Ахматова без глянца Фокин Павел
Она здесь чаще томилась, чем чувствовала себя «у себя», хотя именно здесь в последние годы протекала главным образом ее творческая работа. И оживала она, только когда кто-нибудь к ней сюда приезжал. Я однажды, уходя от нее, видел, как по саду шли приехавшие к ней из города молодые поэты и с какой радостной улыбкой, как будто сразу помолодев, она их встречала на крыльце.
Сильва Соломоновна Гитович:
Вечерами появлялись молодые поэты, которых Анна Андреевна очень любила. Плечистый рыжеволосый Бродский, с веснушками на круглом лице, и хорошенький, мелкокостный, с глазами, как чернослив, предельно вежливый Толя Найман.
Частенько, в любое время дня, бесцеремонно приезжали проворные молодые люди, пишущие и не пишущие, знакомые и незнакомые, почитать свои стихи Ахматовой или просто поглазеть на нее, чтобы потом где-нибудь при случае сказать: «Этот вечер я провел у Ахматовой. Было чудесно».
Саня (Александр Гитович, поэт, переводчик. — Сост.) из себя выходил, страшно возмущаясь тем, что она не гонит их в шею. Но последние годы Анна Андреевна уже была не так строга и менее неприступна.
Я помню, как на моих глазах утром явился какой-то болван с гитарой под мышкой. Нахально вперся на веранду, где Анна Андреевна пила чай, и сказал, что ему необходимо прочесть свои стихи только ей.
«Давно вы пишете?» — спросила она. «Уже два месяца», — ответил гость. Выставить его оказалось совершенно невозможно, и пока он не прокричал две толстых общих тетради, он не двинулся с места.
Алексей Владимирович Баталов:
Убеленные сединами солидные посетители, которые навещали Ахматову в Будке, не на шутку смущались, найдя за ветхим забором вместо тихой обители у куста знаменитой бузины настежь распахнутый дом. Во дворе валялись велосипеды, стояли мотоциклы и бродили по-домашнему одетые молодые люди. Одни разводили костер, другие таскали воду, а третьи шумно сражались в кости, расположившись на ступенях веранды. В соответствии с испугом гостя и серьезностью его визита эта публика, конечно, сразу несколько стихала, приобретая необходимую долю приличия, но кипевшая вокруг дома жизнь отнюдь не прекращалась и не теряла первоначального направления. Анна Андреевна очень чинно уводила посетителя в свою комнату, говорила с ним о делах, угощала чаем или «кофием», а потом, если находила это нужным, приглашала гостя на веранду к общему столу.
Анатолий Генрихович Найман:
С большой неохотой раз в день она выходила на прогулку, хотя врачи настаивали на двух-трех. Маршрут был, как правило, до Озерной и обратно, аллейкой, проложенной в сосновом лесу. В нескольких метрах от Озерной была низенькая скамейка, она ненадолго присаживалась и, продолжая разговор, начинала водить концом трости по земле влево и вправо, так что вскоре появлялся свободный от опавшей хвои сегмент чистой сыроватой почвы. Было что-то завораживающее в этом похожем на качания стрелки метронома скольжении тонкой коричневой палочки и постепенном очищении черной земли, как бы грифельной доски, готовой для письма, в окружении желтых иголок. Я ловил себя на том, что это неожиданно становилось существенней и интересней беседы, что под эти шаркающие звуки и вычерчивание дуг беседа может быть все равно какая…
Сильва Соломоновна Гитович:
Обычно под вечер А.А. с гостями ходила гулять в сторону дороги до сдвоенной скамейки, стоящей против бледно-голубой двухэтажной дачи Плоткина. Доходя до Озерной, А.А. указывала на эту дачу, говоря: «Этот фундамент замешен и на моих капельках крови».
Сидели, отдыхали, любовались закатом. Затем медленно шли обратно. Но все это было потом, а в первые годы комаровского житья она легко проходила такое расстояние, как от своей Кудринской до 2-й Дачной, а когда однажды нас на дороге застала гроза и полил крупный дождь, мы, мокрые до нитки, весело бежали мимо шумящих деревьев и, наконец добежав до дому, А.А. ловко выкручивала потемневший подол чесучового платья.
Анатолий Генрихович Найман:
Из соседей по участку — с Гитовичами она дружила, с другим писателем и его женой была, что называется, в добрососедских отношениях. Он был инвалидом войны, чудом выжил после тяжелейшего ранения: Ахматова говорила, кажется, со слов жены, что от него осталось 40 %, остальное протезы. Когда я приехал в Комарово почти после месячного перерыва, она среди новостей рассказала, что сосед со скандалом ушел к другой: «Вы понимаете, две женщины боролись за сорок процентов».
Недалеко от ее домика стояла дача критика, который в конце сороковых годов сделал карьеру на травле Ахматовой. Проходя мимо этой двухэтажной виллы, она приговаривала: «На моих костях построена». Однажды мы медленно шли по дороге на озеро, когда появился шагавший нам навстречу хозяин дачи со своей молоденькой дочерью. Сняв берет, он почтительно поздоровался с Ахматовой. Она не ответила, потому, может быть, что действительно не заметила или могла не заметить. Тогда он обогнал нас лесом, зашел вперед и еще раз так же ее приветствовал. Она поклонилась. Через несколько минут я спросил, зачем она это сделала, если узнала его. Она ответила: «Когда вам будет семьдесят пять и такое же дырявое, как у меня, сердце, вы поймете, что легче поздороваться, чем не поздороваться». Про двух знаменитых ленинградских писательниц говорила: «Пишут большие романы и строят большие дачи».
Иосиф Александрович Бродский. Из бесед с Соломоном Волковым:
Я помню зиму, которую я провел в Комарове. Каждый вечер она отряжала то ли меня, то ли кого-нибудь еще за бутылкой водки. Конечно, были в ее окружении люди, которые этого не переносили. Например, Лидия Корнеевна Чуковская. При первых признаках ее появления водка пряталась и на лицах воцарялось партикулярное выражение. Вечер продолжался чрезвычайно приличным и интеллигентным образом. После ухода такого непьющего человека водка снова извлекалась из-под стола. Бутылка, как правило, стояла рядом с батареей. И Анна Андреевна произносила более или менее неизменную фразу: «Она согрелась».
Помню наши бесконечные дискуссии по поводу бутылок, которые кончаются и не кончаются. Временами в наших разговорах возникали такие мучительные паузы: вы сидите перед великим человеком и не знаете, что сказать. Понимаете, что тратите его время. И тогда спрашиваете нечто просто для того, чтобы такую паузу заполнить. Я помню очень отчетливо, как я спросил ее нечто, касающееся Сологуба: в каком году произошло такое-то событие? Ахматова в это время уже поднесла рюмку с водкой ко рту и отпила. Услышав мой вопрос, она сделала глоток и ответила: «Семнадцатого августа тысяча девятьсот двадцать первого года». Или что-то в этом роде. И допила оставшееся.
Сильва Соломоновна Гитович:
Приезжала погостить в Комарово подруга юности Анны Андреевны Валерия Сергеевна Срезневская. Ее привез ее сын. В мое окно мне было хорошо видно, как из машины с трудом вылезла согнутая пополам старуха с завитыми буклями и, тяжело опираясь на палку, заковыляла по дорожке.
На крыльцо, высоко неся седую голову, вышла навстречу Анна Андреевна.
Валерия Сергеевна пробыла на даче два дня. Они сидели на открытой веранде, и она, смотрясь в ручное зеркало, бережно поправляла крашеные завитки каштановых волос. Слышен был воркующий смех. Потом Анна Андреевна, слегка монотонно, нараспев читала:
- И сердце то уже не отзовется
- На голос мой, ликуя и скорбя.
- Все кончено. И песнь моя несется
- В пустую ночь, где больше нет тебя.
«Аня, прекрасно, — восхищалась Валерия Сергеевна. — Прочти теперь из «Anno Domini»: «Враг мой вечный, пора научиться / Вам кого-нибудь вправду любить…»» — «Нет, Валя, я лучше тебе прочту другое…»
…В Ленинград приехал Роберт Фрост. Его торжественно принимали в Союзе писателей, возили по городу, показывая Ленинград, а на другой день в Комарове на своей даче академик Алексеев устроил в его честь званый завтрак. Конечно, была приглашена и Анна Андреевна.
Утром Нина Антоновна сделала ей великолепную прическу, красиво зачесала волосы наверх, погладила парадное шелковое платье, называемое «подрясник». В тон платья надели на Анну Андреевну серые туфли Нины Антоновны. И, высоко неся седую голову, в длинном светло-сером платье, она, в ожидании машины, появилась на крыльце.
Скоро приехала алексеевская «Волга» и увезла Анну Андреевну.
Завтрак в честь Фроста сильно затянулся, и Анна Андреевна вернулась усталой. Она сбросила «подрясник», уютно улеглась на кровать и с непередаваемой интонацией, какой-то смесью шутливости и сожаления, сказала: «Я и не представляла себе, что он такой старый. Весь завтрак он мирно спал. Спал, неожиданно просыпался, смотрел поверх голов на верхушки сосен и снова сладко засыпал».
Анатолий Генрихович Найман:
Окно ее комнаты выходило в сосновую рощицу, летом наполненную «зеленым воздухом», который она охотно и с некоторой гордостью за природу показывала гостям. Раза два в неделю перед домом устраивался костер, из сухих веток, шишек, опавших иголок. Она эти часы — гудящее пламя, тлеющие красные угли — очень любила. Но предупреждала, если устроитель был неопытный: «Мой костер — одно из коварнейших на свете существ», — и следила, чтобы на ночь его тщательно засыпали землей: дескать, однажды она проснулась среди ночи, оттого что пламя полыхало выше сосен: «А вечером притворялся смирным. Вы его не знаете».
1964. Европейское признание
Михаил Васильевич Толмачёв:
После лета 1963 года последовал длительный перерыв в моих встречах с Анной Андреевной. Конец ему был положен ее звонком поздней зимой или ранней весной 1964 года. Раздался этот звонок чуть ли не посреди ночи: Анна Андреевна просила приехать на другой день помочь: надо было вписать французский текст в машинопись ее воспоминаний о Модильяни, которую официально признанный «патрон» Ахматовой А. А. Сурков должен был увезти в тот же день в Италию для публикации. <…>
Акция Суркова связана с тем, что ей присуждена поэтическая премия Европейского сообщества писателей (она показала мне письмо, извещавшее об этом, за подписью руководителя Сообщества итальянца Джанкарло Вигорелли). Премия называется «Этна-Таормина». Никто ничего толком ни о премии, ни о Таормине, кроме того, что она находится вблизи вулкана Этна в Сицилии, сказать не может (и слава богу, можно добавить сегодня: знай Анна Андреевна, что Таормина в течение десятилетий была той Аркадией, где Вильхельм фон Глёден мог черпать мотивы своих гомоэротических фотобуколик, она могла бы туда и не поехать). Впрочем, и в нашу встречу она сказала: «Я, конечно, никуда не поеду». Я буквально взмолился: «Анна Андреевна, вам надо ехать». «Но вы забываете о моих ногах» (а ведь она еще ничего не знала о той лестнице, которая ведет к замку в Катании, где ее будут чествовать, как Петрарку на Капитолии). «Вам надо ехать», — повторил я и добавил: «И еще, по вашим словам, Италия это сновидение, которое помнишь всю жизнь». Она улыбнулась.
Анатолий Генрихович Найман:
Это был немножко «визит старой дамы»: ехала не Анна Андреевна — Анна Ахматова. Она должна была вести себя, и вела себя, как «Ахматова». Возвратившись, показывала фотографии; церемония на Сицилии, дворец, большой стол, много людей; на заднем плане — античный бюст с довольно живым — и насмешливым — выражением лица. Она комментировала: «Видите, он говорит: «Эвтерпу — знаю. Сафо — знаю. Ахматова? — первый раз слышу»». Сопоставление имен было существеннее самоиронии.
Рассказывала, как проснулась утром в поезде и подошла к вагонному окну: «И вижу приклеенную к стеклу — во весь его размер — открытку с видом Везувия. Оказалось, что это и есть «лично» Везувий».
Ганс Вернер Рихтер (1908–1993), немецкий писатель, журналист:
Наутро, когда я открыл ставни, я увидел секретаря Союза советских писателей, который сидел на желтой садовой скамье под моим окном, окруженный мандариновыми и апельсиновыми деревьями, на фоне пышной зелени и цветущих кустов. Он сидел как олицетворение мирного сосуществования посреди сицилийского утра и, быть может, думал о Хрущеве, утраченном им всего два месяца назад. «Ах Сурков, как переменчива жизнь!» — хотел я воскликнуть, но ограничился чопорным поклоном из окна, и он так же чопорно поклонился мне — то были поклоны добропорядочных прихожан во храме мирного сосуществования.
Солнце сияло, Этна курилась, греко-римский театр гляделся в мирное море, а я лежал в шезлонге, размышляя о смысле своего пребывания здесь. И тут я увидел, что мимо проходит генеральный секретарь Джанкарло Вигорелли, итальянский литературный менеджер. Был он, как всегда, элегантен, строен, волосы гармонически завиты… Очки сияли. Я окликнул его и спросил, что мне нужно делать. Он изумленно воздел очки горе и развел руками. «Ничего, мой милый, ничего! События и поэты сами придут к вам!» И они действительно шли… испанцы, португальцы, финны, шведы, русские, румыны, венгры, югославы, чехи, французы, англичане. Целые делегации с председателем, переводчиком и секретарем и растерянные одиночки, несущие перед собою свои стихи. Лишь немногие были мне знакомы: Унгаретти, Альберти, Симонов, Лундквист, Твардовский, Квазимодо, Пазолини. Но здесь не требовалось представляться друг другу. Достаточно было днем лежать на солнце, вечер проводить в перестроенном из молельни баре, есть, пить, спать — и не платить за это ни гроша. Виски, водка и граппа безвозмездно текли в глотки, закаленные стихами. Кто оплачивал все это? Советское посольство, сицилийская промышленность, римское правительство и, быть может, все-таки мафия? Неужели мы гости мафии? А может быть — Анна Ахматова?.. Но нет, дальше я думать не стал.
…В последующие дни не происходило ничего… В конце концов я сообразил, что все мы просто пребывали в ожидании. Да, мы заняты тем, что ожидаем Анну Ахматову — божественную Анну Ахматову; обязана она быть божественной, судя по всему тому, что говорилось кругом вслух, шепотом, намеками, судя по всем стихам в ее честь, которые в стольких комнатах огромного монастыря вколачивались в пишущие машинки и потом выколачивались наружу. Право, теперь уже и я с нетерпением ожидал ее прибытия.
— Анна Ахматова здесь, — услышал я, вернувшись в отель после прогулки на пятый день безделья. Это было в пятницу, в двенадцать часов дня, когда солнце стояло в зените.
На этом месте, уважаемые слушатели, я должен сделать цезуру, необходима пауза, чтобы достойно оценить этот час. Потому что из-за этой груди, из-за этого голоса, из-за всего этого облика могла бы начаться Первая мировая война, если б не нашлось для нее других причин.
Да, здесь сидела сама Россия — посреди сицилийски-доминиканского монастырского сада. Россия восседала в белом лакированном садовом кресле, на фоне мощных колонн монастырской галереи. Великая княгиня поэзии (придворная дама на почтительном от нее расстоянии) давала аудиенцию поэтам в собственном дворце. Перед нею стояли поэты всех стран Европы — с Запада и с Востока — малые, мельчайшие и великие, молодые и старые, консерваторы, либералы, коммунисты, социалисты; они стояли, построившись в длинную очередь, которая тянулась вдоль галереи, и подходили, чтобы поцеловать руку Анны Ахматовой. Я присоединился к ним. Она сидела, протягивала руку, каждый подходил, кланялся, встречал милостивый кивок, и многие — я видел — отходили, ярко раскрасневшись; каждый совершал эту церемонию в манере своей страны: итальянцы — обаятельно, испанцы — величественно, болгары — набожно, англичане — спокойно, и только русские знали ту манеру, которую ожидала Ахматова. Они стояли перед своей царицей, они преклоняли колена и целовали землю. Нет, этого, разумеется, они не совершали, но выглядело это именно так, или могло быть так. Целуя руку Анны Ахматовой, они словно целовали землю России, традицию своей истории и величие своей литературы. Среди них только один оказался насмешником — я не хочу называть его имени, чтобы уберечь его от немилости Анны Ахматовой. После того как и я совершил обряд целования руки в стиле моей страны, насмешник сказал: «А знаете ли, в 1905 году, в пору первой русской революции, она была очень красивой женщиной».
Тогда Анне Ахматовой было шестнадцать лет; два года спустя, в 1907 году, появились ее первые стихи, которые привлекли внимание избранных литературных кругов. То были стихи восемнадцатилетней. А сегодня в семьдесят шесть она принимала чествования в Таормино, она — живое олицетворение целого периода русской истории от Николая II через Керенского, Ленина, Сталина, Хрущева до Брежнева и Косыгина, — все еще непреклонная, все еще величественная, часть самой России среди сицилийских мандариновых деревьев. Теперь следовало бы наконец рассказать о жизни и творчестве Анны Ахматовой, ради чего — признаюсь откровенно — мне пришлось заглянуть в историю русской литературы, — но сперва я хочу описать вечер, который наступил после этого дневного приема. Нам объявили, что Анна Ахматова будет читать стихи. Мы собрались вечером в одном из залов просторного монастыря — двести человек, большинство в праздничных костюмах, как на премьеру. За столом президиума сидели Унгаретти, Альберти, Вигорелли и Квазимодо. Один стул посередине оставался пустым. Снова мы ждали Анну Ахматову. Когда она вошла наконец в зал, все вскочили с мест. Образовался проход, и она шла сквозь строй рукоплещущих, шла не глядя по сторонам, высоко подняв голову, без улыбки, не выражая ни удовлетворения, ни радости, и заняла свое место в президиуме. После пышной итальянской речи наступило великое мгновение.
Она читала по-русски голосом, который напоминал о далекой грозе, причем нельзя было понять, удаляется ли эта гроза или только еще приближается. Ее темный, рокочущий голос не допускал высоких нот. Первое стихотворение было короткое, очень короткое. Едва она кончила, поднялась буря оваций, хотя, не считая нескольких русских, никто не понимал ни слова. Она прочла второе стихотворение, которое было длиннее на несколько строк, и закрыла книгу. Не прошло и десяти минут, как ее чтение — акт милости, оказанной всем, — окончилось. Взволнованно благодарил ее Вигорелли, взволнованно благодарил Унгаретти, взволнованно рукоплескали все; аплодисменты не умолкали долго.
После этого присутствовавших поэтов попросили прочесть стихи, посвященные Анне Ахматовой. Один поэт за другим подходил к ее стулу и читал свое стихотворение, обращаясь к ней и к публике, и каждый раз она поднимала голову, смотрела налево, вверх или назад — туда, где стоял читавший, — и благодарила его любезным кивком каждый раз, будь то английские, исландские, ирландские, болгарские или румынские стихи. Все происходившее напоминало — пусть простят мне это сравнение — новогодний прием при дворе монархини. Царица поэзии принимала поклонение дипломатического корпуса мировой литературы, просто от выступавших здесь дипломатов не требовали вручения верительных грамот. Потом кто-то сказал, что Анна Ахматова устала, и вот она уже уходит — высокая женщина, на голову выше всех поэтов среднего роста, женщина, подобная статуе, о которую разбивалась волна времен с 1889 года и до наших дней.
Ирина Николаевна Пунина:
Был декабрь 1964 г., двенадцатое число. Незадолго до полудня Ахматовой подали машину и мы поехали из Таормины в столицу Сицилии — Катанью. От Таормины шоссейная дорога идет серпантином вдоль побережья Ионического моря. Со стороны гор во многих местах дорога укреплена гигантскими квадратами вулканической породы — это циклопическая кладка. Шофер-сицилиец все время старался обратить наше внимание на эти глыбы. Со свойственной южанам темпераментностью он много раз произносил слово «киклоп». Не надеясь, что мы поняли, он оставлял руль и одной рукой показывал направо, на кладку, а другой тыкал себя в середину лба, чтобы напомнить нам об одноглазых циклопах. Автомобиль ехал при этом со скоростью сто километров, и постоянно на пути были повороты почти под прямым углом, там, где выступали скалы. Слева был то крутой обрыв над морем, то дорога приближалась к самой кромке воды. Когда Акума осознала все это, она безумно испугалась и возмутилась, что нас бросили на попечение этого ужасного сицилийца, который ничего не хотел слушать и не понимал наших предупреждений о рискованности такой езды. Акума хотела объяснить ему по-французски, что так нельзя ездить, но он по-прежнему шумно рассказывал нам свое. Когда я стала ему втолковывать, что на нашем языке «циклоп» известен и мы поняли его, шофер невероятно обрадовался, но руки его не легли на руль; лишь слегка прикасаясь к рулю, он уверенно направлял машину.
Позже Анна Андреевна создала целую новеллу о том, как Вигорелли нас бросил, шофер вез над пропастью и все время разговаривал руками, жестами, не управляя машиной, а машина мчалась с бешеной скоростью. Она очень ярко об этом рассказывала всем навещавшим ее после возвращения из Италии.
Машина мчалась вдоль берега моря, а шофер, обрадованный, что ему удалось привлечь наше внимание к следам гигантской работы циклопов, стал рассказывать о следующих легендах этого сказочного края. Он был весел и спокоен, временами ладонью подправлял баранку, нам оставалось только довериться его профессиональной опытности. За всю дорогу мы не испытали ни одного резкого торможения, ни одного неприятного ощущения. Акумин испуг и напряжение постепенно отпали, и она слушала, как шофер с новым жаром рассказывал синьоре о путешествии Одиссея, показывая обеими руками на море, на скалы, подымавшиеся среди волн. Светило яркое солнце, ласково плескалось лазурное море, при некоторых поворотах виднелась Этна, которая, казалось, неотступно следила за нашим движением у ее подножия. В ложбинках вдоль дороги лежали опавшие перезрелые лимоны. На плоских местах были виноградники, пышно и ярко цвели кустарники. На некоторых деревьях уже зацветала мимоза. По сицилийским понятиям — это преддверие весны. Нам это почти непонятно. Весь южный берег Сицилии в декабре ярко-зеленый: цветут ромашки высотой с человеческий рост, цветут кактусы, которые выше двухэтажных домиков, на цитрусовых висят оранжевые и желтые зрелые плоды и набухают новые почки. Но мимоза это символ весны.
Мы прибыли в Катанью около часа дня. Акума сильно устала от испуга, от дороги, от вчерашнего вечера. Впереди еще были главные торжества. Нас подвезли к гостинице «Эксельсиор» — многоэтажному небоскребу, столь непохожему на радушный отель Святого Доминика в Таормине. Вдоль подхода к гостинице с двух сторон толпились репортеры, фотографы, любопытные и большое количество американских моряков. Решительным гневным жестом Ахматова остановила фотографирование и вопросы. Мы шли медленно, она опиралась на мою руку, опустив лицо, тяжело дыша. Только в самых дверях гостиницы нас встретили, кого-то послали за нашими вещами, я получила ключ от номера, и мы поехали на восьмой этаж. Горничная открыла номер — это была маленькая комната с одной кроватью посередине. Накапливавшиеся в Акуме усталость и раздражение передались и мне, я сказала, что не потерплю такого издевательства, спущусь вниз выяснить недоразумение. Акума, не желая меня отпустить, перешла на крик: «Не смей! Откуда ты знаешь, может быть, у них принято спать на одной кровати!!!»
Я пошла к администратору, все довольно быстро уладилось, нам дали другой номер: с двумя огромными кроватями, с маленькой приемной, с ванной комнатой (в которой был телефон) и небольшой прихожей. Номер был на том же восьмом этаже, но по другую сторону холла и не угловой, а чуть в глубине.
Насколько в Таормине Ахматова была окружена вниманием и почетом, настолько здесь мы были предоставлены сами себе. В четыре часа Сурков и Брейтбурд обещали прийти за Анной Андреевной. Акума прилегла, я дала ей бутерброды, привезенные с собой, и кофе из термоса. Она скоро поднялась, я ее одела, причесала. Ей не понравилась прическа, я пыталась что-то менять. Акуме опять не понравилось, она хотела что-то поправить сама. Наконец, я сделала новую прическу, очень удачную, классическую и скромную. Ее неудовольствие продолжалось, но как-то внезапно она смирилась. Посмотрели на часы, был уже пятый час. Никто не пришел за нами. Я позвонила Суркову — никто не ответил. Я хотела спуститься вниз — Акума не отпустила. Нельзя было ее оставлять. Наконец я вышла на балкон. Напротив было огромное административное здание со статуей, напоминающей американскую статую Свободы. Таормина казалась чудесным сном. В Катанье все было чуждое. На площади понемногу собирались роскошные автобусы. Присмотревшись, я увидела Симоновых и еще знакомые фигуры. Я пыталась позвать их, махала, но с высоты восьмого этажа ничто не доходило до шумной площади. Я ходила от балкона до порога, придумывала какие-то мелочи, чтобы отвлечь Акуму. Надо было что-нибудь узнать, но оставить Акуму одну в таком состоянии было невозможно. Я вышла в коридор пригласить горничную.
В номер по ту сторону холла (который мы должны были занимать) кулаками стучали Брейтбурд и Симонов. Появился и Сурков с «сине-зеленым от страха лицом» (как потом рассказывала Акума) — они больше получаса стучались в пустой номер. Из этого Акума сделала еще одну новеллу, рассказывая знакомым о том, как Брейтбурд и Сурков, не застав нас в номере, решили, что мы сбежали. «Бедный Сурков», — иногда заканчивала Акума этот рассказ.
Но в тот день, наспех выяснив произошедшее, все спустились вниз, на площадь, сели в давно нас ожидавшие автомобили и поехали в здание парламента — палаццо Урсино — средневековый замок с глухими стенами и круглыми угловыми башнями. Машина въехала через низкие каменные ворота внутрь прямоугольного замкнутого двора и остановилась около крутой высокой каменной лестницы. Когда я узнала, что никакого другого входа нет, я замерла. Акума меня одернула и, впившись в мою руку, начала подыматься с решительностью, которую проявляют люди, готовые к любому рискованному шагу.
Дмитрий Николаевич Журавлёв:
Увидев рыцарские ступени замка, куда ее вели, она вспомнила о предупреждении врачей: лестницы опасны для ее сердца. Но делать было нечего. «Что же? — подумала я. — По крайней мере, я умру на земле Данте! И, представьте себе, я даже не очень задохнулась…»
Войдя в зал для церемоний и заняв предназначенное ей место, она обратила внимание на мраморный бюст Данте, стоявший поблизости. «Мне показалось, что на его лице было написано хмурое недоумение — что тут происходит? Ну, я понимаю — Сафо, а то какая-то неизвестная дама…»
Микола Бажан (1904–1983), украинский поэт:
Расставили и включили прожектора. Проверили акустику. Опробовали съемочную аппаратуру. Было душно, шумно, утомительно. Отворились двери, и в зал неторопливо и торжественно в сопровождении нескольких человек вошла Анна Ахматова. На нее упали лучи прожекторов. Вся ее фигура выражала спокойное достоинство. По ней не было заметно, чего стоило этой пожилой женщине одолеть крутые ступени высокой средневековой лестницы. Поэтесса стояла величественная, словно королева из легенды. И вся разношерстная публика, которая наполняла зал, независимо от своего отношения к советским людям сейчас единодушно поднялась со своих мест, чтобы приветствовать прибывшую с севера советскую гостью, само появление которой вызвало изумление и восторг.
Я любовался ее манерой держаться, ее неторопливыми величавыми жестами, ее осанкой. Длинное платье из коричневого шуршащего шелка облегало ее фигуру, которая, утратив девичью хрупкость и гибкость, запечатленную на портретах Модильяни, Анненкова, Тышлера, приобрела какую-то, я бы сказал, царственную величавость. Поэтесса словно вознеслась над разноцветной и разноликой толпой на недосягаемую высоту. В ее поведении была и своеобразная поза, и некоторая театральность, игра, но столь талантливая и естественная, что казалась изначально ей присущей.
Слегка поклонившись, она присела у стола и обернулась к сопровождавшим ее и что-то говорившим ей людям. Я смотрел на четкий, красивый, гордый профиль, линии которого нисколько не исказило время. Дочь Украины, она в чертах своих сохранила задумчивую красоту черноволосых южанок. И вместе с тем, прожив чуть ли не всю жизнь на севере, в строгом величественном Ленинграде, она в своем облике как бы несла отпечаток этой строгости и величия.
Пауза длилась довольно долго. Ждали какого-то министра, а он, как водится, не мог не опаздывать. Ахматова, изредка роняя слово-другое своему разговорчивому соседу, держалась так, будто ее совсем не касается это опоздание, становившееся просто невежливым. Лишь легким кивком головы ответила она на преувеличенно подобострастные извинения министра, когда тот наконец явился.
Ирина Николаевна Пунина:
В большой старинной зале было многолюдно. Анну Ахматову провели на сцену. Сначала я присела около нее, потом мне дали место во втором ряду. В первом сидели господа и дамы в мехах и драгоценностях. Под теплым небом Италии меха вызывали удивление.
Людей становилось все больше, скоро уже стояли. В проходах бегали фотографы и репортеры, телевизионщики устанавливали юпитеры и перекидывали провода. Прошло порядочно времени, но торжества не начинались. Наконец посередине сцены появился элегантный человек и произнес извинения, что все вынуждены ждать министра, а он задерживается в самолете. «Il vole…» (Он летит, фр. — Сост.) — повторил он по-французски и, глядя в потолок, сделал движение рукой, как бы показывая, что самолет опускается.
Ожидание было томительным, слепили прожекторы, в зале было тесно, говорили на многих языках, не все знали даже французский, который был как бы всеобщим. Ахматова сидела на сцене, время от времени призывая меня. Русские спрашивали, как чувствует себя Анна Андреевна. Она интересовалась, кто и что спросил. Она успокоилась и наперекор всем стала бодрой и терпеливой.
Наконец появился министр. (Позже в очередной новелле Акума рассказывала: «Я думала, все солидно — европейское сообщество писателей, министр искусств, культуры, просвещения, оказался министр… спорта».) Когда мы вернулись в Рим, нам сказали, что это был министр туризма — самого богатого министерства в Италии. Но Акума продолжала, смеясь, рассказывать: «Вы представляете: во главе всего — министр спорта!»
Министр извинился за опоздание самолета и выступил с приветственной речью к конгрессу писателей и его гостям. Затем было вручение премий.
Микола Бажан:
Вспыхнули прожекторы, засуетились кинооператоры. Твардовский поднялся и вошел в круг света, заливавшего абсиду. Ахматова встретила его с доброй приветливостью. Впервые на доселе неподвижном ее лице засияла простая и нежная улыбка.
Александр Иванович Кондратович (1920–1984), критик, литературовед:
Твардовский поехал в Италию на заседание руководящего совета Европейского сообщества писателей, вице-президентом которого он являлся. Но знал, что Ахматовой уже присуждена итальянская литературная премия, и перед отъездом говорил: «Наверное, я буду и на вручении премии». Он не только был на вручении премии в замке Урсино, но и выступил на торжественной церемонии с речью. За редким исключением Твардовский всегда выступал без «бумажек», и потому эта речь его сохранилась лишь небольшой своей частью, в информационной заметке, опубликованной в «Литературной газете» от 17 декабря 1964 года.
«Первое, что можно сказать о поэзии Ахматовой, — сказал Твардовский, — это подлинность лирического изъяснения, невыдуманность чувств и незаимствованность мыслей. Поэзия Ахматовой — образец высокого мастерства. Она на уровне высших достижений культуры русского стиха, следуя классической, главным образом пушкинской традиции, обладает чертами несомненной самобытности. Ее поэзия немногословна, экономна в средствах и по видимости как бы только традиционна…»
Микола Бажан:
Всю свою щедрую душу вложил Твардовский в слова, исполненные глубокого уважения к высокому таланту любимой поэтессы. Прекрасный знаток итальянского языка, Брейтбурд постарался как можно более точно воспроизвести не только содержание речи Твардовского, но и эмоциональные оттенки его выступления. Присутствующие встретили аплодисментами достойное начало церемонии. Пазолини прочел стихотворение, посвященное знаменитой гостье. Известная австрийская поэтесса Ингеборг Бахман произнесла свое сердечное приветствие. Не все выступления Ахматова воспринимала приязненно и благодарно. Некоторые ораторы допускали скрытые, но, несомненно, враждебные намеки. Ахматова реагировала на них с откровенным презрением, которое выразительно рисовалось на ее лице. По нему пробегали тени. Они исчезали, когда звучали теплые слова таких выдающихся писателей, как Пазолини, Бахман, Рихтер, Унгаретти.
Ирина Николаевна Пунина:
Совершенно неожиданно выяснилось, что Ахматова должна что-то сказать. Общие слова приветствия и благодарности от советской делегации (переведенные Г. Брейтбурдом) не удовлетворили присутствующих. Хотели слышать Ахматову. Акума вызвала меня на сцену.
— Что делать? Говорить не буду! Брейтбурд просит прочесть стихи. Сурков говорит — «Мужество».
— Не помню. Есть ли у кого-нибудь книжка?
— Нет.
Твардовский сказал, что напишет, взял мой пригласительный билет и пишет. В это время Акума спрашивает:
— Ирка, что читать? Я спросила:
— «Ты ль Данту диктовала…» — это хочешь?
— Да, да!
— Помнишь?
— Конечно, но все-таки напиши.
Я взяла у Твардовского билет и начала писать. Анна Андреевна сама докончила.
Она встала и начала читать. Я присела позади Твардовского. Как он слушал! Вполголоса повторял: «Что почести, что юность, что свобода…» Казалось, он слышал эти стихи впервые, возможно, так оно и было. Он произносил строки с благоговением, лицо его стало просветленным. Я не помню такой глубины восприятия даже среди поклонников Ахматовой.
- Что почести?! Что юность?! Что свобода?!
- Пред милой гостьей с дудочкой в руке…
Микола Бажан:
Киноаппараты почти вплотную придвинулись к ней. Неторопливо произнося каждое слово, она начала свою речь. Говорила по-русски, лишь цитаты из Данте и Леопарди произносила на языке оригинала. Просто, без какого бы то ни было эмоционального напряжения прочла отрывки из поэмы «Сон» и стихотворение о Данте. Сказала о своей давней влюбленности в Италию, в ее литературу. Говорила о том значении, которое для нее имела работа над переводами поэзии Леопарди. Книга переводов сразу же разошлась, потому что нигде, наверное, нет такой массовой тяги к познанию шедевров мировой литературы, как на родине поэтессы. Мысль о родине неотступно присутствовала в ее речи, о чем бы она ни говорила. Эта мысль наполняла ее душу и позже, отразившись в стихотворении, написанном через несколько дней, уже в Риме, накануне возвращения в Москву, в Ленинград, на родину.
Дмитрий Николаевич Журавлёв:
Ей вручили конверт и большую фигуру в рыцарском одеянии, что-то вроде великолепно оформленной куклы-игрушки. (Она показала нам эту красивую куклу.) Она отложила конверт в сторону и занялась разглядыванием оригинального подарка. Кто-то из членов юбилейного комитета, наклонившись, сказал: «Синьора! В этом конверте ваша премия!»
Микола Бажан:
Местные сановники пригласили ее как лауреата на банкет. Ахматова, постепенно освободившаяся от внутренней напряженности, но не утратившая своего величия королевы, выглядела тем не менее утомленной, даже подчеркнуто утомленной, чтобы, сославшись на это, не присутствовать на банкете. Она подошла к каждому из нас и шепнула:
— Приходите через час в гостиницу, ко мне.
Через час святой Доминик строго глянул на нас с фрески над дверями ее комнаты-кельи. Хозяйки хлопотали у стола. Сама Анна Андреевна, сбросив торжественное шелковое одеяние, нарядившись в костюмчик явно ленинградского пошива и подвязавшись фартучком, свободная от напряжения и официальности, оживленно хозяйничала. Добрая, гостеприимная, живая и приветливая, она рылась в чемодане, торжественно извлекая оттуда баночки с икрой, консервы, всевозможные сладости.
— На столе будет только наше. Я привезла все, даже черный хлеб. Даже это… — и она торжественно подняла вверх бутылку прозрачной «Столичной». — Сколько нас? Восемь? Все будем пить. И я тоже.
Дружной компанией расселись мы вокруг стола, шесть русских литераторов и один украинский. И стало так трогательно привычно и обыкновенно, как будто все это происходило в номере московской, ленинградской или киевской гостиницы, словно за окном не сверкали пенистые волны Ионического моря, не трепетала густая зелень цитрусовых рощ.
Ирина Николаевна Пунина:
На обратном пути из палаццо Урсино в отель нас пригласили в свой автомобиль французы. Уже стемнело. В декабре во всей Италии и на Сицилии готовятся к рождественским праздникам. В витринах магазинов, на балконах домов расставляются евангельские сцены: пастухи, идущие за Вифлеемской звездой, скачущие по склонам гор волхвы, младенец Иисус в яслях и склонившаяся над ним Мария. Все это искусно освещено гирляндами или свечками. В тот субботний вечер город казался особенно нарядным.
Машина притормозила на перекрестке. Акума обернулась ко мне:
— Слышишь, какой роскошный колокольный звон? Как в моем детстве!
Звон разносился со всех сторон из многочисленных церквей, где заканчивалась вечерняя служба. Автомобиль поехал тише, всем казалось, что Катанья приветствует Анну Ахматову колокольным звоном.
В тот вечер многие пришли поздравить Анну Андреевну. Быстро заполнилось все пространство небольшого номера гостиницы. Дверь в коридор не закрывалась. Люди всё приходили, и Анна Андреевна благосклонно принимала поздравления, сохраняя спокойную величественность.
Я достала водку и закуски, в большом количестве данные нам в дорогу; но самое большое оживление и всеобщий восторг вызвал черный хлеб, который я зачем-то купила в Бресте. В тот вечер кусочки этого хлеба вызвали самые оживленные и веселые шутки. Непринужденное, почти озорное веселье особенно чувствовалось после официально торжественного чествования в парадном зале сицилийского парламента, где за каждым движением Ахматовой следил мраморный римский тогатус, бюст которого стоял в глубине президиума. Когда Анне Андреевне прислали фотографии торжеств, она, показывая их, говорила:
— Посмотрите, он отвернулся от меня, надменно презирает. А здесь он внимательно следит за этой чужестранкой.
Но в номере гостиницы, где поздним вечером 12 декабря 1964 года поздравляли Анну Ахматову с только что состоявшимся вручением ей премии «Этна-Таормина», все собравшиеся чувствовали себя свободно, стоя пили водку, гордясь Ахматовой, радуясь свободному общению и заново оценивая великую силу поэзии.
Сначала собралось человек двадцать — двадцать пять. После первых поздравлений и тостов в честь Анны Ахматовой итальянцы скоро ушли. У оставшихся разговор постепенно оживлялся. Обратились к стихам, переводам, изданиям. Постепенно все устроились вокруг стола. Беседа всех увлекла и продолжалась допоздна.
Александр Иванович Кондратович:
Вернувшись из Италии, Твардовский рассказывал:
— Вечером я решил зайти в номер гостиницы, чтобы лично поздравить Ахматову с премией. Она приняла меня так, словно мы были уже давно знакомы. Но я все же с некоторой опаской — женщина немолодая, может быть, сердечница — спрашиваю ее, а не отметить ли нам некоторым образом ее награждение? «Ну конечно же, конечно!» — обрадовалась она. «Тогда, может быть, я закажу по этому поводу бутылку какого-нибудь итальянского?» И вдруг слышу от нее: «Ах, Александр Трифонович, а может быть, водочки?» И с такой располагающей простотой это было сказано и с таким удовольствием! А у меня как раз оставалась в чемодане бутылка заветной, я тут же ринулся к себе, в свой номер…
Больше всего Твардовскому понравилось и навсегда расположило это открытое, неожиданное: «Ах, Александр Трифонович, а может быть, водочки?» Где-то в далекой Сицилии, после торжественной церемонии самые простые слова… «До этого момента, — говорил Александр Трифонович, — я все еще представлял ее себе величественной, а тут у нас сразу пошел самый сердечный и дружеский разговор».
— Она все отлично видела и понимала, — говорил Твардовский. — Казалось бы, премия итальянская, а она спокойно, без какого-либо самообольщения: «А ведь меня, как поэта, здесь никто не знает». А я это и по себе знаю: меня в Италии принимали всегда как редактора, не как поэта. Я сказал ей об этом, и она понимающе улыбнулась…
Не ошибусь, если скажу, что эта встреча с Ахматовой была самым большим впечатлением Твардовского, вынесенным из той поездки в Италию.
Ирина Николаевна Пунина:
На следующий день была заказана для гостей конгресса поездка в Сиракузы. Анна Андреевна не захотела принять участие в этой поездке. Брейтбурд предложил устроить на другой день парадный обед в ее честь, пригласить нескольких итальянцев. Он условился о том, что наш номер соединят с соседним, таким образом появилась столовая, и Анна Андреевна принимала поздравления писателей, не поехавших в Сиракузы.
Вспоминая впоследствии Катанью, Анна Андреевна чаще всего рассказывала о римлянине, который следил за ней своими мраморными глазами во время торжеств, и о колокольном звоне, которым был наполнен весь город, когда она ехала из палаццо Урсино в свой номер.
Корней Иванович Чуковский:
В 1964 году, получив премию Таормина, она закупила в Италии целый ворох подарков для своих близких и дальних друзей, а на себя истратила едва ли двадцатую часть своей премии.
Лидия Корнеевна Чуковская:
28 февраля 1965. …По-видимому, поездкой она недовольна. Не Италией недовольна, а своей поездкой, то есть отношением тамошних людей к ней. Встречами с тамошними людьми.
— Ни одного родственного слова, ни одной свежей интересной мысли, ни одного человека, с которым хотелось бы подружиться.
— Стихов они и своих-то не любят, о наших и говорить нечего.
— Меня они знают только по «Реквиему». Более ничего не знают и знать не хотят.
— Борис Леонидович жизнью своей оплатил мировую славу, а мировая слава уж наверняка мерзость.
— Вам ни за что не угадать, какое тамошнее учреждение устроило мою поездку, премию и проч. Попробуйте.
Я предположила: нечто вроде здешнего Министерства просвещения? Министерство культуры? Союз писателей?
— Ми-ни-стерство ту-ризма, — выговорила Анна Андреевна с отвращением. — То есть рекламы. Приветствовал меня там министр туризма…
— Ни один из тамошних издателей не предложил мне деньги…
— Статья Адельки на уровне речи Жданова… Все они ожидали, что я там останусь, попрошу политического убежища, а когда оказалось, что у меня и в мыслях этого нет, напустили Адельку…
(Так она называет какую-то тамошнюю даму, которая написала о ней, по ее словам, грубую и глупую статью.)
Потом слегка повеселела, рассказывая о своей встрече с Твардовским. Было, по ее словам, так. Когда она шла через проход посреди зала в том замке в Сицилии, где ее чествовали, она отыскивала глазами своих, то есть русских.
— Иду и озираю зал. Ищу наших, москвичей. Там ведь была и наша советская делегация. Смотрю — в одном ряду посреди зала, с самого края прохода сидит Твардовский. Шествую торжественно и бормочу себе под нос — тихонечко, но так, чтобы он услышал: «Зачем нянька меня не уронила маленькой? Не было бы тогда этой петрушки». Он, бедняга, вскочил и, закрыв рот ладонью, выскочил в боковую дверь: отсмеиваться… Не фыркать же тут, прямо в зале…
1965. Оксфордская мантия
Лидия Корнеевна Чуковская:
37 мая 1965. …Уезжала мучительно. Уехала, но не обошлось без болей в сердце. Я ее не провожала (занята), но Ника и Наталия Иосифовна рассказывают: до без четверти шесть ей не изволили сообщить, едет она или нет; она своим грозила, что если визу не дадут сегодня — вообще не поедет ни в какой Лондон, а отправится к себе в Комарово. Дали! Но на перроне уже сплошной нитроглицерин.
Владимир Эммануилович Рецептор (р. 1935), актер, поэт, очеркист:
Поездка в Англию состоялась в июне 1965 года: Лондон, Оксфорд, Стрэтфорд. Я слушал рассказ Анны Каминской, сопровождавшей Анну Андреевну в этом путешествии, и живо представлял себе этот хроникальный сюжет.
3 июня. Корабль из Дувра подходит к лондонскому причалу. На берегу большая толпа. Анна Андреевна, тяжело опершись на плечо своей молодой спутницы, спрашивает: «Почему я не умерла, когда была маленькой?..» <…>
Ахматову встречают с цветами. Заголовки лондонских газет с именем Ахматовой, среди которых выделяется: «Сафо из России»…
В номере отеля очень много цветов, это темно-красные розы, небольшие, еще не раскрывшиеся полностью, твердые. Цветы всё несут. Один букет особенно красив и огромен. Номер становится похож на оранжерею. Анна Андреевна говорит Ане: «Да вынеси ты хоть половину!»
4 июня. Ахматова осматривает Лондон. Знаменитые места. Вечером, по пути в Оксфорд, машина попадает в дорожную пробку…
5 июня утром. Торжественный завтрак в Оксфордском университете. Присвоение Анне Ахматовой почетного звания доктора honoris causa. В зале — Ю. Анненков, А. Райкин… Ее речь…
Два дня в Стрэтфорде. Комната отеля выходит на террасу. Терраса спускается в великолепный сад. Ахматова спрашивает: «Это сон? Или нет?..»
- А ведь сон — это тоже вещица,
- Soft embalmer, Синяя птица,
- Эльсинорских террас парапет…
По шекспировским местам их везет тяжелая машина. Шофер — в белой рубашке с галстуком, короткая стрижка.
Дом, где родился актер Шекспир. В саду высажены все растения, упоминающиеся в его пьесах. Анна Андреевна не выходит из машины. Ей нездоровится. Аня быстро осматривает дом и сад и, вернувшись, рассказывает о них Ахматовой.
Дом жены Шекспира. Аня осматривает, Ахматова ждет ее в автомобиле.
Деревянные решетки на окнах, деревянный заборчик. Смоленая солома, высокие трубы — дом дочери Сюзанны в Стрэтфорде, дома на улице Генли, дом дочери Юдифи. Черепичная крыша…
К церкви Святой Троицы указывает дорогу знаменитая аллея. В церкви — могила, надгробная плита с надписью и тот самый знаменитый раскрашенный бюст, который любят описывать «антишекспиристы». Это лицо никак не соответствует нашим представлениям о высокой духовности.
Здесь Ахматова выходит из машины и движется к церкви. Осмотр гробницы. Шекспир — единственный из великих англичан, чей прах не перенесен в Вестминстер. Чтение надгробной надписи. Осмотр раскрашенного бюста…
Вечером следующего дня венцом шекспировской экскурсии должно стать посещение Мемориального театра в Стрэтфорде. Идет «Венецианский купец». Насколько шекспировская тема волнует Ахматову в этой поездке, говорит тревога о том, что ее знание английского языка может оказаться недостаточным для того, чтобы смотреть спектакль. Поэтому еще в Лондоне происходит посещение русского магазина, где совершается покупка третьего тома изданного у нас шекспировского восьмитомника. В нем «Венецианский купец» — в переводе Т. Щепкиной-Куперник.
Накануне спектакля в отеле две женщины — старая и молодая — читают шекспировскую пьесу.
- Не знаю, отчего я так печален.
- Мне это в тягость; вам, я слышу, тоже.
- Но где я грусть поймал, нашел иль добыл,
- Что составляет, что родит ее, —
- Хотел бы знать!..
Когда подходит время ехать в театр — он стоит на самом берегу, и белые лебеди Эйвона подплывают совсем близко, — Анна Андреевна чувствует себя хуже вчерашнего. Она не сможет поехать на спектакль.
Аня боится оставлять ее одну, но Ахматова велит ей отправляться: «Это для тебя на всю жизнь…»
Юрий Павлович Анненков:
5 июня 1965 года на мою долю выпал счастливый случай присутствовать в амфитеатре Оксфордского университета на торжественной церемонии присуждения Анне Ахматовой звания доктора honoris causa. Трудно сказать, кого было больше среди переполнившей зал публики: людей зрелого возраста или молодежи, в большинстве, вероятно, студенческой. Появление Ахматовой, облаченной в классическую «докторскую» тогу, вызвало единодушные аплодисменты, превратившиеся в подлинную овацию после официального доклада о заслугах русской поэтессы.
Часа через два после этого события в моей отдельной комнате раздался телефонный звонок: говорил по-русски женский голос от имени Ахматовой. Узнав, что я нахожусь в Оксфорде, Ахматова просила меня возможно скорее приехать к ней. Я не замедлил исполнить ее желание.
— Страшно подумать: почти полных полвека! — сказала Ахматова, протянув мне руку.
Наша беседа длилась более двух часов. Воспоминания, вопросы, разговор обо всем. <…> Меня чрезвычайно тронуло, что Ахматова вспомнила даже о том, как в 1921 году она позировала мне в моей квартире, сказав, что это происходило в яркий, солнечный июльский день и что она была одета в очень красивое синее шелковое платье. <…>
Ахматова приехала в Оксфорд в сопровождении очень симпатичной молоденькой Ани Каминской, внучки Николая Пунина… Второй спутницей была американская студентка, проживающая в Англии, Аманда Чейс Хейт, изучающая русский язык и уже неплохо говорящая на нем. Теперь она готовит книгу о поэзии Ахматовой.
Я виделся с Ахматовой в Оксфорде три раза. Само собой разумеется, наши разговоры сводились главным образом к взаимным расспросам о литературе, об изобразительном искусстве, о музыке, о театре — в СССР и за рубежом, а также — о наших общих друзьях, живущих там и живущих здесь.
Борис Васильевич Анреп (1883–1969), поэт, художник, адресат лирики Анны Ахматовой:
В 1965 году состоялось чествование А.А. в Оксфорде. <…> Я был в Лондоне, и мне не хотелось стоять в хвосте ее поклонников. Я просил Г. П. Струве передать ей мой сердечный привет и лучшие пожелания, а сам уехал в Париж… <…> Я оказался трусом и бежал, чтобы А.А. не спросила о кольце. <…> Теперь она международная звезда! Муза поэзии! Но все это стало для меня четвертым измерением.
Так мои мысли путались, стыдили, пока я утром в субботу пил кофе в своей мастерской в Париже. На душе было тяжело…
Громкий звонок. Я привскочил, подхожу к телефону. Густой мужской голос звучно и несколько повелительно спрашивает меня по-русски: «Вы Борис Васильевич Анреп?» — «Да, это я». — «Анна Андреевна Ахматова приехала только что из Англии и желает говорить с вами…» — «Борис Васильевич, вы?» — «Я, Анна Андреевна, рад услышать ваш голос» <…> «Приходите в восемь часов вечера». <…>
Весь день я был сам не свой — увидеть А.А. после 48 лет разлуки! и молчания! О чем говорить? <…> В кресле сидела величественная, полная дама. Если бы я встретил ее случайно, я никогда бы не узнал ее, так она изменилась.
«Екатерина Великая», — подумал я. «Входите, Борис Васильевич». Я поцеловал ее руку и сел в кресло рядом. Я не мог улыбнуться, ее лицо тоже было без выражения
«Поздравляю вас с вашим торжеством в Англии». — «Англичане очень милы, а «торжество» — вы знаете, Борис Васильевич, когда я вошла в комнату, полную цветов, я сказала себе: «Это мои похороны». Разве такие торжества для поэтов?»
Сергей Васильевич Шервинский:
По возвращении в Москву не без улыбки рассказывала нам, как она шествовала по Оксфорду в мантии Ньютона.
Лидия Корнеевна Чуковская:
26 июня 1965. …Из чемоданчика вынула она целый ворох газетных вырезок…
Я начала читать. Не могу похвалиться, что справляюсь с английским без труда. Однако в газетных откликах разобралась. Они разные. Что ж! Пустовато. Хвалы, но за хвалами — пустота. И обидное невежество. Гумилёв расстрелян в 20-м году. Им все равно — в 20-м, в 21-м… Ахматова рассматривается чаще всего не как великий русский поэт, а как женщина-поэт, поэтесса. («Я научила женщин говорить…») Она женщина, но отнюдь не феминистка. Не всегда также можно понять из текста заметок, молчала ли она двадцать лет, или двадцать лет работала, но ее не печатали. Прокламируется некое ее литературное воскресение во время Второй мировой войны, когда она почувствовала себя патриоткой. (А 14-й год? А — всегда?) Затем какая-то путаница с каким-то звонком Сталина в Ташкент, он будто бы приказал вылечить ее от тифа — хотя, мне помнится, звонил в Ташкент не Сталин, а Жданов, и не во время тифа, а раньше… Встречаются, впрочем, и толковые интервью: это те, в которых добросовестно воспроизведены собственные мысли Ахматовой об эстрадной поэзии: существуют стихи, которые звучат с эстрады, а на бумаге оказываются мнимостью; слова ее о Марии Петровых и о юных, но уже гонимых поэтах. (Явно подразумевается Бродский с товарищами.) Но то: «говорит Ахматова», а когда «говорят газетчики» — сплошное пустомельство. Анна Андреевна вернулась и снова села на диван рядом со мною.
— Вкусили?
Я сказала: толково кое-что, но много равнодушия и вранья.
— Много злобы. Здесь, в этом ворохе, собрано далеко не все. Интервьюировала меня одна журналистка. Поговорив со мною, опубликовала следующее соображение: «Сначала я думала, что это тяжелый случай нарциссизма…» И вот так — всё…
Я сказала: судя по вырезкам, не всё.
— Да, человеческая глупость разнообразна.
Анна Андреевна сунула газетные вырезки в чемоданчик. Вынула фотографии. Некоторые ужасны: не Анна Ахматова, а старушенция какая-то. Хорошая одна: трагическая маска. Без живой боли невозможно смотреть на ту, где Анну Андреевну почтительно сопровождают из одного здания Оксфорда в другое. Она уже в мантии. Выражение лица, поникшие плечи: люди! зачем вы ведете меня на эшафот? Она объяснила: «В этот день у меня сильно болело сердце». Я глядела, вглядывалась в ее лицо, мученически возвышающееся над мантией, и вспомнились мне строки из «Черепков»: «На позорном помосте беды, / Как под тронным стою балдахином». Здесь, на помосте торжеств, тронный балдахин — мантия! — кажется пестрым саваном…
— В Оксфорде я очень устала. Целые дни правила чужие диссертации. Кто бы мог подумать, что мне, при моей серости, придется заняться этим?.. Ну да, там все пишут диссертации об акмеизме, о Мандельштаме, о Гумилёве, обо мне. У них все перепутано и наврано, а я должна исправлять.
Я сказала: хорошо, что вы получили такую возможность.
— Нет, Лидия Корнеевна, я поняла, что на все это надо махнуть рукой. Ничего не исправишь. Переводы ужасны. Я видела «Реквием» — избави бог такое и во сне увидать, это наглая халтура. «С морем разорвана связь» — будто бы с Балтийским. «Памятник мне» — будто памятник на могиле… И так всё сплошь. Самый точный перевод, сделанный Амандой (Хейт. — Сост.) и Питером (Норманом. — Сост.), — прозаический. Я его авторизовала. Но ведь это всего только проза.
1965. Свидание с Парижем
Жан-Марк Бордье, поэт, переводчик, филолог:
Тогда она остановилась в прекрасной гостинице недалеко от Елисейских Полей и принимала там весь цвет парижской интеллигенции. При ней постоянно находился мой бывший преподаватель в Сорбонне Никита Струве. В этой ситуации я не был особенно нужным и интересным. Но Анна Андреевна очень радушно меня приняла, и я помню, как сидел около нее и чистил для нее апельсин.
Георгий Викторович Адамович:
С наступлением «оттепели» кое-что изменилось. В газетах появились сведения о том, что Анна Андреевна собирается в Италию. На следующий год она приехала в Оксфорд, где университетскими властями была ей присуждена степень доктора honoris causa. Из Англии до Парижа недалеко, — будет ли она и в Париже? Можно ли будет с ней встретиться? Не зная, в каком она настроении, как относится к эмиграции и к тем, кто связан с эмигрантской печатью, не зная и того, насколько она свободна в своих действиях, я сказал себе, что не сделаю первого шага к встрече с ней, пока не уверюсь, что это не противоречит ее желанию.
Ночь. Телефонный звонок из Лондона. Несколько слов по-английски, а затем:
— Говорит Ахматова. Завтра я буду в Париже. Увидимся, да?
Не скрою, я был взволнован и обрадован. Но тут же, взглянув на часы, подумал: матушка Россия осталась Россией, телефонный вызов во втором часу ночи! На Западе мы от этого отвыкли. Откуда Анна Андреевна знает номер моего телефона? — недоумевал я. Оказалось, ей дала его в Оксфорде дочь покойного Самуила Осиповича Добрина, профессора русской литературы в Манчестерском университете, где я одно время читал лекции.
На следующий день я был у Ахматовой в отеле «Наполеон» на авеню Фридланд.
У Толстого, среди бесчисленных его замечаний, читая которые думаешь: «Как это верно!» — есть где-то утверждение, что в первое мгновение после очень долгой разлуки видишь всю перемену, происшедшую в облике человека. Однако минуту спустя изумление слабеет и порой даже кажется, что таким всегда человек и был. Не совсем то же, но почти то же было и со мной.
В кресле сидела полная, грузная старуха, красивая, величественная, приветливо улыбавшаяся, — и только по этой улыбке я узнал прежнюю Анну Андреевну. Но, в согласии с утверждением Толстого, через минуту-другую тягостное мое удивление исчезло. Передо мной была Ахматова, только, пожалуй, более разговорчивая, чем прежде, как будто более уверенная в себе и в своих суждениях, моментами даже с оттенком какой-то властности в словах и жестах. Я вспомнил то, что слышал незадолго перед тем от одного из приезжавших в Париж советских писателей: «Где бы Ахматова ни была, она всюду — королева». В осанке ее действительно появилось что-то королевское, похожее на серовский портрет Ермоловой.
Мало-помалу Анна Андреевна оживилась, стала вспоминать далекое прошлое, стала что-то рассказывать, о чем-то расспрашивать, смеяться, спорить, короче — как-то «опростилась», перейдя на прежний наш легкий, прерывистый, петербургский тон и склад беседы, в которой все предполагалось понятым и уловленным с полуслова, без пространных объяснений.
О чем мы говорили? Главным образом, конечно, о поэзии, о стихах, и мне жаль, что, придя домой, я не записал беседы. Но так как было это сравнительно недавно, то почти все сказанное Анной Андреевной я помню довольно твердо и мог бы передать ее слова без искажения. Смущает и связывает меня только то, что, воспроизводя разговор, надо привести и то, что сказал ты сам: иначе не все окажется ясно. Постараюсь, однако, уделить самому себе внимания как можно меньше.
Анна Андреевна провела в Париже три дня. Был я у нее три раза. При первой же встрече я предложил ей поехать на следующее утро покататься по Парижу, где дважды была она в ранней молодости, больше чем полвека тому назад. Она с радостью приняла мое предложение и сразу заговорила о Модильяни, своем юном парижском друге, будущей всесветной знаменитости, никому еще в те годы не ведомом. Был чудесный летний день, один из тех ранних, свежих, прозрачно-ясных летних дней, когда Париж бывает особенно хорош. За Ахматовой мы заехали вместе с моими парижскими друзьями, владеющими автомобилем и заранее радовавшимися встрече и знакомству с ней. Прежде всего Анне Андреевне хотелось побывать на рю Бонапарт, где она когда-то жила. Дом оказался старый, вероятно восемнадцатого столетия, каких в этом парижском квартале много. Стояли мы перед ним несколько минут. «Вот мое окно, во втором этаже… сколько раз он тут у меня бывал», — тихо сказала Анна Андреевна, опять вспомнив Модильяни и будто силясь скрыть свое волнение. Оттуда поехали в Булонский лес, где долго сидели на залитой солнцем террасе какого-то кафе, и наконец отправились на Монпарнас, завтракать в «Куполь», шумный, переполненный народом ресторан, до войны бывший местом ночных встреч парижской литературной и художественной богемы, в том числе и русской, эмигрантской.
Ахматова села, внимательно оглядела огромный квадратный зал, улыбнулась, вздохнула и наконец сказала: