Лента Mru. Фантастические повести Смирнов Алексей
Фалуев осторожно пожал плечами. Собеседник не выдержал:
– Вы, небось, воображаете себе пробирки? Говорю вам сразу: у государства нет денег на лаборантов. К тому же Илья Иванович считает, что телесный контакт имеет решающее значение. – Пристально глядя на притихшего Константина Архиповича, он победно добавил: – И я так считаю. Для этого не надо учиться в университете. Я и не учился. А вы ведь учились? – он вдруг взвизгнул, привстал, и Фалуев мгновенно понял истинные причины его торжества. Осознал и другое: никак, ни в коем случае нельзя поддерживать эту радость, давать к ней повод. Напротив – не худо было бы немного разочаровать выходца из народа. Это казалось трудным, едва ли возможным, но Фалуев ухитрился сохранить видимость самообладания.
– Я всегда был добропорядочным гражданином, – сказал Константин Архипович и в целом не погрешил против истины. – Этому, кстати сказать, тоже учат в университете. Заодно. Я всегда готов подчиниться… – Он помялся, подыскивая слова из современного обихода. – Требованиям момента.
Сидевший за столом молча смотрел на него. Фалуев изо всех сил старался сохранить вид беспечный и уважительный. Сил почти не было, и в какой-то миг он осознал, что сидит просто так, наподобие оглушенного, ничем не питаемый ни извне, ни изнутри. Не было и подлинного безразличия, а потому он мог сорваться в любую секунду, и победа чиновника стала бы полной. Но тот был слишком зол, чтобы что-то заметить и выждать.
Голос чиновника задрожал от ядовитой заботы, замешанной на гневе. Он обратился к конвоиру:
– Голубчик, – молвил он, насилуя патриархальный слог. – Отведите милостивого государя к его прекрасной даме. Наслышаны, – пояснил он Фалуеву, сбиваясь с ритма. – Читали-с, – добавочное «с» проскользнуло невольно, как расторопный трактирный половой. – Лампад не обещаю, у нас теперь электричество. Обращайтесь с ним аккуратно, – конвоир, ничего не понимая, отрывисто кивал. – Не уроните по пути, не бейте до синяков.
Солдат смекнул-таки, в чем дело, и закивал еще усерднее.
15
Пять человек – пять дорог, пять сценариев: занимательное разнообразие при общности настоящего и будущего.
Спроси кто у Фалуева, как он поступит, и Константин Архипович – в иной обстановке – наверняка бы выбрал либо мученический удел отца Михаила, истерзанного Курдюмовым; либо напрасную хитрость Бокова, либо безумие с очевидными признаками вредительства, в которое ударился Двоеборов. На самый крайний случай оставалось безучастное повиновение изнасилованного Лебединова. Тот же путь, какой он избрал в действительности, Константин Архипович не то чтобы отверг – он даже не стал бы его рассматривать.
Неизвестно, что тут сказалось: может быть, добросердечие – как природное, так и воспитанное врачебной практикой. А может быть – необычное озарение, по содержанию своему вполне заурядное, однако редкостное по широте и глубине влияния.
Фалуев сидел в изголовье, рассматривал обезьяну и заключал, что оба они – он и она – оказались в одинаковом подневольном положении. Он не видел в партнерше врага, намеревающегося надругаться над всей его прошлой жизнью не самого хорошего, не Бог весть какого ума, но – человека. Константин Архипович видел лишь еще одно живое существо, павшее жертвой очередной бесовской затеи. Он протянул руку и осторожно погладил обезьяну по голове. Ему досталась крупная, зрелая самка шимпанзе. Она редко и глубоко дышала, взирала на Фалуева безучастно и улыбалась лишь изредка, рефлекторно, следуя никому не понятным внутренним побуждениям.
Ему стало отчаянно жаль эту тварь, которая угодила в переплет точно так же, как угодил он сотоварищи. Он погладил животное еще раз, и самка вытянула губы, издав что-то похожее на благодарное уханье: очень негромко, умиротворенно. Доктор, наблюдавший за событиями из-за стекла, уже был не один, к нему присоединились какие-то другие люди, но Фалуев не обращал на это внимания.
– Что, бедняга? – пробормотал он задумчиво, хотя на самом деле не думал ни о чем. – Влипли мы с тобой, здорово влипли.
Константин Архипович взял обезьянью лапу, поднял, отпустил. Та безвольно шлепнулась на простыню («Надо же, простыню подстелили», – равнодушно отметил Фалуев). Дозу лекарства, несмотря на протесты Ильи Ивановича, увеличили во избежание новых историй вроде той, что приключилась с Боковым. Профессору напомнили, что обезьяны стоили дорого, и он побоялся быть обвиненным в халатности и прекраснодушии.
Сам не зная, что делает, Фалуев осторожно прилег сбоку. И обезьяна ответила ему неожиданным признанием: она вырвалась из полудремы, доверчиво протянула руки, которые Фалуев сразу же перестал называть про себя лапами, и обняла его за шею. Константин Архипович, действуя очень аккуратно, взял ее на руки, крякнул, встал и заходил по палате, баюкая. Один из стоявших за стеклом хотел было выйти и разобраться, но его остановили знаком. Обезьяна положила подбородок Фалуеву на плечо и тяжело вздохнула.
Тот размышлял: «Как бы поаккуратнее?»
При всем сострадании к шимпанзе ему не хотелось возбуждать это существо обычными способами, заведенными среди людей.
Фалуев бережно уложил обезьяну обратно. «Ну-ка, посмотрим, что тут у тебя…»
Он сел в ногах и занялся осмотром. Самка была не вполне, но все же достаточно подготовлена к осторожному проникновению. Некстати явился вопрос: кто ее готовил и как? Думать об этом у Константина Архиповича не было ни малейшего желания.
– Как тебя зовут? – пробормотал Фалуев: не с тем, чтобы получить ответ, а чтобы отвлечься, оттянуть ненадолго неизбежное.
Но обезьяна ответила.
Она выдохнула нечто, отдаленно напоминавшее «Йо».
Не удержавшись, Фалуев погладил ее вторично и больше не отнимал руки.
– Ах ты, Йоха такая, – он неловко обхватил мохнатое туловище. – Йоха ты, Йоха. Ничего у нас с тобой не получится, Йоха. Злые дядьки глупость придумали. Где же это видано? Лежи спокойно, Йоха, ничего плохого не будет.
Йоха жалобно заскулила – негромко, отрывисто, как будто возмущалась злыми дядьками вместе с Фалуевым.
В соседней комнате собралась приличная толпа: врачи, военизированные санитары и просто какие-то ведомственные ротозеи без четких знаков различия. Доктор, наблюдавший за опытом, ощутил за спиной нависшую массу, обернулся и строго что-то сказал, махнул рукой: убирайтесь, лишние и любопытные. Никто не двинулся с места, и доктор еще раз махнул, на сей раз – себе.
– А может быть, и получится, – Фалуев накрыл своим телом Йоху. – Какой-нибудь странный, диковинный зверь. Если будет девочка, мы ее тоже назовем Йохой, правда? А мальчика… мальчика назовем Йохо. Или Йох. Тебе не все равно?
Обезьяна вдруг возбудилась и плотно притиснулась к Константину Архиповичу.
– Он вырастет, пойдет служить в Красную Армию, – приговаривал тот. – Получит специальность, женится… на такой же, как он… или на другой… Деток у них, наверное, не будет. Вот и станут они жить да поживать… У него будут друзья-товарищи… фронтовые, это уж наверняка… Потому что обязательно будет война… Тебе об этом не говорили? Она непременно начнется… И поднимутся богатыри, и Йохо их поведет… Крепкие, мохнатые молодцы с острыми зубами…
Фалуев, сам того не зная, повторял прогнозы Двоеборова. Они совпадали по сути, отличаясь один от другого лишь эмоциональной окраской, отношением.
Совокупление давалось Константину Архиповичу легко. Он двигался безмятежно, не особенно стараясь, но и не отлынивая. Йоха притихла. Казалось, ей были понятны трогательные попытки скрасить ее заточение. Фалуев чувствовал эту спокойную звериную благодарность и убеждался в правильности своих действий. Впрочем, он в этой правильности и не сомневался. Как оказалось, зря: наступил момент, когда возбуждение Йохи достигло черты, за которой был невозможен контроль, и та перестала сдерживаться: вцепилась когтями в спину, задергалась, лязгнула зубами. Фалуев захотел высвободиться, но не смог, его держали крепко.
– Что ты делаешь, успокойся, – он немного повысил голос.
Тщетно: Йоха оказалась ненасытной любовницей. Он уже давно разрядился, но та требовала новых и новых потуг; сидевшие и стоявшие за стеклом сообразили, в чем дело. Дверь распахнулась, и повторилась старая история. Чьи-то руки обхватили Фалуева за грудь и потянули к себе, другие руки крепко прижимали Йоху за плечи.
– Осторожнее, вы сделаете ей больно! – кричал Константин Архипович.
Над ним сопели, капали слюной, и он боялся обернуться, подозревая, что вместо человеческих лиц увидит обезьяньи морды, тогда как в сморщенном личике Йохи все более явно проступали людские черты.
Часть третья. Homo judicaturus
Никто не может быть рупором Бога безнаказанно.
Герман Брох «Лунатики»
1
Обеспокоенный долгим отсутствием Оффченко, Дитятковский попытался установить с ним телефонную связь, но карманный аппарат – осиротевший, жалкий, затерявшийся где-то в городе – ответил ему десятком глупых, самодовольных гудков. Аппарат не понимал, что лишился хозяина, и от того, пребывая в тупом электронном неведении, казался еще несчастнее, хотя ему и казаться-то было некому, в кармане полушубка, который, мокрый от талого снега, тоже занимался напрасным трудом: согревал бесповоротно остывавшее тело. Тогда Дитятковский нащелкал еще один номер, предельно секретный, который Оффченко раскрывал лишь перед самыми близкими людьми, к каким Дитятковский, безусловно, принадлежал – хотел того сам Оффченко или нет. В структуре ведомства, где оба они служили, иные близкие связи не приветствовались.
Еще одной особенностью этого ведомства был обычай во всех своих действиях и предположениях исходить из худшего. А потому Дитятковский недолго думал, где зарыта собака. Зарыта, утоплена, сожжена, похищена, забросана ветками, разрезана на куски, скормлена крысам, перевербована противником. Не прошло и получаса, как на квартиры Йохо, Яйтера и Зейды были отряжены уполномоченные специалисты. Но там не нашли ни души, только кровь.
– Где?
Получив ответ, Дитятковский недобро протянул, передразнивая Толстого:
– Милый! милый Май Красногорович…
Опоздали совсем чуть-чуть. Форточка в студии была распахнута, но табачный дым не успел выветриться.
Уютный Дитятковский, которого взяли с собой, более не походил на Башмачкина, скорее – на встревоженного, рассерженного кота. Он расхаживал по квартире, сверкая очками; совал свой пуговичный нос во все углы и двигался очень ловко, легко, бесшумно. Уже нельзя было заподозрить в нем заурядного техника – да он и не был обычным техником, иначе никто не позволил бы ему сопровождать оперативную группу. Кем он являлся в действительности, не ведала ни одна из душ, собравшихся в этот момент на квартире у Яйтера – кроме, конечно, специально посаженного при дверях Ангела Павлинова. Для того никаких земных секретов не существовало.
Ангел, никому не видимый, отлетел в сторонку и обосновался в углу. Павлинов вошел в число доброй сотни невидимых шпионов, которых Йохо предусмотрительно разослал в здание на Литейном, в районное отделение милиции; расставил в проходных дворах, разместил на подоконниках. Зная, что убийство сотрудника госбезопасности не сойдет ему с рук, Йохо принял меры и теперь был прекрасно осведомлен во всех намерениях противной стороны.
– Их кто-то предупредил, – подвел итог Дитятковский, и Ангел Павлинов мог на это усмехнуться, когда бы умел смеяться. Он разучился это делать, ибо в сферах, где Ангел парил, был положен конец всякому несоответствию, и ничего смешного не стало.
Ослепленный яростью Йохо не сразу сообразил, что допрашивать Оффченко у Яйтера на дому, прекрасно известном кому надо и особенно кому не надо – затея рискованная. Слова куратора, предупреждавшего о глупости этого дела, он пропустил мимо ушей. Помог ему, как ни странно, сам хозяин, не отличавшийся большой сообразительностью. Яйтер, правда, не столько думал об опасности, сколько хотел помешать убийству. Он уже хотел, чтобы Оффченко умер, но следующего, естественного и логичного шага не делал, медлил с ним. А потому, растерянный и больше прежнего неуклюжий, предупредил: «Его скоро хватятся» – в надежде, что это охладит безумного Йохо. Помимо врожденной нелюбви к насилию, Яйтер беспокоился насчет Зейды. Женщине на сносях не рекомендуется участвовать в кровавой расправе.
Йохо не сразу внял его доводам. Он видел Яйтера насквозь. Он сразу так и спросил у того в лоб: мол, понял ли ты, о чем тебе рассказали, или предпочитаешь разжеванную и переваренную пищу?
Яйтер не то чтобы не понял, но – недопонял. Сообщение Оффченко изобиловало незнакомыми фамилиями вперемежку с малоизвестными Яйтеру историческими фактами. Он смутно догадывался о выводах, неумолимо следовавших из услышанного, и обладал достаточным рассудком, чтобы увидеть неотвратимость жестокого наказания для всех, кто прямо или косвенно окажется повинным в случившемся многие годы тому назад и продолжающемся теперь – естественно, если рассказ подтвердится. Короче говоря, он, ища подтверждения, не вполне ассоциировал себя с героями повествования.
Йохо тем временем признал его правоту: все верно, мерзавца будут искать.
– Тем более, – молвил он, обращаясь к себе.
Выждал немного, убедился, что Оффченко больше ничего не скажет, и задушил его.
Яйтер суетился вокруг, дотрагивался до побагровевшего Йохо и сразу отдергивал руки, будто обжигаясь; он не сумел помешать товарищу.
Отдуваясь, Йохо выпрямился, поискал глазами, выбрал Ангела Павлинова:
– Лети к нему в контору, пошукай там.
Ангел едва шелохнулся; лишь присмотревшись можно было заметить легкую мгновенную дрожь: какая-то его часть успела переместиться по указанному адресу, вобрать в себя неприятельские замыслы и вернуться.
Яйтер обнял Зейду, давно молчавшую, и попытался вывести в кухню, но та не далась. Она выглядела ненатурально спокойной и покладистой.
– Летите все, – обратился Йохо к ненастоящим, и все они разлетелись, занимая наблюдательные посты и прихватив с собой жаркого-огненного; тот дематериализовался с натужным кряхтением, жалобно озираясь, неохотно.
– Его надо в подвал, – вдруг придумала Зейда.
– …Обыскать подвалы и чердаки, – приказал командир оперативного отряда, и Дитятковский молча кивнул, всецело поддерживая распоряжение с таким видом, будто секундой раньше отдал его лично, телепатическим усилием.
Оффченко обнаружили сразу, именно в подвале. Он полусидел, привалившись к обитой войлоком толстой трубе. Глаза были вытаращены, язык вывалился, на воротнике застыла пленка буроватой слюны.
Остальных не было.
Дитятковский связался с конторой, потребовал объявить тревогу и перехват.
2
Оффченко с написанным на лице отчаянием не двигался с места, зато шатался из стороны в сторону, будто колеблемый ветром. Время от времени он что-то произносил, но звука не было, и нижняя челюсть ходила отдельно, распахивая и захлопывая громадный рот, словно кто-то дергал за ниточку. Остальное лицо оставалось неподвижным, деревянным, как будто дерево ужаснулось при виде занесенного топора.
Трудно было судить, сам ли это Оффченко или нечто иное, ему отдаленно родственное. Физически он был мертв и стал ненастоящим, однако Йохо достаточно было небрежной гримасы, чтобы выдернуть его назад, одеть в материю, доступную для воздействия со стороны земного специалиста из мяса и костей. Он не подозревал, что в самом скором времени материя потеряет свою важность. Оффченко пока не свыкся с новым статусом и плохо понимал, что происходит. Другие ненастоящие уже кружили вокруг, оглаживали его, дергали за пальто – он вернулся одетым в платье, в котором умер.
Действие перенеслось в кабинет рисования давным-давно поставленного на капитальный ремонт дома культуры, ныне заброшенного, но не забытого. На фасаде морщился и кривлялся грязноватый плакат, извещавший о намерении продать здание под увеселительный торговый центр с подземной парковкой.
Предвидя возможность перехода на нелегальное положение – не зная, правда, какие конкретные обстоятельства к этому вынудят и следуя только наследственному чутью – предусмотрительный Йохо обустроил помещение достаточно, чтобы в нем можно было жить. Он даже раздобыл переносной генератор, работавший автономно, и теперь зима была не страшна ни Яйтеру, ни даже беременной Зейде. Кровати, стулья, плитка – Йохо позаботился обо всем. Чтобы не тянуло стужей, он законопатил щели специальной шпаклевкой, которая раздувается и твердеет, образуя уродливые пузыри. Навесил плотные ставни, чтобы электрический свет не пробивался наружу. Отвадил бомжей, помахав им издалека безобидными красными корочками. Правда, не справился с крысами, на которых корочки не подействовали. Он трудился ночами, тщательно проверяясь на случай слежки. Необычное для человека чутье подсказывало ему, что опасности нет, что здесь никто и никогда не будет его искать. Действительно: дом культуры чернел на белом, как покинутый замок, но больше смахивал на лепрозорий или крематорий, тоже обезлюдевшие. Его заносило снегом. Внутри висела ненадежная тишина, готовая в любой миг взорваться под действием мистического катаклизма, но пока ее щекотали лишь редкие грузовики, несшиеся, будто насквозь промороженные, колючие, отяжелевшие шары северного перекати-поля. Ни пьяные крики, ни скрип воображаемых валенок, которые в действительности оборачиваются скучными ботами, не залетали внутрь; тишина была отменным часовым, так что любой посторонний звук мог справедливо и загодя считаться сигналом о вражеском проникновении.
Зейда, едва ее привели, сразу легла, и Яйтер укрыл сожительницу тремя одеялами.
Когда беглецы мало-мальски прилично устроились, Йохо потребовал взяться за руки, чтобы вернуть жаркого.
Яйтер тут же, сам того не замечая за собой, тихонечко замычал: «Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке». Выбор был продиктован не мрачной иронией, на которую Яйтер не был способен, а чистым совпадением слов, какое случается в поисковых программах.
Огненный объявился уже мгновенно, с легкостью, как будто никуда не уходил, а вслед за жарким потянулись прочие, в том числе – Оффченко, которого Йохо потребовал на закуску. На брюхе топорщился неровный кармашек, очень похожий на те, что украшают у маленьких девочек их трогательные фартуки и передники, недоставало лишь вышитой вишенки; кармашек шевелился, из него то и дело кто-то высовывался – расплющенный в блин, заросший. Жаркий ущипнул кармашек и поясняюще, с непонятным бахвальством взвизгнул: «Семашко». Соседний, косо нашитый кармашек, раскапризничался, и жаркий пошарил в нем, что-то сдавил и объяснил: «Цюрупа».
Яйтер на миг отвлекся от Зейды и попытался выделить в жарком людей, которым был обязан существованием. Ему казалось, что сегодня Илья Иванов представлен наиболее полно, хотя уверенности в этом не было, так как Яйтер понятия не имел, как выглядел профессор при жизни.
– Брыкается, – пробормотала Зейда. Лежа, она созерцала подергивающийся живот, который чем-то напоминал подвижный кармашек ответчика.
Из всех троих она одна достаточно сдержанно отнеслась к мерзкому рассказу Оффченко, подтвержденному и обогащенному жарким. Ей было не до биографических тонкостей, она готовилась рожать и разумом – уже не самостоятельным, но совокупным, ее и плода – понимала, что в этом важном деле совершенно не важно, кто выйдет на свет – ребенок ли, обезьяна. Она погладила живот, успокаивая дитятко, отделенное от прекрасного и яростного мира мясом, кожей и тремя одеялами.
– Вы можете судить, – пробулькал жаркий, не дожидаясь новых расспросов. Он и без того отлично знал, какие вещи интересуют Йохо. – Вам послан дар. Правое полушарие. По слову вашему… Антонио ушел…
– Где он, Антонио? – быстро спросил Йохо. Выяснить это было для него очень важно.
– Не здесь… Вы рассудили его навсегда… Его больше нигде нет и не будет. Мы тоже хотим, чтобы нас нигде не стало. Другие желают быть. Вам решать. Быть или не быть – вам решать. Движением воли…
– Все трое должны решать? – допытывался Йохо. Яйтер и Зейда становились, по его мнению, обузой. Если на Зейду еще возлагались какие-то надежды после разрешения от бремени, то Яйтер так и останется неповоротливым тугодумом. Трубы давно поют, но ему не проснуться.
– Все трое… должны решать. Или двое должны решать. Решает часто один, или трое. Или двое.
– И с этим? – Йохо кивнул на Оффченко.
Жаркий неуклюже поклонился. Телодвижение, которое он выполнил, напоминало поклон весьма отдаленно.
– Решать с ним, да. Будьте милостивы и приятны. Мы ждем. Все ждут. Миллиарды замерли в ожидании, – добавил он с некоторым уклоном в литературность.
Йохо, победно скалясь, обернулся к Яйтеру:
– Слышишь, что он говорит? Это же Страшный Суд!
Он, как и сам полагал, немного приукрасил действительность, но чего не сделаешь для товарища, обиженного умом и нуждающегося в доброй встряске. «А может быть, нисколько не приукрасил», – сказал себе Йохо.
Тут не выдержала Зейда:
– Кого ты из себя корчишь? – затрубила она. – Натворите дел, а я в положении! – Зейда собачилась неуверенно, без огонька. Казалось, что ей ужасно хочется разубедиться в сомнениях и страхах.
– Мы всего-навсего эмиссары, – огрызнулся Йохо. – Никаких чудес, обычная наука, виток эволюции. Зря, что ли, нам дана такая способность?
– Хомо юдиканс, человек судящий, – угодливо подхватил какой-то рыхлый ненастоящий, в далеком прошлом – римский сенатор. – Нет, хомо юдикативус. Нет, юдикатурус – намеревающийся судить.
Йохо, взволнованный, кивнул ему с некоторой рассеянностью, как будто и сам давно знал все эти латинские тонкости. Он огрызался напрасно и делал это защиты ради, так как отчаянно боялся неловким душевным действием разрушить триумфальный восторг, поднимавшийся атомным пламенем от самых чресел. А Зейда, затопленная эмоциями (как и предсказывал Дитятковский) и сдерживавшая себя единственно из боязни навредить плоду, уточняла статус собравшихся с тем, чтобы напитать и насытить надежду на проснувшуюся божественность и, следовательно, близкое мщение. Она открыла в себе, что ей уже очень давно хотелось отомстить, да только она не знала, кому и за что. Яйтер же был единственный, кто позволял себе принципиальные колебания: он хуже соображал и тоже, как и его товарищи, испытывал страх. Однако он даже больше боялся иного: рехнуться, когда падет тоненькая фанерная стенка, отделявшее недоразвитое левое полушарие от вошедшего в силу правого. Он думал, что его немедленно захлестнет и спалит нетерпеливое пламя, а потому цеплялся за остатки былого почтения к человечеству, за ошметки веры в него. Ему еще казалось, будто судить людей нехорошо. Поэтому Яйтер гнал от себя откровения жаркого и признания Оффченко, ибо чувствовал, что если воспримет их всецело, то уже не останется ничего, кроме жажды возмездия.
Толкаемый страхом, он вышел якобы по нужде, желая лишь разыскать спокойный уголок, где можно пересидеть и все обдумать, а лучше ни о чем не думать. И Яйтер топтался возле окна, рассматривая давно высосанного и высушенного мотылька, застрявшего в паутине. Яйтеру пришло в голову, что будь мотылек еще жив, он, Май Красногорыч, сумел бы добрым поступком если не уравновесить, то хотя бы поколебать чаши весов, уже повисшие в воображении. В порыве приторного сочувствия он помог бы мотыльку разорвать липкие сети. Для мотылька это стало бы чудом.
«И никакого чуда нет, когда избавляешься вдруг от чего-то ужасного, неотвратимого, – ожесточенно подумал Яйтер. – Просто кто-то милосердный заглянул в сортир, где ты обитаешь. Зашел отлить».
Героический выход в абстракцию утомил его.
Он, сам того не замечая, снова стал напевать, автоматически дирижируя лапищей.
Мысли ложились на музыку, создавая бессловесное настроение, ибо никто не мыслит словами. «И вы, освобождаясь, ликуете и вольны беспрепятственно летать по этому самому сортиру, и даже творчески парить над безжизненными водами, которые замерли там, в дыре».
Так думал Яйтер, не прибегая к словам.
3
Чаши весов, которыми сделались мозговые полушария Яйтера, все же пришли в движение. Хотя их лучше было уподобить не чашам, а двум половинам ядерного заряда. За неимением живого мотылька хватило фразы весом в пылинку.
Фразу обронил жаркий – та его часть, что отдаленно соответствовала Ягоде.
Когда Яйтер вернулся в ободранное и грязное помещение, Йохо вовсю беседовал с огненным. Тому передалось нетерпение вопрошателя, и жаркий какое-то время изъяснялся без запинки. Йохо подгонял его, пришпоривал, выпытывая подробности о наметившемся Страшном Суде.
Жаркий предоставил слово Илье Иванову, распоряжаясь на манер Горыныча, вынужденного решать, какой голове поговорить, а какой – помолчать. Доклад предварился коротким спором, который мог показаться забавным, будто выдернутым из мультфильма, но в том и была особенность ситуации: создатели мультфильмов переиначивали сказочные архетипы, в себе таившие вовсе не сказочный подтекст и не имевшие целью развлекать малышей; создатели надругались над архетипами, калечили их, как заблагорассудится, так что головы, объединенные общим туловищем, вступали у них в скандальные дебаты. Однако на деле такие пререкания вовсе не выглядели смешными. Каждое слово формально подчинялось привычной логике, но слушатели чувствовали, как потустороннее рвется на волю, примеряя на себя звук за звуком, пытаясь протиснуться в звук, разорвать его и хлынуть в прореху. Фразы то и дело размыкались под водительством неуместных интонаций; иные из них почему-то произносились нараспев, а третьи достраивались подчеркнутой, нарочно усиленной икотой.
Но вот профессор, гримасничая своим отмежевавшимся лицом и поминутно срываясь на не имевшие отношения к делу подвывания, принял слово и затеял целую лекцию. Научные термины причудливо мешались с мистическими, которых Иванов успел нахвататься на перепутье между вечной жизнью и вечной смертью.
Жаркий как совокупность трансформированных духовных существ, не особенно ладивших между собой, пузырился, раздувался и опадал, наполняя помещение отвратительными звуками, которым не хватало разве что подходящего ароматического сопровождения. Никто не сомневался, что последнее было возможно, и дело лишь в способностях и возможностях аудитории, которая пока не умела перетаскивать демонов вместе с запахами.
Яйтер, едва шагнул в комнату, услышал, как Иванов цитирует новейших ученых, чья деятельность, конечно, не была для него секретом, ибо жаркий не ведал пространственных и временных границ. Он был в курсе всех современных идей.
– Формулировка Спрингера и Дейча наделяет правое полушарие человека следующими атрибутами: интуитивное, спонтанное, синтетическое, образное, непрерывное, симультанное, импульсивное. Полушарная асимметрия присуща только человеку. Правополушарные люди с трудом устанавливают логические связи между тем, что образуется в правом полушарии. Правополушарная речь – древнее. Правое полушарие ведает многими пространствами… Гибридизация позволяет усилить правополушарные проявления при относительной сохранности левополушарных. Правое полушарие служит воображению, оно – от дьявола. Фантазия порочна. – Профессор говорил отрывистыми фразами, плохо связанными друг с другом. Он, казалось, делился некими тезисами – возможно, напитавшись от породнившихся с ним большевиков любовью к тезисам как форме изложения материала. Он перепрыгивал с пятое на десятое: – Мои гибриды в подавляющем большинстве бесплодны, достаточно вспомнить мулов и лошаков… Но я добился потомства… Мы восприняли удачу не как высший промысел… но как аналог неисчерпаемости электрона. Мы заблуждались. Богу все можно. Бог грозился понаделать детей из камней… Чудо и промысел в том, что и вы не бесплодны. Но такая ничтожная отдача не окупает затрат, – голос профессора изменился; показалось, будто Илья Иванович чем-то давится. На самом деле он просто оттеснялся на задворки следующим оратором.
Жаркий втянул в себя фрагменты профессорского лица, встопорщились усики. Ягода взял слово. Воздух вокруг него дрожал, как нагретый, как будто жаркий принес из мест, где обитал и где получил свое прозвище, изрядную порцию невидимого и покуда холодного пламени. Он разлепил запекшиеся губы и сказал:
– В конце концов советское правительство решило ковать обезьянолюдей иными средствами, мало относящимися собственно к биологии. Поэтому вы остались наперечет…
Неизвестно почему, но именно это замечание покончило с колебаниями Яйтера.
Он почти физически ощутил, как его собственное, злополучное правое полушарие, предмет интереса многочисленных ученых и секретных сотрудников, разом вскипело, подобное молоку, которое долго терпело и хмурилось пенкой.
Жаркий пошатнулся и замолчал. Он поднял одну из рук, заслоняясь от ударной волны, преодолевшей неуловимую грань между материей и духом. Другие руки, помедлив, взлетели не то от восторга, вызванного долгожданным – пускай и неблагоприятным – решением, не то от ужаса, в попытке создать противовес и отпрянуть. Луначарский вытаращил глаз, и монокль выпал, но не упал, а просто повис в воздухе. Другая половина их общего с Ягодой лица исказилась и заплакала крупными слезами; те мгновенно испарялись, образуя уродливую паровую карикатуру на нимб.
Яйтер-Лебединов стоял перед ним не шевелясь, с чуть наклоненной головой. Он глядел исподлобья, и на лбу вздувалась огромная вена, похожая на латинскую букву «игрек».
Йохо Фалуев, взиравший на все это с оторопелым восхищением, спохватился:
– Стой! мы еще не знаем…
Но было поздно.
Жаркий лопнул и разъехался на тысячу мелочей. Они повисли в воздухе, как и монокль, и жаркий уподобился картинке-паззлу, которую встряхнули. Ненастоящие дружно ахнули, и Оффченко, не поднимавший глаз – громче всех. Они увидели, что Суд начался. Они не ахали, когда рассудили Антонио, понимая, что тот – всего-навсего пробный камень, а успешная процедура не явилась следствием вполне осознанного и целенаправленного акта. Теперь все устроилось, и та вечность, что покуда была им знакома, оказалась чем-то иным, тогда как настоящая вечность только приоткрывалась и означала, как и положено, либо блаженство, либо погибель. На усмотрение чрезвычайной тройки под неформальным, но в то же время неоспоримым председательством Йохо.
Фрагменты жаркого побледнели. С ними творилось нечто не поддававшееся описанию: они одновременно и таяли, и удалялись в бесконечную даль, но в размерах не уменьшались, оставалось совершенно неясным, откуда бралось это впечатление об их удалении. На какой-то миг Йохо сумел собрать воедино осколки двойного лица и мог поклясться, что там нарисовалось ликование. Это было неприятно. Меньше всего на свете ему хотелось доставить жаркому удовольствие.
«Наверное, – решил Йохо Фалуев, – ему настолько обрыдло горение, что он радуется любой перемене. Он готов пойти куда угодно, даже в ад. Ну, ничего. Мы и про ад со временем узнаем. Явимся туда и добавим; воткнем еще, потом еще воткнем».
Яйтер-Лебединов, рассудивший жаркого своими силами, глядел себе под ноги, которые все еще были широко расставлены, и тяжело дышал. Мстительное бешенство разгоралось в нем пламенем, занявшимся от того же источника, что еще недавно палил обидчика. Сейчас ему было ясно, что он не справится один, что лучше в таких делах соображать на троих, и Яйтер позавидовал Йохо, которому досталось больше смекалки, чем Зейде и ему самому. Не иначе, как благодаря любви, переполнявшей его совестливого папашу. Себя он считал нежеланным ребенком, не говоря уже о Зейде.
Зейда Двоеборова, плохо умевшая сосредотачиваться на объектах и событиях, числом превосходивших два, коротко крикнула с постели, занятая своим животом. И это был первый раз, когда Яйтер не обратил на нее внимания и не бросился к ней.
4
С этого момента он изменился необратимо. Что-то перекосилось в нем, и левое полушарие потонуло в крови, которую правое нагнетало толчками, волнами, валами.
Шатаясь, как во хмелю, Яйтер косолапил по комнате, хватаясь за всевозможную утварь, цепляя обрывки древних обоев, свисавшие со стен предсмертными, стариковскими языками. Ненастоящие почтительно расступались; их было чересчур много для достаточной материализации, и он не мог причинить им вреда простым физическим перемещением в пространстве.
В нем сразу, вся целиком, проступила материнская линия. Челюсть выдвинулась, руки, и без того длинные, казались какими-то особенно вытянутыми; они, когда ничего не хватали, висели в опасной и обманчивой расслабленности. Куртка болталась, как на цирковом клоуне; штаны съехали, и Яйтер поминутно наступал на них ногами, которые колесообразно разошлись; приплюснутый нос шумно, всхрапывая, втягивал воздух. И воздух этот успел напитаться ароматом, какой издают опилки, рассыпанные в зоологических садах.
Он больше не пришел в себя, и Йохо далее, щадя собственные силы, распоряжался им как слепым орудием в руках правосудия. В дальнейшем он не раз придерживал Яйтера за плечи, поворачивал мордой к очередному обвиняемому – наводил, как гиперболоид, и суд был скор.
Однако сейчас, когда трансформация только-только произошла, Йохо забился в угол, ведя себя на манер самца, потерпевшего поражение от особи более крупной и сильной. Яйтер ходил и метил шагами территорию. Зейда, почуяв скверное, длинно завыла, и Яйтер наградил ее увесистой оплеухой.
Оффченко, так ни слова и не сказав, все еще шатался, когда Яйтер остановился перед ним.
Куратор забился, как будто его подключили к источнику высокого напряжения. Он упорно не поднимал глаз, и только лоб страдальчески наморщился, как будто Оффченко старался оживить в памяти бурное и досрочное истечение полномочий, случившееся у него еще в бытность человеком.
– Смерть, – слово вывалилось изо рта Яйтера, словно булыжник.
И Оффченко пропал.
– Теперь нигде, – сказал Яйтер. – Теперь нигде. Нигде. Нигде.
Он упер руки в боки и пошел, то припадая на одну ногу, то молодецки выбрасывая следующую. У него сделалось совсем тупое, без тени эмоций лицо. Он описывал круги, периодически приседая, и Зейда следила за ним с постели, разинув рот и в страхе прижав к лицу растопыренную пятерню. Йохо стряхнул с себя морок, в котором казался себе наказанным за самоуверенность и самоуправство. Ни слова не говоря, он вырос перед Яйтером, запустил в шевелюру пальцы, взъерошил волосы, округлил губы. Яйтер натолкнулся на него, чуть отступил и стал плясать не то камаринского, не то барыню. Йохо подбоченился и начал копировать его движения, обернувшись живым зеркалом. Они смотрели друг другу в глаза, одинаково помертвевшие. Разница была лишь в том, что у Яйтера они подернулись пленкой, как бы схваченные прозрачным клеем, а у Йохо ненатурально сверкали хромом, как не бывает в живой природе.
Они отплясывали в полной тишине, напоминая помирившихся на токовище глухарей.
Потом тишину растревожил шепот, сперва неуверенный. Но он усиливался.
Ненастоящие пели судьям осанну. Судьи наследовали людям и намеревались вершить разбор.
…Яйтер-Лебединов, когда услышал донесшийся снизу шум, переросший в осторожные шаги, представил себе мертвого мотылька, обернутого саваном паутины. Дело стронулось с места, и первый мотылек бездумно летел на свет невечерний.
5
Местный участковый проходил мимо дома культуры десятки раз на дню и не раз замечал в нем признаки осторожной жизни. Всех бомжей, которые там обитали, он знал поименно: Нестор, Гагарин, Натоптыш, бывшая медсестра Олег, за годы скитаний лишившаяся четкой половой и видовой принадлежности, и многие другие, тоже ему отлично знакомые. Подчиняясь причудливым социальным хитросплетениям, этот народец постоянно мигрировал, как перелетные птицы с подбитыми крыльями, неспособные улететь за городскую черту. И лейтенант не стал бы задерживаться и выяснять, откуда взялся тонкий, игольчатый лучик света – испущенный темной глыбиной здания, пробившийся сквозь изоляцию, налаженную Йохо. Когда бы не то обстоятельство, что Нестор, негласный предводитель этой малой и в целом анархической общины, был встречен им недавно совсем в другом ареале обитания. Нестор, как обычно, собирал бутылки, как будто это были поздние, уже зимние грибы: вооружившись длинной палкой и почесываясь под толстой шапочкой, которую никогда не снимал, он ворошил заснеженную палую листву, ступая заинтересованно и мелко. Поиски велись в парке, и в этом тоже не было ничего особенного, не заметь участковый проплешины от костра и нескольких гнилых бревен, специально приволоченных в качестве мебели.
«Переехал, мыслитель?» – лейтенант остановился. Нестор слыл философом и созерцателем.
Нестор приобнял палку и тоже стал, опираясь на нее всем грузом.
«Погнали нас», – молвил он строго. Строгость адресовалась не милиционеру, а собственным словам. Нестор полагал событием любое сотрясение эфира, к которому относился с почтением.
Мало ли, кто их погнал и почему. Тараканы разбираются с блохами.
Участковый уже занес ногу, чтобы шагнуть и продолжить путь, но машинально спросил:
«Лесопарковые?»
И хотел идти дальше, не дослушав. Лесопарк едва ли не примыкал к дому культуры, и нечего было дивиться желанию тамошних жителей перебраться под крышу с наступлением холодов.
Но Нестор ответил, что нет, это не лесопарковые.
И лейтенант, получалось, решил свою судьбу сам, когда вознамерился продолжить допрос, а Йохо с Яйтером оказывались будто и не при чем. А может быть, ее решил своим ответом Нестор – все зависит от точки отсчета и, конечно, согласия в понятиях: что именно называть решением судьбы и от которой печки плясать.
Информация обязывала. Выяснилось, что Нестор употребил гонителей во множественном числе иносказательно, подразумевая враждебную деятельность многих сил, которые договорились между собой действовать против него, Нестора. На самом же деле чужак был один, отталкивающей наружности, с гривой седых волос.
«Что за корочки он показал?» – осведомился лейтенант.
Нестор уронил посох и ошеломленно развел руками. Нет, он никогда не читает, что написано в корочках.
Милиционер немного постоял, размышляя. Корочками мог пригрозить кто угодно, от генерала госбезопасности до трамвайного контролера. Дело не такое уж редкое, и лейтенанту-замухрышке не стоит вникать в интересы, скажем, спецслужб, которым за каким-то бесом вдруг понадобилось пустынное здание.
И он пошел по своим делам, не простившись с Нестором.
Смиренная жалоба вспомнилась, когда сверкнул тот самый пронзительный лучик. Участковый остановился, заложил руки с папкой из кожзаменителя за спину и долго рассматривал черные окна. В большинстве были выбиты стекла, но то, где горел свет, неизвестные жильцы заколотили фанерой и даже, насколько позволяла, скорее, интуиция, нежели кошачье зрение лейтенанта, законопатили, оставив по небрежности лишь маленькую щелку или дырку, и вот через нее и сочилось желтое электричество. Было совершенно непонятно, откуда оно тут взялось, в этом покинутом храме балалаечников и духовых оркестрантов. Обычно лейтенант, едва заметив что-то непонятное, не медлил ни секунды, а сразу, решительно толкал рукой или ногой очередную дверь, большей частью поганого свойства – грязную, покосившуюся, изгвозданную ногами, и заходил внутрь, держа наготове одно из пяти-шести банальных обращений. Приветствий среди них не было. Но сейчас он топтался и мялся, не решаясь протолкнуться в проем, сооруженный некогда вместе с самим забором. Дитер и Мартин стояли перед участковым столбами, и он их, конечно, не видел. Они напряглись и лезли из своих легких эфирных кож, чтобы выполнить распоряжение Йохо и не допустить в строение любопытных. Они создавали вокруг себя негостеприимное поле, которого, однако, недоставало для успешного сдерживания лейтенанта. И он, решившись, полез в проем, и проломил телесами одну третью часть Дитера и три четвертых части Мартина, но те не почувствовали боли. Когда лейтенант очутился на запретной территории, они уже полностью восстановили структуру и форму и продолжали стоять, заступая проем, ибо никто не снимал их с поста.
Двумя минутами позже участковый, припорошенный не то пылью, не то известкой, не то снегом, предстал перед судом, но не в качестве обвиняемого, а будучи пока лишь нежеланным свидетелем. Йохо отреагировал автоматически: повалил его и зарезал кухонным ножом.
6
Лейтенант не успел ничего понять. Он застал странную картину: в дальнем углу, на старой кровати с прогнувшимися и ржавыми прутьями, под ворохом тряпья, лежала какая-то желтоватая образина. Живот вздымался горой; лежащей было худо, она зажимала руками рот. Над образиной навис, шатаясь, налысо бритый тип, до невозможности отталкивающего вида, очень похожий на гориллу. Казалось, он не знал, чем себя занять – шарил глазами по образине, по малиновому полушарию одеяла, откуда клочьями лезла вата; по стенам, расписанным нецензурными словами; бритоголовый размахивал руками, как будто беседовал сам с собой, но ни на чем не мог сосредоточиться.
Удивительнее всех вел себя третий – гривастый, крепкий старик с длинными руками. Он расхаживал по комнате и что-то произносил в пустоту, беседовал с кем-то невидимым. При виде милиции он замер на полуслове, а дальше действовал проворно и без колебаний. Участковый отпрянул, не удержался на ногах, упал; старик, уже вооруженный, оседлал его, сверкая огромными золотыми зубами.
Краем глаза, уже погибая, лейтенант заметил, что бритоголовый отвернулся от брюхатой уродины и безучастно созерцает грязный пол – на что он смотрел? на кровь, что струилась кривой ленточкой и расползалась в лужу, – догадался участковый и как-то сразу успокоился, и умер с тем, чтобы минутой позже увидеть прежнюю картину, но уже затуманенную, подернутую серой дымкой. Он стоял и недоумевающе переводил взгляд с собственного тела, притихшего с подвернутой ногой на полу, на незнакомых, причудливо одетых людей, которых в комнате вдруг собралась целая толпа. Все чувства участкового обострились; он ловил и запахи, которых раньше не различал, и звуки из категорий инфра и ультра, и даже какие-то волны. Седой, выделявшийся из толпы особенной объемностью и рельефностью, наподдал окровавленный нож, чтобы тот лег поближе к трупу, деловито утерся рукавом и с долей сочувствия посмотрел участковому в глаза.
– Прости меня, служивый, – сказал Фалуев. – Тебе не повезло, ты оказался где не надо.
Лейтенант подавленно молчал, уже обо всем догадавшись, уже понимая, что беседы в обычном режиме, с требованием предъявить документы и следовать к выходу, не будет.
– Ты пострадал, – продолжил Фалуев, немного помедлив. – Но за это ты будешь вознагражден. Яйтер! – Он повернулся к бритому. Тот послушно, слегка шатаясь, протопал ближе и остановился, сверля участкового безжизненным взором. Глаза у Лебединова стали как у ненастоящих, которых предстояло судить.
Разноголосица смолкла. Близилось что-то важное, решающее. Внезапно лейтенант понял, что вся его посмертная судьба зависит от воли этого безумного неандертальца.
Фалуев объяснил Лебединову:
– Теперь мы будем убивать живых.
Лебединов кивнул, ничего не имея против. Фалуев продолжил:
– Сначала наступит первая смерть, а потом вторая. Или вторая жизнь. Определи товарища офицера. Он не делал нам зла и заслуживает помилования.
– Не сделал? – подозрительно переспросил Лебединов. – Не успел?
Лейтенант догадался, что сейчас будет страшное, и по старой земной привычке закрыл руками лицо.
– Главное, что не сделал, – настаивал Фалуев.
– Но хотел, – Лебединов не уступал ему и не сводил с участкового глаз.
– Давай у них спросим! – Фалуеву хотелось справедливости. Он повернулся и театральным жестом указал на ненастоящих, одновременно приглашая их высказаться. Но те почтительно молчали и даже подрагивали, нервно и трепетно, а Павел Андреевич даже забылся и шарил по карманам в поисках сигарет и спичек. Тогда Фалуев перевел взгляд на Зейду, но Зейду мутило, она полностью отрешилась от происходящего и оставалась внимательной лишь к внутренним симбиотическим процессам.
Лебединов ждал. Йохо знал, что прецедент ляжет в основу всего последующего, уже массового разбирательства. Он был уверен, что лейтенанта надо пощадить, ибо чувствовал некоторые угрызения совести. Но в то же время он понимал максималистскую логику Яйтера, судившего помыслы, которые приравнивались к реальному деянию. Взгляд Фалуева упал на колоду карт, в суете и неразберихе прихваченную с остальными пожитками.
– Пусть нас рассудит Бог, – предложил Йохо Фалуев. – Или случай, это одно и то же. Сыграем? Если моя возьмет, он полетит к ангелам, если твоя – отправится к чертям.
– Там нет чертей, – пролепетал лейтенант, уже немного разбиравшийся в закулисном мироустройстве. – Там хуже, там нет ничего. – Перспектива окончательного небытия ужасала его настолько, что он даже осмелился подать голос.
– Ну да, разумеется, – небрежно подхватил Фалуев. – Черти здесь. Ну же, старина! – поторопил он Лебединова. – Одну партию.
Тот глубоко вздохнул, уставился на колоду.
– В дурака, – глухо сказал Лебединов.
– Ну не в покер же, – оскалился председатель суда. Он подошел к столу, смахнул с него бытовую дребедень, подцепил и придвинул стулья. – Играем на офицера, отличника боевой и политической подготовки, – громко объявил Фалуев. – Попрошу свидетелей подойти поближе.
Ненастоящих не пришлось просить дважды. Они заключили стол в тройное кольцо – настолько их стало больше, а между тем из подполья вырастали новые, и новые свешивались с потолка, подобно летучим мышам, и выходили из стен, и выползали из-под ложа, на котором грузно ворочалась Зейда, забывшаяся липким сном.
За окном начиналась вьюга. Глубокие следы, оставленные лейтенантом, заносило снегом, как будто они тоже переставали принадлежать земному миру и, мельчая, цепочкой утягивались в сопредельные миры.
Фалуев и Лебединов сели друг против друга. Колода легла на стол, и оба с непонятным для себя беспокойством обратили внимание, что сукно, его покрывавшее – зеленого цвета, очень старое, но добротное. Чего-то не хватало; художественное чутье на миг возобладало в Лебединове, заставив его пошарить глазами в поисках светильника. Зацепиться было не за что: все казалось корявым и ненадежным. Толстые пальцы Фалуева прогнули колоду, щелкнули ею, наподдали – верхняя половина чуть съехала, как будто предлагала себя его визави. Ненастоящие подошли ближе, столпились и заглядывали через плечи, и смерть, воплощенная в призраках, металась против обыкновения, не находя себе места ни за левым плечом, ни за правым.
– Сдавайте, – пригласил Фалуев, непроизвольно переходя на «вы». Зеленое сукно чем-то располагало к изысканности.
Лебединов механически разбросал карты, выдернул козырь: пиковую девятку.
– Вини винями, – напомнил он, но по тону было видно, что ему все равно и он занят какими-то посторонними мыслями.
– В подкидного, Лебединов, – поморщился второй игрок. – Переводного я не люблю. Уважите?
– Извольте, – тот, как бы ни был погружен в свое, сокровенное, не мог не удивиться этому слову, которого раньше не то что не употреблял, но даже не вспоминал.
– Шестерка, – Фалуев сбросил семерку бубен и откинулся на спинку стула. В комнате было смертельно тихо.
Лебединов отбился; оба взяли по карте. Прошелестело: «на кон, на кон» – двое ненастоящих, которых прежде никто не видел, толкали милиционера к столу. Фалуев махнул рукой:
– Убрать. На стол его, что ли? Может быть, он еще и спляшет?
Лейтенанта втянули обратно.
Лебединов безропотно принял семь карт и держал образовавшийся веер не без грубого изящества.
– Туз, – объявил Фалуев, хотя все и так видели, что туз.
Козырная восьмерка впилась в червонное сердце черными паучьими ножками.
– Бито – браво, Лебединов! – тот достал папиросу и запрокинулся вновь, ожидая лакейского огня; спичка так и не появилась, и Фалуев закурил самостоятельно. Дым разлегся рыхлым пластом.
– Дайте ему вальта, – прошептал кто-то над ухом. Лебединов послушно выбросил вальта, потом еще одного, и еще, и противник принял. Колода истончалась; лейтенант уже не вполне стоял, но сидел на корточках, смятый и стиснутый со всех сторон; некоторые без стеснения взбирались прямо на него, чтобы лучше видеть. Правые полушария игроков были заняты картами, что не шло на пользу материализации: привидения продолжали прибывать, и многие ничего не весили, висели ничком над столом, над ленивыми дымными облаками, и заглядывали в карты.