Диктатор Снегов Сергей
– Вот теперь это – фиаско, – сказал Цицерон.
– Ты же оратор! – повернулся к нему Децим Брут. – Может, скажешь что-нибудь, чтобы спасти ситуацию?
К своему ужасу, я увидел, что мой друг испытывает искушение согласиться. Но тут Дециму протянули новое сообщение о том, что легион Лепида, похоже, направляется к городу. Он нетерпеливо поманил преторов, предлагая спуститься с ростры, и, собрав всю свою уверенность (а ее было немного), мы гурьбой поднялись обратно на Капитолий.
Это было типично для витающего в облаках Брута – до самого последнего момента верить, что Лепид никогда не осмелится нарушить закон, проведя армию через священную границу и вступив с нею в Рим. В конце концов, заверил он Цицерона, он превосходно знает начальника конницы: Лепид был женат на его сестре Юнии Секунде (при этом Кассий был женат на сводной сестре Брута Юнии Терции).
– Поверь мне, он патриций до мозга костей. Он не сделает ничего незаконного, – заявил Брут. – Я всегда видел в нем ярого сторонника достоинства и протокола.
И сперва казалось, что он, возможно, прав, когда легион, перейдя через мост и двинувшись к городским стенам, остановился на Марсовом поле и разбил лагерь примерно в полумиле от города. А потом, вскоре после того, как стемнело, мы услышали заунывные ноты военных рогов, заставивших залаять собак на огороженной стенами территории храма. Мы поспешили наружу, чтобы увидеть, что происходит.
Густая туча затемняла луну и звезды, но в темноте ярко сияли далекие костры разбитого легионом лагеря. У нас на глазах огни как будто расщепились и образовали огненную змею.
– Они маршируют с факелами, – сказал Кассий.
Огненная линия начала виться по дороге в сторону ворот Карменты, и вскоре во влажном ночном воздухе мы услышали слабый стук полусапог легионеров[73]. Ворота находились чуть ли не прямо под нами, но нас скрывал от глаз легионеров выступ скалы. Авангард Лепида обнаружил, что ворота заперты, и забарабанил в них, требуя впустить и выкликая привратника. Но привратник, я думаю, убежал. После этого долгое время ничего не происходило, а потом солдаты принесли таран.
За несколькими тяжелыми ударами послышался шум расщепляющегося дерева и радостные крики. Перегнувшись через парапет, мы наблюдали, как легионеры с факелами быстро проскользнули через пробоину в воротах, развернулись вдоль подножия Капитолия и рассредоточились по форуму, чтобы взять под охрану главные общественные здания.
– Как думаете, они атакуют нас нынче ночью? – спросил Кассий.
– Да зачем им это надо, – горько отозвался Децим, – если они могут без труда взять нас при свете дня?
Его гневный тон подразумевал, что он считает ответственными за ситуацию других, а себя – попавшим в компанию идиотов.
– Твой зять оказался более амбициозным и более дерзким, чем ты заставил меня поверить, Брут, – сказал он Юнию.
Тот, непрестанно притоптывая ногой, не ответил.
– Согласен, ночная атака была бы слишком опасной, – сказал Долабелла. – Завтра днем – вот когда они сделают свой ход.
Тут подал голос Цицерон:
– Вопрос заключается в следующем: действует ли Лепид в союзе с Антонием или нет. Если они заодно, то наше положение откровенно безнадежно. Но если они не в союзе, то я сомневаюсь, что Антоний захочет, чтобы Лепид получил всю славу уничтожителя убийц Цезаря. Боюсь, сограждане, в этом наша единственная надежда.
Марк Туллий теперь был обязан испытать судьбу вместе с остальными: было бы слишком рискованно попытаться уйти – в темноте, когда Капитолий был окружен, возможно, враждебными солдатами, а в городе заправлял Антоний. Поэтому нам не оставалось ничего другого, кроме как устроиться на ночь.
На руку нам играло то, что на вершину Капитолия можно было добраться только четырьмя путями: по Ступеням Монеты на северо-востоке, по Сотне Ступеней на юго-западе (там мы и поднялись сюда нынче днем), и еще двумя способами с форума – либо по лестнице, либо по крутой дороге. Децим усилил караул из гладиаторов на вершине каждого пути, после чего все мы отступили в храм Юпитера.
Не могу сказать, что мы много отдыхали. В храме оказалось сыро и зябко, скамьи были твердыми, а память о событиях дня – слишком яркой. Тусклый свет ламп и свечей играл на суровых лицах богов, а из теней под крышей надменно смотрели вниз деревянные орлы.
Цицерон некоторое время разговаривал с Квинтом и Аттиком – негромко, чтобы их не подслушали. Он не мог поверить в то, насколько непродуманными были действия убийц.
– Какое дело можно довести до конца с такой мужественной решимостью, но с таким детским недомыслием?! Если б только они поделились со мной своим секретом! Я, по крайней мере, мог бы сказать им: если вы собираетесь убить дьявола, нет смысла оставлять в живых его подмастерье. И как они могли не принять во внимание Лепида и его легион? И потратить впустую целый день, не сделав никаких попыток захватить контроль над правительством?
Если не сами слова, то резкое недовольство его тона, наверное, достигли ушей Юния Брута и Кассия, сидевших неподалеку: я увидел, как они взглянули на оратора и нахмурились. Он тоже это заметил и замолчал. Оставшуюся ночь мой друг сидел, прислонившись к колонне и съежившись в своей тоге, без сомнения, размышляя о том, что было сделано, чего сделано не было и что еще можно сделать.
С рассветом стало возможно разглядеть то главное, что произошло за ночь. Лепид ввел в город около тысячи человек, и над форумом поднимался дым от костров, на которых они готовили еду. Дальше тысячи три легионеров остались стоять лагерем на Марсовом поле.
Кассий, Брут и Децим созвали совет, чтобы обсудить, что делать. Вчерашнее предложение Цицерона – что они должны созвать Сенат на Капитолии – явно утратило силу из-за последних событий. Вместо этого было решено, что в дом Марка Антония должна отправиться делегация экс-консулов, не принимавших участие в убийстве, и официально попросить у него, как у консула, созвать Сенат. Таких бывших консулов было трое: Сервий Сульпиций, Клавдий Марцелл и Луций Эмилий Павел, брат Лепида. Все они вызвались идти, но Цицерон отказался присоединиться к ним, аргументируя это тем, что группе лучше начать переговоры непосредственно с Эмилием Лепидом:
– Я не доверяю Антонию. Кроме того, любое заключенное с ним соглашение будет иметь силу лишь тогда, когда его одобрит Лепид – человек, в данный момент обладающий властью. Так почему бы не повести переговоры с Лепидом, полностью исключив Антония из игры?
Однако верх одержал довод Юния Брута, что именно Антоний – законная, пусть и не военная, власть и в середине утра бывшие консулы двинулись в путь. Перед ними слуга нес белый флаг перемирия.
Все, что мы могли сделать, – это ждать и наблюдать за происходящим на форуме… Наблюдать в буквальном смысле слова, потому что, если кто-нибудь пробирался вниз, к крыше государственного архива, ему открывался ясный вид на то, что творилось внизу.
Там было полным-полно солдат и штатских, слушающих речи, которые произносились с ростр. Люди усеивали ступени храмов, цеплялись за колонны, и все новые напирали, чтобы войти со Священной дороги[74] и с Аргилета, забитого народом, насколько хватало глаз. К несчастью, мы находились слишком далеко, чтобы расслышать, что говорилось на форуме.
Около полудня человек в полной военной форме и красном плаще генерала начал обращаться к толпе. Он говорил намного больше часа, заслужив длительные аплодисменты, и, насколько я мог разглядеть, это был Эмилий Лепид. Вскоре после этого на возвышении появился еще один солдат – его важный вид, под стать Геркулесу[75], густые черные волосы и борода безошибочно выдавали в нем Марка Антония. И снова я не смог расслышать слова, но знаменательным было уже само его присутствие, и я поспешил обратно, чтобы рассказать Цицерону, что Лепид и Антоний теперь явно заключили союз.
К тому времени на Капитолии царило сильное напряжение. Мы мало ели весь день, и никто как следует не выспался. Брут и Кассий в любое время ожидали нападения. Наша судьба от нас не зависела, однако Марк Туллий был странно безмятежен. Он сказал мне, что чувствует – он на стороне правого дела и примет все последствия своего решения.
Как раз когда солнце начало опускаться за Тибром, вернулась делегация экс-консулов. Сульпиций отчитался за всех: Антоний согласен созвать заседание Сената завтра на рассвете в храме Теллус[76].
Первую часть сообщения встретили ликованием, вторую – стонами, потому что храм находился на другом конце города, на Эсквилине, рядом с домом Антония.
Кассий сразу заявил:
– Это ловушка, чтобы выманить нас из укрепленного места. Нас наверняка убьют.
– Возможно, ты и прав, – сказал Цицерон. – Но можно сделать так: все вы останетесь тут, а я пойду. Сомневаюсь, что меня убьют. А если убьют – что ж, велика ли важность? Я стар, и нельзя умереть лучше, чем защищая свободу.
Его слова подняли наш дух. Они напомнили нам, почему мы здесь. Было тут же решено, что настоящие убийцы останутся на Капитолии, а Марк Туллий возглавит делегацию, дабы говорить от их имени в Сенате, а также, что вместо того, чтобы провести еще одну ночь в храме, Цицерон и все остальные люди, которые с самого начала не принимали фактического участия в заговоре, вернутся по домам и отдохнут перед дебатами.
Итак, после взволнованного прощания, мы под флагом перемирия двинулись в сгущающихся сумерках вниз по Сотне Ступеней. У подножия лестницы воины Лепида устроили заслон. Они потребовали, чтобы Цицерон выступил вперед и показался. К счастью, его узнали, и после того, как он поручился за остальных, всем нам разрешили пройти.
Марк Туллий трудился над своей речью до поздней ночи. Перед тем как я отправился в постель, он спросил, не пойду ли я с ним на следующий день в Сенат, чтобы делать стенографические записи. Мой друг думал, что эта речь может стать его последней, и хотел, чтобы ее записали для потомства: итог всего, во что он веровал в отношении свободы и республики, целительной роли государственных деятелей и морального удовлетворения из-за убийства тирана. Не могу сказать, что я наслаждался этим поручением, но, конечно, отказать ему я не мог.
Из сотен дебатов, в которых Цицерон участвовал за последние тридцать лет, эти обещали быть самыми напряженными. Они должны были начаться на рассвете, из-за чего нам пришлось покинуть дом в темноте и пройти по улицам, когда окна и двери были еще закрыты – само по себе нервирующее предприятие.
Сенат собрали в храме, который никогда прежде не служил местом подобных сборищ. Его окружали солдаты – не только легионеры Лепида, но и многие самые суровые ветераны Цезаря, которые, услышав весть об убийстве своего давнего военачальника, вооружились и явились в город, чтобы защитить свои права и отомстить его убийцам.
А когда мы, наконец, прошли сквозь строй призывов и проклятий и вступили в храм, там оказалось ужасно тесно, и людям, ненавидевшим друг друга и не доверявшим друг другу, пришлось находиться в такой близости, что малейшая неблагоразумная реплика могла привести к массовому кровопролитию.
Однако с того момента, как Марк Антоний встал, чтобы заговорить, стало ясно, что прения пойдут не так, как ожидал Цицерон. Антонию еще не исполнилось сорока – это был красивый смуглый мужчина с телосложением борца, созданным самой природой скорее для доспехов, чем для тоги. Но голос его был глубоким и хорошо поставленным, а манера говорить – убедительной.
– Отцы нации, что сделано, то сделано, – заявил он. – Я от всей души желал бы, чтобы этого не произошло, поскольку Цезарь был моим любимым другом. Но я люблю свою страну даже больше, чем любил Цезаря, если такое вообще возможно, и мы должны руководствоваться тем, что будет лучше для государства. Прошлой ночью я виделся с вдовой Цезаря, и среди слез и горя милостивая госпожа Кальпурния сказала следующее: «Передай Сенату, что в своем мучительном горе я желаю лишь двух вещей: чтобы моему мужу устроили похороны, достойные той славы, которую он завоевал при жизни, и чтобы больше не было никакого кровопролития».
Это вызвало громкий, гортанный одобрительный рокот, и, к своему удивлению, я осознал: настроение собравшихся здесь таково, что они склонны скорее к компромиссу, чем к мщению.
– Брут, Кассий и Децим, – продолжал Антоний, – такие же патриоты, как и мы, люди из самых известных семейств в государстве. Мы можем салютовать благородству их цели, несмотря на возможное презрение к жестокости их методов. С моей точки зрения, за последние пять лет пролилось уже достаточно крови. Потому я предлагаю, чтобы мы проявили ту снисходительность к убийцам Цезаря, какая была свойственна его искусству управления государством, и в интересах гражданского мира помиловали их, гарантировали им безопасность и пригласили спуститься с Капитолия и присоединиться к нашей дискуссии.
Это было внушительное выступление – дедушку Антония многие, включая Цицерона, считали одним из величайших ораторов Рима, поэтому, возможно, этот дар был у Марка Антония в крови. Как бы то ни было, он задал тон возвышенной сдержанности – да такой, что полностью выбил почву из-под ног у Цицерона, выступавшего следующим, так что тот не смог ничего сказать, кроме как восхвалить Марка Антония за его мудрость и великодушие. Единственный вопрос, который Марк Туллий оспорил, это упоминание Антонием слова «снисходительность»:
– Снисходительность, с моей точки зрения, означает «помилование», а «помилование» подразумевает преступление. Убийство диктатора было чем угодно, но уж никак не преступлением. Я бы предпочел другое выражение. Помните историю Фрасибула, который больше трех веков тому назад ниспроверг Тридцать тиранов Афин?[77] После он объявил своим противникам то, что назвали «амнистией», – понятие, идущее от греческого слова «амнезия», то есть «забвение». Вот что требуется сейчас – великий государственный акт не прощения, но забвения, чтобы мы могли начать нашу республику заново, свободные от вражды прошлого, в дружбе и мире.
Цицерон заслужил такие же аплодисменты, как и Антоний, и Долабелла немедленно выдвинул предложение амнистировать всех, принимавших участие в убийстве, и настоятельно посоветовать им явиться в Сенат. Только Эмилий Лепид был против: я уверен, что не из принципа – Лепид никогда не был человеком принципов, – а скорее потому, что видел, как от него ускользает шанс стяжать славу. Предложение утвердили и на Капитолий отрядили гонца.
Во время перерыва, пока снаряжали посланца, Марк Туллий подошел к двери, чтобы поговорить со мною. Когда я поздравил его с речью, он сказал:
– Я появился тут, ожидая, что меня разорвут на куски, а вместо этого оказалось, что я тону в меду. Как думаешь, в чем заключается игра Антония?
– Может, тут нет никакой игры. Может, он ведет себя искренне, – предположил я.
Оратор покачал головой.
– Нет, у него есть план, но он хорошо его скрывает. Он определенно куда хитрее, чем я считал.
Когда заседание возобновилось, оно вскоре стало не столько дебатами, сколько торговлей. Сперва Марк Антоний предупредил, что, когда вести об убийстве достигнут провинций, особенно Галлии, это может привести к широкому восстанию против римского правления.
– В интересах поддержания сильного правительства на время чрезвычайной ситуации я предлагаю, чтобы все законы, провозглашенные Цезарем, и все назначения консулов, преторов и губернаторов, сделанные до мартовских ид, были утверждены Сенатом, – сказал он.
Тут Цицерон встал.
– Включая и твое собственное назначение, конечно?
Антоний ответил с первым намеком на угрозу:
– Да, явно включая и мое собственное… То есть если ты не возражаешь.
– Включая и назначение Долабеллы твоим соконсулом? Насколько я припоминаю, это тоже было желанием Цезаря, пока ты не пресек это назначение с помощью своих предзнаменований.
Я посмотрел через храм на Публия Корнелия, внезапно подавшегося на своем месте вперед.
Для Антония это явно было горьким лекарством, но он его проглотил.
– Да, в интересах единства, если такова воля Сената – включая и назначение Долабеллы.
Марк Туллий продолжил нажимать на него:
– И, следовательно, ты подтверждаешь, что Брут и Кассий и дальше будут консулами, а после – губернаторами Ближней Галлии и Сирии и что Децим пока возьмет под начало Ближнюю Галлию, с двумя уже предназначенными ему легионами?
– Да, да и да.
Раздался удивленный свист, несколько стонов и аплодисменты.
– А теперь, – продолжил Антоний, – согласится ли ваша сторона с тем, что все законы и назначения, сделанные перед смертью Цезаря, должны быть подтверждены Сенатом?
Позже Цицерон сказал мне, что, прежде чем встать и ответить, он попытался представить, что бы на его месте сделал Катон. «И, конечно же, он сказал бы, что раз правление Цезаря было незаконным, следовательно, его постановления тоже были незаконными и мы должны провести новые выборы. Но потом я посмотрел на дверь, увидел солдат и спросил себя, как мы можем провести выборы при подобных обстоятельствах? Началась бы резня!»
Так что в тот момент Марк Туллий медленно встал и заговорил:
– Я не могу говорить за Брута, Кассия и Децима, но скажу за себя: поскольку это пойдет на благо государства и при условии, что относящееся к одному относится и ко всем, – да, я согласен, чтобы назначениям диктатора позволили остаться в силе.
После он сказал мне:
– Я не могу об этом сожалеть, поскольку не мог сделать ничего другого.
Обсуждение в Сенате продолжалось целый день. Антоний и Лепид предложили также, чтобы все, пожалованное Цезарем его солдатам, было утверждено Сенатом, и, принимая во внимание сотни ожидающих снаружи ветеранов, Цицерон едва ли мог осмелиться перечить этому. Взамен Антоний предложил навсегда отменить титул и должностные обязанности диктатора, и это было принято без протестов. Примерно за час до заката, после обсуждения различных приказов губернаторам провинций, заседание отложили, и сенаторы прошли через дым и убожество Субуры[78] к форуму, где Антоний и Лепид отчитались перед ожидающей толпой в только что достигнутых договоренностях. Новости были встречены с облегчением и шумным одобрением, и зрелища гражданской гармонии сенаторов и простых людей было почти достаточно, чтобы вообразить, будто старая республика восстановлена.
Марк Антоний даже пригласил Цицерона подняться на ростру. Стареющий государственный муж появился там впервые с тех пор, как обращался к народу после своего возвращения из изгнания. На мгновение его слишком переполнили чувства, чтобы он мог говорить.
– Народ Рима, – сказал наконец Марк Туллий, жестом уняв овацию, – после мук и жестокости не только последних дней, но и последних лет, пусть будут отринуты прежние обиды и горечь.
Как раз в этот миг луч света пронзил тучи, позолотив бронзовую крышу храма Юпитера на Капитолии, на котором ясно виднелись белые тоги заговорщиков.
– Узрите солнце Свободы! – крикнул Цицерон, воспользовавшись моментом. – Солнце, вновь сияющее над римским форумом! Пусть оно согреет нас – пусть согреет все человечество – милосердием своих живительных лучей!
Вскоре после этого Брут и Кассий прислали Антонию письмо: ввиду того, что было решено в Сенате, они готовы покинуть свою твердыню, но только при условии, что Антоний и Лепид в качестве гарантии безопасности пошлют заложников, которые останутся на Капитолии на ночь.
Когда Марк Антоний поднялся на ростру и прочитал это послание вслух, раздались приветственные крики.
– В знак моих честных намерений, – сказал он, – я готов отдать в заложники собственного сына – ему едва исполнилось три года, и боги знают, что я люблю его больше всех на свете. Лепид, – продолжал он, протянув руку к начальнику конницы, стоящему рядом, – поступишь ли ты так же с собственным сыном?
У Эмилия не оставалось иного выбора, кроме как согласиться, и двух мальчиков, один из которых недавно начал ходить, а другой был подростком, забрали из их домов и вместе с их слугами отвели на Капитолий.
Когда сгустились сумерки, появились Брут и Кассий: они спускались по ступеням без сопровождения. И снова толпа удовлетворенно взревела, особенно когда они пожали руки Антонию и Лепиду и приняли открытое приглашение отобедать с ними в знак примирения. Цицерона тоже пригласили, но он отказался. Совершенно вымотанный напряжением последних двух дней мой друг отправился домой спать.
На рассвете следующего дня Сенат снова собрался в храме Теллус, и я вновь отправился туда вместе с Цицероном.
Удивительно было войти и увидеть, что Брут и Кассий сидят в нескольких шагах от Антония и Лепида и даже от тестя Цезаря, Луция Кальпурния Пизона. У дверей околачивалось куда меньше солдат, чем раньше, и здесь царила атмосфера терпимости, отмеченная даже неким черным юмором. Например, когда Марк Антоний встал, чтобы открыть заседание, он особенно бурно поприветствовал возвращение Гая Кассия и сказал, что надеется не стать его следующей жертвой. «Надеюсь, на сей раз ты не принес припрятанный кинжал», – улыбнулся он, на что Кассий ответил, что, мол, нет, не принес, но обязательно принесет самый большой, если Антоний когда-нибудь начнет выдавать себя за тирана. Все засмеялись.
Обсуждались различные деловые вопросы. Цицерон выдвинул предложение поблагодарить Марка Антония за его управление на посту консула, предотвратившее гражданскую войну, и это было принято единодушно. Потом Антоний предложил вдобавок поблагодарить Брута и Кассия за их роль в сохранении мира – это тоже было принято без возражений. А под конец Пизон встал, чтобы выразить свою благодарность Антонию за то, что тот предоставил охрану для защиты его дочери Кальпурнии и всей собственности Цезаря в ночь убийства.
Затем он добавил:
– Теперь нам осталось решить, что делать с телом Цезаря и с его завещанием. Тело его принесли с Марсова поля в дом главного жреца, умастили, и оно ожидает сожжения. Что же касается его последней воли, то должен сказать собравшимся, что Цезарь составил новое завещание шесть месяцев тому назад, в сентябрьские иды, на своей вилле рядом с Лабикумом[79], запечатал его и вручил главной весталке. Никто не знает его содержания. В духе установившейся теперь прямоты и открытости я предлагаю, чтобы и то, и другое – похороны и зачтение завещания – были проведены публично.
Антоний решительно высказался в пользу этого предложения. Единственным сенатором, который встал, чтобы возразить, был Кассий.
– Мне кажется, это опасный курс, – заметил он. – Помните, что случилось в прошлый раз на публичных похоронах убитого лидера – когда сторонники Клодия сожгли дотла дом Сената? Мы только что добились хрупкого мира, и было бы безумием рисковать им.
Марк Антоний покачал головой:
– Насколько я слышал, похороны Клодия вышли из-под контроля потому, что кое-кто не рассуждал здраво.
Он сделал паузу, когда вокруг засмеялись: все знали, что теперь он женат на вдове Клодия, Фульвии.
– Как консул, я буду руководить похоронами Цезаря и могу заверить, что на них будет поддерживаться порядок, – заявил Антоний.
Кассий Лонгин сердитым жестом дал понять, что он все равно против. На мгновение перемирие оказалось под угрозой, но потом встал Брут.
– Находящиеся в городе ветераны Цезаря не поймут, почему их главнокомандующему отказывают в публичных похоронах, – сказал он. – Кроме того, если мы сбросим тело завоевателя в Тибр, о чем это скажет галлам, которые, как говорят, уже замышляют восстание? Я разделяю неуверенность Кассия, но, воистину, у нас нет выбора. Поэтому в интересах согласия и дружбы я поддерживаю выдвинутое предложение.
Цицерон ничего не сказал, и предложение было принято.
Чтение завещания Цезаря состоялось на следующий день в доме Антония, стоящем на холме чуть выше подножия. Марк Туллий хорошо знал это место: там была главная резиденция Помпея, прежде чем тот переехал в свой новый дворец, выходящий на Марсово поле. Антоний, руководя продажей с аукциона имущества, конфискованного у противников Цезаря, продал дом самому себе по минимальной цене.
Теперь там мало что изменилось. Знаменитые тараны с пиратских трирем – трофеи великих морских побед Помпея – все еще были укреплены на стенах снаружи, а внутри остались все те же искусные украшения: они были практически такими же, как во времена старого хозяина.
Цицерона тревожило возвращение в это место, а еще больше он оказался выбит из колеи, когда его встретил хмурый взгляд новой хозяйки виллы, Фульвии. Она ненавидела Марка Туллия, будучи замужем за Клодием, а теперь, выйдя замуж за Антония, возненавидела заново – и не делала никаких попыток это скрыть. Едва увидев знаменитого оратора, она демонстративно повернулась к нему спиной и начала разговаривать с кем-то другим.
– Какая бесстыдная парочка грабителей могил, – прошептал мне Цицерон. – И как типично, что эта гарпия здесь! А, вообще-то, почему она здесь? Даже вдовы Цезаря тут нет. Какое дело Фульвии до чтения его завещания?
Но такова уж была Фульвия. Больше любой другой женщины Рима – даже больше Сервилии, стародавней любовницы Цезаря, имевшей, по крайней мере, достаточно такта, чтобы действовать за сценой, – Фульвия любила соваться в политику. И, наблюдая, как она переходит от одного гостя к другому, направляя их в комнату, где должны были зачитать завещание, я внезапно почувствовал неуверенность: а вдруг именно она – тот разум, который стоит за проводимой Антонием умелой политикой примирения? Тогда все предстало бы в совершенно ином свете.
Луций Кальпурний Пизон забрался на низкий стол, чтобы все могли его видеть. С одной стороны от него стоял Антоний, с другой – главная весталка, и все самые выдающиеся люди республики были его аудиторией. Продемонстрировав восковую печать, чтобы показать, что она нетронута, Пизон сломал ее и начал читать.
Сначала завещание, смысл которого был сильно затемнен юридическим жаргоном, казалось совершенно безобидным. Цезарь оставлял все свое состояние тому сыну, который мог бы родиться у него после составления данного документа. Однако при отсутствии такового сына, его богатство переходило к трем потомкам мужского пола его покойной сестры, то есть Луцию Пинарию, Квинту Педию и Гаю Октавию, и его следовало разделить между ними следующим образом: по одной восьмой – Пинарию и Педию и три четверти – Октавию, которого он объявлял своим приемным сыном и который в дальнейшем стал известен как Гай Юлий Цезарь Октавиан…
Пизон перестал читать и нахмурился, как будто не был уверен в том, что только что объявил.
«Приемный сын»? Цицерон взглянул на меня, сощурив глаза в попытке вспомнить, и выговорил одними губами:
– Октавий?..
Тем временем у Антония был такой вид, будто его ударили по лицу. В отличие от Марка Туллия, он сразу вспомнил, кто такой Октавий – восемнадцатилетний сын племянницы Цезаря, Атии, – и для него это было как горьким разочарованием, так и полнейшей неожиданностью. Я уверен, он надеялся, что его назовут главным наследником диктатора, но вместо этого его просто упомянули как наследника «второй очереди» – то есть того, кто получит наследство только в том случае, если первостепенные наследники умрут или откажутся от наследства: честь, которую он делил с Децимом, одним из убийц!
Вдобавок Юлий Цезарь завещал каждому из граждан Рима сумму в три сотни сестерциев наличными и постановил, что его имение рядом с Тибром должно стать общественным парком.
Собрание разбилось на озадаченные группки, и после, по дороге домой, Цицерон был полон дурных предчувствий.
– Это завещание – ящик Пандоры. Посмертный отравленный дар миру, чтобы выпустить на нас всякого рода бедствия.
Он не слишком задумывался о неизвестном Октавии или, как теперь его следовало называть, Октавиане, обещавшим стать недолговечной ненужностью, – его даже не было в тот момент в стране, он находился в Иллирике. Гораздо больше Марка Туллия беспокоило упоминание о Дециме вкупе с подарками народу.
Весь остаток дня и весь следующий день на форуме шла подготовка к похоронам Цезаря. Цицерон наблюдал за ней со своей террасы. На ростре для тела был воздвигнут золотой шатер, по замыслу похожий на храм Венеры Победоносной, а для сдерживания толпы вокруг соорудили барьеры. Шли репетиции актеров и музыкантов, и на улицах начали появляться вновь прибывшие сотни ветеранов Цезаря. Все они были при оружии – некоторые проделали сотни миль, чтобы присутствовать на похоронах.
К Марку Туллию заглянул Аттик и упрекнул его за то, что тот позволил устроить этот спектакль:
– Ты, Брут и остальные совсем сошли с ума!
– Тебе легко говорить, – ответил оратор. – Но как можно было этому помешать? Мы не контролируем ни город, ни Сенат. Критические ошибки были сделаны не после убийства, а до него. Даже ребенок должен был предвидеть, что будет, если просто убрать Цезаря, – и на том успокоиться. А теперь нам приходится иметь дело с завещанием диктатора.
Брут и Кассий прислали гонцов, сообщая, что собираются весь день похорон провести дома: они наняли охранников и советовали Цицерону сделать то же самое. Децим со своими гладиаторами забаррикадировался в доме и превратил его в крепость. Однако Марк Туллий отказался принять такие меры предосторожности, хотя при этом благоразумно решил не показываться на публике. Вместо этого он предложил, чтобы я присутствовал на похоронах и описал ему, как все было.
Я не возражал против того, чтобы пойти туда, – меня бы все равно никто не узнал. Кроме того, мне хотелось увидеть похороны. Я ничего не мог с собой поделать: втайне я испытывал определенное уважение к Цезарю, который в течение многих лет всегда вел себя учтиво по отношению ко мне.
Поэтому я спустился на форум перед рассветом, неожиданно осознав, что прошло уже пять дней после убийства. Среди такого наплыва событий трудно было уследить за временем.
Центр города уже был забит народом: там были тысячи людей, не только мужчин, но и женщин. Там собрались не столько учтивые горожане, сколько старые солдаты, городская беднота, много рабов и масса евреев, которые почитали Цезаря за то, что тот позволил им заново отстроить стены Иерусалима.
Я ухитрился пробраться вокруг огромной толпы до поворота Священной дороги, где должен был пройти кортеж, и спустя несколько часов после того, как занялся день, увидел вдалеке процессию, начавшую покидать официальную резиденцию главного жреца.
Процессия прошла прямо передо мной, и я изумился тому, как ее спланировали: Антоний и наверняка Фульвия не упустили ничего, что могло бы воспламенить чувства людей. Первыми шли музыканты, играя свои навязчивые протяжные похоронные напевы, потом перед толпой пробежали с воплями танцоры, переодетые в духов подземного мира, которые принимали позы горя и ужаса, дальше шли домашние рабы и вольноотпущенники, несшие бюсты Цезаря, а за ними проследовали не один, а целых пять актеров, изображавших каждый из триумфов Гая Юлия, в восковых масках диктатора, настолько невероятно похожих на его живое лицо, что чувствовалось, будто он восстал из мертвых в пяти лицах и во всей своей славе. После этих актеров на открытых носилках пронесли макет трупа в натуральную величину – он был нагим, не считая набедренной повязки, со всеми колотыми ранами, включая ту, что была на лице, изображенными глубокими красными разрезами в белой восковой плоти: это заставило зрителей задохнуться и заплакать, а некоторые женщины даже упали в обморок. Потом на плечах сенаторов и солдат пронесли на ложе из слоновой кости само тело, закутанное в пурпурно-золотые покровы, а за ним следовали вдова Цезаря Кальпурния и его племянница Атия, с прикрытыми лицами, одетые в черное и поддерживающие друг друга. Их сопровождали родственники, а после них, наконец, шли Антоний, Пизон, Долабелла, Гирций, Панса, Бальб, Оппий и все ведущие соратники Цезаря.
После того как прошел кортеж, наступила странная пауза, пока тело переносили к лестнице позади ростры. Ни до, ни после этого я не встречал в центре Рима посреди дня такой абсолютной тишины. Во время зловещего затишья скорбящие заполнили возвышение, а когда наконец появился труп, ветераны Цезаря начали колотить мечами по щитам, как, должно быть, делали на поле боя, – это был ужасающий, воинственный, устрашающий грохот. Тело осторожно поместили в золотой шатер, после чего Антоний шагнул вперед, чтобы прочесть панегирик, и поднял руку, призывая к молчанию.
– Мы пришли, чтобы проститься не с тираном! – сказал он, и его могучий голос торжественно прозвенел среди храмов и статуй. – Мы пришли, чтобы проститься с великим человеком, предательски убитым в священном месте теми, кого он помиловал и продвинул!
Марк Антоний заверил Сенат, что будет говорить сдержанно, и теперь нарушил свое обещание на первых же словах и в течение следующего часа постарался ввергнуть обширную аудиторию, уже взбудораженную зрелищной процессией, во тьму горя и ярости. Он раскинул руки. Он чуть ли не упал на колени. Он бил себя в грудь и показывал на небеса. Он перечислил достижения Цезаря. Он рассказал им о завещании убитого правителя – о подарке каждому гражданину, об общественном парке, о горькой иронии того, что Цезарь почтил Децима.
– И, более того, этот Децим Брут, который был ему как сын, – и Юний Брут, и Кассий, и Цинна, и остальные – эти люди дали клятву, дали торжественное обещание верно служить Цезарю и защищать его! – гремел голос Марка Антония. – Сенат объявил им амнистию, но, клянусь Юпитером, как бы я хотел отомстить, если бы благоразумие не сдерживало меня!
Короче, он использовал все ораторские уловки, отвергнутые суровым Брутом. А потом пришло время его – или Фульвии? – завершающего мастерского хода. Антоний вызвал на возвышение одного из актеров в маске Цезаря, так похожей на живое лицо, и тот сиплым голосом продекламировал перед толпой знаменитую речь из трагедии Пакувия[80] «Суд об оружии»:
– Не я ль, несчастный, спас тех негодяев, что привели меня к могиле?
Исполнение это было опасно мастерским – оно казалось посланием из Подземного мира. А потом, вызвав стоны ужаса, манекен трупа Цезаря подняли каким-то хитроумным приспособлением и повернули, заставив описать полный круг, чтобы продемонстрировать все его раны.
С этого момента похороны Юлия Цезаря шли по образцу похорон Клодия. Тело полагалось сжечь на погребальном костре, уже приготовленном на Марсовом поле, но, когда его снесли с ростры, сердитые голоса закричали, что вместо этого его нужно кремировать в зале Сената Помпея, где было совершено преступление, или на Капитолии, где заговорщики нашли убежище. Потом толпа, повинуясь некоему коллективному импульсу, передумала и решила, что тело следует сжечь прямо здесь, на месте. Антоний же ничего не сделал, чтобы остановить все это: он только снисходительно смотрел, как вновь разоряются книжные лавки Аргилета и как люди тащат скамьи из судов в центр форума и громоздят их в кучу.
Похоронные носилки Цезаря водрузили на костер и подожгли факелом. Актеры, танцовщики и музыканты стащили свои балахоны и маски и швырнули их в пламя. Толпа последовала их примеру: в приступе истерии люди срывали с себя одежду, и она летела в огонь вместе со всем, что могло гореть. Затем толпа начала бегать по улицам с факелами, выискивая дома убийц, и мне, наконец, изменило мужество – я направился обратно на Палатин. По дороге я прошел мимо бедного Гельвия Цинны, поэта и трибуна, которого толпа перепутала с его тезкой, претором Корнелием Цинной, упомянутым Антонием в речи. Его, вопящего, с петлей на шее, волокли прочь, а после его голову демонстративно носили вокруг форума на шесте.
Когда я, пошатываясь, ввалился в дом и рассказал Цицерону, что произошло, тот закрыл лицо руками.
Всю ночь продолжали раздаваться звуки разрушения, и небо озарялось пламенем подожженных домов. На следующий день Марк Антоний послал Дециму письмо, предупреждая, что он больше не может защищать жизни убийц, и настоятельно рекомендуя им удалиться из Рима. Цицерон посоветовал им сделать то, что предлагает Антоний, сказав, что они будут полезнее делу живыми, чем мертвыми.
Децим Брут отправился в Ближнюю Галлию, чтобы попытаться взять под контроль назначенную ему по жребию провинцию, Требоний кружным путем двинулся в Азию, чтобы сделать то же самое, а Брут и Кассий удалились на побережье Антия. Цицерон же двинулся на юг.
XV
Он сказал, что покончил с политикой – и вообще с Италией. Сказал, что отправится в Грецию и хотел бы остаться с сыном в Афинах, где будет писать философские труды.
Мы уложили большинство нужных Цицерону книг из его библиотеки в Риме и в Тускуле и отправились в путь с большой свитой, включающей двух секретарей, повара, доктора и шестерых телохранителей. Со времени смерти Цезаря погода стояла не по сезону холодной и мокрой, что, конечно, было воспринято как еще один знак недовольства богов его убийством.
Из дней, проведенных в пути, мне ярче всего запомнилось, как Марк Туллий с накинутым на колени одеялом сочиняет в своем экипаже философский трактат, а дождь без устали барабанит по тонкой деревянной крыше.
Мы остановились на ночь у Матия Кальвены, всадника, который приходил в отчаяние из-за будущего страны:
– Если такой гениальный человек, как Цезарь, не смог найти выхода, кто же тогда его найдет?
Но, кроме него, в противоположность сценам, разыгравшимся в Риме, мы не нашли никого, кто не радовался бы избавлению от диктатора.
– К несчастью, – заметил Цицерон, – ни у одного из них нет под началом легиона.
Он нашел прибежище в работе, и к тому времени, как в апрельские иды мы добрались до Путеол, закончил одну свою книгу – «О прорицании», написал половину другой – «О судьбе» и начал третью – «О славе». Это были три примера его гения, которые будут жить, пока люди смогут читать.
А как только он вылез из экипажа и размял ноги, пройдясь вдоль берега моря, то начал набрасывать план четвертой книги – «О дружбе». «За единственным исключением – мудрости, я склонен расценивать дружбу как величайший из всех даров, которыми боги наградили человечество», – написал он в ней. Эту книгу оратор планировал посвятить Аттику. Может, физический мир и стал для него враждебным и опасным местом, но в мыслях своих он жил свободно и безмятежно.
Антоний распустил Сенат до первого дня июня, и постепенно огромные виллы вокруг Неаполитанского залива начали наполняться выдающимися людьми Рима. Большинство из вновь прибывших, например, Гирций и Панса, были все еще потрясены смертью Цезаря. Этим двоим в конце года полагалось вступить в должность консулов, и среди прочих приготовлений они спросили Цицерона, не даст ли тот им дальнейших уроков ораторского искусства. Марку Туллию не слишком хотелось этого, так как преподавание отвлекало его от сочинительства и он считал их скорбные разговоры о Цезаре раздражающими, но мой друг был слишком добродушен, чтобы в конечном итоге отказать им.
Он отводил обоих учеников к морю, обучая их ораторскому искусству по методу Демосфена, который четко произносил слова, набив рот галькой, а чтобы научиться докричаться до слушателей, читал речи перед разбивающимися о берег волнами.
За обеденным столом Гирций и Панса сыпали историями о произволе Антония: о том, как тот хитростью заставил Кальпурнию в ночь убийства отдать ему на хранение личные бумаги покойного мужа и его состояние, о том, как теперь он притворяется, будто в тех документах содержались различные указы, имеющие силу закона, в то время как на самом деле он сочинял их сам в обмен на громадные взятки…
– Итак, в его руках все деньги? – спросил как-то их Цицерон. – Но я думал, что три четверти состояния Цезаря должны были отойти мальчишке Октавиану?
Гирций возвел глаза к потолку:
– Ему повезет, коли так будет!
– Сперва он должен приехать и взять их, – добавил Панса, – а я бы не сказал, что у него на это много шансов.
Два дня спустя после этого разговора я укрывался от дождя в портике, читая трактат по сельскому хозяйству Катона Старшего[81], когда ко мне подошел управляющий и объявил: прибыл Луций Корнелий Бальб, желающий повидаться с Цицероном.
– Так скажи хозяину, что он здесь, – ответил я.
– Но я не уверен, что должен так поступить… Он дал мне строгие указания не беспокоить его, кто бы к нему ни пришел, – вздохнул управляющий.
Я вздохнул и отложил книгу в сторону: Бальб был тем человеком, с которым следовало повидаться. Он был испанцем, занимавшимся делами Цезаря в Риме. Цицерон хорошо знал его и однажды защищал в суде, когда того попытались лишить гражданства. Теперь Луцию Корнелию было лет пятьдесят пять, и он владел огромной виллой неподалеку.
Я нашел его ожидающим в таблинуме вместе с юношей в тоге, которого сперва принял за его сына или внука. Однако, присмотревшись внимательней, я увидел, что это невозможно: в отличие от смуглого Бальба, этот мальчик был с влажными светлыми кудрями, плохо постриженными кружком, и к тому же невысоким и стройным, с хорошеньким личиком, хотя и с нездоровым цветом кожи, усыпанной прыщами.
– А, Тирон! – воскликнул Корнелий. – Не будешь ли так добр оторвать Цицерона от его книг? Просто скажи, что я привел повидаться с ним приемного сына Цезаря – Гая Юлия Цезаря Октавиана. Это должно сработать.
При этом молодой человек застенчиво улыбнулся мне, показав неровные зубы, между которыми виднелись щели.
Само собой, Марк Туллий тут же пришел, разрываясь от любопытства, – познакомиться с таким экзотическим созданием, словно с неба упавшим в сумятицу римской политики!
Бальб представил молодого человека, который поклонился и сказал моему другу:
– Это одна из величайших почестей в моей жизни – познакомиться с тобой. Я прочел все твои речи и философские труды. Я годами мечтал об этом моменте.
У него был приятный голос, мягкий и хорошо поставленный.
Цицерону явно польстил этот комплимент.
– Очень любезно с твоей стороны, – ответил он. – Теперь, пожалуйста, скажи, прежде чем мы перейдем к другим темам: как мне тебя называть?
– Для всех я настаиваю на имени Цезарь. Для друзей и семьи я Октавиан, – сказал юноша.
– Что ж, поскольку в моем возрасте мне будет трудно привыкнуть к еще одному Цезарю, может, я тоже смогу называть тебя Октавианом, если позволишь?
Молодой человек снова поклонился.
– Это будет честью для меня.
Так начались два дня неожиданно дружеских разговоров Марка Туллия и приемного сына Цезаря. Оказалось, что Октавиан остановился по соседству со своей матерью Атией и отчимом Филиппом. Теперь юноша очень непринужденно сновал между двумя домами. Часто он появлялся один, хотя вместе с ним из Иллирика приехали его друзья и солдаты, и еще больше людей присоединились к нему в Неаполе. Они с Цицероном беседовали на вилле или вместе прогуливались вдоль берега в перерыве между ливнями.
Наблюдая за ними, я вспоминал строки из трактата своего друга о старости: «Как я испытываю симпатию к молодому человеку, в котором есть толика зрелости, так я испытываю симпатию к старику, в котором есть привкус юности…»
Странно, но из них двоих именно Октавиан иногда казался старше: это был очень серьезный, вежливый, почтительный и здравомыслящий человек, в то время как Цицерон все больше шутил и кидал камешки в море. Оратор сказал мне, что его новый друг не ведет пустяковых бесед. Все, чего он хотел, – это политических советов. Тот факт, что Марк Туллий открыто поддерживал убийц его приемного отца, его как будто вообще не касался. Он лишь задавал практические вопросы. Как скоро он должен отправиться в Рим? Как ему обращаться с Антонием? Что он должен сказать ветеранам Цезаря, многие из которых околачиваются вокруг его дома? Как избежать гражданской войны?
Цицерон был под сильным впечатлением от таких бесед.
– Я полностью понимаю, что в нем увидел Цезарь, – он обладает неким хладнокровием, редким в его возрасте, – говорил он мне. – Однажды из него может получиться великий государственный деятель, если только он проживет достаточно долго.
Иными были люди, окружавшие Октавиана. Среди них имелась пара старых армейских командиров Цезаря, с холодными, мертвыми глазами профессиональных убийц, и несколько высокомерных юных сотоварищей, из которых выделялись двое: Марк Випсаний Агриппа, молчаливый и излучающий слабую угрозу даже во время отдыха юноша, которому не было еще и двадцати, но который уже был окровавлен войной, и Гай Цильний Меценат – чуть постарше, женоподобный, хихикающий и циничный.
– Эти меня вообще не интересуют, – сказал об этих двоих как-то Цицерон.
Только один раз мне выпал случай достаточно долго понаблюдать за Октавианом. Это случилось в последний день его пребывания здесь, когда он вместе с матерью, отчимом, Агриппой и Меценатом пришел к нам на обед. Марк Туллий пригласил также Гирция и Пансу, так что вместе со мной нас собралось девять человек.
Я отметил, что молодой человек ни разу не прикоснулся к вину, и заметил, насколько он молчалив, как его бледно-серые глаза перебегают от одного собеседника к другому и насколько внимательно он слушает, как будто пытаясь закрепить все сказанное в памяти.
Атия, которая выглядела так, будто могла бы стать моделью для статуи, изображающей идеал римской матроны, была слишком благопристойной, чтобы на людях выражать свое мнение о политике. Однако Филипп, определенно хвативший лишку, становился все говорливее и к концу вечера заявил:
– Что ж, если кто-то хочет знать мое мнение, то я думаю, Октавиан должен отказаться от этого наследства.
– А кто-то хочет знать его мнение? – прошептал мне Меценат и закусил свою салфетку, чтобы заглушить смех.
Октавиан повернулся к Филиппу и мягко спросил:
– И что заставляет тебя так думать, отец?
– Ну, если я могу говорить откровенно, мальчик мой, то ты сколько душе угодно можешь называть себя Цезарем, но это не делает тебя Цезарем, и чем больше ты приблизишься к Риму, тем это будет опаснее. Ты и вправду думаешь, что Антоний просто передаст тебе все миллионы? И с чего бы ветеранам Цезаря следовать за тобой, а не за Антонием, который командовал крылом при Фарсале? Имя Цезарь – просто мишень у тебя на спине. Тебя убьют прежде, чем ты проделаешь пятьдесят миль.
Гирций и Панса кивнули в знак согласия.
Но Агриппа тихо возразил:
– Нет, мы сможем доставить его в Рим – это не так уж опасно.
Октавиан повернулся к Цицерону:
– А ты что думаешь?
Оратор тщательно промокнул салфеткой губы, прежде чем ответить.
– Всего четыре месяца назад твой приемный отец обедал на этом самом месте, на котором ты сейчас возлежишь, и заверял меня, что не боится смерти. Правда заключается в том, что жизни всех нас висят на волоске. Нигде нет безопасного места, и никто не может предсказать, что произойдет. Когда я был в твоем возрасте, я грезил только о славе. Чего бы я ни отдал, чтобы оказаться на твоем месте сейчас!
– Итак, ты бы отправился в Рим? – спросил Октавиан.
– Да.
– И что бы сделал?
– Выдвинул бы свою кандидатуру на выборах.
Филипп нахмурился.
– Но ему всего восемнадцать. Он еще даже недостаточно взрослый, чтобы голосовать.
– Дело в том, что есть вакансия на пост трибуна, – продолжил Цицерон. – Цинну убила толпа на похоронах Цезаря – его перепутали с другим, беднягу… Ты должен выдвинуться на его место.
– Но Антоний наверняка никогда такого не допустит? – спросил Октавиан.