5. Германские князья на российской службе
Отказав в 1773 году дармштадтскому ландграфу Людвигу IX в правах на территорию в пределах Российской империи, императрица совершенно сознательно предложила ему звание фельдмаршала – весьма серьезное назначение. Фактически же Людвиг перешел с австрийской службы на российскую, не выезжая из Пирмасенса и Дармштадта[935]. В правление Екатерины российской короне служили и другие немецкие принцы – представители династий, находившихся в родственных связях с императорским домом. В течение некоторого времени, в самом конце первой Турецкой кампании, в русской армии под командованием Петра Александровича Румянцева служил брат великой княгини Натальи Алексеевны наследный принц Людвиг, впоследствии – ландграф Людвиг X и великий герцог Людвиг I Гессен-Дармштадтский. Однако Екатерина была недовольна им и после заключения мира с радостью отпустила его в Германию. Остатки своего авторитета в глазах императрицы он утратил, уступив в 1776 году свою невесту – вюртембергскую принцессу – наследнику российского престола[936].
Еще один немецкий князь, обязанный своим высоким званием Наполеону, лишился доверия Екатерины тоже не за просчеты по службе. Наследный принц Вюртембергский Фридрих, брат Марии Федоровны, впоследствии герцог, курфюрст и король Вюртемберга Фридрих I, не справился, с точки зрения прусского короля, со своей задачей и не сумел предотвратить брачную сделку между Веной, Мёмпельгардом и Петербургом, поэтому принц счел за счастье приглашение Екатерины на российскую службу[937]. Его отец и великий князь Павел Петрович считали, что младшим братьям Марии Федоровны, Людвигу и Евгению, также следовало уйти с прусской службы и поступить на российскую, однако те не видели в этом необходимости, поскольку продолжали пользоваться благосклонностью короля. В начале 1782 года наследный принц Вюртембергский проехал с великокняжеской четой до Неаполя и Рима и, проведя лето в Мёмпельгарде, в сентябре снова присоединился к ним в Штутгарте и Людвигсбурге, где Карл Евгений чествовал великого князя и свою племянницу. Будучи назначен в апреле губернатором русской Финляндии со столицей в Выборге, он приступил к своим обязанностям лишь в октябре[938], а в 1785 году получил под свое начало полк. В 1783 году Фридрих участвовал в короткой летней кампании под командованием Потемкина, в ходе которой было аннексировано Крымское ханство. Проводя лето в Выборге, а на зиму перебираясь в близлежащую столицу, он не слишком утруждал себя административной деятельностью. Он поддерживал тесный контакт с родителями в Мёмпельгарде, с Голландом и Моклером, читал Физиогномические фрагменты Лафатера и занимался воспитанием детей[939].
Однако угрозу ему представляли именно семейные проблемы. Вначале императрица обиделась на Фридриха за то, что в 1784 году его брат Людвиг женился на Марии Анне, дочери князя Адама Казимира Чарторыйского, не спросив разрешения ни у нее, ни у своих родителей: Екатерина опасалась, что Вюртемберг может заявить претензии на польский престол[940]. А затем кризис разгорелся и в семье самого Фридриха, женатого на Августе Брауншвейгской, причем он сопровождался столь сильными вспышками гнева со стороны принца, что Екатерина стала все решительнее вступаться за «Зельмиру», как она называла Августу, не совсем, впрочем, неповинную в разладе. После очередной бурной сцены, последовавшей за театральным представлением в Эрмитаже в декабре 1786 года, Августа прибежала к Екатерине, ища у нее защиты. Та немедленно предоставила ей «убежище», а Фридриха лишила своей милости и освободила от службы. Уволенный вторично за столь короткое время, он незамедлительно покинул Россию вместе с детьми[941]. Сразу же после скандала между Фридрихом и Августой Екатерина написала Гримму, что приходится признать, что брауншвейгской семье действительно не везет в России[942]. Однако «невезение» на этом не закончилось: пока велась переписка с родителями принцессы о возможном расторжении брака и условиях ее возвращения к ним, в сентябре 1788 года «Зельмиру» настигла жуткая смерть в ее «убежище» – в замке Лоде в Эстляндии. Виновником гибели принцессы – прямым или косвенным – был генерал Рейнгольд Вильгельм фон Польманн (Вильгельм Романович Польман), назначенный Екатериной управляющим замком: нельзя исключать, что он применил сексуальное насилие, но как минимум отказал несчастной в помощи и не был привлечен за это к суду[943].
С началом второй войны с Османской империей принц Фридрих вновь подал прошение о зачислении в русскую армию, однако Екатерина решительно отклонила его. Тем не менее его отец, Фридрих Евгений, добился приема на русскую службу двоих младших братьев Марии Федоровны, принцев Карла и Александра. В 1770 году, при рождении, Карлу, крестнику Екатерины, было присвоено звание капитана, в 1788 году он стал уже генерал-майором. Следуя инструкциям своего брата Фридриха, знатока России, он обзавелся экипировкой скорее практичной, чем великолепной[944], и в сопровождении Моклера отправился прямиком на молдавский фронт. Их маршрут пролегал через Вену, где он встретился со своей к тому времени замужней сестрой Елизаветой и познакомился с императором, уже овеянным дыханием смерти[945]. Он служил под командованием и протекцией Потемкина, которого весной 1791 года сопровождал в Петербург, где был сердечно принят императрицей и своей сестрой – великой княгиней. Однако после его возвращения на арену боевых действий, где к тому времени уже начались переговоры о перемирии, императрица и великокняжеский двор получили печальную весть о смерти принца от сыпного тифа в августе 1791 года в Галаце. Двор еще находился в трауре по нему, когда Екатерина была потрясена еще одним дурным известием: подобно тому как в феврале 1790 года спустя два дня после смерти эрцгерцогини Елизаветы стало известно о кончине императора Иосифа[946], так и безвременная смерть принца Карла оказалась преддверием драматически представленной смерти Потемкина, скончавшегося несколько недель спустя от того же тифа[947].
Следующий по возрасту младший брат великой княгини, принц Александр Вюртембергский, командовал дивизией в чине генерал-майора. В 1790 году он был ранен и перевезен в столицу, где его успешно вылечили. В России он прослужил дольше всех. В 1798 году он вторично породнился с императорским домом, взяв в жены сестру супруги великого князя Константина, Антонию Саксен-Кобург-Заальфельдскую. С 1811 по 1822 год он служил военным губернатором Витебской и Могилёвской губерний, а после этого, вплоть до своей смерти в 1833 году, занимал должность, принадлежавшую когда-то Сиверсу, – главноуправляющего ведомством путей сообщения, к которой в 1832 году прибавилось еще и управление публичными зданиями[948]. В войне с Наполеоном, невольным союзником которого оказался его брат, король Вюртемберга Фридрих I, Александр сражался в чине генерал-лейтенанта[949].
Итак, несмотря на охлаждение отношений с великокняжеским двором и скандальный отъезд из страны вюртембергского наследного принца Фридриха, Екатерина вовсе не стремилась наказывать всех членов вюртембергского дома. После воцарения Павла, в 1798 году на российскую службу в чине генерала поступил один из старших братьев Марии Федоровны – принц Людвиг. Женившись на Марии Анне Чарторыйской, он прослужил в прусской армии в звании генерал-майора до 1789 года, а затем попросил отпуск и отправился в Польшу, где в период майской конституции 1791 года занимался разработкой нового Военного устава республики. Однако, когда в мае 1792 года он, будучи генерал-лейтенантом Литовской армии, не только не оказал сопротивления российским войскам, но и перешел на их сторону, его заклеймили как предателя. Король Станислав Август немедленно выгнал его со службы, а жена, урожденная Чарторыйская, развелась с ним. Вернувшийся покрытым позором в Пруссию, он был обвинен еще и в хищении военной кассы и в желании скрыться от многочисленных частных кредиторов. Как бы то ни было, в польской и дружественных ей историографиях дурная слава продолжает преследовать «Луи» Вюртембергского и по сей день[950]. Последним, уже в правление Павла I, в Россию прибыл еще и принц Евгений Вюртембергский, родившийся в 1788 году, сын брата великой княгини с таким же именем. В 1812 году он, командуя дивизией, как и его дядя Александр сражался против Grande Arme, в состав которой входил и вюртембергский контингент[951].
В правление Екатерины пропитания на русской службе искали выходцы также из других земель – имперских штатов. За боевые заслуги под Очаковом в декабре 1788 года принц Виктор Амадей Ангальт-Бернбург-Шаумбургский, служивший в чине генерал-лейтенанта, был награжден орденом Св. Георгия второй степени, а уже в апреле 1790 года он умер от тяжелого ранения, полученного на другом – шведском – фронте. Скорбь Екатерины по нему была искренней, хотя и умеренной: когда знаменитый Кваренги в январе 1792 года представил императрице смету мавзолея принца, она сочла, что стоимость сооружения слишком высока, и отказалась от своего замысла, поручив Храповицкому сообщить художнику, что в Италии за подобную работу берут меньше[952]. Скорее авантюристом можно назвать принца Карла Генриха Нассау-Зигенского, состоявшего прежде на испанской и французской службе, а с 1787 года успешно командовавшего российским галерным флотом на тех же самых фронтах – сначала на Черном, затем на Балтийском морях. Впоследствии Екатерина давала ему различные деликатные поручения – сначала в Польше, а затем в Германии – по борьбе с революцией[953]. Еще в 1770-х годах на русскую службу поступил граф Максимилиан Юлиус Вильгельм Нессельроде-Эресхофенский, друг юности великой ландграфини. В чине тайного советника и камергера он с 1778 по 1786 год был посланником императрицы в Лиссабоне, а в 1788–1796 годах – в Берлине, сменив на этом посту Сергея Петровича Румянцева. Его сын Карл Роберт, друг юности великого князя Александра Павловича, в конце 1812 года стал фактическим руководителем внешней политики, заняв место Николая Петровича Румянцева. Представитель Российской империи на Венском конгрессе, при Николае I он стал канцлером империи[954].
Принимая во внимание чрезвычайно тесные связи вюртембергского дома с Россией, хотелось бы упомянуть об одном загадочном на первый взгляд документе. Он известен как «завещание» императрицы и содержит негативную оценку того влияния, которое «вюртембергские принцы» оказывали на политику России, что дало основания одному автору уже в наши дни даже трактовать ее как знак приверженности Екатерины «русской идее»[955]. Историк, не доверяющий националистическому пафосу, полагается на свое ремесло: он реконструирует дословный смысл цитаты с помощью точного перевода, исследует смысл и назначение текста в целом, узнает, какие события того времени могут помочь в его интерпретации, и заручается трактовками, данными другими историками. Размышляя над тем, как остаться в памяти потомков, и подыскивая подходящие для этого слова, Екатерина всю жизнь писала собственные характеристики, которые могли бы иметь непреходящее значение. К таким источникам относятся, в первую очередь, ее автобиографические произведения и письма, однако существуют и тексты, по своему жанру напоминающие завещание. Так, в 1778 году она посвятила себе эпитафию на французском языке, в которой лаконично – brevitas[956] как стилистический идеал[957] – сформулировала, какой она хотела бы запомниться потомкам: самостоятельной в своих действиях, непрестанно помышляющей о благе страны, по-человечески симпатичной и наделенной «республиканской душой»[958]. В Завещании, адресованном российским сочинителям, она оставила «заветы» о том, как следует писать, например: «Краткие и ясные изражения предпочитать длинным и кругловатым»[959]. В качестве мнимого завещания Екатерины II в Париже в 1802 году французский писатель Пьер «Сильвен» Марешаль анонимно опубликовал текст, вошедший в состав его полемического произведения История России. В нем он весьма критически оценивал панегирики, расточавшиеся просвещенному абсолютизму Вольтером и другими авторами[960].
Однако в том, другом, обсуждаемом здесь документе, подлинном екатерининском, поскольку он написан ее собственной рукой, по-русски, на половине листа, она не обращалась к современной ей публике и не выказывала стремления к посмертной славе; он не содержит ни капли иронии. На бумаге не проставлено ни даты написания, ни адресата, и даже заголовком императрица его не удостоила. Завещанием его впервые назвал в середине XIX столетия Дмитрий Николаевич Блудов, председатель Департамента законов и будущий председатель Государственного совета. Этот листок хранился в течение ста лет вместе с другими секретными документами, касавшимися вынужденного отречения и убийства Петра III[961].
В тексте говорится о ряде мер на случай смерти императрицы. По всей вероятности, он предназначался узкому кругу доверенных лиц из непосредственного придворного окружения, так как на нем отсутствует имя адресата. Первым пунктом Екатерина определяла место своего захоронения: в зависимости от места своей смерти, завещая похоронить себя на любом из ближайших православных кладбищ. Руководствоваться в данном случае следовало, таким образом, прежде всего практическими соображениями, в тексте ни словом не упоминался мавзолей. Вторым пунктом императрица распорядилась о простоте траурной церемонии. Третьим пунктом она завещала свою библиотеку вместе со всеми бумагами и коллекцией камей внуку Александру. В четвертом пункте сообщалось, что копия завещания хранится «в таком верном месте, что чрез долго или коротко нанесет стыд и посрамление неисполнителям сей моей воле». В пятом пункте императрица объявляла о своем намерении посадить Константина на престол Восточной империи. В шестом и последнем пункте сказано о том, что интересует нас в данном случае больше всего: «Для благо Империи Российской и Греческой советую отдалить от дел и советов оных Империи Принцов Виртемберхских и с ними знатся как возможно менее, равномерно отдалить от советов обоих пол немцов». Однако подводные камни могут скрываться даже в таком, казалось бы, простом тексте. Все дело в двояком значении глагола «отдалить». Слово «отдалить» можно понять здесь и как «удалить», и как «держать на отдалении». Первое значение предполагает чье-то изначальное присутствие, второе оставляет открытым возможность присутствия кого-либо или его появления. Поскольку в то время восточной, Греческой, империи – если иметь в виду интронизацию Константина, российскую секундогенитуру в православной столице Константинополе, – еще не существовало, да так и не возникло впоследствии, то нужно принять именно второе значение.
В документе нет прямого упоминания имен наследника престола Павла и Марии Федоровны. Из этого можно заключить, что последним волеизъявлением Екатерины для них не предусматривалось сколько-нибудь значительной роли после ее смерти. Это предположение подтверждается тем, что она благословляла «умом и сердцом» не кого-нибудь, а внукаАлександра. Когда тот стал императором по манифесту от 12 марта 1801 года, после того как накануне ночью был убит его отец, он в самом деле возвел «законы» и «сердце» своей бабки Екатерины в ранг ведущих принципов своего правления[962]. В силу этого можно предположить, что это «завещание» указывает на вторую, не дошедшую до нас или даже не изложенную письменно редакцию этого документа, которая должна была бы обеспечить исполнение ее воли, предупреждая о «стыде и посрамлении» всех, кто рискнет нарушить ее. Вряд ли императрица стала бы угрожать наказанием за нарушение предписаний, касавшихся ее захоронения и траурных ритуалов: в этих фрагментах подчеркивается скорее стремление к достойной простоте. И это служит еще одним подтверждением тому, что первоочередной целью «завещания» было назначение наследником престола Александра вместо Павла. Так и поняли его архивариусы, хранившие эту бумагу вместе с секретными документами о государственном перевороте 1762 года.
Для проверки этой гипотезы требуется определить дату написания документа. 28 апреля 1792 года внимательный секретарь Екатерины Храповицкий нашел бумагу на столике в спальне императрицы. Он прочел ее, не успев переписать, но пересказал в своем дневнике ее содержание, отметив: «…когда же писано, не известно»[963]. Однако даже при отсутствии даты нет оснований сомневаться в том, что «завещание» было написано непосредственно перед тем, как его обнаружил Храповицкий, во всяком случае – в апреле 1792 года.
Взгляд на биографические и политические события той поры помогает понять, что могло бы побудить Екатерину весной 1792 года отказать Павлу в праве на престол. Она чувствовала себя больной и постаревшей и усиленно размышляла о своем месте в истории. Осенью 1791 года умер Потемкин, 1 марта (н. ст.) 1792 года – император Леопольд II, 29 марта (н. ст.) того же года от последствий покушения скончался король Швеции Густав III; ходили слухи, что вскоре и Екатерину ожидает смерть от руки иностранного агента. Сильно хворал Александр Алексеевич Вяземский, генерал-прокурор, с 1764 года стоявший во главе всей системы управления; новый и последний фаворит императрицы Платон Александрович Зубов обрел неслыханное могущество, нарушив соотношение сил между придворными партиями. В Польше и России Екатерине виделись революционные брожения, вызванные событиями во Франции, а в тот самый день, когда Храповицкий прочел ее «завещание», императрица получила известие о войне, объявленной Австрии Францией: выступление русской армии в Польшу было назначено на 10 мая; шло распределение обязанностей Вяземского между другими чиновниками. Мало того, 13 апреля, воспользовавшись надуманным предлогом, она отдала распоряжение о применении полицейских санкций к московским розенкрейцерам из новиковского окружения. После многочисленных обысков и допросов издателя арестовали, и все указывало на то, что великий князь Павел Петрович уже давно находился в руках прусских розенкрейцеров[964]. Однако решение Екатерины о лишении Павла прав на престол, несмотря на то что в апреле 1792 года набралось достаточно поводов для этого, зрело со времен их конфликта конца 1786 – начала 1787 года. К тому же уже с 1790 года через Николая Румянцева императрица втайне занималась устройством брака Александра – задолго до его совершеннолетия[965].
Все это проясняет, почему Екатерина сочла нужным упомянуть в своем завещании «виртемберхских принцов» и «обоих пол немцов». В апреле 1792 года они не представляли непосредственной опасности. После смерти брата Карла служить в России остался лишь Александр. Людвиг, которого в интересах своей «семьи» хотела видеть польским королем Изабелла Чарторыйская, супруга Адама Чарторыйского, находился в Польше, готовясь предать дворянскую республику ее могущественным противникам. Наследный принц Фридрих, справедливо считавший Екатерину своим ярым врагом, пребывал в Людвигсбурге, дожидаясь поста при вюртембергском дворе или имперской должности и, в конечном счете, своей очереди на штутгартский престол. Поэтому на пути к возведению на престол несовершеннолетнего Александра стояли лишь законный наследник престола Павел Петрович и Мария Федоровна. И если императрица уже давно не допускала вмешательства сына в дела управления государством, то в документе она распоряжалась о дальнейшей изоляции супругов. В первую очередь ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы они получили военную поддержку от братьев великой княгини, как когда-то Петр III – от своих голштинцев.
Кроме того, есть основания считать, что удар, нанесенный Новикову, был направлен против великого князя Павла Петровича. Со смертью Фридриха II связь тайных обществ с Берлином стала активнее использоваться как инструмент прусских интересов. Через Иоганна Рудольфа фон Бишофвердера, графа Христиана Августа фон Гаугвица, представителя Пруссии в Петербурге графа Доротея Людвига Христофа фон Келлера и представителя России в Берлине Максима Максимовича (Магнуса) Алопеуса великокняжеский двор поддерживал тайные сношения с двором Фридриха Вильгельма II и его розенкрейцерским окружением[966]. Екатерине виделось в этом соединение ненавистного ей антипросвещенческого духа, к которому тяготел Павел, с привкусом государственной измены, причем именно в тот момент, когда монархиям следовало объединить усилия для борьбы с революцией. Пока не ясно, какую роль играли в этой сети вюртембергские принцы и имелся ли у Екатерины конкретный повод подозревать их в желании поставить русскую политику в зависимость от Пруссии. В целом получается, что весной 1792 года речь шла об организации императрицей обороны сразу на двух фронтах – от революции и от попыток управлять российской политикой извне. Она ожидала от юного великого князя Александра Павловича, что его политика будет ориентироваться на принципы, которых придерживалась она сама с момента своего прихода к власти: не на ту или иную «национальную идею», а на «благо» империи Российской, как сказано в неоднозначном на первый взгляд тексте «завещания», на ее самоутверждение и модернизацию. О второстепенности национальных мотивов свидетельствует и сам путь, с помощью которого Екатерина попыталась посвятить в свои планы Александра осенью 1793 года, три недели спустя после его свадьбы. На роль посредника был выбран не «верный сын отечества», а многолетний воспитатель и наставник внука, пользовавшийся его большим уважением, – свободомыслящий уроженец швейцарского кантона Во Фредерик Сезар де Лагарп, приглашенный императрицей в Россию в 1783 году по рекомендации Гримма[967]. Однако Лагарп сделал вид, что не понимает замыслов императрицы. Тем не менее она никогда не лишала его своей милости, даже несмотря на то что правившая в Берне олигархия стремилась представить его опасным республиканцем за активную поддержку оппозиции в кантоне. Как бы то ни было, в 1794–1795 годах Екатерина сочла, что было бы умнее просто проводить его со службы с почестями. Она продолжала плести интриги против Павла и даже сообщила о своих намерениях Александру[968], однако проект государственного переворота остался «бумажкой, чернилами закапанной» до конца ее жизни. В 1762 году у нее не было письменного плана – она просто действовала.
Глава VIII. Политический курс Екатерины II в отношении Германии в период от семилетней войны до французской революции
1. Внешнеполитическая переориентация России в 1762 году: гегемония в Восточной Европе – равновесие сил в Германии
С ранней юности Екатерина привыкла видеть в Священной Римской империи германской нации, с одной стороны, конгломерат бесчисленных княжеств разного значения, конкурирующих правовых притязаний и сложнейших родственных связей, а с другой – арену конфликта между Австрией и Пруссией. Уже в зрелом возрасте она вспоминала, как во время Первой Силезской войны[969] в Штеттин привозили пленных австрийских офицеров и как ее не успевшему оправиться от удара отцу пришлось выступить со своим полком в поход, хотя и не на линию фронта[970].
Важнейший опыт, необходимый для формирования принципов ее собственной политической линии в отношении Германии, дала Екатерине Семилетняя война. Всю жизнь она считала, что Россия, присоединившись к странной коалиции Бурбонов и Габсбургов, служила чужим интересам. Она даже упрекала ведущих русских сановников, принадлежавших к придворным партиям Воронцовых и Шуваловых, в получении взяток из Франции, заступаясь за канцлера Бестужева, чья коррумпированность была притчей во языцех[971]. В глазах Екатерины он был убежденным патриотом, управлять которым было не так уж легко. В автобиографических записках она, разумеется, не упомянула о том, что одно время и сама принимала значительные суммы от британского посланника[972]. Однако не только великий князь Петр Федорович поплатился за свою нескрываемую любовь к Фридриху II, подвергнувшись изоляции при дворе императрицы Елизаветы Петровны во время Семилетней войны. Одно время великую княгиню тоже подозревали в симпатиях к Пруссии и Англии и даже в предательских связях с ними. Тем не менее выход России из антипрусской коалиции, осуществленный императором Петром III, не потребовавшим никаких выгод для своей империи после пяти лет довольно удачных военных действий, Екатерина расценила как нарушение интересов России. Кроме того, в глазах Екатерины он потерял свою политическую состоятельность, поскольку делами своего голштинского наследства он был озабочен больше, чем благом своей империи. Тот факт, что сразу же после заключения мира с Пруссией Петр стал искать ее поддержки для войны с Данией за свое наследство в Шлезвиге, не просто послужил Екатерине поводом для его свержения, но был воспринят ею как свойственное дилетанту смешивание великодержавных интересов Российской империи с семейными интересами голштинского герцога и наглость по отношению к уставшим от войны подданным[973].
В записях Екатерины, в которых она подводит некоторые итоги своей деятельности как правительницы, не нашлось места, в отличие от завещаний Фридриха II, каким бы то ни было соображениям по внешнеполитическим вопросам. В своих записках, впечатляющих свойственной отчетам сухостью стиля, Екатерина не отстаивает ретроспективно правоту своей дипломатии и не навязывает своим преемникам союза с определенными державами в будущем. Даже подтверждение выхода России из Семилетней войны непосредственно после своего прихода к власти она объясняет исключительно финансовыми издержками империи и необходимостью обратиться к внутренним реформам[974]. В этих обращенных в прошлое записях, созданных с промежутками в пять, двадцать и тридцать лет, отчетливо просматриваются аргументы заговорщиков 1762 года. Учитывая царившие в стране настроения, такие политические авторитеты, как Никита Иванович Панин – выразитель мнения верхушки государственного аппарата – и Григорий Николаевич Теплов, секретарь и ghost-writer[975] Екатерины в 1760-е годы, видели свою задачу в поддержании мира, модернизации администрации и общества, увеличении населения страны и разработке ее внутренних ресурсов[976].
Однако обе возможные интерпретации этих фрагментов екатерининского текста – отдающие предпочтение внутри– или внешнеполитическим интересам – были бы слишком простыми. Во-первых, императрица не прятала свою с самого начала наступательную внешнюю политику за потребностью в реформах, так необходимых империи, но действительно с самого своего прихода к власти целенаправленно и обдуманно возглавила процесс обновления, который должен был дать возможность самодержавному государству составить достойную конкуренцию другим крупным монархиям[977]. Во-вторых, сосредоточившись на просветительской внутренней политике и экономическом росте, Екатерина не забывала и о чреватых конфликтами внешних интересах. Из других документов становится понятно, как она планировала обеспечивать мир и безопасность своей империи: путем установления гармонии между утверждением неформального авторитета России за ее западными границами и укреплением власти внутри государства.
Уже в последние годы жизни императрицы Елизаветы Петровны Екатерина подвергала прямой критике тогдашнюю внешнюю политику России и из этой критики впервые вывела некоторые принципы будущей политической переориентации по окончании войны. В своих тайных Аperus, перекликающихся со взглядами Панина[978], – в этих несистематизированных, отчасти афористичных высказываниях, обстоятельства возникновения, а также назначение и адресат которых до сих пор остаются неизвестными, Екатерина в самый разгар войны говорила о необходимости мира для обширной империи. Контекст, однако, не оставляет сомнений в том, что под миром она подразумевала лишь уклонение от новых войн с другими державами европейской пентархии, а вовсе не принципиальный отказ от экспансионистских целей. Она даже упрекала правящую государыню в ослаблении протектората Российской империи над ее западным предпольем в результате вступления на курляндский трон в 1759 году принца Карла Саксонского, сына польского короля Августа III. Возвращение власти в Митаве в руки семейства Бирон великая княгиня объявила делом «справедливости», аргументируя, однако, свое требование исключительно гегемонистскими интересами России: она считала, что не следует оказывать поддержку королю, чья политика в Польше направлена на подрыв «свободы в республике» – читай: аристократической конституции. Екатерина считала, что для России гораздо полезнее не деспотический сосед, а «счастливая анархия», в которой пребывала Польша и которой «мы», как писала супруга престолонаследника во множественном числе вместо единственного (pluralis pro singulari), если даже не в числе «множественного величия» (pluralis maiestatis), «распоряжаемся по нашему усмотрению». Одновременно Екатерина лелеяла мечты о превращении Российской империи в самую могущественную торговую державу Евразии в случае, если удастся укрепить ее позиции на Черном и Каспийском морях и изменить в пользу России направление торговых путей между европейскими странами и Китаем и Индией[979].
Это откровенное признание собственных политических интересов за пределами России не выдает уникальную для XVIII века безнравственность, свойственную правителю, и в то же время дальновидность их автора не заслуживает восхищения потомков, если иметь в виду двухсотлетний опыт российской и советской имперской истории. Оригинальностью этот перечень совсем не блещет. «Екатерина не была гением в иностранной политике, не внесла в нее новой, творческой идеи», как верно заметил Александр Семенович Трачевский, наиболее компетентный из дореволюционных историков – специалистов по германской политике императрицы[980]. Однако все дело именно в отсутствии творческого подхода: великая княгиня вовсе не желала разрабатывать принципиально новую концепцию внешней политики. В ее записях нет ссылок на источники, нет патетических заявлений о преемственности курса на укрепление могущества Российского государства, и, тем не менее, ее взгляды и намерения совпадают с традиционными целями, которые преследовала российская внешняя политика со времен Петра I. Для упрочения позиций великой державы и развития экономических и культурных связей с Западом следовало, прежде всего, воспрепятствовать Франции, стремившейся объединить Швецию, Польшу и Османскую империю – «трех возможных противников» – в союз для создания барьера против России, угрожавшег безопасности империи и способного изолировать ее от Центральной Европы[981]. Согласно принципу, определявшему представление о безопасных границах, – принципу, который, несомненно, не был свойством лишь российской внешней политики, но происходил из глубоко укорененного опыта многолетней истории экспансии в полиэтническом ареале Восточной Европы и Северной Азии, – они считались таковыми лишь в том случае, если у соседей не было ни желания, ни возможности проявлять враждебность. Убежденная в необходимости целенаправленного расширения влияния России за пределами ее западных границ, великая княгиня обвиняла ведущих петербургских политиков в вовлечении Российской империи в бесполезную войну мирового масштаба – в ошибочном решении, за которым последовало пренебрежение проверенными средствами доктрины безопасности.
После прихода к власти Екатерине пришлось принять «безрезультатный», по вине Петра III, исход войны как предпосылку своей внешней политики[982]. Однако тем большей была решимость императрицы повернуть эту политику в русло не столь уж устаревших, однако порой оспаривавшихся традиций. В самом деле, совершенный Екатериной государственный переворот стал во внешней политике России таким же поворотным пунктом, как и переход престола от Елизаветы к Петру III в конце 1761 календарного года. Только на сей раз этот поворот с самого начала был задуман как поворот вспять. Первоочередной задачей самозваная императрица считала восстановление «антибарьера» у западных границ России. Поэтому вовсе не случайно, что документы не донесли до нас никаких сведений о том, что, ввиду неопределенного исхода войны, она рассматривала развитие отношений России с Англией и Францией или с Центральной Европой как первоочередную политическую задачу.
У заговорщиков 1762 года вообще не было законченной программы политического курса в отношении Германии, которая бы компетентно и дифференцированно взвешивала проблемы Священной Римской империи, как они представлялись на взгляд из Петербурга, и служила бы руководством к действию русским дипломатическим представителям. Над горизонтом российской внешней политики выделялись Австрия, Пруссия и Саксония, укрепившие свою значимость вследствие Семилетней войны, северогерманские княжества, связанные с правящей в России династией семейными узами, и ганзейские города, игравшие важную роль во внешней торговле и переселенческой политике России[983]. Кроме того, было известно о влиянии Франции на отдельные дворы Германии. Однако Священной Римской империи, собственная армия которой участвовала в войне против Пруссии, вообще не уделялось никакого внимания как целому не только в политических расчетах русского правительства: по вине венской дипломатии тормозилось участие России в предварительных двусторонних переговорах о мире между Австрией и Пруссией, начавшихся зимой 1762–1763 года[984].
Отсутствие летом 1762 года самостоятельного интереса к Германской империи, если речь не шла об укреплении российского протектората над Польшей, не было специфическим упущением новой петербургской власти – напротив, оно полностью соответствовало вновь взятым на вооружение принципам внешней политики послепетровской России[985]. Однако если в российской имперской и советской патриотической, в прусской и немецкой националистической историографических традициях эта международная ситуация, остававшаяся источником русско-германских отношений в Новое время, постоянно использовалась для легитимации актуальной политики в отношении Восточной и Центральной Европы, а в историческом сознании польского народа запечатлелась как предыстория национальной катастрофы – раздела Речи Посполитой, то в Германии за последние четыре десятилетия, в первую очередь благодаря работам Клауса Цернака и Михаэля Г. Мюллера, к ней выработался новый подход. Отталкиваясь от последних научных исследований, названные выше ученые подчеркнули теоретико-познавательное значение этой ситуации для истории Пруссии, Польши и России, а также системы европейских государств в целом и предложили новую интерпретацию этой проблемы[986].
В эту интерпретационную схему логично встраивается тот факт, что поначалу Екатерина не считала проблемы Германии первоочередными или заслуживающими отдельного внимания, поскольку ее ближайшие цели заключались в восстановлении российского влияния на политику и государственное устройство Курляндии, Польши и Швеции[987]. И если основные черты германского курса новой императрицы все же определились уже в первые недели ее правления, то это легко объяснить, вспомнив обо всех взаимосвязях и противоречиях, сложившихся к концу Семилетней войны внутри системы европейских государств и существовавших помимо политических намерений Екатерины, ограничивая свободу ее политических действий[988]. Именно поэтому даже готовность Екатерины к пересмотру политических приоритетов не могла повлиять на соотношение сил, возникшее после выхода России из войны. Даже при отсутствии проекта политического действия в отношении Центральной Европы императрице не оставалось ничего иного, как шаг за шагом выстраивать на практике российскую политику по отношению к Германии, следуя ею же самой расставленным приоритетам в Курляндии, Польше и Швеции.
Летом 1762 года Екатерина приняла четыре принципиальных решения различной степени важности в отношении германского направления ее внешней политики, отмежевавшись от позиций двух последних ее предшественников на троне и одновременно оповестив европейские державы о том, чт именно она полагает интересами Российской империи по ту сторону непосредственно прилегающих к ней территорий на Западе и какими способами она собирается эти интересы защищать. Необычные кадровые решения послужили катализатором процесса корректировки внешнеполитических приоритетов и политического курса в отношении Германии.
1. У нового государственного руководства не было разработанных проектов политического курса в отношении к Германии в целом, однако у императрицы была возможность проконсультироваться со знатоками Священной Римской империи. Среди экспертов по Германии, состоявших на русской службе, особо выделялся курляндец Герман Карл фон Кайзерлинг (Hermann Karl von Keyserling)[989]. Он знал не только немецкий, русский и французский языки, но и латынь и блестяще разбирался в имперском праве; его дипломатическими способностями пользовались поочередно канцлеры Андрей Иванович Остерман, Алексей Петрович Бестужев, Михаил Илларионович Воронцов и император Петр III. Кайзерлинг в качестве посланника представлял Россию на выборах императора во Франкфурте-на-Майне в 1745 году, на имперском сейме в Регенсбурге в 1746–1747 годах, в 1747–1748 годах в Берлине и с 1752 года по июль 1761 года – в Вене. Там он, самый высокооплачиваемый служащий Российской империи, оказался после краха своего друга Бестужева в политической изоляции, и с тех пор его деятельность стала ограничиваться критическими комментариями по поводу военных действий Франции и Австрии[990]. С 1761 года Кайзерлинг жил в Петербурге, а в июле 1762 года Бестужев без промедления свел императрицу с ним, поэтому Екатерина, задайся она целью после захвата престола приобрести непосредственное влияние в Германской империи, вполне могла бы прибегнуть к помощи Кайзерлинга для знакомства с имперской конституцией и приказать ему наметить основные линии политического наступления на Германию. Ей не помешало бы и то, что до нее Петр III назначил Кайзерлинга на другую должность за границей – посланником при польско-саксонском дворе Варшавы.
Вместо этого новая государыня подтвердила назначение Кайзерлинга[991]. Граф Кайзерлинг, отличаясь знанием имперсого права и Германии, благодаря его многолетнему знакомству с Бироном, авторитету, которым он пользовался среди своих сторонников из курляндского дворянства, и, прежде всего, опыту службы посланником в Варшаве в 1733–1744 и 1748–1752 годах, а также его признававшейся и друзьями, и врагами искушенности в конституционном праве и политических группировках Польши был не менее подходящей кандидатурой на роль посланника в дворянской республике[992]. Учитывая многообразие возможностей для применения этого выдающегося дипломата, его назначение в Польшу свидетельствовало о том, что главные цели Екатерины сосредоточивались именно там и в Курляндии. Кроме того, зная о предвзятом отношении Кайзерлинга к Австрии и Франции и о его связях с оппозиционными силами из окружения семейства Чарторыйских, бывшие союзники должны были понять, что петербургское правительство настроено не на достижение компромиссов в Курляндии и Польше, а на восстановление там неограниченного господства России[993].
Перед отъездом в Варшаву, в исторические июльские дни 1762 года, посланнику представился уникальный шанс принять участие в переориентации российской внешней политики. Кайзерлинг, как никакой иной дипломат воплощавший в своем лице преемственность политики со времен Остермана и Бестужева, быстро завоевал доверие императрицы и принял значимое участие в целой серии консультаций, в результате которых она и Никита Панин еще более укрепились в своем намерении возродить прежнюю традицию. Прежде всего, Кайзерлинг старался подогреть недоверие к альянсу Вены и Версаля. В целях изоляции Франции он придавал принципиальную важность союзу России «с Германией». Однако, поскольку Австрия была связана с Францией на неопределенное время, Кайзерлинг считал, что в интересах России было бы оспаривать значение габсбургского дома как представителя внешнеполитических интересов Священной Римской империи за счет повышения престижа Пруссии. Дипломат считал, что в союзе с Фридрихом Екатерине проще всего будет достичь своих целей в Польше. Участвуя в разработке внешнеполитического курса нового правительства, Кайзерлинг транслировал прусскому королю через его посланника в Петербурге информацию о новых масштабах международной деятельности и о долговременных, с его точки зрения, интересах России, которые должны были в результате вылиться в заключение союзного договора с Пруссией[994]. Таким образом, можно предполагать, что для облегчения своей уже третьей варшавской миссии летом 1762 года этот дипломат, одинаково хорошо разбиравшийся в делах Германской империи и Польши, внес весомый вклад в принятие четырех решений императрицы по ее германской политике.
2. Низложение Петра III 28 июня 1762 года вызвало замешательство среди русского военного руководства, не знавшего, продолжится ли вывод русских войск из занятой ими с начала 1758 года Восточной Пруссии. Однако Екатерина отдала приказ об их безоговорочном выводе. Одновременно она заявила о том, что намерена соблюдать мирный договор с Пруссией[995]. Здесь можно оставить без обсуждения вопрос о том, как собиралось поступить с этой провинцией правительство Елизаветы Петровны: аннексировать ее или держать про запас на случай победы антипрусского альянса с тем, чтобы в ходе мирных переговоров предложить ее в обмен на Курляндию или приграничные территории на востоке Польши[996]. Как бы то ни было, приказ новой правительницы о выводе войск – он растянулся до конца 1762 года – означал, что она также считала войну с Пруссией законченной и отказывалась от завоеваний на территории Германии, подобно непосредственным преемникам Петра Великого[997]. Голштинскому императору России нравилось, что король не проиграл войну, а императрица России в 1762 году решила, что ее государство не станет расширяться на Запад за счет Пруссии[998]. Написав в 1768 году в своем завещании, что со временем Российская империя, став просвещенной и достаточно населенной, станет «самой опасной державой Европы» и что конечная цель ее состоит в «порабощении королей», Фридрих II отметил, что, «по счастью, ее теперешняя система […] не содержит в себе завоевательных планов»[999].
3. Таким же образом сразу по приходе к власти Екатерина решила, что семейные связи российской императорской династии с Германией должны подчиняться интересам внешней политики. Этот отказ от приоритетов Петра III немедленно упразднял актуальность направленного против Дании союза с прусским королем. Вторым делом Екатерина позаботилась о том, чтобы ее собственное происхождение из той части Германии, где политическое влияние находилось в руках Пруссии, и принадлежность к голштинскому дому не стали ее уязвимыми местами, дав повод к нападкам со стороны внутренней оппозиции, позиционировавшей себя как патриотов. Однако со временем стало ясно, что этой линии императрица придерживалась не только ради сиюминутной выгоды. Она и в самом деле упорно трудилась над устранением голштинского конфликта и за все время своего долгого царствования ни разу не допустила обособления семейных связей императорской династии в ущерб государственным интересам России[1000].
После длительных переговоров в 1765 году был заключен договор о дружбе с Данией, а в 1767 году Дания и Гольштейн-Готторп подписали предварительный договор об обмене территориями. Окончательно спор был улажен в 1773 году с совершеннолетием Павла, отказавшегося от претензий на Голштинию. Младшая линия династии герцогов Гольштейн-Готторпских получила финансовую компенсацию за отказ от Шлезвига и обменяла свою долю голштинского наследства на датские графства Ольденбург и Дельменхорст[1001]. Подготовкой этого соглашения в Петербурге занимался, главным образом, Никита Панин, с 1760 года отвечавший за воспитание великого князя и к тому моменту уже более десяти лет ведавший внешней политикой императрицы. Договор был созвучен выработанной им еще в годы Семилетней войны концепции, ставившей целями снижение напряженности между «дворами Севера» и достижение предсказуемости, если не долгосрочной координации, их внешней политики. Таким образом создавался выгодный России противовес союзу Вены и Версаля, пережившему последнюю войну[1002].
4. Третья корректива, внесенная Екатериной в политический курс в 1762 году, обещала еще более решительные перемены в германской политике России. Война, в которую Россия вступила в 1756 году, показала Екатерине, как и предсказывали Панин и Кайзерлинг, что ее империя способна постоять за себя и что поэтому у нее нет необходимости вновь ввязываться в распри других держав, принимая на себя союзнические обязательства, чреватые непредсказуемыми последствиями[1003]. Однако международная обстановка на исходе большой войны не позволяла петербургским дипломатам перевести дух.
Война, не принесшая России никаких территориальных приобретений, подтвердила ее гегемонию в восточной части Европы. Однако сам вопрос о том, как оптимальным образом сохранить эту расстановку сил между державами и обеспечить прочный мир, поставили Екатерину перед необходимостью выбора между тремя взаимоисключающими вариантами, каждый из которых мог сказаться, в частности, на ее политике в отношении Германии самым неожиданным образом[1004]. Несмотря на все усердие Австрии и Франции, усиленно старавшихся вновь вовлечь Россию в военную коалицию, императрица не пошла на этот шаг. Представив в полном смысле слова обезоруживающее объяснение: интересы двух империй и без того одинаковы, – Екатерина отказалась выполнять союзнические обязательства Елизаветы Петровны по отношению к Австрии[1005]. Так «в 1763 году Вена и Версаль оказались перед грудой обломков»[1006]. Однако Екатерина не поддалась и на уговоры Фридриха II о ратификации подготовленного Петром III союза с Пруссией. Вместо этого едва прикрытыми угрозами императрица вынудила короля к миру[1007].
И у того, и у другого варианта имелись влиятельные сторонники в лице представителей придворных партий Петербурга, претерпевших серьезные перегруппировки после переворота. Говоря точнее, новые клиентелы оспаривали между собой политическое наследие доминировавших при Елизавете Петровне Шуваловых и Воронцовых; они старались утвердиться и приобрести собственные черты и, конкурируя между собой, предлагали императрице свои способы и соображения по решению внешне– и внутриполитических проблем. Никита Панин – выдающийся дипломат, участник заговора 1762 года – и его клиентела с самого начала высказывались за то, чтобы пощадить Пруссию, отдавая в перспективе предпочтение союзу с Фридрихом во имя «Северного аккорда». Того же мнения, несмотря на дружбу и протекцию со стороны Бестужева, еще со времен своей венской миссии придерживался и Кайзерлинг. Вернувшийся же из ссылки бывший канцлер, также поддерживаемый фракцией заговорщиков-аристократов, продолжал отстаивать свою концепцию, сформулированную еще перед Семилетней войной: ослабление Пруссии и новое сближение России с ее «естественными» союзниками – Австрией и Англией[1008]. Таким образом, две партии расходились не только в оценке актуального соотношения сил на исходе войны, но и, как следствие, в своих прогнозах относительно того, какой из союзов наиболее отвечал бы интересам России с точки зрения безопасности. Хотя расхождения между этими партиями достаточно подробно описаны в современных трудах, посвященных возможностям политической карьеры в придворном обществе Петербурга[1009], внимания заслуживают, конечно, точки соприкосновения позиций обеих партий. Подобно Панину и Кайзерлингу, Бестужев признавал необходимым вывести Габсбургскую империю из альянса с Францией и Испанией, поэтому и тот и другой вариант были направлены на противодействие политике, проводившейся Францией с целью создания антироссийского барьера в государствах, граничивших с Российской империей. Обе стороны настаивали на необходимости поддержания существующего равновесия сил европейских держав ради сохранения мира и, далее, считали контроль России над прилегавшими к ней западными территориями идеальной предпосылкой для нейтрализации претензий других держав на гегемонию.
Сама императрица поначалу заняла выжидательную позицию. Она тоже считала мир между государствами пентархии и предотвращение антироссийских альянсов оптимальными условиями для обеспечения безопасности своего государства, укрепления собственной власти и проведения реформ. И хотя нерешительность ни в коем случае не была свойственна Екатерине, она не заботилась о немедленном выборе четко определенного курса на фоне разногласий ее советников. Скорее, вначале ей казалось, что возможные отрицательные стороны скоропалительного принятия на себя союзнических обязательств могут взять верх над их преимуществами. Некоторое время она даже находила вкус в соперничестве Пруссии и Австрии за союз с Россией. А чтобы иметь возможность влиять на готовившееся заключение мира и заслужить репутацию l’arbitre de l’Europe[1010], больше всего она желала взять на себя роль посредницы в переговорах между воюющими сторонами[1011]. Однако этот третий вариант в конце концов провалился, поскольку ни разочаровавшиеся в России бывшие союзники Австрия и Саксония, ни тем более Франция ничуть не были заинтересованы в такого рода росте авторитета России. А король Пруссии медлил с обязывающим его ответом до тех пор, пока не улучшилось его военное положение, а затем форсировал тайные мирные переговоры с венским правительством, лишив предложение Екатерины смысла, но не забыв, однако, высказать ей свое сожаление по поводу того, что австрийцы отняли у нее роль миротворца[1012]. В результате русская дипломатия не просто лишилась шанса повысить свой престиж за счет участия в устранении конфликта. Свобода от союзничества, казавшаяся Екатерине столь привлекательной, угрожала обернуться политической изоляцией России, наносящей ущерб ее статусу европейской державы.
5. По мнению советского историка Георгия Александровича Нерсесова, последствия неудачного посредничества были еще более значимыми. В своей работе об удавшемся российском посредничестве – в переговорах о мире в Тешене в 1779 году – Нерсесов пишет, что политическое поражение 1762–1763 годов побудило русское правительство на некоторое время воздержаться от вмешательства в германские дела и заняться исключительно укреплением своих позиций в Польше и на антиосманском направлении[1013]. В самом деле, непосредственно после войны за Россией не наблюдалось сколько-нибудь активной дипломатической деятельности в Германской империи. Однако в своей радикальной интерпретации Нерсесов упускает из виду два аспекта: во-первых, как уже упоминалось, еще до прихода к власти внешнеполитические интересы Екатерины сосредоточивались на Курляндии и Польше, а во-вторых, вмешиваясь в польские дела, императрица никак не могла сбрасывать со счетов Германию, пусть даже на короткое время не являвшуюся первоочередной целью ее внешней политики.
Стремление избегать каких бы то ни было союзов было напрямую связано с четвертым принципиальным решением Екатерины. Чтобы вынудить Австрию и Пруссию прекратить войну, новое петербургское правительство объявило о заинтересованности России в равновесии сил в Германии в рамках системы европейского баланса сил. Первоначально эта декларация была направлена прежде всего против Фридриха. Когда в октябре 1762 года пруссаки отвоевали силезскую крепость Швейдниц, Екатерина без лишних церемоний передала королю, что Россия не намерена мириться с дальнейшим наступлением его войск в Моравии, которое обеспечит долгосрочные преимущества бранденбургскому дому на будущих мирных переговорах, и что, если оно продолжится, она не оставит это без последствий, вновь став на сторону австрийского дома[1014]. Одновременно Екатерина выражала надежду на то, что ее посредничество окажется приемлемым для обеих сторон конфликта, если она выступит в роли блюстительницы равновесия в Германской империи. Из всего этого Нерсесов делает совершенно верный вывод: во втором полугодии 1762 года российское правительство занимало скорее антипрусскую позицию. Однако если он считает, что после неудачной попытки посредничества интерес Екатерины к проблеме равновесия сил в Германии возродился снова лишь в 1770-х годах, после первого раздела Польши[1015], то здесь, напротив, вслед за исторической наукой более ранних лет хотелось бы подчеркнуть как раз преемственность этого интереса.
По условиям Губертусбургского мира (весна 1763 года), заключение которого обошлось без участия Екатерины, Силезия осталась за Фридрихом, а заинтересованность России в территориальном status quo и равновесии сил в Германии благоприятствовала скорее политическому сближению с Пруссией. И не только потому, что король, сам не являвшийся убежденным поборником равновесия сил[1016], не уставал указывать на угрожавшие миру в империи претензии Габсбургов на гегемонию в ней, на Австрию в Петербурге смотрели как на германскую державу, продолжавшую помышлять о военных целях – возвращении Силезии или, по меньшей мере, о территориальной компенсации, добиться которой она постарается при первом удобном случае. Скорее, Вена не была готова видеть во внутригерманском равновесии больше, чем просто равновесие между военными силами собственно Австрии и Пруссии. Итак, Екатерина склонялась в пользу более тесного союза с Фридрихом, надеясь с его помощью обуздать амбиции Австрии, приписывавшиеся, в первую очередь, молодому императору Иосифу II[1017]. Кроме того, к досаде петербургского правительства, возможность равноправных отношений правителей России с Габсбургами все еще осложнялась проблемами протокола: со времен Петра I римские императоры отказывались признавать императорский статус российских самодержцев. Однако с началом переговоров о союзничестве в 1720-е годы обеим сторонам удавалось дипломатично обходить эту ситуацию, чтобы вопросы взаимного титулования не ставили под вопрос общность их интересов[1018].
Не было у империй желания проверять свои взаимоотношения на прочность и после Семилетней войны. Экспансионистские замыслы обеих держав по отношению к Османской империи, в периоды обострения международной ситуации маскировавшиеся под оборонительные войны европейских христианских держав против турок, заставляли относиться Екатерину к Австрии, а Иосифа и Венцеля Антона графа фон Кауница – к России как к «естественному союзнику»[1019]. Соперничество в Юго-Восточной Европе, возникшее в начале столетия, вынуждало Россию и Австрию взаимно осведомляться о позиции другой стороны, чтобы, насколько возможно, координировать свои политические и военные действия к выгоде обеих сторон[1020]. Однако на исходе долгой войны общность неофициальных интересов двух держав состояла, в первую очередь, в сдерживающем воздействии на Высокую Порту, потому что порой, опасаясь отказа Екатерины от официального альянса с Пруссией, Фридрих угрожал ей заключить союз с турецким султаном, воспользоваться его поддержкой в борьбе с Австрией и даже помешать осуществлению планов России в Польше[1021]. И все же более реальную опасность для обеих империй представляли козни французской дипломатии, которая, используя свои традиционно хорошие отношения с Константинополем, подстрекала Порту к вооруженному противодействию России в Польше[1022]. Главным же фактором, определявшим как альянс Австрии с Францией, так и позицию России в переговорах о сближении с Пруссией, было наличие у каждой из них других, притом «естественных» вариантов союзничества, которыми можно было воспользоваться в нужный момент.
Итак, хотя Екатерине и не удалось достичь своего первоначального идеала и сохранить равную дистанцию по отношению как к Австрии, так и к Пруссии, равновесие сил в Священной Римской империи оставалось главным мерилом ее политики в отношении Германии на протяжении ряда лет, позволяя в то же время экономить собственные силы[1023]. Начиная с 1763 года[1024] также и Франция стремилась не допустить перевеса одной из немецких держав, что, хотя и могло в отдельных случаях приводить к трениям, в целом стабилизировало ситуацию, облегчая России возможность контроля над ней. Франция пользовалась привилегиями международного права, будучи одним из гарантов Вестфальского мира. Этими привилегиями она со времен Людовика XIV легитимировала свои периодические вмешательства в дела империи, находя себе союзников в борьбе с императором среди имперских штатов. Однако без готовности к непосредственным действиям новая нейтральная роль Франции означала явную утрату влияния[1025]. Любые попытки проведения самостоятельной политики, имевшей целью создание «третьей партии» среди имперских штатов, разбивались – или о границы, обозначенные с 1756 года союзом с Австрией, или о Пруссию, к которой все больше примыкали антигабсбургские силы империи, прежде искавшие поддержки Франции, или, наконец, о финансовые ограничения, которые были наложены и на французских посланников при германских дворах по причине большого государственного долга Франции[1026]. Екатерина же пользовалась неограниченным авторитетом как внутри Германии, так и за ее пределами, не обременяя себя новыми обязательствами, поскольку Россия, не притязая на территории империи и не примыкая ни к одной из ее религиозных партий, в первый раз, по собственной политической воле, выступала гарантом столь необходимого равновесия двух германских держав.
Ранее неоднократно говорилось о том, что после Семилетней войны Германия почти три десятилетия переживала период практически постоянного мира, употребленный Пруссией, Австрией, Саксонией и мелкими германскими княжествами на проведение административных, финансовых и судебных реформ и восстановление экономической жизни[1027]. Неизменность имперского устройства (Reichsverfassung) в своем завещании 1768 года Фридрих приписывал подъему, хотя и обратимому, Пруссии как соперника Австрии: он писал, что равновесие двух суверенных монархий в составе империи являлось гарантией «привилегий, владений и свободы этой республики князей, которым в прошлом не раз угрожала опасность быть подчиненными императорам»[1028]. И хотя король лишь советовал своим будущим преемникам укрепить за Пруссией роль державы, возглавляющей все антигабсбургские движения в империи на длительный срок[1029], его утверждение на первый взгляд справедливо: «Чт империя поддерживает в полном порядке с 1763 года, так это соперничество двух держав»[1030]. Однако Фридрих умолчал о трех фактах. Во-первых, он сам стремился к дальнейшей экспансии Пруссии на территории империи, выражая в другом месте своего завещания надежду, что именно Россия поможет Бранденбургской династии обеспечить переход к ней престолов во франконских маркграфствах Ансбахе и Байрейте. Кроме того, самым мудрым политическим приемом Фридрих считал выжидание, а затем использование удобных моментов – в том числе и в Польше[1031]. Во-вторых, если бы Пруссия и Австрия попытались положить конец своему соперничеству в империи, то это тут же поставило бы под удар всеобщий мир и само ее внутреннее устройство (Reichsverfassung). Случись так в самом деле, они пренебрегли бы законами и традициями – исконным оплотом имперской конституции – и попытались бы совершенно произвольно восстановить это равновесие за счет менее могущественных княжеств[1032]. В-третьих, с окончанием войны Россия постепенно отнимала у Франции ее функции по сдерживанию и контролю за притязаниями Австрии и Пруссии на гегемонию. Российское правительство в 1760-е годы также доказывало значение равновесия сил для сохранения мира, однако фактически Екатерина защищала имперскую конституцию прежде, чем успела осознать ее укорененность в историческом праве.
Объяснять свою германскую политику заинтересованностью России в сохранении имперской конституции Екатерина тоже научилась позже. Однако сразу же после прихода к власти ей было ясно одно: чтобы извлечь из ее неофициального ручательства за равновесие сил в Германской империи максимальную пользу, следует заявить о нем во всеуслышание, а не применять его лишь как руководство к действию для тайной дипломатии. С одной стороны, Австрии и Пруссии следовало знать, где Россия ограничивала их активность, а с другой – нужно было подождать, пока императрица завоюет авторитет в глазах европейского общества, когда в Германии после ужасов большой войны именно на Россию в значительной степени возлагали обеспечение мира в империи. А на первых порах Екатерина, сама того не сознавая, выигрывала еще и оттого, что, несмотря на критику, которая раздавалась в адрес идеологии баланса сил со стороны некоторых известных лиц, видевших в ней прикртие силовых интересов, в Германии преобладали сторонники «безусловного применения идеи равновесия»[1033].
2. Союз с Пруссией и раздел Польши
Из четырех принятых летом 1762 года принципиальных решений, определивших в значительной степени германскую линию внешней политики нового правительства, первые два – отказ от территориальных завоеваний и подчинение династических интересов внешней политике Российской империи – сохранили свое значение до конца царствования Екатерины. Неофициальное ручательство России за внутригерманское равновесие имело растущую конъюнктуру, достигшую своей кульминации при заключении мира в Тешене в 1779 году. Однако, едва только эта концепция успела институционализироваться с точки зрения имперского и международного права, императрица и новое поколение ее политических советников как нарочно отказались от нее. А самым недолговечным оказалось решение о невступлении России во внешнеполитические альянсы.
Через несколько месяцев после переворота Екатерине пришлось узнать, что, действуя в одиночку, в условиях европейского равновесия ей не удастся удержать гегемонию России, оправданную интересами безопасности. Даже при отсутствии официального альянса Пруссия фактически начала благоприятствовать политике России уже с августа 1762 года, когда Екатерина вознамерилась осуществить свой план смены герцога Курляндского, действуя в традициях своих предшественниц, обращавшихся с этим леном Польши «как с обычным поместьем», по выражению биографа императрицы Бистера[1034]. В самом деле, в апреле 1763 года Бирон, пользуясь военной поддержкой России, вновь стал правителем в Митаве, не встретив серьезного сопротивления со стороны прежних союзников Саксонии – Австрии и Франции[1035].
Однако вскоре правительству в Петербурге стало ясно, что если в близлежащей Курляндии избранная Россией сдержанность относительно участия в альянсах еще позволяла действовать свободно, то в более важных для нее соседних точках – в Швеции и Польше – Россия рисковала потерпеть поражение в реализации своих интересов, определявшихся только политикой безопасности. Еще в 1758 году Австрия и Франция договорились выдвинуть на польский престол представителя Саксонской династии, а 2 августа 1762 года Екатерина сообщила своему бывшему фавориту Станиславу Понятовскому, что ее посланник Кайзерлинг постарается сделать королем его, а в случае неудачи – князя Адама Казимира из прорусского семейства Чарторыйских[1036]. Одновременно и поначалу как будто независимо от этого, но на самом деле по совету Кайзерлинга Фридрих II предложил Екатерине свою поддержку в выдвижении собственного кандидата на престол, если только он не будет представителем династии Габсбургов. В феврале 1763 года, после заключения, без участия России, мира между Австрией и Пруссией в Губертусбурге, Фридрих вновь высказал свое предложение, на сей раз в официальной форме[1037]. Напрасно канцлер Бестужев отстаивал в Петербурге кандидата из Саксонской династии, видя в его вступлении на польский престол последнюю возможность для сближения с Австрией. В том же месяце было окончательно решено продвигать Понятовского, из чего напрямую следовало принятое в октябре решение о соглашении с Пруссией и Англией с целью укрепить позиции этого кандидата на трон. Эти два решения, наряду с некоторыми внутриполитическими, способствовали долгосрочному укреплению позиций Панина и его придворной партии в самой сердцевине власти, несмотря на то что Екатерина никогда не выпускала штурвал из рук[1038]. Государыня и ее консультанты не пускали на самотек ничего, тем более в Варшаве. Когда Кайзерлинг заболел, ему в помощь тут же был откомандирован князь Николай Васильевич Репнин, чтобы обеспечить выборы короля – подкупом одних и угрозами в адрес других. До этого Репнин служил посланником в Берлине и поэтому пользовался доверием Фридриха II, а будучи мужем племянницы Панина, обещал быть особенно лояльным проводником политики России в Польше[1039].
Процесс принятия решений в Петербурге был ускорен политическим кризисом в Польше, обострившимся сначала в связи с болезнью, а затем со смертью короля Августа III в октябре 1763 года. В декабре того же года умер и его сын, курфюрст Фридрих Христиан, сторонник реформ в Саксонии и Польше. Эти злоключения сняли вопрос о кандидате от Саксонской династии и парализовали Вену, а Екатерина тем временем начала вмешиваться в борьбу дворянских партий, используя политическое давление и военную силу. Перед выборами она внесла коррективы в реформаторские планы как своего кандидата, так и Чарторыйских, чтобы сохранить в Польше «счастливую анархию» в интересах России[1040]. В то же время она ускорила процесс сближения с Пруссией. Условием свободы действий России в Польше Фридрих выдвинул союзный договор, который и был подписан 31 марта 1764 года в Петербурге. Обе державы обязались оказывать друг другу военную помощь в случае войны, гарантировали неприкосновенность территориальных владений друг друга и заявляли о своих гарантиях в отношении неабсолютистских конституций Швеции и Польши, причем в Польше планировалось сохранить выборность короля. Кроме того, они договорились о двух конкретных целях своего вмешательства во внутреннюю политику дворянской республики, которые должны были в то же время служить и инструментами упрочения их влияния: о возведении на престол претендента из местных – одного из Пястов – и о восстановлении прав «диссидентов» – православного и протестантского дворянства[1041].
Итак, Екатерине этот договор давал прежде всего шанс беспрепятственно, под прикрытием Пруссии, вмешаться – как политически, так и с помощью оружия – в польские дела, надолго ослабив влияние франко-австрийского альянса[1042]. А для Фридриха договор послужил политической гарантией неожиданно благоприятного исхода Семилетней войны – утверждения Пруссии как второй великой немецкой державы в противостоянии с Австрией. Даже впоследствии, когда договор связал ему руки, а в населенной и усилившейся России будущего он стал видеть опасность для своего наследия, всей Германской империи и Европы в целом, он оправдывал его заключение стесненными обстоятельствами, в которые он попал: после войны не оставалось другого пути, по которому можно было бы вывести Пруссию из изоляции[1043].
Итак, не потеряв Силезии, король, с оглядкой на Россию, обратил свои экспансионистские замыслы не на Польшу, где его сдерживали союзнические обязательства, а на империю[1044]. Пока были основания надеяться на возможность манипулирования неподеленной Речью Посполитой извне без риска вооруженных столкновений с Францией и Австрией, Россия и Пруссия воздерживались от аннексий, возможности которых взвешивали в Петербурге и Берлине и которых опасались в Версале и Вене. 6 сентября (н. ст.) 1764 года при поддержке русских войск королем был избран Станислав Понятовский, на следующий день он был провозглашен Станиславом II Августом, а за время междуцарствия первенство во внутренней политике перехватила дружественная России партия семейства Чарторыйских. Какое-то время европейская общественность считала, что Екатерине, благодаря сдерживающему содействию Фридриха, удалось закрепить российский протекторат над дворянской республикой[1045]. Однако в том же году Репнин увидел, что политические цели нового правящего лагеря Варшавы расходятся с интересами России и что король милостью Екатерины начинает проявлять в отношении как внутренних, так и внешних друзей и противников бльшую самостоятельность, чем ождалось.
В отношении Германии, в противоположность вооруженным вмешательствам в дела Курляндии и Польши, Екатерина продолжала свою политику сохранения мира на основе территориального status quo. Поскольку никто не посягал на баланс сил в Священной Римской империи ни извне, ни изнутри, то у самозваной блюстительницы мира не было повода для беспокойства. Это означает, что поначалу никто не собирался проверять, насколько серьезно Россия угрожала возможным гегемонистским поползновениям Пруссии, Австрии и Франции. Немногочисленные исследования на эту тему подтверждают отсутствие дипломатической активности, на основании которого Нерсесов заключил, что германская политика России вновь дала о себе знать лишь после раздела Польши в 1772 году[1046].
Однако такая интерпретация упускает из виду две проблемы. С одной стороны, относительное спокойствие в Германии, воцарившееся после 1763 года, объясняется отсутствием войны, но отнюдь не отсутствием политики. Оно базировалось на внутригерманском дуализме, холодной войне между Австрией и Пруссией, а за соблюдением равновесия в этом противостоянии следила в первую очередь Россия. С другой стороны, если ограничивать рассмотрение вопроса двусторонними отношениями между Россией и Германией, то Польша сразу становится всего лишь объектом интереса великих держав: равновесие между двумя противниками внутри Священной Римской империи предохраняло Россию от риска новой европейской войны, поскольку Екатерина не только не прекратила вмешательства в дела Польши после достигнутого в 1764 году частичного успеха, но и усилила его, все чаще прибегая к военному давлению. Учитывая это, понятно, что в государственные дела 1760-х годов были вовлечены почти исключительно екатерининские дипломаты – посланники в Берлине и Вене, и, следовательно, главной темой их переписки, как и переписки представителей Пруссии и Австрии в Петербурге, было происходящее в дворянской республике.
При этом скоординировать политику по отношению к Польше оказалось неожиданно нелегко даже союзникам – Пруссии и России. В принципе, повод для вмешательства в дела Польши возник сразу же, потому что конституционный кризис не прекратился там и с выбором нового короля. Не последней причиной тому были непрестанные происки и вмешательства России, организовывавшиеся Репниным[1047]. Осенью 1764 года обозначилось серьезное расхождение в позициях русского правительства и его польской клиентелы. Новая правительственная партия, группировавшаяся вокруг семейства Чарторыйских, ради политической стабилизации самонадеянно желала провести такие изменения в конституции, которые Россия и Пруссия исключили в своем союзном договоре. Наивно, по-видимому, доверяя реформаторскому образу мыслей Екатерины, Станислав Август агитировал в Санкт-Петербурге за усиление своей королевской власти, необходимой ему для восстановления прав диссидентов[1048]. В Польше, напротив, он, к досаде своих приверженцев, искал компромисса с оппозицией, защищавшей республиканскую конституцию, однако выступавшей против уравнивания в правах с католиками протестантов и православных и предоставления им свободы вероисповедания. Для Екатерины как просвещенной монархини это было равнозначно провокации. В 1766 году в лице Вольтера она нашла себе союзника, в своей публицистике пропагандировавшего установление ее диктатуры в Польше как средство в борьбе за религиозную терпимость, что в основном находило поддержку в Европе.
Однако отношения императрицы и короля Пруссии с самого начала оказались натянутыми. Если Екатерина заключила этот союз в надежде получить «зеленую улицу» в Польше, то теперь она видела, что союзник парализовал ее деятельность. Фридрих не собирался служить своей союзнице прикрытием от Австрии, Франции или Османской империи. Он даже не оставил ей пространства для кризисного управления, как советовал в первую очередь Панин. Поскольку Екатерина пока медлила с вмешательством во внутренние конфликты, размышляя, не принесет ли России пользу укрепление исполнительной власти избранного короля и нельзя ли использовать стабилизированную Польшу в качестве партнера по «Северному аккорду», союзник напоминал ей о ее долге, утвержденном договором: он призывал ее вмешаться, чтобы воспрепятствовать конституционным реформам и добиться равноправия православных и протестантов с католиками. А военный союз с Польшей он тем более считал ошибочным[1049].
Однако Фридриху пришлось пойти на ответные уступки, когда в 1765–1766 годах Екатерина потребовала от него компромисса в таможенном конфликте с дворянской республикой. В то же время союзники блокировали действия друг друга в Священной Римской империи. Российская политика баланса держала Пруссию на коротком поводке, а Фридрих, чувствуя опору в союзе с Россией, в свою очередь, следил за тем, чтобы политика, проводившаяся Петербургом в Германии, соответствовала его интересам. При этом Екатерине и Панину, обеспокоенным обострившимся кризисом в Польше, было не до экспериментов в Германии. Даже самая важная перемена в соотношении сил внутри империи произошла без непосредственного участия России, хотя и в ее пользу: в Саксонии по окончании Семилетней войны просвещенные политики-реформаторы начали проявлять заинтересованность в усилении позиций Пруссии в Германской империи и России – в Польше, не желая при этом расторгать договор о союзе, связывавший Дрезден и Вену с 1743 года. В 1766 году Екатерина и Панин хотели поощрить и усилить тяготение Саксонии к Пруссии и России, через договор втянув курфюршество в еще не завершенный «Северный аккорд». Однако, как до этого в случае с Польшей, Фридрих воспротивился росту политического престижа еще одного нелюбимого соседа. Он предпочитал при каждой возможности демонстрировать курфюршеству свою силу и держать его в экономической и политической изоляции, рассчитывая однажды прибрать к рукам[1050]. Вопреки совету некоторых дальновидных чиновников, Фридрих даже не прекратил торговой войны с Саксонией, хотя из-за нее терпели убытки и прусские купцы и ремесленники[1051]. Главной причиной его решительного сопротивления было желание сохранить монополию на союз с Россией, по крайней мере в пределах империи. Фридрих испытывал недоверие ко всякому намечавшемуся договору своей петербургской союзницы, в том числе и с Англией[1052].
Итак, в конце 1762 года германская политика России ни в коем случае не прекратила своего существования. Правда, на фоне интереса к Польше она играла подчиненную роль, сосредоточиваясь на обеспечении status quo внутри Германии, а с 1764 года Екатерине приходилось учитывать интересы Пруссии, принимаясь за ту или иную инициативу в империи. С другой стороны, нельзя недооценивать, что этот союз способствовал укреплению престижа императрицы повсюду в Германии, где возрос авторитет Фридриха, самоутвердившегося благодаря Семилетней войне. Правда, их слава как «великих немцев» достигла кульминации лишь посмертно, по мере развития к концу столетия среди образованных людей Германии национального самосознания, когда в результате Французской революции «произошло некоторое разочарование в потребности национального престижа»[1053]. Однако если авторы этих поздних документов отдавали должное историческому величию монархов не только с точки зрения бессмертия, но и связывали их заслуги с вполне земным союзничеством, то о пользе союза они отзывались лишь в общих чертах, предпочитая примеры из ранней фазы его существования, когда, вопреки некоторым трениям, он еще имел определенную ценность для обеих сторон.
В 1768 году король Пруссии даже счел нужным разъяснить своим преемникам все опасности, проистекавшие из усиления России. В своем завещании он весьма самокритично заявлял, что высокомерие России поддерживает не кто-нибудь, а «мы, князья Европы», и пользу она извлекает из «наших ошибок». Фридрих пишет, что существующий в империи дуализм в особенности мешает «образоваться крепкому альянсу, который мог бы противостоять замыслам этого государства». Фридрих доверительно сообщает о том, что уже было на слуху у публики: Россия может не сомневаться, что «в Германии для нее всегда найдется партия поддержки, более того, она видит, как с ней заигрывают Пруссия и Австрия, и, будучи слабой, приписывает себе силу и могущество, ограничить которые впоследствии будет сложно»[1054]. Однако пересматривать свою политику в отношении России король еще не был готов. Он не только оправдывал договор с ней угрозой изоляции Пруссии после войны, но и отмечал, что Пруссии и в дальнейшем лучше «держаться за союз с российской царицей, и даже укреплять его». Вопреки посещавшим Фридриха мыслям о том, как сложится ситуация в будущем, в том числе и о возможном объединении с Габсбургами против России, и вопреки недовольству самим собой в связи с необходимостью уступать Екатерине в Польше, он, тем не менее, неизменно называл пруссаков и австрийцев «непримиримыми врагами» и отмечал, что после войны если не Пруссия, то Австрия тоже была бы готова помочь России в достижении ее целей. Однако даже независимо от того, как он оценивал политику венского двора, исходя из соотношения сил он считал, что предпочтительнее «иметь Россию союзником, а не врагом, потому что навредить она может сильно, а рассчитаться мы с ней не сможем»[1055]. Так или иначе, подписывая 7 ноября (н. ст.) 1768 года свое завещание, Фридрих уже имел основания надеяться, что он вернет себе свободу действий внутри союза с Екатериной. Впервые после Семилетней войны ему представился шанс приобрести для Пруссии новые территории вопреки этому альянсу – или же с его помощью.
Действительно, в 1767–1768 годах пусть не в центре, но на востоке Европы сложились специфические условия, дававшие новые шансы трем крупным державам этого региона реализовать свои захватнические намерения. Во-первых, окончательно зашла в тупик мотивировавшаяся поддержкой диссидентов политика России в Польше[1056]. Не решаясь опереться ни на православное дворянство, ни на «патриотическую» оппозицию, ни на королевский лагерь и все чаще прибегая к репрессивным санкциям, правительство Екатерины, с одной стороны, усилило сопротивление возникшей в начале 1768 года в городе Баре в Подолье конфедерации, предводительствуемой парламентской оппозицией. Конфедераты начали бескомпромиссную войну с королем Станиславом Августом и стоявшими в Польше русскими войсками за «польскую вольность» – государственную независимость, восстановление исконной конституции и главенство Римско-католической церкви[1057]. Ситуация осложнялась еще и тем, что в то же самое время православные украинские крестьяне и казаки вели кровавую партизанскую войну против польских панов и католической церкви, а также против униатов и местного еврейского населения[1058]. С другой стороны, кризис политики российского протектората развязал руки не только союзной Пруссии, но и побежденным по итогам междуцарствия 1763–1764 годов Франции и Австрии. Однако надежды конфедератов на помощь извне или, по крайней мере, ожидания, что польский кризис примет масштаб европейского[1059], рассыпались в прах самое позднее два года спустя.
25 сентября (6 октября) 1768 года Османская империя объявила войну России. Хотя французская дипломатия уже давно прилагала к этому усилия, которые, таким образом, оправдались, и, хотя Екатерина возлагала всю вину за развязывание войны на правительство Шуазеля, обвиняя его в подстрекательстве, непосредственным поводом к началу боевых действий послужили нарушения границ Крымского ханства нерегулярными войсками православных-казаков – следствие интервенции России в Польше. Османское правительство, будучи в то же время заинтересовано в сохранении польского суверенитета, терпеть эти вторжения более не желало[1060]. Русское правительство эта война совершенно не устраивала, тем более что в это время оно ожидало нападения также и со стороны Швеции. С 1767 года в Стокгольме перевес находился на стороне профранцузской партии, все более открыто нападавшей на сословную конституцию, защищавшуюся прорусской партией. С согласия королевского семейства, то есть дяди Екатерины Адольфа Фридриха, сестры прусского короля Луизы Ульрики и честолюбивого наследника кронпринца Густава, готовился даже государственный переворот, целью которого было восстановление абсолютного единовластия[1061]. В Петербурге под угрозу был поставлен авторитет Никиты Панина, на которого его противники возлагали вину за то, что, будучи привязанной к Пруссии союзом с ней, Россия лишилась шанса на поддержку со стороны «естественной союзницы» Австрии в войне у южных границ. Хотя Панин продолжал возглавлять Коллегию иностранных дел, Екатерина урезала его былое влияние, учредив в январе 1769 года Императорский совет, в ведении которого находились, главным образом, вопросы военных действий и внешней политики, причем слово в нем имели и критики Панина[1062]. Однако поле для принятия решений оказалось весьма ограниченным, потому что за время войны Пруссия стала еще более ценным союзником. Тем не менее война требовала нормализации отношений с Австрией, что признавал теперь и сам Панин. Сохранить доверие императрицы и свои должности ему помогло только благоприятное развитие военных действий.
Не только Пруссия и Австрия, но и Англия признавали очень опасным положение дел, при котором Россия одновременно участвовала и в обостряющемся конституционном конфликте в Швеции, и в гражданской войне в Польше, и в обычной войне с Османской империей. Их беспокоило, что, если в случае успеха Порты война расширится и затянется, они окажутся напрямую втянутыми в конфликт. При этом обе немецкие державы проявляли подозрительность по отношению друг к другу. Австрия боялась, что в порядке союзнической взаимопомощи Пруссия примет активное участие в умиротворении Польши и впоследствии потребует территориального вознаграждения за свою военную поддержку. Пруссия же какое-то время опасалась, что война на востоке может способствовать сближению России с Австрией. И обе державы были обеспокоены тем, что в случае победы России начнется новый этап территориальной экспансии со стороны восточной державы и нарушится баланс сил, что их никак не могло устроить.
Только переплетением столь многочисленных опасений и можно объяснить противоречивое на первый взгляд поведение Пруссии и Австрии в деле преодоления этого кризиса. Во-первых, и прежде всего, они заявили о своем нейтралитете. Во-вторых, оба правительства, подобно английскому, всерьез принялись добиваться перемирия и мира, пустив в ход увещевания, угрозы и дипломатическое посредничество. В-третьих, после длительной подготовки Фридрих II и Иосиф II сочли, что настало время взвесить значение австро-прусского дуализма для каждой из держав и снизить его напряженность. Сохранявшееся взаимное недоверие и сопротивление Марии Терезии не помешали двум монархам – пожилому и молодому – дважды встретиться друг с другом для предварительных переговоров, в 1769 году – в силезском Нейссе[1063], а в 1770 году – в Мериш-Нейштадте[1064]. В-четвертых, с самого начала войны и Австрия, и Пруссия стремились для собственной выгоды воспользоваться тем, что у русской императрицы были связаны руки, и разработать планы расширения собственных территорий в ожидании будущих завоеваний России[1065]. С одной стороны, их взоры вновь обратились на Священную Римскую империю[1066], а с другой – на Польшу: «Несомненной причиной раздела стала политика Пруссии и Австрии»[1067].
Прусскому королю удалось избежать участия в активных военных действиях в Польше, к которым его без лишних церемоний хотело привлечь русское правительство. Кроме того, он был заинтересован в скорейшем окончании войны не в последнюю очередь потому, что договор 1764 года обязывал его на всем ее протяжении выплачивать России субсидии в размере 400 тысяч рублей в год[1068]. Тем более настоятельной была потребность Фридриха в территориальных компенсациях затрат на войну, не сулившую ему никаких прибылей. С юных лет король стремился расширить свою монархию за счет Королевской (польской) Пруссии и епископства Эрмланд[1069] и перебросить таким образом «мост» к Восточной Пруссии, о чем говорится даже в его завещаниях от 1752 и 1768 годов[1070]. Кроме того, Фридрих надеялся воспользоваться предстоявшими досрочными переговорами о продлении союза с Россией, чтобы убедить императрицу признать права династии Гогенцоллернов на престол в Ансбахе и Байрейте. Не в последнюю очередь он пытался повлиять на брачную политику русского двора в своих интересах.
Опасаясь недовольства Австрии, Екатерина вначале отказалась дать гарантию прав Пруссии на наследование престола франконских маркграфств. После тактического промедления с обеих сторон Екатерина в октябре 1769 года наконец уступила. Возможно, это решение ускорила первая встреча Фридриха и Иосифа в августе 1769 года[1071]. На встрече в Нейссе король неоднократно предупреждал императора об опасности, исходившей от России, и, как и в завещании 1768 года, набросал сценарий на случай возникновения острой угрозы для империи, для защиты которой могли потребоваться согласованные усилия германских монархий. Несомненно, что его опасения были не только притворными, однако реакция Иосифа была сдержанной[1072]. В сущности, ни у одной из четырех континентальных держав пентархии не было ни альтернативных вариантов союзничества, ни иллюзий по этому поводу. С одной стороны, Вена отнюдь не собиралась ставить под вопрос свой союз с Версалем: в это время как раз шла подготовка к свадьбе сестры императора Марии Антуанетты с наследником французского престола. С другой стороны, Кауниц, вероятно, был прав, говоря, что предупреждения короля имели целью лишь предотвратить сближение Австрии с Россией[1073]. О заинтересованности Фридриха и Екатерины в пересмотре договора свидетельствует их готовность к компромиссам, ранее казавшимся неприемлемыми. Во всяком случае, в секретные статьи договора русским посредникам удалось внести значительно завышенные условия. Фридрих получил от России гарантию династического договора Гогенцоллернов 1752 года, который он и без того считал своим правом. За это ему пришлось принять «турецкую оговорку» о выплате субсидий и, в дополнение к своим прежним обязательствам и вопреки былым намерениям, пообещать России военную помощь в случае нападения Швеции или развязывании Саксонией войны с целью поддержать своих сторонников среди конфедератов, борющихся за возвращение польского престола Саксонской династии[1074].
В Вене же начало войны оживило надежды на отвоевание Силезии или, по крайней мере, на компенсацию за ее утрату. Уже в декабре 1768 года Кауниц сделал смелые выводы из осторожных разговоров с прусским королем. Желая вытянуть его из альянса с Россией, Кауниц набросал план военного союза двух германских держав с Османской империей против России. Предполагалось, что с инициативой выступит Константинополь, а Фридриха Кауниц собирался склонить в свою пользу с помощью денег. В случае успеха Австрия в конце концов получала назад Силезию, а короля Пруссии канцлер предполагал вознаградить Курляндией и польской Пруссией. Однако проект был отклонен, и даже не столько из-за Марии Терезии, сколько из-за Иосифа, высказавшего весьма разумные сомнения как в согласии Фридриха, так и в реализуемости этого плана[1075]. Воспользовавшись неопределенностью ситуации, венское правительство провело военную акцию против Польши, фактически возглавив ее раздел. Под предлогом защиты своих границ от польских повстанцев, сославшись на древние права собственности, в период с февраля 1769 до декабря 1770 года Австрия в несколько приемов аннексировала ципсские города, отданные венгерской короной в залог Польше в начале XV века[1076]. Чтобы не рисковать наступавшим улучшением отношений с Пруссией, с мая 1770 года Австрия стала склонять к подобным акциям и Фридриха. Пользуясь этим, а также под предлогом эпидемии чумы, распространявшейся из зоны боевых действий, Пруссия в конце 1770 года тоже установила санитарный кордон, который включил в себя принадлежавшую Польше Западную Пруссию[1077].
Однако именно победы, одержанные екатерининской армией над Османской империей на суше и на море в 1770 году и с восторгом встреченные Вольтером, снизили шансы на восстановление протектората России над неделимой дворянской республикой[1078]. Хотя конфедераты уже перестали надеяться на помощь извне, тем более что в конце 1770 года в Париже на смену правительству Шуазеля пришел новый кабинет, России никак не удавалось остановить гражданскую войну в Польше. Как раз в этот период возрос специфический вес Австрии и Пруссии внутри треугольника, составленного тремя восточноевропейскими державами. После встречи монархов в Нейссе германские державы стали все чаще согласовывать между собой свою политику в отношении России. Прежде всего, однако, они дали понять, что, даже сохраняя верность союзникам и не заключая договоров между собой, они не намереваются больше воевать друг с другом. Германия не собиралась вступать в войну, грозившую разразиться между Англией и Францией, предполагая соблюдать нейтралитет[1079]. Вначале германские державы предложили посредничество в заключении мира между Россией и Турцией, рассчитывая извлечь из него свою выгоду и предотвратить, в частности, присоединение Молдавии и Валахии к Российской империи[1080]. Однако настойчивость, с которой Екатерина отстаивала свои завоевания, привела к столкновению интересов и даже мобилизовала Австрию на борьбу с Россией. Кауниц считал войну неизбежной, видя в ней средство сохранения европейского равновесия, Мария Терезия желала сохранить нейтралитет, а Иосиф настаивал на мнении, что можно будет обойтись простой угрозой. Император полагал, что для участия в разделе территорий с целью получить земли дунайских княжеств и Польши при заключении мира не нужно вести войну с Россией[1081]. Нерешительность венского правительства, не готового в действительности к военным действиям, еще более обострила опасность расширения войны, когда летом 1771 года оно отказалось от соблюдения нейтралитета и заключило оборонительный союз с Портой, гарантировав таким образом территориальную целостность Османской империи от аннексионистских притязаний России, а также обеспечив свободу и суверенитет Польши. В обмен на это Вена потребовала от османского правительства не только предоставления субсидий и торговых преимуществ, но и часть Валахии[1082]. И все же до военных действий между Австрией и Россией дело не дошло, и Вена в конце концов отказалась ратифицировать договор. Петербургское правительство узнало о его существовании лишь в декабре 1771 года, начав, после предварительного согласования с Пруссией, договариваться с Австрией об устранении опасности войны за счет Польши[1083].
Наибольшую выгоду кризис 1770–1771 годов – третьего года войны – принес Пруссии. С одной стороны, Фридриху удалось отстоять свою позицию, согласно которой его союз с Россией не обязывал его вступать в войну на стороне последней[1084]. С другой стороны, из ситуации он сумел извлечь определенную выгоду, наладив доверительные отношения одновременно и с Россией, и с Австрией, что позволяло ему сдерживать обеих. И, в-третьих, Фридриху постепенно удалось отвлечь внимание двух своих потенциальных военных противников от дунайских княжеств, и сверх того – Австрии от Сербии, переключив его на Польшу[1085]. Таким образом, Фридрих, без участия в войне, утвердил Пруссию в качестве третьей стороны на будущих переговорах о территориальных компенсациях за счет дворянской республики.
Уже зимой 1770–1771 года во время своего первого визита в Петербург друг юности Екатерины принц Генрих Прусский сумел заинтересовать императрицу предложением по преодолению кризиса, суть которого состояла в аннексии польских территорий тремя державами[1086]. Следом Россия и Пруссия согласовали между собой свои притязания, сославшись на факт аннексии ципсских городов Австрией как на прецедент. В феврале 1772 года союзники пришли к окончательному соглашению[1087]. Однако, несмотря на то что Австрию две державы принимали в расчет с самого начала, трехсторонний договор о разделе Польши был подписан лишь после заключения перемирия в Фокшанах в мае 1772 года, разрушившего все сомнения в победе России над Османской империей. Последнее, что оставалось австрийскому правительству, – это принять или отклонить предложение о присоединении к русско-прусскому договору в июле 1772 года. При этом правительство утешало себя мыслью, что, по крайней мере, этот шаг не вредит союзной Турции[1088].
Для России же первый раздел Польши был успехом сомнительным. Прежде, отказавшись от двух румынских княжеств, правительство Екатерины надеялось избежать войны с Австрией, а подписав трехсторонний договор, оно еще оставило и мысль о единоличном протекторате над дворянской республикой[1089]. С другой стороны, трехсторонний союз приближал отношения России с Пруссией и Австрией к идеальной, с точки зрения Петербурга, симметричной конфигурации. Панин быстро понял, что отныне Россия сможет оказывать более активное влияние на сохранение баланса сил в Священной Римской империи. Самое главное, однако, – договор был серьезным поражением антироссийской политики Франции.
3. Тешенский мир и союз с Австрией
Разделом Польши между тремя превосходившими ее силой абсолютными монархиями, разрешившими таким образом свой конфликт за счет более слабого неабсолютистского объекта международного права, еще в 1966 году восторгался один немецкий историк как «шедевром дипломатии», позволившим сохранить «равновесие сил в Европе безо всякого кровопролития»[1090]. Однако если серьезно взвесить миротворческий эффект этого мероприятия, то даже с точки зрения лишь дипломатического искусства столь высокая оценка несправедлива. В действительности эта акция нанесла чувствительный вред и без того хрупкому и весьма сомнительному равновесию сил в Европе. Кроме того, политика «обменов, разделов и земельных махинаций» отнюдь не помогла достичь надежного компромисса, который бы способствовал долгосрочному сохранению мира[1091]. Вместо этого, будто бы в наказание за содеянное зло, первый раздел Польши лишил эти три отныне соседние друг с другом державы свободы действий, положив начало дальнейшим переделам и взаимным земельным компенсациям. К тому же территориальное сближение усилило их недоверие друг к другу. Фридрих II, с одной стороны, Мария Терезия, Кауниц и Иосиф – с другой, продолжали испытывать опасения в связи с укреплением позиций и возрастанием авторитета России в Европе, соревнуясь при этом в деле привлечения Екатерины каждый на свою сторону.
Если в 1774 году Иосиф прямо, хотя все еще безуспешно, пытался добиться заключения договора о дружбе между Россией и Габсбургской монархией[1092], то стратегия Фридриха, стремившегося обезопасить свою политику в империи от Вены, установив семейные связи между мелкими княжескими дворами Германии и российским императорским домом, казалось, была более удачной. Когда в 1776 году принц Генрих устроил второй брак престолонаследника Павла Петровича, принц восторженно полагал, что теперь Екатерина привязана к Пруссии прочно и надолго[1093]. В отличие от Генриха его брат Фридрих II имел обыкновение сохранять скепсис даже в моменты политического успеха. Он никогда не исключал возможности перемен в отношениях между европейскими державами, а опыт послепетровской России убедил его еще и в том, что российский престол подвержен опасности «революций». Прошли годы, пока Фридрих убедился в том, что положение Екатерины на троне до определенной степени устойчиво. И даже после этого в письмах своему посланнику в Петербурге он живо интересовался самочувствием императрицы, стабильностью ее власти, ситуацией с ее фаворитами и советниками, а также влиянием придворных партий на ее внутреннюю и внешнюю политику. Считая Екатерину в первую очередь тщеславной и честолюбивой, король в своих письмах к ней не скупился на лесть, а самого себя выставлял любезным и надежным союзником. Однако убежденных сторонников русско-прусского альянса он – что совершенно справедливо – видел лишь в Никите Панине, великом князе Павле Петровиче и – с 1776 года – в его супруге Марии Федоровне. На Екатерину же Фридрих обижался за то, что интересы России она отстаивала холодно и непоколебимо, хотя именно он в свое время с дальним расчетом открыл ей дорогу в Петербург[1094]. В значительной степени именно Фридрих сумел вовлечь императрицу в дела империи с помощью династических связей и договоров, что в результате ослабило его собственные позиции внутри альянса, поскольку ему, с одной стороны, было свойственно переоценивать эффективность такой политики, а с другой – недооценивать тот факт, что именно благодаря ей императрица России получала возможность действовать в империи как на хорошо знакомой территории не только самостоятельно, но и не считаясь с его интересами.
Еще в 1772 году Иоганн Якоб Мозер констатировал, что во времена, прошедшие после Петра I, в отличие от самой эпохи его правления, «у императорского двора и отдельных штатов Германской империи было много связей с Россией; напротив, у Германской империи в целом – нет…». О посланнике русского двора при имперском сейме (рейхстаге) Мозер писал, что и тот «не причастен ни к каким государственным делам»[1095]. Однако именно в это время наметилась перемена в германской политике России. Через два года после раздела Польши и через три месяца после заключения Кючук-Кайнарджийского мира петербургское правительство, в очередной раз после Семилетней войны, подвело некоторые итоги своего политического курса в отношении империи и указало его новое направление в инструкциях, данных в сентябре 1774 года будущему посланнику Екатерины при имперском сейме Ахацу Фердинанду фон дер Ассебургу относительно его обязанностей. Правительство Екатерины признало пользу от союза с прусским королем и обвинило Кауница в зависти к успехам Петербурга. Отмечалось, что, хотя изменение политического курса, осуществленное Петром III, не позволило России повлиять на заключение мира в 1763 году, с тех пор мудрость и решительность императрицы позволили ей занять выдающееся место внутри системы великих держав. В состязании между Австрией и Пруссией за благосклонность России спор был легко решен в пользу Пруссии из-за связи Вены с Версалем. В остальном же венский двор из-за своей враждебности по отношению к Фридриху сам связывал себе руки внутри империи. Имперские князья думали лишь о своих интересах, а не об интересах Corps Germanique[1096], а едины они были лишь преследуя цель сохранения имперской конституции, гарантировавшей им их права. Позиция России по отношению к империи не осложнялась ни конфликтом интересов, ни взаимными правовыми претензиями, что давало ей возможность обрести доверие имперских штатов. Хотя Вена предводительствовала католической партией, а Фридрих стоял во главе Corpus Evangelicorum[1097], их превосходство в силе не позволит установить настоящего доверия внутри империи, даже когда конфессиональные мотивы не будут играть своей роли, были уверены в Петербурге. Державы-гаранты – Франция и Швеция – были лишь фантомами, первая – как слишком заинтересованный сосед и союзник Австрии, вторая – в силу своей слабости после Северной войны. Посланнику поручалось поддерживать добрые отношения со всеми князьями, которые будут искать контактов с ним для себя лично или с целью совершенствования имперской конституции, и со всеми семьями, связанными узами родства с российским императорским домом. Для получения более подробных инструкций посланнику следовало разузнать о взаимоотношениях и интересах каждого из штатов империи, о партийных группировках внутри нее и их связях с другими державами[1098]. Из сказанного можно заключить, что обновленная германская политика России не была направлена на поддержку союза с Пруссией. Ее целью было скорее самостоятельное соблюдение российских интересов, пусть пока и не слишком конкретных. Она по-прежнему стремилась контролировать равновесие сил в империи. Однако если до сих пор о заинтересованности России в его соблюдении заявлялось лишь извне, через притязания на первенство, то отныне дипломаты императрицы должны были своей деятельностью содействовать балансу сил в империи. Во избежание риска заключения Австрией и Пруссией двусторонних соглашений об аннексии территорий внутри империи по польскому образцу петербургское правительство сочло необходимым провозгласить в качестве второй цели своей германской политики сохранение имперской конституции. В этом вопросе оно могло рассчитывать по крайней мере на совпадение своих интересов с интересами мелких имперских штатов. Итак, многое свидетельствует в пользу того, что политическая концепция Ассебурга вернулась к своему автору в виде инструкции Панина, одобренной Екатериной[1099].
Фридрих рассчитывал превратить спор о баварском наследстве, разгоревшийся в 1778–1779 годах, в продуктивный апогей русско-прусских отношений. В отличие от принца Генриха и министра Герцберга король не был на сей раз настроен сохранять мир с помощью очередной земельной сделки за счет Польши[1100]. Он хотел раз и навсегда поставить на место жадных до компенсаций Габсбургов при военной поддержке России. Вместо этого, однако, конфликт стал поворотным пунктом российской внешней политики вообще и ее германской политики в частности. После провозглашения Иосифа римским императором в 1765 году Фридрих неоднократно предупреждал, что Австрия постарается использовать баварское наследство как средство обеспечить себе однозначный перевес в империи. Самого себя он усердно выставлял защитником мелких имперских княжеств, проча Екатерину на роль защитницы всей имперской конституции от произвола императора[1101]. Когда в конце 1777 – начале 1778 года баварский курфюрст Макс Иосиф умер и права на наследство действительно вступили в силу, русское правительство уже не могло отделываться пустыми заявлениями. Фридрих постарался повлиять на мнение Петербурга в своем духе, отправив туда подробный труд своего министра Герцберга, доказывавшего безосновательность притязаний Австрии[1102]. Прусский король намеревался воспрепятствовать присвоению габсбургским домом курфюршества военными средствами, рассчитывая при этом на помощь России, но Екатерина, хотя и осудила амбиции Иосифа, не могла позволить, чтобы Россия была вновь втянута в вооруженный спор из-за германских дел. Более того, она достигла взаимопонимания с Францией, также действовавшей в интересах мирного разрешения спора[1103]. Если Фридрих и надеялся, что бльшая вовлеченность России в дела империи принесет долгосрочную пользу Пруссии, то эта идея была обречена на провал с самого начала. Екатерина преследовала диаметрально противоположную цель: укрепить авторитет России в империи, по возможности даже институционализировать его и положить конец попыткам Фридриха руководить политикой Петербурга. Со времен Петра I Россия поддерживала дипломатические связи лишь с Веной, Берлином, Дрезденом и Нижнесаксонским имперским округом (включая ганзейские города), с 1746 года – с имперским сеймом, а с 1774 года – и с княжеством-епископством Любеком с центром в Эйтине[1104]. Чтобы оторваться от буксира прусской политики в империи и противостоять острым кризисам, подобным угрожавшей разразиться войне за баварское наследство, было необходимо выстроить дипломатические отношения с другими штатами империи, завязать и поддерживать коммуникацию с возможно большим числом центров власти и углубить познания в структуре империи как с исторической, так и с конституционно-правовой точки зрения.
Именно в этой фазе переориентации германской политики России, пока Фридрих II находился в поиске придворных политических группировок, способных управлять Екатериной, императрица доказала, что только она сама определяет направление этой полиитки. Теперь она сама начала вникать в хитросплетения наследных притязаний и правовых отношений в Священной Римской империи, и особенно – на юге Германии. Труд Герцберга, посвященный конституционно-историческим и государственно-правовым вопросам, очень понравился ей. Через Панина она сообщила прусскому посланнику, что не будь она союзницей короля Пруссии, то стала бы ею сейчас[1105]. Однако своему поверенному Гримму она признавалась, что баварское дело совершенно неудобоваримо: «…кто, черт возьми, здесь прав или неправ, и кто все же лжец?»[1106] И еще:
О Боже! Если можно было бы доказать и рассмотреть дело о баварском наследстве с такой ясностью и прямотой […] Как говорит великий дон Базиль[1107]из Севильского цирюльника, «…кто кого здесь проводит за нос?» В комедии это доктор Бартоло. Я Вас прошу подумать, кому бы Вы отвели эту роль в грандиозной драме, которая сейчас разыгрывается[1108].
И хотя с активной поддержкой Фридриха Екатерина медлила до осени 1778 года, через Панина требуя от него просить помощи у как можно большего числа штатов империи, она все больше склонялась в пользу прусской интерпретации конфликта, поверив, что вопреки принципам имперской конституции заглотить Баварию стремится Иосиф, «двуликий человек», «Янус» и «фокусник». А миролюбивые заявления Марии Терезии Екатерина считала чистым притворством «богомолки»[1109].
Участвуя в преодолении кризиса, Екатерина была вынуждена принять во внимание множество факторов: ей нужно было остаться в глазах общественного мнения Европы верной союзницей Фридриха; воспрепятствовать, причем без применения военной силы, расширению власти Габсбургов в империи, что отвечало и интересам России; не упустить шанса утвердить за Россией роль «третейского и мирового судьи Европы», вдохновенно приписывавшуюся ей даже таким трезвым умом, как дармштадтскийминистр Фридрих Карл фон Мозер[1110]; а также проследить, чтобы Габсбурги получили по меньшей мере один урок, но не чувствовали бы себя при этом униженными, поскольку зимой 1777–1778 годов, на которую пришлись querelles allemands[1111], Австрия вновь начала поддерживать Россию против Османской империи и Крымского ханства[1112]. О том, как Екатерине удалось достичь столь противоречивых целей, писали многие, но наиболее выразительно об этом сказал Фридрих:
Движимая честолюбивой мыслью о возможности непосредственного вмешательства в германские неурядицы, Екатерина [в октябре 1778 года. – К.Ш.] открыто поддержала Пруссию. Ее посланники в Вене и Регенсбурге заявили, если коротко, что она призывает императрицу-королеву [Марию Терезию. – К.Ш.] удовлетворить жалобу имперских князей, особенно касательно противозаконной оккупации Баварии. В противном случае царица угрожала выполнить обязательства, данные королю Пруссии, и, согласно договору, отправить ему на помощь корпус. Это заявление произвело в Вене громоподобный эффект[1113].
Под нажимом России Австрия поспешила за стол переговоров, а Екатерина не замедлила принять уступку Марии Терезии как доказательство раскаяния:
Матушка глотать не собиралась, аппетит разыгрался лишь у сына, а так как четырем сыновьям фокусника надо жить, то искусство сделало свое дело, и матушка впала в невольный грех, однако теперь она искупила свою вину и проявляет такую покладистость, что если ее благие склонности не извратятся и не исказятся вновь, то и до добра недалеко[1114].
Однако в словах Фридриха сквозит и разочарование: ему запретили выступить перед Европой в роли мстителя, ведущего бескорыстную войну за поруганную императором свободу империи при поддержке или, по крайней мере, под прикрытием России.
Екатерина и король Франции взяли на себя посредничество между конфликтующими сторонами, и уже во время Тешенских переговоров в австрийской Силезии в обоих немецких лагерях императрицу прославляли как миротворицу. Инструктируя своего посредника на переговорах князя Николая Васильевича Репнина, Екатерина представила Габсбургов зачинщиками конфликта, разрешение которого обещало хорошие перспективы для российской политики:
Мы будем таким образом иметь пред всею Германиею честь сей нужной развязки, а может быть и соединения по ней в одну систему разных Принцев, из чего далее может для России произрасти давно желаемое преимущество учиниться ей на будущее время ручательницею Германской конституции, качество, которому Франция обязана своею превосходною в делах инфлуенциею[1115].
Опыт французской дипломатии в германских делах оправдал себя и в ходе конгресса: главную роль в разрешении конфликта сыграли французские проекты. Однако поскольку в начале 1778 года версальский двор как союзник Соединенных Штатов Америки вступил в открытую войну с Англией, одновременно стараясь сохранить союз с Австрией на послевоенное время, то подлинно нейтральными посредниками выступали императрица России и ее представитель в Тешене[1116]. А пока сохранялась опасность обострения бескровной войны, что не исключало вооруженного вмешательства посредников, петербургское руководство считало, что «по причине чрезвычайной слабости Людовика XVI» французская политика едва ли располагала собственным пространством для маневра и вынуждена была следовать за российской[1117].
Официальные переговоры продолжались «немногим более двух месяцев», что можно считать весьма небольшим сроком, если верить авторитетному современнику-комментатору тех событий – юристу, действительному тайному советнику Карлу Фридриху Герстлахеру. По его свидетельству, переговоры отличались целенаправленностью и отсутствием «каких бы то ни было церемоний, во имя которых в прошлом веке предпочли бы отдать целые провинции, чем уступить хотя бы на йоту. Никто не считал, что употребление французского языка роняет честь Германской империи…». Очень своевременно, полагал правовед, что «в ходе самих переговоров никто не придерживался какого-то определенного порядка», что «все действовали как по отдельности, так и совокупно, как устно, так и письменно, в зависимости от обстоятельств…»[1118]. Оценка Герстлахера интересна потому, что она разительно отличается от оценки Екатерины. В апреле 1779 года она возмущалась упрямством венских парламентеров. Ей не терпелось насладиться давным-давно обеспеченным ей дипломатическим успехом. А в мае, уже после подписания Тешенского мира она все еще продолжала насмехаться над обстоятельностью посланников и педантизмом юристов[1119].
«Самым странным» в мирном договоре, состоявшем из семнадцати статей, Герстлахеру представлялось, что «о баварском наследстве, за которое, собственно, и началась война, упоминалось лишь в седьмой статье, да и то вскользь». Подобным же образом отзывался о нем и юрист Иоганн Якоб фон Мозер[1120]. В самом деле, главным следствием Тешенского договора были взаимные одолжения трех держав, семь лет тому назад поделивших Польшу: Австрия все же получила Иннфиртель[1121], до тех пор принадлежавший Баварии, Пруссия – подтверждение своих притязаний на маркграфства Ансбах и Байрейт, а поскольку договор заново гарантировал соблюдение условий Вестфальского мира и всех прежних мирных соглашений между Пруссией и Австрией[1122], то некоторое время спустя Россия, ставшая гарантом Тешенского мира, решила добиться признания себя еще и в качестве неформального гаранта Вестфальского мира и, тем самым, имперской конституции. Своей первоочередной задачей правительство Екатерины по-прежнему считало соблюдение баланса сил в империи, но теперь оно желало иметь в придачу к этому статус, равный имперско-правовому статусу Франции, и получить право карать две германские державы за нападения друг на друга и на более слабые штаты империи в соответствии с гарантийными актами Вестфальского мира. Однако предварительное согласие, полученное в Регенсбурге от курфюршеств Пфальца, Саксонии и Бранденбурга – партнеров России по Тешенским переговорам, – встретило сопротивление императора, Ганновера и других имперских штатов. В феврале 1780 года российскому посланнику Ассебургу не удалось воспрепятствовать решению имперского сейма ратифицировать Тешенский мир с оговоркой, что он не ущемляет ни Вестфальского мира, ни других основных законов империи[1123]. Венское правительство удовлетворилось тем, что Российская империя «не обладает гарантией Вестфальского мира и не имеет в империи влияния, не располагая голосом в сейме»[1124].
Пытаясь скрыть свой провал, Ассебург в отчете, направленном им в Петербург, прибегнул к нейтральной в правовом отношении формулировке, а его лексика отсылала к антигабсбургской полемике Пруссии. При этом он подчеркивал расширение политических возможностей России: гарантия Тешенского мира со стороны России, признанная императором и империей, является противовесом всему, что могло бы угрожать имперской конституции. Пользуясь этой гарантией, писал далее Ассебург, Россия может вмешиваться в любые политические и церковные дела империи. Авторитет России сравнялся с авторитетом прежних гарантов фундаментальных законов империи, а роль бескорыстного защитника позволяет ей укрепить свой собственный вес, влияние и славу[1125]. Впоследствии Трачевский, а вслед за ним Карл Отмар фон Аретин и другие историки обращались к этой политической интерпретации в доказательство того, что в Тешене Россия была действительно признана гарантом Вестфальского мира и имперской конституции[1126]. В инструкциях дипломатическим представителям Российской империи в 1780-е годы рост влияния императрицы на германские дела также объясняется лишь Тешенским миром, а о его связи с Вестфальским миром в них не упоминается. Даже само указание на то, что российская гарантия Тешенского мира ослабила влияние французского двора на германские дела и «уничтожила, так сказать, полностью влияние Швеции, место которой заняла Россия», имело своим результатом новый политический баланс, возникший из перераспределения сил в Европе[1127].
Собой «мадам посредница» была весьма довольна. По совершенно верному определению Ассебурга, благодаря участию в разрешении прусско-австрийского спора, Екатерина, невзирая на оставшиеся открытыми некоторые правовые вопросы, получала возможность занять ключевую позицию, необходимую для активизации российской политики в Германии. По приказу Екатерины при Коллегии иностранных дел был создан германский отдел. К дипломатическим представительствам в империи прибавились в 1782 году посольство во Франкфурте-на-Майне для юго-западных имперских штатов: трех духовных курфюршеств (Майнцского, Кёльнского и Трирского), а также для Куррейнского, Верхнерейнского, Швабского, Франконского и Вестфальского имперских округов и для правящих домов Пфальц-Цвейбрюкена, Вюртемберга, Бадена, Гессен-Касселя, Гессен-Дармштадта и Ансбаха, – а в 1787 году – представительство в Баварии. Наряду с этим русский поверенный в делах в Гамбурге был аккредитован также при Нижнесаксонском округе и при дворах Брауншвейга и Мекленбурга. В 1777 году открылось консульство в Гамбурге, а за ним в 1783 году и другие – в Кёнигсберге, Любеке, Киле и Лейпциге[1128].
Теперь о происходящем в империи Екатерину информировал, в первую очередь, посол во Франкфурте, граф Николай Петрович Румянцев, сын прославленного полководца Петра Александровича Румянцева, имя которого после Семилетней войны, а затем войны с Османской империей узнали и в Германии. Родившиеся в 1754 и 1755 годах братья Николай и Сергей получили хорошее воспитание, выучили даже немецкий язык и латынь, с 1772 года служили в Эрмитаже. Между своими первым и вторым приездами в Петербург – в 1773–1774 и 1776 годах – корреспондент и правая рука Екатерины барон Гримм сопровождал юных графов в образовательной поездке по Западной Европе и следил из Парижа за их обучением в Лейденском университете в течение года. Во время своего путешествия они побывали в Варшаве, Карлсбаде, Готе, Рейнской области и Нидерландах, а по завершении учебы – в Париже, Женеве, Фернее, где навестили Вольтера, в Генуе, Милане, Флоренции, Риме, Неаполе, Венеции и Вене. После этого Николай, долгое время безуспешно пытавшийся устроиться на дипломатическую службу за границей, вынужден был, как и его брат, служить при дворе камергером. В качестве посланника во Франкфурте первоначально рассматривалась фигура Ассебурга – доверенного лица Панина, но тот решил остаться в Регенсбурге. Лишь после поворота во внешней политике России ее новый руководитель Александр Андреевич Безбородко выполнил просьбу генерал-фельдмаршала Румянцева, позаботившись о назначении Николая полномочным представителем России на юго-западе Германской империи[1129]. А Сергею благодаря заслугам отца и протекции Безбородко в 1785–1786 годах достался неожиданно освободившийся пост посланника в Берлине[1130].
Перед отъездом Николай Румянцев получил не только пакет верительных грамот на французском и немецком языках, адресованных всем дворам и округам, где ожидали его прибытия, но и подробные инструкции[1131]. Поручение, данное Румянцеву, – расширять и укреплять влияние России на сохранение мира и вообще на дела в Германии и Европе – было совершенно необозримым. В инструкции отмечалось, что гарантия Тешенского мира, признаваемого действенным и нерушимым законом, обеспечивает императрице России возможность непосредственного активного участия в политической жизни Германской империи. В инструкции, данной Ассебургу семью годами ранее, подобных утверждений быть не могло. Румянцев должен был показать всем, а особенно мелким имперским штатам, что Россия не преследует корыстных интересов на территории империи и стремится быть подлинным другом и надежной опорой. А поле деятельности для Румянцева и подавно отличались от того, что предназначалось когда-то Ассебургу. Во-первых, особенно подчеркивалась актуальность союза с Пруссией, оправдавшего себя, в частности, в вооруженном нейтралитете против Англии. Новостью, во-вторых, была информация о неофициальной договоренности о дружественных отношениях с римским императором. В-третьих, главным источником опасности для империи по-прежнему объявлялось соперничество Пруссии и Австрии. Отмечалось, однако, что, поскольку «весы справедливости» благодаря дружественным отношениям с обоими дворами находятся в руках императрицы, миру в тот момент, к счастью, ничто не угрожало. Однако, как петербургские инструкторы ни расхваливали равноудаленность русского двора и от Вены, и от Берлина, было ясно, что по сравнению с 1774 годом представление о потенциальном нарушителе мира изменилось: инструкция указывала, что пока Фридрих не проявлял недоверия к налаживанию русско-австрийских отношений. И четвертой особенностью была новая точка зрения, новый взгляд на мелкие имперские штаты. Инструкция предупреждала, что иногда из маленькой искры может возгореться большое пламя. По всей видимости, это указание возникло из опыта конфликта вокруг баварского наследства. Было, однако, понятно с самого начала, что главной задачей России была вовсе не защита правовых интересов слабых имперских штатов, а сохранение мира и равновесия. Правильно или нет, Румянцеву следовало не примыкать к той или иной партии, а наблюдать и улаживать[1132].
Превосходно образованный и наилучшим образом подготовленный к выполнению своей задачи, этот молодой человек отличился уже в ходе первого же политического испытания: он проявил наблюдательность, серьезную осведомленность обо всех процессах, имевших отношение к протяженному спектру его деятельности, и изрядную коммуникабельность. Правда, российские историки XIX века упрекали Румянцева в склонности раздувать значение многих событий, происходивших при мелких германских дворах, и надменности, вызванной его положением как представителя великой Екатерины. Однако тот факт, что он именно как руководитель внешней политики в царствование Александра I, в период Тильзитских соглашений, исчез с политической арены с завершением Отечественной войны 1812 года, стал причиной тому, что дурная репутация распространилась на всю его биографию. Как бы то ни было, благодаря многочисленным и обстоятельным депешам, отправлявшимся Румянцевым в Петербург с 1782 по 1795 год, императрица и Коллегия иностранных дел были подробно осведомлены о событиях, происходивших в Германии[1133]. Кроме того, Румянцев прекрасно разбирался во внутреннем устройстве Священной Римской империи и соотношении сил в ней.
Оценивая миссию Румянцева с точки зрения возможностей, предоставленных российской политике в Германии Тешенским миром, можно прийти к выводу о том, что в 1780-х годах России, вопреки ожиданиям, все же не удалось утвердиться в роли хотя бы неформальной защитницы имперской конституции[1134]. Однако ни сам энергичный посланник, ни неясность правовой ситуации, ни нежелание имперских сословий признать Россию защитницей своих прав не были тому причиной. Изменения, внесенные Екатериной в политический курс по отношению к Германии в период между Тешенским миром и переездом Румянцева во Франкфурт, были столь радикальными, что активное влияние России, пусть даже расширявшееся, перестало служить преимущественным инструментом для защиты имперской конституции в том значении, которое ей придал Тешенский мир. Если во время мирных переговоров российская императрица еще поддерживала прусского короля в борьбе с «деспотизмом» Габсбургов, то непосредственно после них усилился ее скрытый интерес к новому изданию союза с Веной, направленному против Османской империи, да и Австрия с 1777 года проявляла готовность к повторному сближению с Россией[1135]. А как раз предложение Фридриха о заключении союза между Россией, Пруссией и Портой, высказанное им в 1779 году[1136], лишь укрепило Екатерину в ее намерении сблизиться с Австрией.
Чтобы ускорить дело, весной 1780 года Иосиф решил совершить неоднократно упоминавшуюся здесь поездку в Россию. Под именем графа Фалькенштейна в июне он приехал в Могилёв, где состоялась его встреча с императрицей. Оттуда они вдвоем отправились в Смоленск, затем Иосиф один побывал в Москве, а перед отъездом домой снова встретился с императрицей в Петербурге. Они много беседовали наедине, не скупясь на взаимные любезности. Однако это была не пустая лесть: и он, и она оценивали интеллектуальные способности друг друга по достоинству, а кроме того их связывал не только интерес к нормальным школам, но и цель, ради которой устраивалась встреча, – заключение политического альянса[1137]. По всей видимости, Германская империя практически не всплывала в их беседах, не считая доставивших немалое удовлетворение Иосифу сдержанных и критических отзывов Екатерины о стареющем Фридрихе, ее союзнике. Зато императрица откровенно поведала о своих завоевательных планах относительно земель Османской империи и пыталась склонить Иосифа к тому, чтобы вознаградить себя за счет территории Италии[1138]. Представления сторон о союзе тоже расходились даже на этапе предварительных переговоров: Мария Терезия и Кауниц поручили Иосифу в первую очередь сделать все возможное для того, чтобы отдалить друг от друга Пруссию и Россию и договориться самое большее о заключении оборонительного союза, а Екатерина настаивала на совместном наступлении двух империй на Рим и Константинополь[1139]. К тому времени из-под пера ее секретаря Безбородко уже вышли первые наметки «греческого проекта». Несмотря на то что в них оговаривались три разных варианта завоеваний в зависимости от развития военной ситуации, не оставалось сомнений в решимости российской императрицы уничтожить Османскую империю[1140].
Иосиф, как и Фридрих, считал свою потенциальную союзницу честолюбивой, эгоцентричной и избалованной политическими успехами и славой. Ее манеру обсуждать политические планы он нашел легкомысленной, игривой и абсолютно непоследовательной; беседуя с ней, ему приходилось следить за тем, чтобы не попасть впросак[1141]. А Екатерина полностью пересмотрела свое негативное мнение об Иосифе. Когда в том же году Фридрих II совершил очередную политическую оплошность, прислав в Петербург не блиставшего умом наследника своего престола принца Фридриха Вильгельма с заданием помешать Иосифу, Екатерина высказалась о своих высоких гостях со всей однозначностью: у графа Фалькенштейна есть задатки мастера, а прусский кронпринц – подмастерье, пока еще не подающий надежд[1142].
В конце 1780 года умерла императрица Мария Терезия, и политический курс Австрии отныне Иосиф определял самостоятельно. Однако заключение официального соглашения осложнялось все той же формальной проблемой – непризнанием императорского титула правителей России со стороны Священной Римской империи. Тем не менее, как и прежде, эту проблему удалось обойти: обменявшись секретными посланиями, Иосиф договорился с Екатериной о разделе, если не о дележе, Османской империи и о заключении оборонительного союза на случай нападения третьих стран на одну из сторон[1143]. Хотя Иосиф заключал этот союз не от имени империи, но от имени своих габсбургских земель, его воздействие и на германскую политику России, и на жизнь империи было весьма существенным. Союз России с Пруссией существовал отныне лишь на бумаге. Вступая в должность посланника в юго-западной части империи, Николай Румянцев уже понимал, что защита имперской конституции не является его первоочередной заботой, что отныне он должен действовать как агент, со стороны России содействующий политике Иосифа II в империи. Верность, хотя и с некоторыми оговорками, Иосифа II союзническим обязательствам, данным Екатерине, обеспеченное им прикрытие ее завоевательной политики на Черном море все более располагали к нему императрицу. Она не осталась в долгу, оказав ему через своих посланников в империи, в первую очередь через Румянцева, дипломатическое содействие в обмене австрийских Нидерландов на Баварию, а впоследствии и в его борьбе с Союзом князей – последним маневром Фридриха против Габсбургов[1144]. Однако подобно тому, как заключенный в 1756 году франко-австрийский альянс ослабил позиции Франции как державы-гаранта, так и в императрице России, претендовавшей на звание гаранта имперской конституции, начали разочаровываться с начала 1780-х годов некоторые публицисты и штаты империи. Екатерина обманула ожидания тех, кто рассчитывал на бескорыстную помощь просвещенной государыни немецкого происхождения в сохранении мира и спокойствия в Европе и в беспристрастном соблюдении законов и правовых традиций империи.
Румянцев быстро усвоил свою задачу: он понял, что следует избегать участия во внутриимперских группировках и разбирательствах и во всем слушаться императора. По его словам, Иосиф старался заслужить уважение князей и, в то же время, быть выше их мелочных споров. Узнать Германию, поучал молодой дипломат свою повелительницу и ее советников по внешней политике, возможно лишь занимаясь ее изучением – иногда скучным и трудным, а иногда и бесполезным, таким, на которое сангвиники-французы не способны. С другой стороны, однако, неблагоразумно просто доверять суждениям отдельных личностей из империи, потому что они стеснены собственными интересами. Вместо этого нужно изучать и книги, и людей, и русский посланник подходит для этого как нельзя лучше, ибо сочетает в себе беспристрастность в отношении немецких интересов, свойственную французам, с прилежанием, терпением и усердием, свойственными немцам.
Об империи посол отзывался как об основательной, однако к тому времени разложившейся идее. Он сообщал, что германские министры постоянно говорят о конституции империи, представляющейся им чем-то вроде призрака республиканской формы правления. Однако именно в силу их высокомерия любовь к отечеству выродилась в мелкие личные интересы. Будь империя единой, она могла бы постоять за себя. Однако ввиду отсутствия в ней единства своим существованием она обязана соседям. Под влиянием инстинкта самосохранения все крупные монархии озабочены своей неприкосновенностью. С политической точки зрения это пустырь, который всем хочется сохранить под пар. Любое государство Германии, пишет Румянцев далее, обладает двоякой силой: фактической, определяющейся численностью войска и доходами, и относительной, в соответствии с авторитетом, предначертанным ему законом или принадлежностью к определенному штату. К примеру, важно быть директором имперского округа или иметь несколько голосов в сейме.
Незадолго до основания в 1785 году по настоянию Фридриха II Союза князей, когда вслед за Саксонией и Ганновером несколько мелких князей, например маркграф Карл Фридрих Баденский и герцог Карл Август Саксен-Веймарский, примкнули к альянсу против императора Иосифа, посланник уже считал подобную лигу малоперспективной. Он писал, что от нее не будет проку в первую очередь имперским правителям, испытывающим опасения перед какими бы то ни было союзами, соперничающим со своими соседями, но неспособным достичь гармонии по причине склонности к обособлению, оспаривающим наследные права и титулы и располагающим расстроенными финансами. Он сравнивал Германию с республикой в состоянии анархии, отказывая ее князьям в способности к политическому действию. Однако, несмотря на то что эта оценка во многом отражала мнение петербургского двора, в своих сообщениях всеведущий дипломат не пощадил и имперскую политику Иосифа: он писал, что его проекты церковных реформ оттолкнули от него даже католическую партию империи, прежде всегда поддерживавшую императора[1145].
4. Фридрих Великий – образец монарха и союзник
В XVIII веке взаимоотношения европейских держав не исчерпываются историей отношений коронованных особ. Однако можно сказать и наоборот: отношение Екатерины к Фридриху II и Иосифу II определялось не только политическим интересом Российской империи к Пруссии и Австрии. Будучи одиннадцатилетней девочкой, в 1740 году цербстская принцесса София Августа Фридерика видела, как радовались штеттинцы смерти Фридриха Вильгельма I и восхождению на престол Фридриха II[1146]. В 1741 году родился австрийский престолонаследник Иосиф, чья смерть в 1790 году повергла ее в глубокую скорбь. На протяжении пятидесяти лет она наблюдала за тем, как эти два монарха понимали и исполняли свои обязанности как правителей, управляли своими государствами и реформировали их, располагали судьбами Германской империи и меняли изнутри систему европейских государств. В определенные моменты Екатерина испытывала глубокое недоверие к ним обоим, и чувство ответственности за Россию не раз вынуждало ее ставить их на место, но тем не менее они были для нее единственными современными государями, имевшими историческое значение и обладавшими политическим и интеллектуальным величием, – по ним она мерила и себя. Напротив, к Марии Терезии она всегда была несправедлива.
В XIX веке многое в отношениях Фридриха и Екатерины получило превратное толкование. Прусский дипломат и писатель Курд фон Шлёцер усматривал в них только почитание и расположение Екатерины к прусскому королю как изъявление благодарности за то, что он помог ей попасть в Петербург[1147]. Долгое время считалось, что в одном из своих манифестов о восшествии на трон Екатерина обвиняла Петра III в том, что он нанес ущерб России: «заключением нового мира с самым ея злодеем отдана уже действительно в совершенное порабощение», – пока Василий Андреевич Бильбасов не обнаружил, что Екатериной был подписан и опубликован в тот же день другой, третий вариант документа, смягченный в этом месте[1148]. И наконец, авторитетные историки всегда считали своим долгом опровергать слухи о том, что Фридрих был отцом принцессы Софии Фредерики[1149].
Без сомнения, в 1740–1750-е годы, в период политического созревания великой княгини, король Пруссии казался ей самой яркой фигурой на европейской сцене. И убедиться в этом суждении помог ей, конечно, Вольтер. Хотя в эпоху правления Фридриха Вильгельма I и его сына Пруссия и не могла служить моделью «смешанной конституции», Вольтер и энциклопедисты считали ее, тем не менее, образцовым государством по сравнению с Францией. В разгар Семилетней войны в статье французской Энциклопедии, посвященной Пруссии, выражались восхищение и восторг перед Фридрихом, сумевшим отстоять свое государство, менее значительное по силе, в борьбе с превосходящими силами вражеского альянса[1150]. Из более или менее значительных правящих князей Фридрих более других отвечал требованиям, предъявлявшимся просвещенными писателями к roi-philosophe[1151]. Пиетистскому идеалу отца семейства он соответствовал меньше. Вместо того чтобы апеллировать к Божьей милости, он легитимировал свое правление служением государству и всеобщему благу в рамках общественного договора между правителем и народом. Не возникает сомнений в том, что Фридрих старался оправдать эту роль. Он вступил в переписку и обменивался мыслями на самом высоком интеллектуальном уровне с ведущими французскими просветителями, сам был не чужд литературной деятельности. И наконец, он развивал свое государство как рационалистически, так и гуманистически, реформируя финансы, управление, юстицию, народное образование и вводя религиозную терпимость[1152].
За недостатком доказательств нельзя утверждать наверняка, что Фридрих Великий являл собой стандарт монарха того времени, на который ориентировалась честолюбивая великая княгиня, однако за неимением альтернатив этот тезис представляется убедительным. Если письменных свидетельств нет, то уместнее скорее опереться на предположение, чем отмахиваться от выводов, которые напрашиваются сами собой. Поэтому профессиональная тяга историков к документам начинает сказываться отрицательным образом, когда, например, отвечая на вопрос о том, что известно о взглядах Екатерины на управление государством (opinions on government) до узурпации трона, Исабель де Мадариага обследует важнейшие из опубликованных источников, свидетельствующих о рецепции будущей императрицей политических идей (что само по себе совершенно верно), однако воздерживается от возможности поразмыслить о живых впечатлениях и примерах для подражания[1153]. Ведь существуют детали, позволяющие даже предположить, что занятия чтением в середине 1750-х годов навели Екатерину на мысль о том, что выгоднее учиться у Фридриха, чем сражаться с ним. Именно в 1756 году, в столь плодотворный для нее период общения с Чарльзом Хэнбери Уильямсом и Станиславом Понятовским, с той же «жадностью», с какой до тех пор она читала Вольтера, Екатерина прочла uvres[1154] короля, и многое говорит за то, что благодаря ему она познакомилась также и с Макиавелли[1155]. И уж наверняка не вопреки воле Екатерины Никита Панин выбрал короля Пруссии образцом правителя для своего воспитанника – наследника престола Павла Петровича – наряду с королем Франции Генрихом IV[1156].
Политика, выстроенная в духе принципов Фридриха, не являлась стопроцентной гарантией сближения России с Пруссией. В пору Семилетней войны Екатерина решительно отстранилась от несокрушимой пруссофилии своего супруга. «Великий князь – пруссак до мозга костей, и все это лишь из-за его милитаристских вкусов», – сообщала она своему близкому другу, английскому посланнику Уильямсу. Она писала, что сама она никогда не стала бы советовать ничего, что, по ее мнению, не служило бы «славе и интересам России», которую она любит так же страстно, как спартанец Лакедемонию. Тем не менее Екатерина осознавала и необходимость внутреннего благоустройства страны[1157]. В своих Мемуарах она отмечает, что поначалу в привязанности Петра к королю Пруссии не было ничего особенного, однако потом она превратилась в чистейшее безумие. В один из дней, когда Петр оплакивал поражения считавшихся непобедимыми прусских войск, Екатерина по тому же поводу приказала изжарить быка для ораниенбаумских каменщиков и рабочих[1158].
Aperus[1159] Екатерины, возникшие в 1758–1761 годах, свидетельствуют, что она затвердила свой урок еще до восшествия на престол: в них она размышляет о том, как сложно прислушиваться к советам, или о соотношении целей и средств их достижения. Вновь и вновь она признается в то, что желает «лишь блага той стране», в которую «привел» ее Господь: «Слава страны – создает мою славу». И снова речь идет о том, что пространная империя нуждается не в опустошении, а заселении ее пространств: «…мир гораздо скорее даст нам равновесие, нежели случайности войны, всегда разорительной». От примирительного духа правителя, его снисходительности, от доверия нации, достигаемого ориентированной на правду и всеобщее благо политикой, зависит больше, чем от тысячи законов, а политическая свобода могла бы одушевить всё[1160].
Здесь мы исходим из того, что Екатерина изучила Фридриха как авторитет, затем сопоставила его образ с выводами, которые она сделала из сочинений писателей-просветителей, и увидела, что может превзойти его. Такая интерпретация позволяет рассматривать внешнюю и внутреннюю политику Екатерины II 1760-х и 1770-х годов как доказательство ее стремления выйти из тени Фридриха II. Их наполненная любезностями переписка, нашпигованная разнообразной лестью со стороны последнего, не должна скрыть от нас, что этот политический альянс даже в его лучшие времена не был лишен разногласий. Если дело касалось интересов России, Екатерина не уступала ни на йоту: ни когда Пруссия напала на Данциг и устье Вислы, ни когда стоял вопрос о таможенных пошлинах между двумя государствами, ни даже когда повышались почтовые сборы в Пруссии. И хотя их союз продолжал существовать и после заключения секретного соглашения России и Австрии в 1781 году вплоть до самой смерти Фридриха, в 1780-е годы его ценность для обоих партнеров значительно упала[1161].
Существует документ русского происхождения, очень уместно подводящий итоги екатерининского политического курса в отношении Пруссии в правление Фридриха и детально характеризующий ее представление об интересах России. В 1786 году, за несколько месяцев до смерти Фридриха, отправляясь в Берлин новым посланником императрицы, граф Сергей Петрович Румянцев получил инструкцию, в которой шла речь и об истории союза двух держав. Через пять лет, прошедших с назначения его брата Николая, а тем более через двенадцать лет после появления инструкции Ассебургу Екатерина и ее советники смогли хладнокровно подвести черту под историей русско-прусских отношений[1162]. Дружба и союз с Пруссией, сильной державой, объединявшей множество германских дворов, никогда не могут «быть безразличны для других держав, а следовательно, и для России». Этот союз сыграл свою положительную роль, позволив сдерживать Австрию, Францию или Швецию во время турецкой войны. «В Польше мы добились значительного, в Германии некоторого влияния, в Курляндии же – безраздельного господства». Проблема, говорится в инструкции, состоит лишь в том, что географическое положение вынуждает Пруссию проводить экспансионистскую политику и испытывать постоянное недоверие к России, для противоборства с которой у нее нет достаточно сил. Поэтому их дружба «не укоренена в природе вещей» и «не может носить иного характера, чем временный, а именно определяться стечением обстоятельств». Зависть к территориальной экспансии со стороны России – вот главный интерес берлинского двора.
Вице-канцлер Иван Андреевич Остерман, составивший эту инструкцию, по всей видимости, по-немецки, и Екатерина, давшая ей неограниченную санкцию своей подписью, признавали, что с момента прихода к власти Фридрих II повысил престиж и могущество своей монархии и вывел Пруссию на такую позицию, где она, заняв место Франции, смогла разделить с Австрией влияние на империю. С возникновением Союза князей Фридрих возглавил «не только протестантский корпус в империи, но и часть католических штатов». Напротив, авторитет венского двора в империи «сильно упал». Их последний конфликт, Война за баварское наследство, «закончился Тешенским миром, который, будучи гарантированным Ее Императорским Величеством, заложил первые основы влияния России в Германии и дал Нам право участвовать в германских политических делах не через третьи стороны, а непосредственно». Россия получила возможность «постоянно играть видную роль, поддерживая связь и с венским, и с берлинским дворами – основными движущими силами всех дел, и руководствуясь их политическими целями в зависимости от Наших собственных…». После заключения Тешенского мира и русско-австрийского союза, говорится в инструкции далее, Фридрих, движимый «стойкой завистью к австрийскому дому», проявляет недовольство Россией, хотя «здешняя сторона никогда не намеревалась и не намерена отменять и слагать с себя обязательства, данные королю Пруссии, до тех пор пока он сам будет свято соблюдать их и мир, не нарушая общего спокойствия…».
Блюстительницей общего спокойствия инструкция изображала, конечно же, императрицу. Если, придя к власти, Екатерина видела в Австрии германскую державу, которая готова пойти на нарушение имперского status quo ради овладения Силезией, то после обуздания Иосифа в Тешене потенциальным возмутителем спокойствия стал считаться Фридрих, пусть даже потому, что Екатерине нужно было найти оправдание направленному против него союзу, заключенному с Габсбургской монархией. С политической, стратегической и экономической точек зрения альянс с Австрией представлялся более выгодным, чем с Пруссией, а кроме того, «тесная связь, объединяющая двух суверенов [Екатерину и Иосифа. – К.Ш.], является плодом их личного знакомства, взаимного доверия и уважения». По-видимому, одной из причин охлаждения отношений с Фридрихом был тот факт, что в 1769 году он пренебрег приглашением приехать в Россию, не проявив особого желания навестить ее и впоследствии. Честолюбие Екатерины, стремившейся нравиться самому Фридриху, не удовлетворили ни два визита его брата Генриха, которого она очень уважала со времен своей юности, ни, тем более, приезд в Петербург престолонаследника Фридриха Вильгельма.
С другой стороны, Екатерина ни в коей мере не была несправедлива к королю как к союзнику, отмечая, что, «плетя интриги в Германии и других местах, он не нарушал внешней благопристойности по отношению к здешнему двору даже в тех случаях, когда ему приходилось высказывать мнения и выводы, противоположные Нашим»[1163].
Старому Фрицу не нравилось снисходительное отношение к нему тщеславной дочери одного из его офицеров. Она ни на грош не считалась с ним, когда речь заходила об интересах России. Конечно, Екатерина была тщеславна. Однако значительная часть спорных вопросов, в которых она отказывалась идти на уступки, затрагивала могущество и престиж ее империи. Если же речь заходила об авторитете ее собственного правления, политический престиж ставился на карту. Вопрос о том, кто из монархов был лучшим представителем и проводником просветительских принципов, был делом не личной, а государственной значимости, и роли были распределены еще в 1762 году: будучи моложе и позже взойдя на престол, Екатерина бросала вызов заслуженному чемпиону, roi-philosophe Фридриху Великому. С возрастом ему стало труднее выдерживать конкуренцию за общественное мнение Европы. В 1760 году Фридрих прервал переписку с Вольтером, а Екатерина вскоре после своего прихода к власти сама вступила в переписку со знаменитейшим из просветителей, в свое время приложившим руку к утверждению славы юного короля Пруссии[1164], а также с д’Аламбером, Дидро, позднее с Гриммом и другими авторитетными собеседниками Фридриха. Она переманила у него Леонарда Эйлера[1165], и даже швейцарский врач Иоганн Георг Циммерман, которого в 1786 году умирающий король призвал к себе, тогда уже состоял в переписке с императрицей России[1166].
В сравнении с Фридрихом неустанное заигрывание Екатерины со знаменитостями граничило с эпигонством. Так или иначе, однако, оно было успешным. Вольтер, к примеру, принимал живое участие в ее политике и войнах с Польшей и с Османской империей. В 1772 году он даже призвал Фридриха объединить усилия с российской императрицей и изгнать из Европы турок. Такая затея совершенно не вдохновила короля Пруссии, надеявшегося на скорейшее прекращение войны из-за одних лишь субсидий, выплачивавшихся им России во время войны в соответствии с союзным договором[1167]. Шарм, непринужденность и политическая целеустремленность Екатерины располагали к себе не меньше, чем финансовая поддержка наук и искусств, а также инвестиции в общественное мнение Европы, пусть даже снедаемый завистью Фридрих думал иначе.
В конце концов это общественное мнение во главе с Вольтером и притворно восторженным Фридрихом подтвердило уникальность просветительской миссии Екатерины. Проводить реформу общества, обеспечивать свободу и толерантность посредством законов, совершенствовать администрацию, создавать независимую судебную систему, заселять пустующие регионы, развивать народное образование, повышать общий культурный уровень повсеместно, начиная с императорского двора, в отсталой, обделенной хорошими климатическими условиями, полиэтничной и многоконфессиональной Российской империи – все это признавалось в Европе несоизмеримо более трудной задачей сравнительно с той, что стояла перед просвещенным монархом, получившим Пруссию в том виде, в каком она была на момент его вступления на престол. Екатерина и сама увлекалась всемирно-историческим величием своих целей и не упускала возможности распропагандировать свои проекты как успешные шаги в верном направлении. А Фридрих в первые двадцать лет ее царствования был как раз тем, на кого ей хотелось в первую очередь произвести впечатление. Когда-то именно он заложил мерило современного искусства управлять, и именно прусского короля Екатерина, придя к власти, призвала в свидетели собственного владения политическим ремеслом. Лишь в последние годы жизни Фридриха она почти перестала придавать значение его мнению. Однако, когда при его преемнике Фридрихе Вильгельме II между Россией и Пруссией усилилось напряжение – вначале из-за Швеции и Польши, а затем в связи с его политикой в отношении революционной Франции, – Екатерина с презрением и враждебностью сравнивала правящего прусского короля и его министра Герцберга с историческим величием Фридриха. Екатерина расхваливала умственные способности покойного, сетуя на то, что теперь приходится иметь дело с его глупым наследником[1168]. Интриги берлинских розенкрейцеров вокруг Фридриха Вильгельма II, а также их намерения относительно великого князя Павла Петровича она считала опасным безобразием и отходом от просветительских принципов, в которых она раньше была солидарна с Фридрихом Великим.
Неоднократно императрица упрекала Фридриха Вильгельма II в неблагодарности, напоминая, как в 1762 году великодушно вернула его дяде Восточную Пруссию и «добрую часть Померании»[1169]. В 1788 году, хотя и с оглядкой на Иосифа II, Екатерина не стала даже продлевать истекавший договор о союзе с Пруссией, потому что король, вместо того чтобы поддержать Россию, предложил ей лишь посредничество в заключении мира со шведами. Кроме того, Екатерина подозревала прусского короля и Англию в благоприятствовании своему второму военному противнику – Османской империи. В то же время императрицу успокаивала мысль о том, что она все еще связана с Пруссией благодаря Тешенскому договору и Лиге вооруженного нейтралитета 1780 года[1170].
В конце 1780-х годов императрица внимательно изучила Посмертные сочинения (vres posthumes) Фридриха и апологетический труд итальянского историка аббата Карло Джованни Мария Денина Опыт о жизни и царствовании Фридриха II, короля Прусского (Essai sur la vie et la rgne de Frdric II, roi de Prusse), сопроводив их критическими заметками на полях. При этом Екатерину интересовало только впечатление, произведенное ею на короля. Она отмечала, что о России Фридрих наговорил много неправды, но ее саму он оценил по справедливости и разуму[1171].
5. Император Иосиф II – союзник и друг
Несмотря на то что во время Войны за баварское наследство Екатерина возлагала вину за деспотизм Габсбургов на Иосифа II, вскоре ее отношение к нему радикально переменилось. Образ Фридриха неудержимо тускнел, в то время как Иосифа после встречи в Могилёве в 1780 году она стала считать своим личным другом, а с 1781 года – и своим лучшим союзником в завоевательной политике, направленной против Османской империи. Едва ли Екатерина согласилась бы сносить от другого монарха протокольные оговорки, лишь со временем устраненные секретным соглашением между двумя империями, оформленным в ходе переписки двух монархов. Иосиф оказался чрезвычайно лояльным союзником: благодаря союзу с Австрией Россия в 1783 году аннексировала Крымское ханство, а с 1787 по 1792 год вела победоносные войны со Швецией и Османской империей, будучи в состоянии одновременно представлять угрозу для Польши, Пруссии и Англии[1172].
До начала общей для них войны с Турцией в 1787 году Иосиф снова прибыл в Россию по приглашению императрицы. В сопровождении большой свиты они объехали черноморские провинции Российской империи, завоеванные в 1774 и 1783 годах[1173]. В центр этого большого спектакля режиссеры поставили свидетельства успеха европейской миссии России: прогресс в заселении степей, встречу с покоренным Востоком в бывшей ханской резиденции в Бахчисарае, возвращение античного культурного наследия Европы в древнегреческих развалинах. Уже осенью 1785 года Екатерина заманивала в это путешествие своего горячего почитателя князя де Линя, обещая подарить ему кусочек таврической земли, где когда-то стоял храм Дианы, жрицей которого была Ифигения[1174]. Однако то, что было задумано как триумфальное шествие Екатерины и ее понтийского вице-короля Потемкина, стоило Иосифу больших жертв, став для него мучительным испытанием. Самая форма приглашения, высказанного в сухих словах постскриптума, возмутила его: Екатерина лишала его, римского императора, возможности свободно принять решение об участии в поездке. Ошарашенный такой бесцеремонностью, Иосиф все же решился поехать, чтобы не оскорблять союзницу. Если уже после первого визита в Россию он заметил Кауницу, что, как и прусский король, считает российскую императрицу прежде всего тщеславной, то теперь он и подавно не скрывал своего мнения от опытного государственного канцлера: «…я составлю ответ […] он будет честным, коротким, однако в нем я вновь дам почувствовать екатеринизированной цербстской принцессе, что она должна проявлять больше уважения и усердия, дабы склонить меня к себе»[1175].
Из писем Иосифа и записок участников путешествия известно, что он и в самом деле участвовал во всех мероприятиях без малейшего энтузиазма, находя импровизированные остановки жалкими, колонизацию степей и основание городов – непосильным бременем для государственной казны и жизни десятков тысяч присланных сюда рабочих. К Екатерине он продолжал испытывать симпатию, наблюдая проявления искренней дружбы с ее стороны, однако о Потемкине отзывался как о злом гении всех химерических проектов и своих собственных бедствий, связанных с этим путешествием[1176]. Кстати, Потемкин в свою очередь, как выяснила Екатерина впоследствии, перебирая оставшиеся после него бумаги, тоже терпеть не мог императора[1177]. У Иосифа, прежде всего, не было времени на досужие затеи. Его мучило, что собственные государственные дела требовали его присутствия. Не допускавший во время поездок по провинциям своей империи снисхождения ни к себе, ни к своим чиновникам, честно интересовавшийся проблемами подданных, Иосиф неуместно чувствовал себя почетнм гостем на триумфальном шествии, задуманном как пролог к новой войне с Портой и сопровождавшемся экскурсиями и развлечениями. В итоге события, разворачивавшиеся в Священной Римской империи: напряженность между Пруссией и Голландией, непредвиденные действия Союза князей, крах церковной реформы и, самое главное, протесты сословий в австрийских Нидерландах, – действительно вынудили его вернуться домой раньше срока[1178].
Дружба Екатерины с Иосифом была настолько подлинной, что ей не повредило даже полное осознание Екатериной недостатков Иосифа как правителя. Если Фридрих, в понимании императрицы, был мерилом монарха, то с Иосифом II она с самого начала чувствовала себя более опытной и мудрой старшей подругой. Вне протокола Иосиф соглашался на это и даже завидовал Екатерине, считая, что условия России позволяют проводить более радикальные реформы[1179]. Его слабости Екатерина принимала как они есть, не сопровождая их уничижительными комментариями. В одной из бесед с Храповицким она очень точно сравнила свою манеру управлять и работать с манерой Иосифа: «Все вижу и слышу, хотя не бегаю, как Император. Он много читал и имеет сведения; но, будучи строг против самого себя, требует от всех неутомимости и невозможного совершенства; не знает русской пословицы: мешать дело с бездельем; двух бунтов сам был причиною [в Венгрии и австрийских Нидерландах. – К.Ш.]». Екатерина отмечала, что разговаривать с Иосифом порой бывает трудно[1180]. Ей запомнилось его признание, что ему приходится читать бумаги лично, чтобы понять их содержание, или заслушивать их повторно[1181]. Его потребность лично заботиться обо всем она тоже считала недостатком.
В 1789 году Екатерина с глубоким сочувствием встретила известие о болезни Иосифа, а когда в феврале 1790 года он умер, искренне скорбела по нему[1182]. Однако с такой же беспристрастностью, с какой она отзывалась о достоинствах недолюбливаемого ею Фридриха, она отмечала, что, невзирая на солидное образование и большие дарования, ее умерший друг Иосиф в конце концов оказался политическим неудачником[1183].
6. Германия и Французская революция
Уже находясь на смертном одре, Иосиф умолял Екатерину сохранить союз с Австрией[1184]. Хотя вскоре Леопольд II и Екатерина обменялись нотами, подтверждавшими соответствующие намерения[1185], настойчивые попытки наследника Габсбургов примириться со всеми настоящими и потенциальными врагами все же значительно ослабили альянс, возникший когда-то из стратегических соображений. Австрия вышла из войны с Османской империей и даже заключила соглашение с Пруссией в силезском Рейхенбахе[1186]. Екатерину раздражало, главным образом, что новый император, вместо того чтобы решительно противодействовать Франции, где революционеры глумились над бездарным, по ее мнению, Людовиком XVI и отважной Марией Антуанеттой, сестрой Иосифа и Леопольда, стал вмешиваться в польские дела, причем более активно, чем ей хотелось бы[1187]. В начале 1792 года императрица писала Николаю Румянцеву в Кобленц, где он по ее поручению опекал эмигрировавших бурбонских принцев, что такой слабый и нерешительный император не добьется уважения ни у кого[1188]. Храповицкий записал в своем дневнике, что императрица ломала голову над тем, как вовлечь дворы Вены и Берлина в решение французских проблем, заметив, что ее стремлениям и желаниям совсем не отвечает то, что король Пруссии в первый раз принимает свои решения с оглядкой на императора[1189].
Недовольство бездействием императора и империи проявляли и юго-западные штаты. По решению Национального собрания в августе 1789 года они потеряли свои территории и сами права на владение ими в Эльзасе и Лотарингии и все чаще подвергались угрозам в свой адрес со стороны Франции, поскольку предоставляли убежище противникам революции. С конца 1789 года курфюршества Трир и Пфальц и епископ Шпейера поднимали в Регенсбурге вопрос о том, не наступила ли пора имперскому сейму или заинтересованным имперским штатам обратиться за помощью к императрице России, полагавшей себя гарантом имперской конституции на основании актов Тешенского мира[1190]. Чтобы помочь России добиться своего и побудить императора Леопольда изменить его политический курс, во второй половине 1791 года Николай Румянцев по поручению петербургского правительства повел агитацию за коллективное обращение к императрице[1191]. Однако тот факт, что посланник из собственных средств оплатил юридическое заключение в поддержку российской точки зрения на имперское право, является лучшим доказательством, что она не признавалась повсеместно. Тогда же у Румянцева нашелся высокопоставленный союзник. Осенью 1791 года майнцский курфюрст Фридрих Карл фон Эрталь захватил дипломатическую инициативу и обратился к имперскому сейму с предложением об общем обращении к Екатерине. Однако курфюрст ни минуты не строил иллюзий по поводу ожидавшейся реакции со стороны имперских штатов. Он считал, что в сохранении имперской конституции заинтересованы лишь слабые штаты, не имеющие собственных завоевательных планов и не боящиеся поэтому вмешательства России как державы-гаранта. Отсюда понятно, кому он приписывал подобные намерения: Австрия, Пруссия, Ганновер и Саксония предыдущее предложение уже отклонили[1192].
Поскольку майнцский курфюрст[1193] также обратился за официальным подтверждением гарантийных прав России, а экспертом выступал находившийся на жалованье у Румянцева майнцский юрист и имперский архивариус Иоганн Рихард фон Рот[1194], весьма вероятно, что Эрталь, имперский канцлер и русский посол действовали сообща. Очевидно, что, невзирая на спешность этого дела, майнцский курфюрст тоже считал, что правовой статус России требует юридического уточнения и подтверждения прецедентом. Дело в том, что, хотя ни император, ни империя никогда не возражали против толкования, согласно которому гарантия Тешенского мира делает Россию гарантом Вестфальского мира и имперской конституции, они, в то же время, никогда и не подтверждали этого, что в данном случае сыграло принципиальную роль. Во всяком случае, для хода дальнейших дискуссий важно было именно имперское заключение (Reichsgutachten) от 29 февраля 1780 года, признававшее Тешенский мир правовым актом империи и содержавшее исключающую оговорку о том, что этот сепаратный мир «не может и не должен наносить вред» Вестфальскому миру и имперской конституции «ни теперь, ни в будущем»[1195].
На это заключение последовательно ссылались в Регенсбурге также и представители императора и тех крупных светских имперских штатов, которые, в отличие от князей с левого берега Рейна, не были непосредственно заинтересованы в «эльзасском деле», и среди них – представитель Ганновера Дитрих Генрих Людвиг барон фон Омптеда, подкрепивший свою позицию весомыми правовыми аргументами. Однако в целом юридические возражения против инициативы Майнца едва ли перекрывали принципиальные, хотя и весьма разнившиеся политические соображения. Отдельные имперские штаты, в частности герцог Карл Евгений Вюртембергский, продолжали надеяться на компромисс с Францией. Они опасались, что военная поддержка, которую Россия может оказать бурбонским принцам, лишь обострит напряженную ситуацию и превратит империю в арену русско-французской войны. Пруссия выдала свои собственные интересы, приписав России стремление возместить свои военные издержки за счет империи, а венский и берлинский посланники не без иронии напоминали о том, что Россия вольна присоединиться к их военному альянсу против революционной Франции[1196].
Картина мнений оставалась без существенных изменений, когда к представителям на сейме пришло известие о том, что трирский курфюрст Клеменс Венцеслав, сын последнего короля Польши из Саксонской династии, обратился к Екатерине как к гаранту имперской конституции с просьбой о защите от Франции. В развернувшихся затем дискуссиях в публицистике перевес оказался на стороне аргументов патриотического характера: они были направлены против каких бы то ни было гарантий имперской конституции со стороны иностранных держав, а также напоминали о том, что гарантия государственного устройства Речи Посполитой использовалась Россией лишь для того, чтобы легитимировать нарушения суверенитета Польши[1197]. На фоне первой реакции имперских штатов на просьбу действовавшего в одиночку Трира майнцский курфюрст разуверился в возможности добиться коллективного обращения за помощью, предпочтя спрятаться за решениями императора. Как и следовало ожидать, имперская и государственная канцелярии в Вене разъяснили своим представителям, что Россия является гарантом только Тешенского мира и что австрийский дом не собирается расширять эту гарантию по политическим причинам. Во избежание острой реакции со стороны Екатерины сейму рекомендовалось по возможности обойти этот вопрос, тактично указав затем русскому посланнику при рейхстаге Ассебургу на голоса против. Пруссия вообще воздержалась от каких-либо высказываний. В результате обращение Трира не поддержали даже Майнц, Шпейер и Баден: «Таким образом, вопрос о гарантии имперской конституции Россией и далее остался нерешенным»[1198]. Тем не менее дискуссия об обращении к России способствовала тому, что император Леопольд II согласился ратифицировать заключение сейма о законности прав имперских штатов на владение территориями в Эльзасе и потребовал у своего союзника и шурина, короля Франции, которого он хотел защитить своим затянувшимся промедлением, реституции[1199].
Однако вопрос о реакции Екатерины на отрицательное решение сейма не должен повиснуть в воздухе, a по некоторым признакам можно даже предполагать, как она поступила бы в случае, если бы регенсбургский сейм своим голосованием одобрил инициативу майнцского и обращение за помощью трирского курфюрстов. Да, Екатерина оказывала значительную финансовую поддержку эмигрировавшим бурбонским принцам, однако даже в случае, если бы имперский сейм единодушно попросил ее о военной помощи, едва ли она отправила бы свои войска сражаться против революции в 1792 году. Скорее, она попыталась бы усилить дипломатический нажим на Леопольда II и вынудила бы его начать войну. Именно в этом ключе она интерпретировала впоследствии обе инициативы, о которых шла речь в письме Николаю Румянцеву от 8 января 1792 года. Письмо включало в себя и ответ трирскому курфюрсту. Майнц и Трир, писала императрица, обратились к гарантам Вестфальского мира и «ко всем тем, кто гарантирует конституцию Германской империи», в конечном счете лишь для того, чтобы получить помощь императора и короля Пруссии. Екатерина просила Румянцева любезно пояснить Клеменсу Венцеславу, какую пользу ему и всем имперским штатам могло принести обращение к ней с просьбой о вмешательстве в конфликт с Францией[1200], и тут же критиковала майнцского и трирского курфюрстов за их неготовность защищаться. Она считала, что вместе с остальными прирейнскими князьями они вполне смогли бы противостоять малочисленным и дезорганизованным сторонникам Национального собрания (Nationalfranzosen), если бы объединились с бурбонскими принцами вместо того, чтобы выдворять эмигрантов из своих курфюршеств из страха перед угрозами со стороны тех, кто представлял теперь верховную власть в Париже[1201].
В том же письме Екатерина прокомментировала и исход слушаний в имперском сейме в связи с обращением майнцского курфюрста. Неудивительно, писала она, «что дворы Вены и Берлина объединились с Ганновером, чтобы исподтишка воспрепятствовать официальному признанию моего статуса гаранта германской конституции и существующего состояния прав владения в этой империи». Императрица полагала, что эти державы стремились воспользоваться слабостью Франции, чтобы парализовать любые иностранные влияния на германские дела, чтобы самим беспрепятственно расширять свою власть и реализовывать свои собственные интересы и державные амбиции. Такая позиция, однако, представлялась ей необдуманной, и она замечала, что у нее «всегда найдется достаточно поводов и оснований, которым легко найти оправдание, для защиты законности и справедливости, которыми она руководствуется в своих действиях». Провидение предоставило ей необходимые средства для «защиты угнетенных и обуздания неправедного честолюбия, направленного против принципов всеобщего равновесия». Вообще же ей не просто небезразлично, а даже выгодно отсутствие каких-либо прав, обязывающих ее к вмешательству или призывающих к нему в неподходящий для нее момент. Другое дело – второразрядные германские князья, многие из которых для сохранения независимости могут быть вынуждены искать заступничества и защиты у державы-гаранта. «Одним словом: весь груз этой гарантии был бы на моей стороне, а вся выгода – на стороне князей, которым требуется защита от насильственных действий и несправедливости со стороны более могущественных держав»[1202].
Очевидно, что в обширной инструкции, данной Екатериной ее посланнику, тот виноград, до которого ей не удалось дотянуться, просто объявляется зеленым. Однако трезвость и даже легкость, с которыми она оценивает решение регенсбургского сейма, сильно контрастируют с той эмоциональностью, с какой она обычно изъявляла разочарование и возмущение, в частности в своей дипломатической корреспонденции. Екатерина не сочла, что если империя лишает ее «формального признания […] статуса как гаранта германской конституции», то это ущемляет ее личный престиж или затрагивает интересы России[1203]. Заодно становится ясно, что в уже открыто обсуждавшемся в Германии вопросе о том, был ли в Тешене повышен статус России до гаранта Вестфальского мира, она точно видела разницу между своими претензиями и признанием со стороны императора и империи. Поэтому было бы неверно объяснять эти разногласия дипломатическими недоразумениями или проблемами в коммуникации между Регенсбургом и Петербургом. Во всяком случае, Екатерина не отказалась от своих претензий и в дальнейшем. В то же время она не стала скрывать от своего посланника, что не придавала уж слишком большого значения официальному признанию России гарантом имперской конституции и находила в отказе даже свои преимущества. Посланник императрицы должен был вселить в те штаты империи, которые чувствовали себя брошенными в беде императором и даже ощущали угрозу со стороны Австрии или Пруссии, уверенность в том, что они и далее могут рассматривать русскую императрицу как защитницу их независимости. Однако благодаря отсутствию обязательств, налагаемых официальной гарантией, она могла действовать в империи более свободно, в том числе и воздерживаться от вмешательства. Разворачивавшийся сценарий был и без того неясным, требовавшим соблюдения осторожности: в конце концов, главными потенциальными нарушителями имперской конституции были две союзные Екатерине державы, которые императрица пыталась подвигнуть на борьбу с революцией. В то же время революция устранила один из факторов, заставлявший Россию добиваться повышения своего статуса в международном и имперском праве так настойчиво: Франция, нарушив права и обычаи имперских штатов и, тем самым, имперскую конституцию, лишилась официального звания гаранта. А до начала войны 1792 года Франция считалась настолько ослабленной в военном и политическом смысле[1204], что императрица России даже не представляла себе, когда французская монархия вернет себе былое влияние на Европу и империю.
Есть достаточно оснований полагать, с одной стороны, что своими призывами к контрреволюционной интервенции во Францию Екатерина хотела отвлечь внимание двух германских держав от Польши, чтобы они не помешали ее собственному участию в процессе стабилизации и модернизации дворянской республики, начавшемся там после принятия конституции 3 мая (н. ст.) 1791 года. Кроме того, шла вторая русско-турецкая война, завершившаяся лишь с заключением мирного договора в Яссах 29 декабря 1792 года. Однако существуют и другие, столь же однозначные свидетельства в пользу того, что императрица отнеслась к Французской революции как к серьезной опасности для Европы монархов, как, наверное, и ожидали ее информаторы – в первую очередь среди них, помимо дипломатов, Гримм и Циммерманн. Конечно, не имеет большого смысла противопоставлять эти источники друг другу, тем более что, будучи интерпретированы в общем контексте событий, они указывают на последовательность и логичность политики Екатерины[1205].
На протяжении всего своего царствования она внимательно следила за уменьшением политического веса Франции после Семилетней войны, за ее внутренним кризисом, вину за который императрица приписывала несостоятельности двух последних королей из династии Бурбонов. Особенно слабым отпрыском этой богатой традицией династии она считала Людовика XVI. Так, уже в ноябре 1787 года Екатерина находила, что он не справляется с обязанностями абсолютного монарха, отметив, что можно отступить назад для того, чтобы прыгнуть дальше, но если отступить и не прыгнуть,
…ах! Тогда прощай репутация, приобретенная за двести лет, и кто поверит в это […] те, у кого нет ни воли, ни силы, ни характера? Ну, получив одну пощечину, подставлять щеку для другой не так позорно: это по-христиански, хотя и не по-королевски. Слишком большое смирение вредит государству[1206].
Убедившись, что революция подтвердила ее мнение, Екатерина стала повторять эту мысль: вместо того чтобы заняться решительными реформами в духе просвещенного абсолютизма, Людовик лишь поддавался давлению снизу[1207]. Если учесть, что она упрекала Иосифа в недооценке волнений, начавшихся в его владениях, то становится понятно, что общественное движение в Польше в пользу укрепления монархии казалось ей столь же революционным, как и упразднение абсолютистской монархии во Франции[1208]. Считая, что России опасность революции напрямую не угрожает, а остерегаться следует разве что происков тайных агентов, Екатерина, тем не менее, усилила бдительность внутри страны. С точки зрения внешней безопасности ее не могли оставить безразличными ни рост значимости Польши как политического фактора, ни выход из-под контроля соседей ситуации в Священной Римской империи, за прочность которой, согласно договору, несла ответственность и сама императрица. Кроме того, еще до 1772 года она предпочла бы возобновить единоличный протекторат России над еще не разделенной Речью Посполитой в состоянии «счастливой анархии»[1209]. Однако уже с конца 1790 года прусское и австрийское правительства, первое активно, второе – пока был жив Леопольд II – сдержанно, принялись обсуждать возможности возмещения расходов, которые могут понести державы, начнись в один прекрасный день война против революционной Франции: учитывая неплатежеспособность Французской монархии, они снова обратили свои взоры на завоевания в Польше[1210].
Надеясь весной и летом 1792 года на легкую и славную победу союзных держав над Французской республикой и восстановление старого режима, Екатерина жестоко ошиблась, как и многие в Европе[1211]. Однако, когда революционная армия не только обратила интервентов в бегство, но и проникла в глубь империи, Екатерина и тут проявила свой «гений самого короткого момента ужаса»: она свалила всю вину за поражение на германских князей, сумев тут же – подобно участнику тогдашних боев Иоганну Вольфгангу фон Гёте три десятилетия спустя – осознать всемирно-историческое значение событий сентября – октября 1792 года[1212]:
Вшивая Шампань станет плодородной от дерьма, которое они [имперское войско под командованием герцога Брауншвейгского. – К.Ш.] оставили там. О боже, боже! До чего бездарно вели два кузена свои и чужие дела! […] Что же теперь будет? […] А Золотая булла[1213] – палладиум Германии! Этот мерзкий Кюстин[1214]отобрал ее; и, мало того, завоевал еще и три церковных курфюршества! Но что до того германским Дон Кихотам? Они разоряются на содержании своих армий, срывают голос на экзерцициях, а как только дело доходит до того, чтобы их использовать, обращаются в бегство вместе со своими войсками или без них[1215].
В письме Гримму Екатерина со злобой и иронией отзывалась о его «очаровательном в своем роде ученике» Людвиге X, побывавшем однажды со своей матерью, великой ландграфиней, в Петербурге:
…что делает светлейший ландграф Гессен-Дармштадтский в Гиссене с 4000 солдат, почему он нейтрален по отношению к французам в своих собственных делах? Такого неблагоразумия не найти нигде, кроме как в Германии. Этому болвану следовало бы отстаивать свое, разрываясь на части, но ничего подобного: он умирает от страха в Гиссене вместе со своим бесполезным войском; что за достойный герой времени, в котором нам довелось жить[1216].
Однако в то же время Екатерина признавала, что колесо истории невозможно повернуть вспять. В записке О мерах к восстановлению во Франции королевского правительства[1217] она подвергает ревизии идею восстановления старого режима в его полноте, как того хотели принцы-эмигранты. Она выступает за сочетание монархии со своего рода конституцией – документом, кодифицирующим права трех сословий, лишь частичную реституцию церковной собственности и гарантию «разумной свободы отдельных лиц»[1218].
Объединенных усилий России, Австрии и Пруссии хватило на то, чтобы стереть Польшу с карты Европы в ходе двух последних разделов, однако они не сумели ни сдержать революционную Францию, ни спасти империю. В первой половине 1793 года коалиции удалось изгнать французов с территории империи, но ближе к концу года счастье изменило союзникам: победы ограничивались лишь успешными оборонительными боями, а поражения участились, ведя к общему неблагоприятному для коалиции исходу войны. Во-первых, военная тактика революционеров оказалась более удачной; во-вторых, расхождения в целях мешали союзникам согласовать свои действия; в-третьих, членов альянса все больше беспокоил вопрос о возмещении военных расходов. Союзники не знали, как поступит Пруссия: выйдет из войны или потребует компенсации за свое участие в союзе. В самом деле, с осени 1793 года берлинское правительство стало испытывать финансовые затруднения, а с началом восстания под руководством Костюшко в 1794 году переключилось на сохранение территориальных завоеваний на востоке на фоне сомнительных перспектив, которые демонстрировали военные действия на западе[1219]. Австрия продолжала войну с новой силой, надеясь при заключении мира не только компенсировать свои расходы, но и вознаградить себя за территориальные приобретения Пруссии в Польше в результате ее второго раздела. Кроме того, Вене казалось, что слабость и ненадежность Пруссии позволяют императору вновь сосредоточить в своих руках военно-политическое лидерство в империи. Однако под руководством нового министра Тугута[1220] венское правительство запуталось в своих противоречивых концепциях внутриимперской политики: призывы к имперским штатам участвовать в созданной в марте 1794 года имперской армии и материально, и людскими ресурсами, высказанная на имперском сейме идея всеобщего вооружения народа и, наконец, секретные планы коренного стратегического переустройства империи в интересах Австрии – все это базировалось на представлениях о будущем империи, которые исключали друг друга. Имперские штаты задумывались скорее о мире, что соответствовало общему росту мирных настроений в Германии. Если они и прислушивались к призывам императора, то в первую очередь потому, что надеялись до начала мирных переговоров упрочить участием в боевых действиях свои позиции воюющих сторон, чтобы не оказаться под диктатом крупных держав[1221].
Из-за упорного сопротивления венских чиновников осенью 1794 года потерпела неудачу последняя попытка германских князей провести совместные военные действия против Французской республики[1222]. Когда маркграф Карл Фридрих Баденский попросил Екатерину поддержать этот план, обратившись к ней не как к гаранту Вестфальского мира, но как к лицу, заинтересованному в сохранении имперской конституции, императрица приветствовала объединение князей как патриотический акт, имеющий благотворное воздействие на фоне обманчивых надежд на мир[1223]. Однако не позднее начала 1795 года исчезли все предпосылки для создания этого союза, которому пришлось бы вооружить князей – своих членов для защиты независимости, прежде чем они смогли бы настоять на прекращении войны и принять участие в мирных переговорах[1224]. Вопреки ожиданиям Вены, время работало не на императора и никак не Австрию. Оно работало на Пруссию, в правительстве которой, поначалу без ведома короля, образовалась партия мира, с лета 1794 года пытавшаяся договориться в Швейцарии с представителями Французской республики об условиях его заключения[1225]. Вообще, патриотическое движение внутри империи все решительнее склонялось к миру, выражая желание прекратить войну, служившую, по общему мнению, лишь интересам Габсбургов. К тому же с начала 1794 года многие дворы постепенно приходили к выводу, что компромисс с властями Франции возможен лишь при условии дипломатического признания республики[1226].
Созвучно этому повороту в настроениях в октябре 1794 года майнцский курфюрст фон Эрталь внес в Регенсбурге предложение о заключении империей мирного соглашения на основе Вестфальского мира. В конце 1794 года имперский сейм обязал императора, чье правительство вовсе не было готово к мирным соглашениям, совместно с Пруссией, правительство которой уже начало вести тайные переговоры с французами, содействовать заключению мира в империи. Румянцев не сумел остановить такое развитие событий. Его попытка примирить интересы Австрии и тех князей, кто был настроен на самостоятельное участие в военных действиях империи, не принесла желаемого результата. Однако, с другой стороны, решающего слова из Петербурга недоставало как раз тем, кто, как гессенский министр Бюргель[1227], еще в первые дни января 1795 года выражал надежду, что «теперь нас может спасти лишь великая Екатерина, эта мудрая властительница миров»[1228]. Уже через несколько месяцев тот же Бюргель сообщил баденскому министру Эдельсгейму, что ландграф Кассельский пришел к заключению, что «великая Екатерина ведет себя несерьезно, отделываясь пустыми уверениями»[1229]. Недоверие к российской политике было оправданным. Еще в середине февраля 1795 года Румянцев резко критиковал венский императорский двор за то, что тот упустил возможность отвлечь воинственно настроенные имперские штаты от прусского курса на сепаратный мир[1230]. Уже из этого упрека отчетливо видно, что русский посланник, выполнявший волю правительства, вовсе не являлся сторонником мира. Он, напротив, пытался настроить имперские штаты на продолжение войны под руководством императора, от которого Россия ожидала большей гибкости. Румянцев даже конфиденциально сообщил венскому министерству, что думает удержать баденского маркграфа «от дальнейших решений и намерений по созданию задуманного объединения князей»[1231].
Занять более резкую позицию по отношению к претензиям императора на право единолично представлять империю во внешней политике Россия не могла из-за их обоюдного интереса к Польше. На сей раз, подавив восстание под предводительством Тадеуша Костюшко в 1794 году, три державы – участницы разделов вознамерились наказать дворянскую республику за революционное непослушание окончательным разделом. Не желая потворствовать амбициям Австрии, в ходе переговоров в Петербурге прусские дипломаты вследствие собственной несговорчивости сами завели себя в тупик, и поэтому 23 декабря 1794 года (3 января 1795 года) две империи заключили двустороннее соглашение о разделе, поставив берлинское правительство перед свершившимся фактом. Соглашение, сохранив за Пруссией право присоединиться к нему впоследствии, поставило Россию в ситуацию, в которой ей самой предстояло определить размеры территориальной прибыли своих германских партнеров. Когда в начале 1797 года раздел был наконец завершен, в Петербурге правил уже Павел I[1232].
Раздел Польши и аннексия Курляндии в 1795 году[1233] в значительной мере способствовали тому, что в распадавшейся Священной Римской империи Россия начала стремительно терять завоеванный ею с воцарением Екатерины и особенно в результате посредничества в Тешенских мирных переговорах авторитет державы – гаранта мира и стабильности. В отличие от времен первого раздела Польши теперь, в революционное десятилетие, когда общественное мнение стало более бесстрашным и одновременно более дифференцированным, лишь немногие публицисты были готовы превозносить императрицу России как усмирительницу анархического народного движения в Польше и решительную противницу Французской революции. Отказавшись возглавить борьбу с революцией, она утратила также и симпатии возникавшего консервативного лагеря. Всё сильнее критиковали ее и за поддержку французских просветителей, когда заходила речь о роли, которую они сыграли в идейной подготовке революции.
Однако более многочисленными были голоса тех, кто осуждал новую безудержную экспансию России за счет Османской империи, приветствовал польскую майскую конституцию 1791 года, соответствовавшую традициям Просвещения и нацеленную на конституционные реформы, и, наконец, тех, кто обвинял в упразднении дворянской республики в первую очередь ничем не сдерживавшуюся наступательную политику России. В качестве побудительных причин к ней называли деспотизм, жажду славы и завоеваний, свойственные Екатерине, и если главным источником российского экспансионизма голословно объявлялась не сама государыня, а ее придворное окружение без упоминания конкретных имен, то это объясняется только попыткой спасти ее честь или боязнью цензуры. За попрание человеческих и международных прав в Польше Екатерину пригвоздили к позорному столбу даже гёттингенские историки, прежде активно прославлявшие ее, прежде всего Шлёцер и Шпиттлер. Костюшко, бывшего участника умеренной и потому «хорошей» американской революции, называли героическим борцом за свободу, а екатерининский генерал Александр Васильевич Суворов, который, имея перевес в силе, взял Варшаву после кровопролитного сражения, навлек на себя презрение и позор. Базельский мир[1234] вернул покой части Германии, но страх перед революцией тут же уступил место страху перед гегемонией России в Европе.
В результате насильственный раздел Польши стал позорным пятном на портрете императрицы России даже для тех космополитически и в то же время патриотически настроенных писателей революционного десятилетия, кто стремился, с одной стороны, подвести некоторые итоги уходившего XVIII века и, с другой, поощрять развитие немецкого национального самосознания. При этом они окончательно утвердили Екатерину, единым духом с Фридрихом, в звании «Великой» внутри исключительно героической всемирной истории и в звании великой немки внутри беспокоившейся о своей идентичности и своем достоинстве молодой национальной истории[1235].
Несмотря на то что в конце царствования Екатерины никто не счел бы бескорыстным ее отношение к Священной Римской империи, остается неизменным тот факт, что она никогда прямо не угрожала Германии. После Семилетней войны она скорее рассматривала поддержание равновесия между двумя германскими державами и защиту имперской конституции от амбиций Австрии и Пруссии как прямой интерес России. О собственных завоеваниях на территории Германии Екатерина не помышляла, даже присоединившись после колебаний к антифранцузскому союзу Австрии и Англии во второй половине 1795 года[1236]. Определенно восстановление европейского баланса сил было для Екатерины важнее, чем реставрация власти Бурбонов в Париже[1237], а особенно беспокоилась она о том, чтобы не допустить возникновения антироссийской коалиции, возможность которой впервые открылась в связи с заключением Базельского мира между Французской республикой и Прусским королевством. Если уже после поражения союзных войск в 1792 году Екатерина пришла к выводу о том, что восстановить монархию смогут лишь сами французы[1238], то аналогичным образом она до конца жизни полагала, что Священная Римская империя не возродится до тех пор, пока ее князья не сплотятся во имя защиты своих интересов[1239]. Последняя государыня в плеяде великих монархов XVIII века, она ощущала себя свидетельницей fin de sicle[1240].
Выводы
В начале 1980-х годов Дитрих Гайер отметил, что изучение просвещенного абсолютизма повсеместно несет на себе «личностные черты» и что аналогичный российский феномен также рассматривается преимущественно через призму биографии. Признав это как факт, он отчасти оправдывал такое положение дел указанием на просвещенческие интенции екатерининского правления. В то же время историк не слишком рисковал, высказывая подозрение, что императрица «и в будущем останется привилегированным объектом исторического интереса»[1241]. В непосредственной связи с этим утверждением настоящее исследование остается в русле историографической традиции, согласно которой Екатерине отводится в буквальном смысле решающая роль в истории русского просвещенного абсолютизма, в процессе доиндустриальной модернизации, в истории образования в России и в истории формирования политического курса России в отношении Германии во второй половине XVIII века.
Однако, несмотря на то что настоящее исследование не касается этих четырех тем, автор ограничивает свое принципиальное согласие с предшествующей традицией еще четырьмя аспектами. Два ограничения возникли еще в самом начале: во-первых, среди многочисленных научных публикаций, имеющих в заголовке имя «Екатерина», биографические исследования поразительно редки, и даже сами ее «мемуары», самый известный труд императрицы, будучи доступны на разных языках к массовому читательскому удовольствию, не становятся объектами текстологических усилий. Во-вторых, правление Екатерины было сильнее включено в историческую непрерывность, чем в создание принципиально нового по сравнению с петровским царствованием.
Далее, в-третьих, автор может представить себе, что в России второй половины XVIII века можно было бы править и иначе – но, возможно, скорее хуже, чем лучше. Однако для альтернатив, которые бы затрагивали все общество или государственное устройство, простор в послепетровскую эпоху был весьма ограничен. Начиная с середины 50-х годов XVIII столетия вплоть до конца правления Екатерины только две отклонявшиеся от существовавшей государственные модели, шансы которых на реализацию с самого начала не были совсем уж слабы, приобрели некоторую значимость внутри ориентированной на запад правящей элиты, состоявшей из немногих дворянских семейств, боровшихся друг с другом при дворе за влияние: с одной стороны, более тесное сближение с фридрицианской военной системой, с другой – видение «лучшего», «более нравственного» просвещенного абсолютизма, воплощавшееся при дворе на протяжении двух десятилетий лояльным Никитой Паниным, в то время как наследник престола мечтал о некоей комбинации обеих альтернатив, лишь только он сможет освободиться от власти своей матери с ее смертью. Французская революция в конце концов не оставила Павлу I шансов выбрать ту или иную разновидность просвещенного абсолютизма[1242]. Даже Пугачев, находившийся под сильным влиянием старообрядческих воззрений и идеалов казацкого или крестьянского самоуправления, выступивший против озападнивания двора, дворянства, государства и церкви, в своем церемониале, стиле своей канцелярии и своих придворных ни в коем случае не притворялся легендарным крестьянским царем – но легитимным, хотя и не просвещенным, однако же «модерным» императором[1243].
В-четвертых, автор допускает, что наши знания о немецких связях и политическом курсе Екатерины II в отношении Германии, как и о ее деятельности на троне в целом, существенно углубятся, если исследовать процессы посредничества и принятия решений в политике, экономике и культуре интенсивнее, систематически вытаскивая на свет прозябающих в историческом забвении их участников – людей и целые институции. В ходе изложения шла речь о многих из них, о тех, кто – будь то по собственным мотивам или по поручению императрицы Екатерины – был задействован посредником в обоюдных политических и культурных связях: члены петербургского придворного общества, дипломаты, военные и чиновники на русской службе, ученые, инженеры, врачи, люди искусства, писатели и издатели. С самого начала из работы все же становится понятным, что активисты просвещенческой коммуникации были вполне обозримой элитой образованных людей по всей Европе. Реконструировать их плотную сеть – допустим, всего около двух тысяч человек, состоявших в переписке друг с другом, – автор считает в высшей степени желательным и даже вполне возможным в наш электронный век, не в одиночку, но через междисциплинарное и международное сотрудничество многих ученых. Однако теперь уже эта работа служит подтверждением двоякому тезису: эпоху европейского просвещения начиная с Петра Великого и Лейбница и тем более второй половины XVIII столетия невозможно подобающе интерпретировать, не приобщив к ней Россию, а каждое исследование, имеющее своим предметом структуры и количественные характеристики и включающее Россию, в каждом пункте, где автор будет вынужден отдавать отчет в политической и культурной релевантности своих результатов, определенно должно будет содержать интерпретации и анализ целей, стратегий и поступков просвещенной императрицы Екатерины II.
В основании этого исследования лежат результаты, полученные в рамках могих дисциплин, а в своих выводах автор опирается как на них, так и на источники, отнюдь не впервые обнаруженные. Тем не менее сделанные выводы являются новыми по двум причинам: во-первых, всякая научная критика традиции, всякая обоснованная ревизия существующей историографии предлагает что-то новое; во-вторых, это исследование объединяет собой, посредством своей проблематики, даже не существовавшей прежде, результаты, полученные в различных исследовательских традициях.
1. С намерением создать «синтезированное» исследование в работе используются выводы, сделанные историографией как о России, так и о Германии и в целом о Европе XVIII столетия. В особенности важными для автора оказались исследования по истории системы европейских государств и династических связей, Священной Римской империи германской нации, Российской империи и других держав, по истории германских земель, даже многочисленные истории тех небольших государств, что находились между Эстляндией – провинцией Российской империи – и вюртембергским Мёмпельгардом, сувереном которого был король Франции, между цербстским владением Йевером и габсбургским Банатом[1244]. Для достижения своих целей автор этой книги мобилизует в первую очередь биографические, во вторую – политические и культурно-исторические интерпретации сведений из церковной истории и истории теологии, истории идей и образования, литературоведения и истории искусства, социальной истории и истории государственного устройства. У этого разнообразия есть своя цена: в убытке окажутся специалисты, потому что одни частные темы обычно очень скоро сменяются другими. Напротив, выигрывают от этого разнообразия те читатели, которые – подобно автору – интересуются императрицей Екатериной II, ее образом Германии, ее немецкими связями и политическим курсом России в отношении Германии в ее эпоху.
2. Сводятся вместе – не с программными, но с прагматическими целями – также и историографические традиции, различающиеся как с общественно-политической точки зрения, так и своим самосознанием: дореволюционная русская и советская, марксистская времен ГДР, разные направления западногерманской историографии и историографии объединенной Германии, прибавим к этому списку американскую и западноевропейскую историографии. Сам же автор благодаря своему образованию и предыдущему научному опыту укоренен в западногерманской традиции изучения исторических структур и государственного устройства (Verfassungsgeschichte). Однако он многим обязан тематическому разнообразию и методическому плюрализму, присущему в особенности англосаксонской традиции изучения России. Заслуга ее состоит в особенности в том, что она за последние три десятилетия ХХ века превратила изучение екатерининского правления в современную исследовательскую область. Неоправданным представляется автору подход, недооценивающий научные достижения советской историографии и в особенности историков и славистов из ГДР, изучавших русско-немецкие связи в эпоху Просвещения. Выпущенные ими издания и исследования по истории науки, образования и литературы имеют непреходящее значение также и с точки зрения чисто позитивистского познавательного интереса. Автор разделяет звучащие в их адрес критические высказывания: историкам ГДР, как и вообще, даже работавшим в других местах историкам этого направления, недоставало в первую очередь общеисторических интерпретаций; они не рисковали, опираясь на свои отдельные, но важные результаты, поставить под сомнение господствующее догматическое понимание истории.
3. Автор прилагал усилия к созданию «синтезированного» исследования с точки зрения еще одного аспекта. Он попытался достичь гармонии между столь распространенным интересом к истории жизни императрицы Екатерины II и современным состоянием исследований. При этом автор добивался того, чтобы с помощью повествовательной формы, пусть даже с многочисленными цитатами из источников и без всякой обратной связи с представленными в начале интерпретационными рамками, представить в итоге предметно структурированное исследование на основе аргументов[1245]. Его интерес, руководящий познанием, был сплошь критикой идеологии, причем в первую очередь сама тема требует, чтобы речь шла меньше о «работе», больше о «власти» и много о «языке»[1246]. И к тому же автор понимает свой труд как вклад в актуальный дискурс о русско-немецких связях в XVIII столетии и абсолютизме и Просвещении в Европе, но, несмотря на обилие цитат, совсем не как разговор с Екатериной II, императрицей России.
Выходя за пределы методологического и теоретико-познавательного осмысления, исследование могло извлечь определенные знания и у самого своего предмета. Образ Германии и немцев у Екатерины остается, используя давно испытанную систему метафор, фрагментом обнаруженной под многочисленными наслоениями фреской: многие ее части утеряны безвозвратно; сам мастер много раз видоизменял свое произведение; вместе с ним работали не только его собственные ученики и подмастерья, но также и современники из мастерских конкурентов, принадлежавшие иным школам и придерживавшиеся иных концепций; художники и ремесленники следующего поколения многократно – сознательно или без всякого умысла – замазывали его или же искажали оригинал с намерением его реконструировать.
Применительно к исторической традиции это означает, во-первых, что важные источники, относящиеся преимущественно к ранним годам жизни цербстской принцессы, более не существуют. Во-вторых, дошедшие до нас в значительном числе автобиографические свидетельства, записанные в течение последних трех десятилетий жизни императрицы, позволяют нам узнать лишь то, что их автор сочла важным, какой она хотела, чтобы ее видели потомки, и то, что согласовывалось с интересами России, как она сама их определяла. Однако, в-третьих, именно это предание, пусть и не свободное от противоречий, поставляет нам сведения о личности императрицы, ее мыслях и ее политике. И даже там, где личных свидетельств оказывается недостаточно, возможности познания ни в коем случае не исчерпываются, если историк знает, что и где он должен искать. Подобно тому как историк искусства в идеальном случае может реконструировать фреску по типическим морфологии и синтаксису, ее тематической и формальной привязке, по стилю, находящемуся в зависимости от прототипа и образца, и по ее функции[1247], также и в этом исследовании на службу познанию – пусть даже скорее имплицитно, чем эксплицитно, несистематически, но все же с целью создания упорядоченного и убедительного «синтезированного» исследования – ставятся структуры, процессы и нормы XVIII столетия – «опыт большой власти обстоятельств»[1248]. К структурам, представлявшим для автора наибольший интерес, относятся в первую очередь державный картель – система европейских государств – и переходившая из века в век разница в социально-экономическом развитии между Западной и Восточной Европой; к процессам, привлекшим внимание, – доиндустриальная модернизация в России и Европе и ускорявшаяся культурная коммуникация, распространявшая не только «Просвещение», но и контрпросветительские, конфессиональные, иррациональные учения и мнения как по горизонтали, так и по вертикали; к нормам – религиозные связи, придворный церемониал и дипломатический протокол, а также те правила и знаки, те способы мышления и высказывания, с помощью которых пиетисты, просветители, масоны и розенкрейцеры распознавали себе подобных, минуя государственные, национальные и сословные границы.
Суммируя результаты исследования в нескольких ключевых тезисах, мы будем вынуждены повторить многое из давно уже известного. То, что под властью Екатерины II русское Просвещение оказалось связанным с немецким, тесно взаимодействуя с ним, или что Россия получила право голоса в политических делах Священной Римской империи, не нужно специально подчеркивать: это были скорее исходные пункты, чем результаты исследования, но было бы желательно прочитать об этом в школьных учебниках – и в Германии, и в России. Знания, полученные в результате этого исследования, напротив, обнаруживают как раз весьма дифференцированные интерпретации. Не на каждый вопрос было возможно отыскать абсолютно ясный ответ.
Однако если подойти к живым воспоминаниям Екатерины II о Германии с систематическим вопросником, отвечающим тематике историко-статитстических описаний XVIII столетия, то среди результатов обнаружатся скорее лакуны, а не точно расставленные по своим местам сведения. Деформированные под воздействием центрального интереса автора в императорском статусе – посвятить потомков в историю пути к трону, – автобиографические тексты Екатерины сконцентрированы на том, как ей удалось эмансипироваться политически, и на ее самосовершенствовании, необходимом для занятия должности правителя. Также и придворный мир протестантского севера Германии ретроспективно интересовал ее лишь как место, где сформировались социальные условия для процесса ее становления как личности. Тем не менее – вопреки интенциям ее самоописания – приходится признать, что лютеранская ортодоксия и пиетизм, кальвинизм и рационализм, свойственный учению о естественном праве, влияли на ее образование, накладываясь друг на друга, и оставили серьезный след во взглядах Екатерины на реформаторские задачи, даже если в середине 1750-х годов ее общее умонастроение серьезно трансформировала французская литература Просвещения. Точно так же только в России принцесса, по всей видимости, осознала, как следует управлять – и двором, и государством. И остается лишь догадываться о влиянии образцового правителя – Фридриха Великого – на возникновение ее взглядов о призвании монарха, современного своей эпохе.
О том, какие взгляды Екатерина почерпнула из чтения немецкой политической литературы, здесь возможно сказать лишь реферативно, обратившись к специальной литературе, которая уже к началу XX века достигла весьма высокого уровня, однако затем в течение длительного времени переживала застой. Во всяком случае, доказанным можно считать, что свою потребность в информации она удовлетворяла с помощью многочисленных и всегда актуальных источников – изучая труды Фридриха II, Бильфельда, Юсти, а также Фридриха Карла фон Мозера: о екатерининской рецепции трудов последнего прежде не было известно ничего, кроме того, что к нему лично императрица питала глубокое уважение. На примере трудов этих авторов, к более поздним из которых относятся Герцберг и швейцарец Циммерман, отчетливо продемонстрировано, как вслед за Чечулиным, Тарановским, Андрее и Гайером заново анализировать ее сугубо самостоятельное и последовательное, приспособленное к условиям Российской империи применение теории Монтескьё на фоне рецепции его немецкими авторами[1249].
Лучше исследовано, напротив, научно-историческое значение ученых немецкого происхождения, служивших в академических институциях Петербурга и Москвы со времен Петра Великого. Автор подчеркивает в том числе и многообразие служб, которые они несли во благо реформаторской политики Екатерины и распространения позитивного образа России в европейской публичной сфере. Именно концентрация на личных познавательных интересах императрицы, направленных на кажущиеся неполитическими, объяснимыми лишь с научно-практических позиций исследовательские проекты, позволила показать со всей очевидностью, что именно ее политическая воля послужила здесь главным импульсом. Императрица сама непосредственно вникала в условия жизни и работы тех ученых из Германии, которые могли содействовать утверждению престижа России как обители Просвещения. С некоторыми из них она сотрудничала настолько тесно, что в 1780-е годы возложила на себя лично долг патриота – изучение русской истории и помещение русского языка в фокус универсальных лингвистических исследований.
Германия представлялась Екатерине неисчерпаемым резервуаром дельных и образованных людей, однако с политической точки зрения – напротив, регионом, все больше погружавшимся в кризис. Будучи знакома с австрийско-прусским противостоянием с самой ранней юности, уже в годы Семилетней войны она пришла к выводу, что ради традиционных интересов безопасности России никто из двух соперников не должен получить перевеса. Напротив, сами структуры Священной Римской империи она сумела постичь – и с большой проницательностью, – лишь когда некоторые имперские штаты и немецкие публицисты призвали ее саму выступить гарантом имперской конституции и она сама в конце концов стала претендовать на это звание. Ее политический курс в отношении империи был подготовлен и поддержан выстраиванием отношений с более мелкими немецкими дворами; одновременно углублялся ее интерес к немецкой литературе, искусству и истории. Благодаря и своему просвещенному правлению, и своей умеренной политике на Западе, и отказу от собственных завоеваний на территории империи, сопровождавшемуся сдерживанием Австрии и Пруссии от новых войн в течение трех десятилетий, Екатерина заслужила на некоторое время весьма высокий авторитет.
Даже если екатерининская политика в отношении Германии никогда не была агрессивной, она тем не менее никогда не была и бескорыстной, поскольку равновесие сил в Центральной Европе отвечало интересам как России, так и других европейских держав. «Германский» политический курс Екатерины не был также и ненасильственным, поскольку опирался в первую очередь на устрашающее воздействие того преимущества, которое Россия имела в военной силе. По сравнению с поставленными вначале целями нельзя сказать, что Екатерина добилась каких-то чрезмерных успехов. В условиях существовавшей системы европейских держав превосходящая в военном отношении Россия была вынуждена соглашаться на альянсы: сначала с Пруссией – чтобы отстоять свою гегемонию на севере Восточной Европы, затем с Австрией – чтобы иметь возможность продолжать свою экспансию за счет территорий Османской империи. Оба союза вынуждали монархиню не только к компромиссам в преследовании своих будущих целей, но и к отказу от последних. Так, она могла вплоть до Французской революции предотвращать войну между Австрией и Пруссией, сохраняя внутри империи территориальный status quo. Однако, вместо того чтобы в 1780-е годы позволить укрепиться «третьей Германии» – более мелким штатам империи в их противостоянии имперской политике Иосифа II и развязать им руки в отношениях с Фридрихом II, Екатерина, к разочарованию своих потенциальных приверженцев, предпочла отказаться от независимой активной роли в империи, чтобы сохранить лояльность своего партнера по альянсу – императора. И если в начале своего правления она заявила целью сделать польскую дворянскую республику в интересах России невосприимчивой к французскому – а равно и других держав – политическому влиянию и вновь вернуть ее под свой исключительный протекторат, то союз с Фридрихом II втянул ее в русло политики аннексий по договоренности, которые завершились лишь с полным разделом Польского государства. В этом отношении Польша, деградировавшая до уровня объекта компенсации, заплатила свою цену за то, что Австрия и Пруссия более не воевали за политическое господство в Германской империи. Екатерина же, несмотря на то что никогда всерьез не угрожала Германии военной силой, вынуждена была пережить и то, что в империи вырос страх перед Россией, теперь непосредственно граничившей с ней – и не в последнюю очередь благодаря именно вышеописанному способу предотвращения войн. И едва ли Базельский мир сумел изгнать этот страх даже перед лицом наступавших войск Французской республики.
Екатерина разочаровалась и в своих оценках Французской революции, к которой с самого начала, со своих крайних аристократических позиций, испытывала отвращение и с которой боролась, выступая, вплоть до провала австро-прусской интервенции, за ослабление Франции. Когда осенью 1795 года императрица решилась на союз с Австрией и Англией против республики, едва ли она могла вести речь о реставрации власти короля и дворянства: главной ее целью было предотвращение французской гегемонии и восстановление равновесия сил в Европе. Перед лицом предстоявшего перераспределения сил она не оставила Священной Римской империи никаких шансов на выживание. В политическом бессилии империи Екатерина обвинила немецких князей, признав их неспособными собрать политически свои небольшие силы. Однако сама она в середине 1780-х годов не только боролась против Союза князей, будучи верной союзницей Иосифа II, но и однажды, под новый 1795 год, даже лишила своей поддержки, которая могла сыграть решающую роль, пытавшиеся в последний раз объединиться против императора имперские штаты. И если в конце своей жизни Екатерина лелеяла мысль о том, чтобы не допустить в будущем существования двух германских императоров[1250], остается лишь сделать вывод, что она, вопреки своим намерениям, не добилась больших успехов, защищая имперскую конституцию. Однако право России влиять на политическое будущее Центральной Европы она за свое длительное правление сумела утвердить надолго.
Список принятых сокращений
АВПРИ – Архив внешней политики Российской империи (Москва)
ВЕ – Вестник Европы. СПб.
ВИ – Вопросы истории. М.
ГДР – Германская Демократическая Республика
[Екатерина II.] Автобиографические записки. – Сочинения императрицы Екатерины II на основании подлинных рукописей и с объяснительными примечаниями А.Н. Пыпина. Т. 12: Автобиографические записки. СПб., 1907. [французский текст]
[Екатерина II.] Записки императрицы. – Записки императрицы Екатерины Второй: перевод с подлинника, изданнаго Императорской академией наук: с 12 портретами и 5 автографами. СПб., 1907. [русский перевод]
ЖМНП – Журнал Министерства народного просвещения. СПб.
ПСЗ. Собр. 1-е. – Полное собрание законов Российской империи. Собр. 1-е. Т. 1–46. СПб., 1830.
РА – Русский архив. М.
РБС – Русский биографический словарь. Т. 1–25. СПб., 1896–1918.
РМ – Русская мысль. М.
РС – Русская старина. СПб.
Сб. РИО – Сборник Императорского Русского исторического общества. Т. 1–148. СПб.; Пг., 1876–1916.
СИЭ – Советская историческая энциклопедия. М., 1961–1976.
СК I – Сводный каталог русской книги гражданской печати XVIII века. 1725–1800. Т. 1–5. М., 1962–1975; Дополнения, разыскиваемые издания, уточнения. M., 1975.
СК II – Сводный каталог книг на иностранных языках, изданных в России в XVIII веке. 1701–1800. Т. 1–3. Л., 1984–1986.
СОРЯС – Сборник Отделения русского языка и словесности Императорской Академии наук. СПб.
СРП – Словарь русских писателей XVIII века. Вып. 1. Л., 1988; Вып. 2. СПб., 1999; Вып. 3. СПб., 2010.