Лента Mru. Фантастические повести Смирнов Алексей
– Ты отвечай, отвечай! – вмешательство Наждака было бессмысленным и запоздалым. – Крыть-то нечем!
Но все видели, что Обмылку было чем крыть, а именно – всесокрушающей лапой, которая, как стало ясно через полминуты бесплодного единоборства, нисколько не уступала своей генетической копии.
Вера Светова сказала себе под нос:
– Вот что, товарищ Наждак… по-твоему – у кого из них первого лопнут мозги?
– Типун тебе, – охнул Наждак.
– По-моему, лопнут одновременно, – Вера продолжала строить предположения, не отвлекаясь на риторическое пожелание и вообще не нуждаясь в собеседнике, особенно в Наждаке. Боевые машины не предназначены для обмена мнениями. Вера Светова, еще какое-то время понаблюдав за схваткой, вдруг набрала в груди воздуха и громко провозгласила:
– Ничья!
– Ничья! – не позорным эхом, но по собственному миротворческому почину сказала Лайка.
– Врешь, шалишь, – не согласился Голлюбика и попытался напрячься еще пуще, но тщетно: своими стараниями он только поощрял соразмерное противодействие.
Обмылок трудился с огоньком; он ликовал, ибо сумел перебороть в себе чувство вины перед родителем, а следовательно, и страх вкупе с адлеровскими комплексами. Теперь он соревновался на равных; рядовые бойцы растерянно наблюдали за двумя королями, черным и белым, которые остались одни на доске и обрекли себя на бесперспективное препирательство. С этой шахматной задачей справился даже Зевок:
– Их надо разнять.
Наждак сделал вид, будто не слышит, и Зевок повторил, наглея с каждой фонемой все больше:
– Слышь, братан! Я с тобой разговариваю. Чего ты морду воротишь? Давай разнимать!
– Рубите узел, – постановила Вера.
– Все уже понятно, – Лайка сияла. Она была счастлива, примеряя на себя высокое качество кустарного изделия, то есть Обмылка, не уступившего оригиналу и в честном бою заслужившему штриховой код.
Обмылок и Голлюбика тяжело дышали и буравили друг друга злыми глазками, глядевшими из ям; взъерошенные, красные, с растрепанными бородами, как будто отведали доброго веника в русской парной.
– Парный случай? – с угрюмой иронией съязвил задыхавшийся Голлюбика. – Новая версия сомнительного закона.
– Мели, емеля, – Обмылок ушел от ответа. – Языком вы мастера…
Непримиримые антиподы, соединенные намертво запаянной перемычкой, разогрелись до легкого радиоактивного свечения. Оскорбительная реплика Обмылка адресовалась Голлюбике, но с тем же успехом могла подразумевать любого из зрителей, поскольку те так и не решились расщепить дуэлянтов; им оставалось смотреть и ждать заключительной вспышки, когда борцы перегорят, изойдут масляным дымом. Торсы Обмылка и Голлюбики мерно раскачивались; дыхание превратилось в механический скрежет, перераставший в пришепетывающий вой пробуксовки. Приз, совершенный в своей кругообразной форме, торчал равнодушным и абсолютным нулем. Светофорова рассмотрела, что он образован двумя стальными змеями, которые пожирали друг дружку с хвоста и навсегда подавились.
Бесполезность соревнования постепенно дошла до рассудка противников.
– Может, договоримся? – выдавил из себя Обмылок.
– Это как? О чем? – пропыхтел Ярослав.
– Порулим по очереди. Ты сделаешь, как хочешь… и я сделаю, как хочу…
– А как ты хочешь?
– Какое твое дело? Я же тебя не спрашиваю…
– Лучше взорвать, – заартачился Голлюбика, неожиданно поменявшись ролями с дубликатом.
– Зачем? Построят новый бункер…
– И так построят…
– Это мы еще поглядим… Мы все переменим… чуть влево, чуть вправо…
– А сдаться не хочешь?
– А ты?
Голлюбика натянуто рассмеялся.
– То-то, – сказал Обмылок, не отдавая сопернику ни сантиметра. – Давай, соглашайся… братский батя.
– Ты же обманешь, – Голлюбику не покидали сомнения. – Ты вывернешь руль до предела.
– Ну и что? И ты выверни. Все равно придется уравновесить…
– Их же там будет мотать и плющить, – Ярослав указал глазами на потолок.
– Их и так мотает и плющит, – напомнил Обмылок. – Небось и не заметят. В крайнем случае, купят крупы, соли, спичек…
– Разбираешься, гад, – удивился Голлюбика.
– Деньги ваши будут наши.
– Да-да, подрос, развился! А в чане лежал такой беспомощный, ручками шевелил…
– И мозгами, не забывай, мозгами тоже барахтал.
– Верно, – Ярослав смягчил тон, но не хватку. – Ты времени не терял.
– Ну, так что же? – Обмылок почувствовал, что партнер отправиться на компромисс, но боится унизить свое достоинство первородства. – Будешь рулить после меня. Я наломаю дров, а ты поправишь. И будет тебе твоя Правда, хотя я никак не разберу, что ты под ней понимаешь.
Ярослав закусил губу.
– Давай, командир, соглашайся, – помогла ему Вера. – В этой войне победителей не будет. А рулить все равно придется, надо все это переделать, – она обвела рукой помещение. – Ради наших детей.
(«Каких еще детей?» – некстати задумался Голлюбика)
– Головы полетят, – предупредил Наждак.
– Для тебя потеря невелика, – огрызнулась Вера. – Некому будет снимать головы, ты понимаешь? Там, наверху, все переиначится.
– Да мы просто не вернемся к хозяевам, – придумала Лайка, ловившая каждое слово. – Кто нам что сделает? Выберемся наверх и разбежимся!
– Нет, мы не станем разбегаться, это опасно, – возразила Вера. – Нам придется держаться вместе. Я предлагаю зажить одним хозяйством: построим дом, заведем животину, перекрасимся… Где-нибудь в тихой глуши. Назовемся родней, да и заживем по-простому.
Зевок не встревал, помалкивал. Его пугала возможность совместного проживания с Наждаком, от которого он еще в лаборатории наслушался обещаний, пересыпанных проклятьями.
– Дом, говоришь, построим? – повторил Ярослав, чье нутро с рождения было открыто бесхитростному и мирному труду на своей земле, простецким радостям, примитивному быту. И вдруг, для себя неожиданно, уставился на Лайку, в которой впервые увидел незнакомую светофорову – знакомая Вера, непокоренная, преломилась в собственном отражении так, что Ярославу померещилась возможность осуществить давнишнюю мечту. Он почавкал, с омерзением вызывая привкус ненавистного антисекса. И не заметил ответного внимания, которое явственно прочитывалось во взгляде Веры Световой, направленном на Обмылка. Вера почувствовала, как в ней вырастает нечто радостное, ранее не изведанное, и она вспомнила, как сделала Обмылку укол. Она выполняла инъекцию с несвойственной ей осторожностью, ласково и нежно, недаром и неспроста. Ей было жаль своего пациента, зрелого несмышленыша, которого, в отличие от Голлюбики, можно было учить, учить и учить практическому существованию, так как теория, высосанная из образца, не подмога житейской премудрости.
Телепатические конфигурации, образовавшиеся в ходе двусторонних раздумий, приготовились воплотиться. К ним приложились размышления Наждака, которым тот предавался, глядя, как отводит от него посерьезневший взор Зевок; эти мысли были слишком нетривиальны, чтобы в обозримом будущем привести к реальному результату. «Будем дерзать», – резюмировал Наждак и похвалил себя за проявленное душевное мужество.
…Теперь они проявлялись активнее, как будто нервная обстановка послужила катализатором к волшебному фотографическому деланию. Детали, ветвясь отростками, да простейшими псевдоподиями, утучнялись, сливались, насыщались и оттенялись, напитываясь третьим измерением. В Обмылке проклюнулось что-то домашнее, банно-прачечное, грубоватое и добродушное, с хитрецой, тогда как Ярославу Голлюбике добавилось расчетливого похотливого свинства; его славянское богатырство украсилось скрывавшимся до поры монголоидным варварством. Наждак бледнел; по щекам Зевка распространялся застенчивый румянец, видный даже через щетину, а их сердца колотились в большой и приятный унисон. «А ты не такой уж дуролом, каким тебя выставляют», – это послание Наждак прочитал в смущенной улыбке Зевка и понял, что жгучая неприязнь, которая маскировала предосудительную симпатию, отступает; барьеры и запреты ломались, поэтому и кровь отхлынула от щек Наждака, билась мысль: «что я делаю, что я делаю», а кулаки сжимались и разжимались сами собой. Что касается светофоровой, то она бессознательно дотронулась до своих коротко остриженных волос и впервые позавидовала Лайке, которую не стригли. Менялась и Лайка: в ее лице отступало животное и наступало одухотворенное существо; забывшись, она пожирала глазами Голлюбику и захлебывалась мечтой: «Мне бы такого командира», ибо насытилась грубостями и хамством Обмылка.
Вера Светова думала не только о личном, но про дело: «Должен же кто-то остановиться, кому-то придется быть первым». Не прилагая усилий, стихийным выбросом, она испустила сильнейший разумный сигнал, в который вложила женскую тягу к покою, согласию, миру и домоводству. Обмылок вздрогнул, словил стрелу, и произошло невозможное. Ярослав, повинуясь инерции, так и не перестал тужиться, когда рука его сграбастала себя самое, огорошенная внезапной свободой. Обмылок разжал пальцы. Светлея ликом, но все еще черный в штурманских замыслах, он сделал первый шаг к перемирию.
– Бросаем это дело, брат, – сказал он твердо и дружелюбно. – Чего нам делить? Колесо? Оно же круглое.
Аргумент был слабенький, но Голлюбика не нашелся, чем возразить.
Глава 19
Округлость форм в сочетании с многочисленными рукоятями для постепенного перебора и перехвата, подсказала решение, удовлетворившее всех.
– Товарищ, я вахту не в силах стоять, – пробасил Обмылок и встал слева. Он приходил во все более приподнятое настроение, празднуя моральную победу.
– Сказал кочегар санитару, – с видимым принуждением поддержал его Ярослав, становясь справа и берясь за ближайшую рукоять.
Колесо замерло между ними, словно великовозрастный ребенок-дебил, которого родители зачем-то привели в планетарий. Однополость родителей в эти причудливые времена, да вдобавок – на пороге мировых перемен, никого не смущала.
– Нам снова считать? – осведомился Наждак.
– Обойдемся, – великодушно сказал Голлюбика.
Поле боя, представленное полуглобусом, подернулось невидимой дымкой; ее появление воспринималось копчиком – именно там, а не где-то в эпифизе, находился, по тайному убеждению Голлюбики, неуловимый третий глаз. Мельтешение огоньков ускорилось; красные и синие точки тревожно забегали, как в муравейнике, куда случайный дурак сунул палку.
– Начинай, – пригласил Ярослав, думая сгладить недавнюю неуступчивость. – Комментарии приветствуются.
Обмылок вздохнул и на секунду задумался.
– Поправишь меня, – сказал он. – Для начала… черт его знает – с чего начать? Ничего не приходит в голову. Цензуру ввести? – предположил он робко. – Чтобы талантов поприжали?
– Дело, – одобрил Зевок.
– Но не слишком суровую, – уточнила Вера.
– Беру на себя. – пообещал Голлюбика. – Пускай резвится. Я прослежу и сделаю оттепель.
Обмылок вертанул колесо, Ярослав отпустил. Синие огни слились в грозовую тучу и набухли чудовищным синяком. Красные искры бросились врассыпную; одни, запоздавшие, умерли; другие рассеялись по окраинам и обступили уродливую синеву, приукрасив ужас единомыслия багряной каймой.
– Послабже, полегче, – нахмурился Голлюбика, принял управление и крутанул вправо. Туча распалась, разъехалась в клочья, заполыхали костры, брызнул свет.
Обмылок поплевал на руки.
– Суррогаты алкоголя, – он вернул себе руль. – Бытовой травматизм. Промискуитет. Конкубинат юниоров.
Чернильная тьма выплеснулась и поползла на все четыре стороны, напоминая чумную кляксу.
– Духовная пища, – сказал Ярослав. – Соборное единение. Патриотическое воспитание.
С каждым градусом поворота огней прибавлялось: ярких и алых, победных, оптимистических. Полусфера молча расцвела, превозмогая полынную горечь синей напасти.
– Растление, – улыбнулся Обмылок. – Предательство национальных интересов. Танцы на отеческих гробах. Дым Отечества.
Карту заволокло сизым, а местами – сиреневым туманом; посыпались молнии, которых никто не ждал, где-то глухо загрохотало. Синева сгустилась, переходя в прежнюю черноту, потом приняла очертания спрута с конечностями, число которых было кратно восьми. На миг проступили благообразные старцы, которые пали ниц и разодрали на себе сверкающие одежды; процокал конь.
– Красота, – Голлюбика оглянулся на Веру, но тут же переместил взгляд на Лайку. – Красота спасет мир.
Из мира порскнуло; злонамеренный спрут лопнул чернильными спорами. Ночь съежилась, но всюду, где она думала притаиться, ее настигало возмездие в виде солнечных лучей.
– Но красота пусть будет с изъяном, – заметил Обмылок и принял вахту.
Сияние затянулось пленкой, в нем обозначились отвратительные признаки гниения. Синие змеи дернулись, стали острыми зигзагами; материк треснул, как стекло набрюшных часов – казалось, непоправимо.
– Гуманитарное просвещение, – объявил Ярослав после непродолжительного раздумья. – Компьютеризация. Самобытность. Подвижничество. Передвижничество. Схимничество. Старчество. Свобода.
Смышленая Лайка вконец осмелела:
– Свобода – это когда поводок невидимый, – сказала она. – Он может быть очень коротким.
Трещины, подобные марсианским каналам, заполнились огненной кровью. Животворящие соки заструились по ветвящимся руслам, питая сопротивлявшиеся сумерки.
– Еще чтоб лучше, – приказал Голлюбика.
– Капельку дегтя, – не отставал его напарник. – Да будет мор!
– Но больные поправятся.
– Пусть будут голод и засуха!
– Но не везде, местами дожди.
– Пусть опустится Тьма!
– Пусть всегда будет Солнце, – велел Ярослав.
– Гешефт и гештальт, – не слишком уверенно возразил Обмылок.
– Солнечному миру – да, – гнул свое Голлюбика.
– Присоединяюсь, – Обмылок выдохся. Запас мрачных идей иссякал. Они соревновались уже больше часа («И дольше века длится день», – процитировал Ярослав; при этом он нечаянно привел руль в движение, хотя и не имел в виду никакого усовершенствования). Обмылок израсходовал чужую премудрость, однако не желал отступать и присосался к премудрости голлюбикиной: соглашаясь и попугайничая, он в то же время исправно вращал колесо в нужную для себя сторону. География, открывавшаяся их глазам, давно уже обернулась винегретом, но дело медленно близилось к концу. Огоньки утомились и сделались не такими подвижными, как в начале передела. Все чаще то один, то другой – синий ли, красный – замирал, примирившись со своим последним местонахождением, и больше уже не сдвигался ни на дюйм. Цветов стало поровну; мозаика постепенно схватывалась и застывала в полудрагоценном янтаре черно-белой гармонии.
– Финиш, ясный сокол, – Ярослав отпустил штурвал, искоса посмотрел на Обмылка. И вот, свершилось: он полностью преодолел себя, он похлопал противника по больному плечу, что в некоторых кругах приравнивается к рукопожатию.
Лайка и светофорова зааплодировали так дружно и с такой детской непосредственностью, что всякая разница между ними, не считая причесок, улетучилась до конца. Обмылок не удержался от сценического поклона, Голлюбика ласково рассмеялся в бороду, Зевок толкнул Наждака братским пихом, а Наждак пихнул Зевка не менее братским толчком.
– Ну, жми, – поторопил Голлюбика и кивнул на кнопку. – Занавес. Сезон закрыт.
Обмылок и сам догадался, что ему сделать. Не крадучись, как раньше, но пружинистым шагом свободного зверя он обогнул колесо и утопил кнопку, находившуюся с другой стороны. Он совершил это бесстрашно, по праву разумного существа, которым стал. Бункер наполнился вздохами и сетованиями сокрытых машин. Все повторилось в обратном порядке: верхняя половина купола снялась с мертвой точки и вернулась на место; панели сомкнулись и заключили в объятия оцепенелую карту.
Но этим дело не кончилось, произошла еще одна вещь. В точке, где сходились невидимые меридианы купола, раздвинулись фотографические лепестки, и мы, изнывавшие от неутоленного любопытства, заглянули внутрь. Нас не было видно: людям, стоявшим внизу, образовавшееся отверстие казалось пятнышком в мелкую монету, которую, в желании засадить за решку орла, подбросили на недосягаемую высоту. Мы ждали, когда из отверстия выскочит, наконец, завершенный семейный портрет и синтез украсится многоточием.
В открывшуюся дырку провалилась веревочная лестница. Она разворачивалась в полете, шурша волокном и щелкая гимнастическими перекладинами.
Зевок выступил первым и взялся за нижнюю. Задрав голову, он поприветствовал крошечное небо мужественной улыбкой.
– А наши вещи? – спросил Наждак.
– Нагими мы явились в этот мир, нагими выходим в новый, – объяснил Зевок, и все потрясенно смолчали, признавая его иррациональную правоту.
– Снимок готов, – проницательной светофоровой удалось уловить отдаленное сходство происходящего с фотографическим процессом. – Наше место – в семейном альбоме народов. Пойдемте! – сказала она решительно, сжигая мосты с кораблями, да разрубая концы с узлами – и действительно: уже стоя на нижней ступеньке, когда Зевок уходил все выше, она потерла пяткой о пятку, как будто отряхивала прах.
…Подъем был долог. Тренированному, закаленному отряду он, впрочем, представился совершенным пустяком и остался бы в памяти ребячьей забавой, когда б не волнение, наполнявшее их торжественным трепетом перед близившимися небесами, который был рабским и гордым одновременно. Лестница раскачивалась под тяжестью их тел, из отверстия сыпались мелкие камни; проворные и цепкие руконогие конечности одолевали ступень за ступенью.
Там, наверху, куда они выбрались, все оказалось не совсем таким, каким думалось. В предутреннем тумане, действительно, высились горы, но – вдалеке. Отверстие, через которое первым родился Зевок, раскрылось на равнине, в степи, благоухавшей запахами и звуками, ибо «ухо», как не преминул напомнить Голлюбика, тоже содержится в составе слова «благоухание», а значит, воспринимает ковыль и полынь. Мы, не имея возможности качать головами за отсутствием оных, ограничились удивленными звездными колебаниями малой амплитуды, да некоторой пульсацией; одна несдержанная малышка, носившая в чреве и слишком сильно переживавшая за поднадзорных, разродилась сверхновой. Остальные, затаив дыхание, благопристойно любовались героями, которые справились со своим самым главным, внутренним, врагом, а потому уцелели, вернувшись из темного и сырого подземелья собственных душ – в высоком (или низком, как посмотреть) смысле их путешествие происходило именно там; вещественному и грубому подземному лабиринту была отведена малопочтенная роль аналога другого, духовного лабиринта. То есть – склепка, перемигнулись мы, но склепка достойного, чья заслуга не ставилась под сомнение.
Была и награда. Мы не стали утруждать себя поиском нового аналога. Пусть этим занимаются лица, питающие склонность к такого рода вещам. Конем на пастбище, нежась в ночном, близ отверстия глыбился призовой джип, набитый провизией, одеждой, питьем, средствами связи – последние, к сожалению, не работали, что было отнесено на счет невыясненных метафизических издержек.
– Домой, – Голлюбика улегся в траву, пятиугольно раскинувшись ("Шестиугольно, – поправила Лайка, – прикройся. – Она порылась в джипе и выкинула ему шорты).
– Но где наш дом? – аукнулось Наждаком.
– Повсюду, – Голлюбика отрешенно вздохнул. Он пристально разглядывал небо. Занимался рассвет.
Часть вторая. Статика: Лента Mru
Он лежал на диване, солнце
затопляло ему лоб, лицо и закрытые
глаза, уже западающие. Странная смерть.
Ростислав Клубков «Мартиролог»
Глава 1
Тамара обмахнулась газетой.
– Ну и духота, – пробормотала она. И, чуть помедлив, спросила: – Как твое ухо?
– Окно не открою, – отрезал Марат.
– Чуть-чуть, – попросила Тамара. – Веди потише, и тебе не надует.
– Потише, – передразнил ее Марат, машинально берясь за ухо. – Ты стрелку видишь? Если через минуту… через секунду… я не увижу заправки…
Тамара звякнула браслетами, которые она часа полтора назад приобрела у цыгана – тот, толстый, расхристанный, обливавшийся потом, бросился чуть ли не под колеса; его «девятка» с разверзшимся задом наполовину зарылась в кювет. В общем, этот цыган, переваливаясь на манер своего излюбленного родового и плясового животного, подбежал к машине, разбросавши руки: купите! Купите! Застряли, денег нет на бензин – вот, пожалте, чистое золото, рубликов восемьсот восемьдесят. И начал совать, они, ошеломленные натиском, малодушно купили; итак, браслеты звякнули, а лицо Тамары потемнело. Она бы убила Марата, как муху, но не умела водить.
Марат в пятидесятый раз вывернул рулевое колесо, и тут их глазам, уже привыкшим к безнадежности серых петель и черного ельника, открылась сверкавшая красным, синим и белым бензозаправочная станция.
– Вот, – впервые за последние полтора часа Марат улыбнулся. Он проурчал это слово, почти отрыгнул, и Тамара, хотя она не меньше мужа обрадовалась бензину, посмотрела на него с неприкрытым отвращением. Ей все чаще и чаще становилось противно ощущать себя прекрасной половиной этого стриженного под ежик, плечистого хама в мокрой рубахе и затхлых шортах.
– Сука, – сказал Марат через секунду, отчего Тамара испытала малопонятное торжество. Она проследила за взглядом Марата и увидела белую картонку: далекий, еще неразличимый по своему содержанию картонный квадратик в оконце, сам по себе совершенно безобидный, но, в силу неизменного свойства всех квадратиков во всех оконцах, имевший недвусмысленно зловещее значение.
– Топлива нет, – изрек Марат отчаянным голосом и резко притормозил возле ближайшей башенки.
Тамара повела темными очками, как слепая стрекоза:
– Только не выступай. Ты слышишь меня? Я тебя очень прошу, избавь меня от своих безумных припадков. В конце концов, они же не виноваты, что у них закончился бензин.
– А мы в чем виноваты? – казалось, что квадратное лицо Марата прохудилось, и из дыр, вот-вот готовых образоваться, сейчас польется ядовитая кислота, замешанная на гное гнева.
Он оттолкнулся от руля и неуклюже выбрался из машины. Тамара осталась сидеть – прямая, словно черная королева. Средняя часть ее лица была вдавлена, как будто ее вмяли сапогом, тогда как лоб и подбородок выступали далеко вперед. Фигура, доставшаяся в жульнической партии жлобу, любителю хапать. Ей очень хотелось выйти на воздух, но Тамара не двигалась с места. Она поправила косынку и безучастно уставилась на мятое оцинкованное ведро, забытое кем-то на обочине бесстрастно-серого шоссе.
Марат вразвалочку, пригнувши светло-колючую голову, приближался к оконцу – источнику разочарования и вероятному ответчику за все прошлые и будущие злоключения. Гравий, по которому он ступал, хрустел, будто выбитые зубы. Он чуть не сбил с ног щуплого человека в стандартном комбинезоне. Марат остановился в дециметре от этого вспомогательного существа. Не говоря ни слова, он выставил палец в направлении квадратика, на котором уже вполне отчетливо, в подтверждение самым безрадостным мыслям, читалось: «Бензина нет».
– Что за на хер? – Марат приступил к человеку, грозя смести его с дороги вопреки всяким разумным доводам, ибо если и была для них какая надежда, то она заключалась именно в этом создании без возраста и пола. – На сотню километров ни литра горючего, так? Вы совсем оборзели в вашей деревне?
Человек же в ответ повел себя с неожиданным достоинством.
– Отойдите от меня, – сказал он обиженно. – Сдайте на пару шагов. В чем, собственно, дело? В пяти километрах есть еще одна заправка. Нам не повезло, мы оказались первыми на этой трассе – все приезжают и все предъявляют какие-то претензии.
Это «все» охладило Марата. Он машинально шагнул назад и принял менее воинственную позу.
– В пяти километрах? – переспросил он с сомнением. – Это точно?
Человек в комбинезоне сердито мотнул картофельной головой:
– Чего мне врать-то? Ну, может, в семи, но не больше. Никто туда, знаете, с угломером не ходил.
Марат, не уверенный в уместности угломера, сунул руку в карман шортов, вынул пачку, выщелкнул сигарету, прикурил.
– Здесь нельзя курить! – вскинулся служитель заправки.
– Почему же? – с издевательской иронией осведомился Марат, своим курительным действием нимало не реагируя на запрет. – Ведь нет же бензина!
– Нельзя! Что я буду вам объяснять, – вздохнул заправщик. – Лучше бы вам отсюда уехать. Говорю вам, в восьми километрах…
– Ах, уже восемь! – воскликнул Марат и выдохнул дым в гладкое, больное лицо. – Ну и дела творятся в глубинке!
Человек в комбинезоне помолчал.
– У вас совсем нет бензина? – спросил он вдруг. – Я хочу сказать… если вам не проехать эти самые восемь километров…
– Я пятьдесят проеду, – надменно отрезал Марат. – Но не больше, мужик. Не больше пятидесяти. Короче, если я правильно тебя понял – в общем, сколько?
– Да нет, – запротестовал заправщик, который отчего-то растерял непозволительный гонор так же внезапно, как и приобрел. – У меня сущая капля. Капля, для личных нужд. Если вам хватит на пятьдесят километров, вы запросто попадете на Ленту…
– На какую, к лешему, ленту? – скривился Марат, проклиная себя за разговоры с ничтожеством.
Служитель заправки зачем-то сделал себе ладонь козырьком и повернулся к закату, хотя кровавое солнце никак не могло резать ему глаза.
– На Ленту, – повторил он. – Я должен вас предупредить, что там очередь.
Марат поиграл брелоком, усугубляя игрой неотвратимую угрозу, которая исходила от него, будучи адресованной всему вокруг, но прежде всего – беззащитному работнику бензозаправки. Он уже приготовился повысить голос и малость встряхнуть этого недоумка, когда тот разродился неуважительным, даже хамским вопросом:
– А вы далеко едете?
Марат усмехнулся, дивясь такому бесстыдному интересу. Какое, черт побери, этому хорьку дело до их путешествия, которое и так уже непозволительно затянулось?
Но вместо того, чтобы поставить шестерку на место и напомнить, что тузы не обязаны перед ней отчитываться, Марат послушно буркнул:
– В Лагуну.
– В Лагуну? – изумился заправщик. – Но это же совсем в другой стороне.
– Я знаю, – процедил Марат. – Мы сбились с пути, пока искали этот чертов бензин.
– Тогда вам одна дорога – на Ленту, – заправщик сопроводил эту непонятную фразу решительным вздохом.
Марат уставился сперва на него, потом на «пежо», в котором смутно различалась Тамара, и, наконец, на сумеречное шоссе.
– Что ты понты гонишь, – сказал он сердито. – Не можешь говорить по-человечески? «На ленту», – передразнил он бензинщика. – Будто на Марс. Это что, деревня какая-нибудь?
Заправщик утомленно вздохнул:
– Нет, это не деревня. Мы так называем трассу, она проходит километрах в семи отсюда.
– И на хрена она мне?
– Вы не попадете на заправку, если не выберетесь на Ленту. Это самый короткий путь.
Марат мрачно спросил:
– Большая там очередь?.
– Как знать. Мне рассказывали, что приличная. Да не в ней дело.
– А в чем? Какое дело? Кто рассказывал? Когда? Почему рассказывал? Ты разве сам не видел?
– Нет, – расплылся в улыбке заправщик. – Это же Лента! Куда нам, сирым. Бог с ней, мы как-нибудь здесь управимся.
Марат смерил его испепеляющим взором, от которого, будь на заправке бензин, непременно случился бы голливудский взрыв. В какой-то миг ему страшно захотелось схватить этого придурка за бледный водянистый нос и поводить вправо-влево, но это желание быстро прошло. Марат повернулся и, ничего не сказав, пошел к машине.
– Удивительно, – проронила Тамара, когда он втиснулся обратно за руль.
– Что?
– Ничего. Удивительно, говорю, что человек остался жив.
Марат резко, насколько позволил ему солидный живот, развернулся к Тамаре лицом и поднял палец:
– Послушай сюда. Если ты. Еще раз. Позволишь себе разинуть свою пасть и сказать мне гадость, я вышвырну тебя голую на обочину, как последнюю суку, и можешь потом ползти к своему человеку. Пусть он дерет тебя, дуру, с утра до вечера, здесь и сдохнешь…
Тут Марат охнул и схватился за ухо, про которое забыл и в котором снова разразилась канонада.
Тамара насмешливо хмыкнула, благо привыкла к беспомощным угрозам – в них было хамство, все то же осточертевшее, одинокое, отмороженное хамство, и никакого дела.
– Ты трус, – она полезла в аптечку, вынула пенталгин и протянула пластинку Марату. – Ты боишься меня больше, чем этого горемыку, – Тамара мотнула головой в направлении бензозаправки. – Вообще, тебе нужно к врачу. Я совершенно серьезно тебе говорю: с ушами не шутят. Нам не нужно в Лагуну, нам нужно в городскую поликлинику.
– В Лагуне есть врач, – пробурчал Марат. Он бросил в рот пару таблеток, запил их теплой крем-содой. – Поехали. Этот придурок сказал, что через семь километров будет какая-то трасса, которую он величал Лентой. По ней надо чуток проехать, и будет другая заправка.
Он завел мотор. «Пежо», чего с ним почти никогда не случалось, чихнул, словно сопротивляясь.
Тамара утомленно вздохнула.
– Почему – лента? – спросила она, когда Марат выруливал с площадки. – В первый раз слышу, чтобы так называли шоссе.
– Они здесь, наверное, все с прибабахом, – отозвался Марат. – У этого гада где-то припасена пара канистр, печенкой чую. Почему не продал – не знаю. Что у меня, денег нет, что ли? Я купить не могу? Я заплатил бы этому козлу столько, сколько бы он сказал.
– Он тебе испугался сказать, – предположила Тамара.
– Ни хрена, – возразил тот. – Он только с виду такой пришибленный, а сам с норовом.
Оба замолчали. «Пежо» летел сквозь душный вечер – но нет, уже сквозь ночь: солнце скрылось за лесом. Пустынное шоссе подкладывало под брюхо машины полоску за полоской. Марат включил фары, и желтизна света сообщила надвигавшемуся однообразному пейзажу лунный оттенок.
– Мышастые туши, – задумчиво сказала Тамара. – Летучие мышцы, – добавила она, взглянув на бицепс Марата.
Тот поморщился: отвяжись. Не полагаясь на гримасу, он включил музыку, от которой казалось, будто неподалеку ворочается великан, распираемый газами.
Шоссе стлалось угодливо и мягко, елки брали на караул, машина мчалась.
– Скоро будем на месте, – с сомнением сказал Марат, обращаясь, скорее, к себе одному. – Если этот деятель мне наврал…
– Пять километров мы уже точно проехали, – заметила Тамара и сняла, наконец, очки. Глаза у нее оказались маленькими и прозрачными, как свежая вода в школьном аквариуме.
Марат не ответил и подался вперед. Послышался шорох: асфальт неожиданно закончился, и шины взвихрили пыль, ворвавшись на грунтовую дорогу. Тамара откинулась на сиденье и смерила Марата долгим немигающим взглядом. Тот ругнулся и притормозил.
– Сейчас оглядимся, – он выгрузился на свежий воздух, обогнул автомобиль и стал пристально всматриваться вдаль, где смыкались деревья, уже почти сливавшиеся с иссиня-черным небом. Мотор мерно рокотал, фары высвечивали размытый пятачок грунта.
Марат присел на корточки и принялся изучать землю.
Тамара вышла к нему; на миг она остановилась, вспомнив, что вот уже не один час мечтала проветриться, измученная жарой, смягчить которую не позволяло дурацкое ухо Марата, так некстати разболевшееся. Пан-Спортсмен боялся сквозняков. Стало легче, но чувствовалось, что духота лишь отступила, притаившись в сырой тени и дожидаясь первых лучей солнца.
– Что ты там нашел? – спросила Тамара, глядя, как Марат пристально всматривается в грязный песок.
– Этот тропка ползуеца папуларностью, – с глупым акцентом ответил муж. Он выпрямился и одернул рубаху. – Посмотри, сколько следов. Сплошные протекторы. Похоже, что здесь оживленное место.
Тамара всмотрелась и увидела, что дорога и вправду сплошь исчерчена следами шин всевозможного калибра – от толстых вдавлений, оставленных обремененными ношей фурами, до легких велосипедных росчерков.
– Не зря он, видно, распинался про очередь, – говорил между тем Марат и мрачнел с каждым словом, обнаруживая невиданные резервы скверного настроения. – Неровен час, проторчим там всю ночь.
