Диктатор Снегов Сергей
Он зашагал прочь, и Цицерон удовлетворенно смотрел, как он уходит.
– Я давно уже хотел ему это сказать!
Мне подумалось, что он похож на Цезаря, заставляющего свою лошадь пятиться перед битвой: он или победит, или умрет на месте.
Именно в храме Конкордии Цицерон-консул много лет назад собирал Сенат, чтобы обсудить наказание для заговорщиков Катилины; отсюда он повел их на смерть в Карцер. С тех пор я не вступал в храм и теперь чувствовал тягостное присутствие многих призраков. Но Марк Туллий был как будто невосприимчив к таким воспоминаниям. Он сидел на скамье между Пизоном и Исавриком и терпеливо ожидал, когда Долабелла его вызовет – что тот и сделал, затянув с этим как можно больше и с оскорбительной небрежностью.
Цицерон начал тихо, в своей обычной манере:
– Прежде чем начну говорить об общественных делах, я подам короткую жалобу на то, как несправедливо обошелся со мной вчера Антоний. Почему меня так резко осуждали? Какой вопрос был столь неотложен, что больных людей должны были принести в это помещение? Ганнибал стоял у ворот? Слыхано ли, чтобы сенатору угрожали нападением на его дом, потому что он не явился, чтобы обсудить государственный праздник благодарения? В любом случае – думаете, я бы поддержал это предложение, если б находился здесь? Вот что я скажу: если следует благодарить покойника, пускай тогда благодарности будут вознесены Бруту-старшему, избавившему государство от деспотизма царей и оставившему потомков, которые почти пять веков спустя готовы выказать такие же добродетели для достижения такого же результата!
Все задохнулись. К старости голосам мужчин положено слабеть – но только не голосу Цицерона в тот день!
– Я не боюсь говорить во всеуслышание, – продолжал он. – Я не боюсь смерти. Я глубоко опечален тем, что сенаторы, добившиеся звания консулов, не поддержали Луция Пизона в июне, когда он осудил все злоупотребления, ныне широко распространившиеся в государстве. Ни один из экс-консулов не поддержал его ни единым словом – нет, даже ни единым взглядом. В чем смысл такого рабства? Я говорю, что эти люди недостойны своего звания!
Он подбоченился и сердито огляделся по сторонам. Большинство сенаторов не выдержали его взгляда.
– В марте я одобрил то, что постановления Цезаря следует признать законными, не потому что был с ними согласен – кто мог бы с ними согласиться? – но ради примирения и общественной гармонии. Однако любое постановление, с которым не согласен Антоний – например, ограничение власти над провинциями двумя годами, – отменили, в то время как после смерти диктатора чудесным образом были обнаружены и опубликованы его постановления, и благодаря им преступники возвращены из изгнания… Возвращены мертвецом. Целым племенам и провинциям даровано гражданство – мертвецом. Назначены налоги – мертвецом. Хотел бы я, чтобы Марк Антоний был здесь, дабы объясниться – но, очевидно, он нездоров: привилегия, которой не даровали мне вчера. Я слышал, он на меня сердится. Что ж, я сделаю ему предложение – честное предложение. Если я выскажусь против его жизни и характера, пусть он объявит себя моим злейшим врагом. Пусть содержит вооруженную охрану, если и в самом деле чувствует, что она нужна ему для защиты. Но не позволяйте этой охране угрожать тем, кто выражает свое независимое мнение ради блага государства. Что может быть честнее?
Впервые его слова вызвали одобрительное бормотание.
– Сограждане, я уже вознагражден за свое возвращение тем лишь, что сделал несколько этих замечаний. Что бы со мной ни случилось, я буду верен своим убеждениям. Если я смогу снова говорить здесь без риска, я буду это делать. Если не смогу, я буду наготове на тот случай, если государство меня призовет. Я прожил достаточно долго – и в том, что касается лет, и в том, что касается славы. Сколько бы времени мне ни осталось, это время будет принадлежать не мне, оно будет отдано служению нашей республике.
Цицерон сел под низкий одобрительный рокот – некоторые даже топали ногами. Люди вокруг него хлопали его по плечу.
Когда заседание закончилось, Долабелла умчался вместе со своими ликторами – без сомнения, прямиком в дом Антония, чтобы рассказать ему о случившемся, – а мы с Цицероном пошли домой.
Следующие две недели Сенат не собирался, и Марк Туллий оставался в своем доме на Палатине, забаррикадировавшись там. Он нанял еще телохранителей, купил новых свирепых сторожевых собак и укрепил виллу, поставив железные ставни и двери. Аттик одолжил ему нескольких писцов, и я усадил их за работу – делать копии вызывающей речи Цицерона в Сенате. Он разослал копии всем, кого смог припомнить: Бруту в Македонию, Кассию, находившемуся на пути в Сирию, Дециму в Ближнюю Галлию, двум военным командирам в Дальней Галлии – Лепиду и Луцию Мунацию Планку – и многим другим. Эту речь мой друг назвал – наполовину всерьез, наполовину шутя – своей «филиппикой» в честь ряда знаменитых речей Демосфена, произнесенных против македонского тирана Филиппа II. Одна копия, должно быть, добралась и до Антония – во всяком случае, тот дал понять, что собирается ответить в Сенате, который созывает в девятнадцатый день сентября.
Не могло быть и речи о том, чтобы Цицерон присутствовал там лично: не бояться смерти – одно, но совершить самоубийство – совсем другое. Вместо этого он спросил, не пойду ли я туда и не запишу ли, что скажет Антоний. Я согласился, рассудив, что свойственная мне от природы безликость защитит меня.
Едва войдя на форум, я возблагодарил богов за то, что Цицерон остался дома, потому что Марк Антоний наводнил там каждый уголок своей личной армией. Он даже разместил на ступенях храма Конкордии отряд итурийских лучников – диких с виду членов племени, обитающего на границе с Сирией, печально известных своей жестокостью. Они наблюдали за каждым сенатором, входящим в храм, время от времени накладывая стрелы на тетивы луков и делая вид, будто целятся.
Я ухитрился протиснуться в заднюю часть храма и едва вынул стилус и табличку, как появился Антоний. В придачу к дому Помпея в Риме он реквизировал также имение Метелла Сципиона на Тибре и, говорят, именно там сочинил свою речь.
Когда Марк Антоний прошел мимо меня, мне показалось, что он страдает от жестокого похмелья. Добравшись до возвышения, он наклонился, и его густой струей вырвало в проход. Это вызвало смех и аплодисменты его сторонников: Антоний был известен тем, что его рвало на глазах у людей. Позади меня его рабы заперли дверь и задвинули задвижку. Это было против обычаев – брать таким образом Сенат в заложники – и явно делалось с целью устрашения.
Что касается разглагольствований Антония против Цицерона, они, по сути, являлись продолжением его рвоты: он словно изрыгнул желчь, которую глотал четыре года. Он обвел рукой храм и напомнил сенаторам, что в этом самом здании Марк Туллий организовал незаконную казнь пяти римских граждан, среди которых был Публий Лентул Сура, отчим Антония, чье тело Цицерон отказался вернуть семье для достойных похорон. Он обвинил моего друга («этого кровавого мясника, который позволил другим совершить за него убийство») в том, что тот – вдохновитель убийства Цезаря, как и вдохновитель убийства Клодия. По его словам, именно Цицерон искусно отравил отношения между Помпеем и Цезарем, что привело к гражданской войне.
Я знал: все эти обвинения – ложь, но знал также, что они окажут свое вредоносное воздействие, как и более личные обвинения. Дескать, Цицерон – физический и моральный трус, тщеславный и хвастливый и еще более лицемерный, вечно меняющий курс, чтобы не ссориться ни с одной из фракций, так что даже его собственные брат и племянник покинули его и обличили перед Цезарем. Антоний процитировал отрывок из личного письма Марка Туллия, которое тот послал ему, оказавшись в ловушке в Брундизии: «Я всегда, без колебаний и от всего сердца буду делать все, что в моих силах, что соответствовало бы твоим желаниям и интересам».
Храм зазвенел от смеха.
А Марк Антоний даже приплел развод Цицерона с Теренцией и его последующую женитьбу на Публии:
– Какими дрожащими, развратными и алчными пальцами этот возвышенный философ раздел свою пятнадцатилетнюю невесту в первую брачную ночь и как немощно исполнял свои супружеские обязанности – так, что бедное дитя вскоре после этого в ужасе бежало от него, а его собственная дочь предпочла умереть, чем жить в стыде!
Все это имело ужасающий результат, и, когда дверь отперли и нас выпустили на свет, я боялся вернуться к Цицерону и зачитать ему свои записи. Однако он настоял на том, чтобы услышать все от слова до слова. Всякий раз, когда я пытался пропустить какой-нибудь пассаж или фразу, оратор немедленно замечал это и заставлял меня вернуться и прочитать пропущенное. В конце он выглядел порядком павшим духом.
– Что ж, это политика, – сказал мой друг и попытался отмахнуться от услышанного, но я видел, что на самом деле он потрясен.
Цицерон знал, что ему придется отплатить той же монетой или удалиться униженным. Попытаться отомстить Марку Антонию лично в Сенате, пока тот находится под контролем самого Антония и Долабеллы, было слишком опасно. Поэтому оставалась письменная контратака, причем после того, как оратор опубликовал бы ее, пути назад у него больше не было бы. С таким диким человеком, как Антоний, это был бы смертельный поединок.
В начале октября Марк Антоний покинул Рим и уехал в Брундизий, чтобы заручиться верностью легионов, которых он вызвал туда из Македонии и которые стояли теперь биваком рядом с городом.
Поскольку он уехал, Цицерон решил тоже на несколько недель удалиться из Рима и посвятить себя составлению ответного удара, который мой друг уже назвал своей «второй филиппикой». Он отправился на Неаполитанский залив, оставив меня присматривать за его делами.
Это было грустное время года. Как всегда поздней осенью, небеса над Римом потемнели из-за бессчетного множества появившихся с севера скворцов, и их стрекочущие крики как будто предупреждали о надвигающейся катастрофе. Они вили гнезда на деревьях рядом с Тибром – для того лишь, чтобы подниматься в воздух огромными черными стягами, которые разворачивались в вышине и метались туда-сюда, словно в панике.
Дни стали прохладными, а ночи – более длинными: приближалась зима, а вместе с нею – неизбежность войны. Октавиан находился в Кампании, очень близко от того места, где остановился Цицерон. Он набирал войска в Казилине и в Калатии из ветеранов Цезаря. Антоний в это время пытался подкупить солдат в Брундизии, Децим набрал новый легион в Ближней Галлии, Лепид и Планк ожидали со своими войсками за Альпами, а Брут и Кассий подняли свои штандарты в Македонии и в Сирии. То есть насчитывалось в целом семь армий, или уже набранных, или формирующихся. Вопрос заключался лишь в том, кто ударит первым.
В результате эта честь (если «честь» – верное слово для описания происходящего) выпала Октавиану. Он сплотил лучшую часть легиона, пообещав ветеранам ошеломительную награду в две тысячи сестерциев каждому – Бальб гарантировал эти деньги – и теперь написал Цицерону, умоляя его о совете. Марк Туллий послал эту сенсационную весть мне, чтобы я передал ее Аттику.
«Цель его ясна: война с Антонием и сам он в роли главнокомандующего, – писал мой друг. – Итак, сдается мне, через несколько дней мы будем готовы к бою. Но за кем мы должны следовать? Прими во внимание его имя, прими во внимание его возраст. Он хотел моего совета – должен ли он отправиться на Рим с тремя тысячами ветеранов, должен ли удержать Капую и перекрыть путь Антонию или должен присоединиться к трем македонским легионам, которые сейчас маршируют вдоль побережья Адриатики (он надеется, что легионы эти встанут на его сторону)? Он сказал – они отказались принять подачку Антония, свирепо освистали его и ушли, когда тот пытался их урезонить. Короче, он предлагает себя в наши лидеры и ожидает, что я его поддержу. Со своей стороны, я посоветовал ему идти на Рим. Полагаю, городская чернь будет за него и порядочные люди тоже, если он убедит их в своей искренности».
Октавиан последовал рекомендациям Цицерона и вошел в Рим на десятый день ноября. Его солдаты заняли форум, и я наблюдал, как они рассыпаются по центру города, захватывая храмы и общественные здания. Легионеры оставались на своих позициях всю ночь и весь следующий день, а их предводитель устроил свою штаб-квартиру в доме Бальба и попытался организовать заседание Сената. Но все старшие магистраты были в отлучке: Антоний старался завоевать македонские легионы, Долабелла уехал в Сирию, половина преторов, в том числе и Брут с Кассием, бежали из Италии – и город остался без лидеров. Я понимал, почему Октавиан умолял Цицерона присоединиться к его авантюре и писал ему каждый день, а иногда и дважды в день: только Марк Туллий обладал моральным авторитетом, необходимым для того, чтобы вновь сплотить Сенат. Но оратор не собирался становиться под командование какого-то мальчишки, возглавляющего вооруженный мятеж с шаткими шансами на успех, и благоразумно держался в стороне.
Играя роль ушей и глаз Цицерона в Риме, я двенадцатого числа отправился на форум, чтобы послушать, как говорит Октавиан. К тому времени он оставил свои попытки собрать Сенат и вместо этого убедил сочувствующего ему трибуна, Тиберия Кануция, созвать народное собрание. Октавиан стоял на ростре под серым небом, ожидая, когда его вызовут, – тонкий, как тростник, светловолосый, бледный и нервный. Это была, как я написал своему другу, «сцена, одновременно нелепая и, однако же, странно захватывающая, словно эпизод из легенды».
И Октавиан оказался неплохим оратором, как только начал говорить. Цицерон был в восторге от его обличения Антония: «…этот подделыватель указов, этот нарушитель законов, этот вор законного наследства, этот предатель, который даже теперь ищет, как бы развязать войну со всем государством…». Но затем мой друг стал уже не так доволен, когда я доложил ему, что Октавиан указал на статую Цезаря, воздвигнутую на ростре, и восславил его как «величайшего римлянина всех времен, за чье убийство я отомщу и надежды которого на меня оправдаю – клянусь в том всеми богами!» С этими словами молодой человек сошел с возвышения под громкие аплодисменты и вскоре покинул город, забрав с собой своих солдат, встревоженный донесениями о том, что Антоний приближается с куда более многочисленным войском.
Теперь события стали развиваться с огромной быстротой. Марк Антоний остановил свою армию, в которую входил знаменитый Пятый легион Цезаря, «Жаворонки», в каких-то двенадцати милях от Рима, на Тибре, и вошел в город с личной охраной в тысячу человек.
Он созвал Сенат двадцать четвертого числа и дал знать, что ожидает от сенаторов, чтобы те объявили Октавиана врагом общества. Неявка будет расценена как потворство предательству приемного сына Цезаря и будет караться смертью. Армия Антония готова была войти в город в случае неисполнения его воли, и Рим охватила уверенность в неизбежной бойне.
Наступило двадцать четвертое, собрался Сенат – но сам Антоний там не появился. Один из македонских легионов освистал его, а Марсов легион, стоящий лагерем в шестидесяти милях от города, в Альба-Фученс, внезапно объявил, что он за Октавиана, в обмен на подарок в пять раз больший, чем предложил Марк Антоний. После этого Антоний помчался туда, чтобы попытаться вновь завоевать верность легионеров, но его открыто высмеяли за скупость. Он вернулся в Рим и созвал Сенат на двадцать восьмое число, на сей раз на экстренное ночное заседание.
Никогда раньше на памяти людей Сенат не собирался в темноте: это противоречило всем обычаям и всем священным законам.
Когда я спустился на форум, собираясь составить отчет для Цицерона, то увидел, что там полно легионеров, выстроившихся в свете факелов. Зрелище было таким зловещим, что мне изменила храбрость и я не осмелился войти в храм, а вместо этого встал неподалеку вместе с собравшейся снаружи толпой.
Я увидел, как прибыл Антоний, примчавшись с Альба-Фученс, в сопровождении своего брата Луция, субъекта еще более дикого вида – тот сражался в Азии как гладиатор и вспорол глотку своему другу. Час спустя я все еще стоял там и видел, как оба они в спешке ушли. Никогда не забуду паники на лице закатывающего глаза Антония, когда тот ринулся вниз по ступеням храма. Ему только что сказали, что еще один легион, Четвертый, последовал примеру Марсова легиона и тоже объявил себя на стороне Октавиана. Теперь уже Марк Антоний рисковал, что его превзойдут численно.
Той же ночью он бежал из города и отправился к Тибру, чтобы сплотить свою армию и набрать новых рекрутов.
Пока происходили все эти события, Цицерон закончил свою так называемую «вторую филиппику» и послал ее мне с наставлениями одолжить у Аттика двадцать писцов и позаботиться, чтобы та была скопирована и разошлась как можно скорее. Она была написана в форме длинной речи – если бы эта речь была произнесена, то заняла бы добрых два часа, – поэтому вместо того, чтобы посадить каждого человека делать единственную копию, я разделил свиток на двадцать частей и раздал каждому писцу по одной из них. Таким образом мы смогли выпускать по четыре или пять копий в день: законченные куски сразу же склеивались вместе. Мы рассылали копии друзьям и союзникам с просьбой, чтобы те делали свои копии или, по крайней мере, созывали собрания, на которых речь можно было бы зачитать вслух.
Вести об этом быстро распространились. На следующий день после того, как Марк Антоний покинул город, речь вывесили на форуме. Все хотели ее прочитать, не в последнюю очередь потому, что она была полна самых ядовитых сплетен – например, о том, что Антоний в юности был гомосексуалистом-проституткой, вечно напивался до бесчувствия и держал в любовницах актрису, выступавшую голой. Но феноменальную популярность речи я приписываю скорее тому, что в ней имелось множество подробных фактов, которые раньше никто не осмеливался изобличить: что Антоний украл семьсот миллионов сестерциев из храма Опс[87] и пустил часть их на оплату личных долгов в сорок миллионов, что они с Фульвией подделали указы Цезаря, чтобы выжать десять миллионов сестерциев из царя Галатии, и что эта парочка захватила драгоценности, мебель, виллы, фермы и деньги и разделила их между собой и своей свитой, состоящей из актеров, гладиаторов, предсказателей и знахарей-шарлатанов.
На девятый день декабря Цицерон наконец вернулся в Рим. Я не ожидал этого и, услышав лай сторожевого пса, вышел в коридор и обнаружил, что хозяин дома стоит там вместе с Аттиком. Оратор отсутствовал почти два месяца, и, судя по виду, пребывал в исключительно добром здравии и расположении духа.
Даже не сняв плаща и шляпы, он протянул мне письмо, полученное им накануне от Октавиана: «Я прочитал твою новую филиппику и думаю, что она просто великолепна – достойна самого Демосфена. Я желал бы только одного – чтобы я мог увидеть лицо нашего современного Филиппа, когда он ее прочтет. Я узнал, что он передумал атаковать меня здесь: без сомнения, беспокоится, что его люди откажутся идти войной против сына Цезаря. Вместо этого он со своей армией быстро движется в сторону Ближней Галлии, намереваясь вырвать эту провинцию из рук твоего друга Децима. Мой дорогой Цицерон, ты должен согласиться, что моя позиция сильнее, чем мы могли мечтать в ту пору, когда встретились в твоем доме в Путеолах. Сейчас я в Этрурии в поисках новых рекрутов. Они так и стекаются ко мне. И, однако, я, как всегда, остро нуждаюсь в твоих мудрых советах. Можем ли мы встретиться? Во всем мире нет человека, с которым я поговорил бы охотнее».
– Ну, – с ухмылкой спросил Марк Туллий, – что думаешь?
– Это очень лестно, – ответил я.
– Лестно? Да брось! Пусти в ход свое воображение. Это более чем лестно! Я думаю об этом с тех пор, как получил письмо.
После того как один из рабов помог Цицерону снять уличную одежду, тот поманил меня и Аттика, приглашая следовать за ним в кабинет, и попросил меня закрыть дверь.
– Насколько я вижу, ситуация такова: если б не Октавиан, Антоний захватил бы Рим, и с нашим делом уже все было бы кончено, – сказал он нам. – Но страх перед Октавианом заставил волка в последний миг бросить свою добычу, и теперь он крадется на север, чтобы вместо Рима пожрать Ближнюю Галлию. Если этой зимой он нанесет поражение Дециму и захватит провинцию – а так, наверное, и произойдет, – у него появится финансовая база и войско, чтобы весной вернуться в Рим и покончить с нами. Все, что стоит между ним и нами, – это Октавиан.
Помпоний Аттик скептически спросил:
– Ты и вправду думаешь, что Октавиан набрал армию, чтобы защищать то, что осталось от республики?
– Нет, но разве в его интересах позволить Антонию взять контроль над Римом? – отозвался оратор. – Конечно, нет. Антоний в данный момент его настоящий враг – тот, кто украл его наследство и отметает его требования. Если я смогу убедить Октавиана в этом, мы еще можем спастись от катастрофы.
– Возможно… Но только для того, чтобы передать республику из лап одного тирана в лапы другого – и к тому же это будет тиран, который сам называет себя Цезарем, – заметил Аттик.
– О, я не знаю, тиран ли этот парень… Возможно, мне удастся использовать свое влияние, чтобы удержать его на пути добродетели – по крайней мере, пока мы не избавимся от Антония.
– Его письмо определенно подразумевает, что он будет тебя слушать, – сказал я.
– Именно, – кивнул Марк Туллий. – Поверь, Аттик, я мог бы показать тебе тридцать таких писем, если б потрудился их найти: они приходили все время с самого апреля. Почему он так жаждет моего совета? Дело в том, что мальчику не хватает человека, которого он хотел бы видеть своим отцом: его родной отец умер, его отчим – дурак, а приемный отец оставил ему величайшее в истории наследство, но не оставил наставлений, как его заполучить. Кажется, я каким-то образом занял место его отца, и это благословение – не столько для меня, сколько для республики.
– И что же ты собираешься делать? – спросил Аттик.
– Поеду с ним повидаться.
– В Этрурию, посреди зимы, в твоем возрасте? Это ведь в сотне миль отсюда. Ты, наверное, спятил!
– Но вряд ли можно ожидать, что Октавиан явится в Рим, – поддержал я своего друга.
Цицерон отмахнулся от возражений Помпония.
– Значит, мы встретимся на полпути. Та вилла, которую ты купил пару лет назад на озере Вольсинии[88] – она бы замечательно подошла для этой цели. Она занята?
– Нет, но я не могу поручиться, что там комфортно, – ответил Аттик.
– Это не важно. Тирон, набросай письмо от меня Октавиану с предложением встретиться в Вольсинии, как только он сможет туда добраться.
– Но как же Сенат? – спросил Помпоний. – Как же люди, предназначенные на пост консулов? У тебя нет власти вести переговоры с кем-либо от лица республики, не говоря уж о том, чтобы вести их с человеком, стоящим во главе мятежной армии.
– В республике ни у кого больше нет власти. В том-то все и дело. Власть лежит в пыли, ожидая, когда кто-нибудь осмелится ее поднять. Почему бы мне не стать тем человеком, который ее подхватит?
На это у Аттика не нашлось ответа, и через час к Октавиану отправилось приглашение Цицерона. Спустя три дня тревожного ожидания оратор получил ответ: «Ничто не доставит мне большего удовольствия, чем возможность снова увидеться с тобой. Я встречусь с тобой в Вольсинии шестнадцатого, как ты предлагаешь, если не узнаю, что это стало неудобным. Я предлагаю держать нашу встречу в секрете».
Чтобы никто точно не догадался, что он задумал, Цицерон настоял на том, чтобы мы выступили в темноте, задолго до рассвета, утром четырнадцатого декабря. Мне пришлось подкупить часовых, чтобы те специально для нас открыли Ключевые ворота.
Мы знали, что нам придется сунуться в беззаконный край, полный рыщущих отрядов вооруженных людей, и поэтому путешествовали в закрытом экипаже в сопровождении большой свиты охранников и слуг.
Едва оставив позади Мульвиев мост, мы свернули налево, двинулись вдоль берега Тибра и оказались на Кассиевой дороге, по которой никогда прежде не путешествовали. К полудню мы уже поднималась в холмы. Аттик пообещал мне захватывающие виды, но нас продолжала преследовать мрачная погода, от которой Италия страдала со времени убийства Цезаря, и далекие пики поросших соснами гор были окутаны туманом. За целых два дня, проведенных нами в дороге, как будто почти не развиднелось.
Прежнее возбуждение Цицерона угасло. Он вел себя тихо – что было вовсе не в его характере, без сомнения, – сознавая, что будущее республики может зависеть от предстоящей встречи.
К полудню второго дня, когда мы добрались до берега огромного озера и стала видна цель нашего путешествия, мой друг начал жаловаться на холод. Он дрожал и дышал на руки, но, когда я попытался укрыть его колени одеялом, отбросил его, как раздраженный ребенок, и сказал, что он, может, и старец, но не инвалид.
Аттик купил виллу, на которую мы ехали, в порядке капиталовложения и посетил ее лишь однажды. И все-таки, когда дело касалось денег, он никогда ничего не забывал и быстро вспомнил, где ее найти. Большая и полуразрушенная – часть ее относилась еще к этрусским временам – вилла стояла прямо у городских стен Вольсинии, у самой воды. Железные ворота были открыты, на влажном дворе гнили кучи опавших листьев, а терракотовые крыши были покрыты черным лишайником и мхом. Только тонкий завиток дыма, поднимающийся из трубы, давал знать, что дом обитаемый.
Мы решили, судя по безлюдным окрестностям, что Октавиан еще не прибыл, но стоило нам выйти из экипажа, как к нам навстречу поспешил управляющий, который сказал, что в доме нас ждет молодой человек.
Октавиан сидел в таблинуме со своим другом Агриппой и встал, когда мы вошли. Я пригляделся к нему, чтобы понять, сказались ли захватывающие перемены в судьбе на его манерах и облике, но он казался точно таким же, каким был раньше: тихим, скромным, настороженным, с той же немодной стрижкой и юношескими прыщами.
Он сказал, что явился сюда без эскорта, не считая возничих двух колесниц, которые отвели свои упряжки в город, чтобы там накормили и напоили коней. «Никто не знает, как я выгляжу, поэтому я предпочитаю не привлекать к себе внимание. Лучше всего прятаться на самом виду, как ты считаешь?» Он очень тепло пожал Цицерону руку, и после того, как с представлениями было покончено, мой друг сказал:
– Я подумал, что Тирон сможет записывать все, о чем мы тут договоримся, и потом каждый из нас получит копию записей.
– Итак, ты уполномочен вести переговоры? – спросил Октавиан.
– Нет, но не помешало бы иметь то, что можно будет показать лидерам Сената.
– Лично я, если не возражаешь, предпочел бы, чтобы ничего не записывалось. Тогда мы сможем говорить более свободно.
Вот почему не осталось никакой дословной записи их совещания, хотя сразу же после него я написал отчет Цицерону для личного использования.
Сперва Октавиан кратко описал военную ситуацию – так, как он ее понимал. В его распоряжении имелось (или вскоре должно было появиться) четыре легиона: ветераны из Кампании, рекруты, набранные им в Этрурии, а также легионеры Марсова и Четвертого легионов. У Марка Антония было три легиона, в том числе «Жаворонки», и еще один совершенно неопытный легион в придачу. Антоний двигался на Децима, который, как он понял из донесений своих агентов, отошел в город Мутину, где резал скот и солил мясо, готовясь к долгой осаде. Цицерон сказал, что у Сената одиннадцать легионов в Дальней Галлии: семь под командованием Лепида и четыре под командованием Планка.
– Да, но они не на той стороне Альп, – заметил Октавиан, – и им нужно держать в подчинении Галлию. Кроме того, мы оба знаем, что их командиры не всегда надежны, особенно Лепид.
– Не буду с тобой спорить, – сказал Марк Туллий. – Положение сводится к следующему: у тебя есть солдаты, но нет законной власти, а у нас есть законная власть, но нет солдат. Однако у нас обоих есть общий враг – Антоний. И мне кажется, в этой смеси должна иметься основа для соглашения.
– Соглашения, которое, как ты только что сказал, у тебя нет законного права заключать, – заметил Агриппа.
– Молодой человек, поверь мне, если вы хотите заключить сделку с Сенатом, я – ваш лучший шанс, – повернулся к нему мой друг. – И позволь сказать еще кое-что: даже для меня убедить сенаторов будет нелегкой задачей. Найдется множество людей, которые заявят: «Мы не для того избавились от одного Цезаря, чтобы заключить союз с другим».
– Да, – ответствовал Агриппа, – а множество людей на нашей стороне заявят: «Почему мы должны сражаться, защищая людей, которые убили Цезаря? Это просто уловка, чтобы откупиться от нас до тех пор, пока они не станут достаточно сильны, чтобы нас уничтожить».
Цицерон ударил по подлокотникам кресла.
– Если вы так считаете, это было напрасное путешествие!
Он сделал движение, словно собираясь встать, но Октавиан подался вперед и надавил на его плечо.
– Не так быстро, мой дорогой друг! Не нужно обижаться. Я согласен с твоими расчетами. Моя единственная цель – уничтожить Антония, и я предпочел бы это сделать, имея законные полномочия, данные Сенатом.
– Давай проясним вот что, – сказал Марк Туллий. – Ты бы предпочел это сделать, даже если тебе придется отправиться спасать Децима, того самого человека, который заманил твоего приемного отца в смертельную ловушку? Имей в виду, есть все основания предполагать, что именно так и будет!
Октавиан в упор посмотрел на него своими холодными серыми глазами.
– У меня нет с этим проблем.
С того момента я перестал сомневаться, что Цицерон и Октавиан заключат сделку. Даже Агриппа как будто немного расслабился. Было условлено, что оратор предложит в Сенате, чтобы новому Цезарю, несмотря на его возраст, дали империй и законную власть для ведения войны против Антония. Взамен Октавиан встал бы под командование консулов. Что может произойти в отдаленном будущем, после того, как Антоний будет уничтожен, оставалось неясным. И как я уже сказал, не было сделано никаких записей.
Цицерон заявил:
– Ты сможешь понять, выполнил ли я свою часть сделки, читая мои речи, которые я буду тебе присылать, и по решениям, вынесенным Сенатом. А я по передвижениям твоих легионов пойму, выполняешь ли ты свою часть.
– На этот счет у тебя не должно быть сомнений, – ответил Октавиан.
Аттик ушел на поиски управляющего и вернулся с кувшином тосканского вина и пятью серебряными чашами, которые наполнил и раздал всем присутствующим. Марк Туллий, взволнованный моментом, произнес речь:
– В этот день юность и опытность, оружие и тога сошлись вместе в торжественном соглашении, чтобы спасти государство. Отправимся отсюда в путь каждый к своей цели, полные решимости исполнить долг перед республикой!
– За республику! – воскликнул Октавиан и поднял свою чашу.
– За республику! – эхом отозвались все мы и выпили.
Октавиан и Агриппа вежливо отказались остаться на ночь: они объяснили, что им нужно добраться до их ближайшего лагеря до темноты, поскольку на следующий день начинались Сатурналии и ожидалось, что Октавиан раздаст подарки своим людям.
После множества взаимных похлопываний по спине и торжественных заверений в вечной привязанности Цицерон и Октавиан распрощались. Я до сих пор помню прощальную фразу молодого человека:
– Твои речи и мои мечи станут непобедимым союзом.
Когда они уехали, Марк Туллий вышел на террасу и прошелся под дождем, чтобы успокоить нервы, в то время как я по привычке убрал винные чаши.
При этом я заметил, что Октавиан не выпил ни капли.
XVII
Цицерон не ожидал, что ему придется обращаться к Сенату до первого дня января, когда Гирций и Панса должны будут вступить в должность консулов. Но по возвращении мы обнаружили, что трибунов созвали на срочное совещание, которое должно было состояться через два дня, чтобы обсудить угрозу войны между Антонием и Децимом, и Марк Туллий решил, что, чем раньше он исполнит данное Октавиану обещание, тем лучше. Поэтому рано утром он отправился в храм Конкордии – дать понять, что желает говорить.
Как обычно, я пошел с ним и встал у двери, чтобы записывать его замечания.
Едва разнеслась весть, что Цицерон в храме, как люди начали стекаться на форум. Сенаторы, которые в противном случае могли бы не явиться на собрание, тоже решили прийти и послушать, что скажет знаменитый оратор. Не прошло и часа, как все скамьи оказались забиты битком. Среди изменивших свои планы был и Гирций, предназначавшийся на должность консула. Этот человек впервые за неделю поднялся с одра болезни, и, когда он вошел в храм, у него был такой вид, что люди задохнулись от испуга. Когда-то пухлый молодой гурман, который помог написать Цезарю «Записки», не так давно угощавший Цицерона обедом с лебедем и павлином, ссохся так, что почти напоминал скелет. Полагаю, он страдал от того, что Гиппократ, родоначальник греческой медицины, называл «карцино»[89]: на его шее виднелся шрам в том месте, где недавно удалили опухоль.
Трибуном, председательствовавшим на собрании, был Аппулей, друг Цицерона. Он начал зачитывать выпущенный Децимом Брутом указ, отказывающий Антонию в разрешении войти в Ближнюю Галлию, вновь подтверждающий решимость самого Децима удержать провинцию в верности Сенату и подтверждающий, что он перебросил свои войска в Мутину. Именно сюда я доставил письмо Марка Туллия к Цезарю много лет тому назад, и мне вспомнились крепкие стены и тяжелые ворота этого города: многое зависело от того, сможет ли он выдержать долгую осаду превосходящего в численности войска Антония.
Закончив читать, Аппулей сказал:
– В течение нескольких дней республика вновь будет охвачена гражданской войной. А может быть, это уже случилось. Вопрос заключается в следующем: что нам делать? Я вызываю Цицерона, чтобы он изложил перед нами свое мнение.
Сотни людей выжидающе подались вперед, когда мой друг встал.
– Это заседание, достопочтенные сограждане, по моему мнению, происходит как раз вовремя, – заговорил он. – Чудовищная война против наших сердец и алтарей, против наших жизней и будущего уже не просто готовится, но действительно ведется развратным и своенравным человеком. Нет смысла дожидаться первого дня января, чтобы начать действовать. Антоний не ждет. Он уже нападает на достославного и знаменитого Децима, а из Ближней Галлии угрожает обрушиться на нас в Риме. Он воистину сделал бы это раньше, если б не молодой человек – вернее, почти мальчик, зато обладающий неслыханными и почти божественными разумом и храбростью, – который собрал армию и спас государство.
Цицерон сделал паузу, чтобы собравшиеся как следует уяснили его слова. Сенаторы повернулись к своим соседям, чтобы убедиться, что поняли его правильно. Храм наполнился удивленным гулом, в котором кое-где слышались негодующие нотки и звуки возбужденного дыхания. Оратор только что сказал, что мальчик спас государство?
Цицерон смог продолжить только некоторое время спустя:
– Да, я так считаю, сограждане, таково мое мнение: если б не один-единственный юноша, вставший против безумца, это государство было бы полностью уничтожено. Именно ему сегодня – а мы сегодня вольны выражать наши взгляды только благодаря ему, – именно ему мы должны даровать полномочия защищать республику, не просто как нечто, взятое им в залог, но как то, что вверено ему нами.
Раздалось несколько криков: «Нет!» и «Он тебя подкупил!» со стороны сторонников Антония, но они потонули в аплодисментах остальных членов Сената. Марк Туллий показал на дверь.
– Разве вы не замечаете переполненный форум и то, как римляне поддерживают возвращение их свобод? Не замечаете, как теперь, когда после долгого перерыва они видят, что мы собрались здесь в таком количестве, они надеются, что мы собрались как свободные люди?
Так началось то, что стало известно как Третья республика. Эта речь повернула римскую политику вокруг ее оси. Она расточала хвалы Октавиану – или Цезарю, как теперь Цицерон впервые назвал его. «Кто непорочнее этого молодого человека? Кто скромнее? Есть ли среди нас более яркий пример юности со старинной чистотой?» – вопрошал он собравшихся. Его речь указывала путь к стратегии, которая все еще могла привести к спасению республики: «Бессмертные боги дали нам этих хранителей: для города – Цезаря, для Галлии – Децима». Но что, возможно, было еще важнее для уставших и измученных заботами сердец – спустя месяцы и годы вялой покорности она зажгла в Сенате боевой дух.
– Сегодня впервые после долгого перерыва мы вступили во владения свободы, – говорил мой друг. – Мы рождены для славы и для свободы. И если наступил последний эпизод долгой истории нашей республики, то давайте, по крайней мере, вести себя, как отважные гладиаторы: они встречают смерть с честью. Давайте позаботимся о том, чтобы и мы – мы, стоящие превыше всех прочих народов на земле! – тоже пали с достоинством, а не служили позору.
Эта речь возымела такой эффект, что, когда Цицерон сел, основная часть Сената тут же встала и ринулась к нему, чтобы столпиться вокруг с поздравлениями. Было ясно, что в данный момент он покорил сердца всех.
По просьбе оратора было вынесено предложение поблагодарить Децима за его защиту Ближней Галлии, восхвалить Октавиана за его «помощь, храбрость и рассудительность» и пообещать ему будущие почести, как только в новом году избранные консулами созовут Сенат. Это приняли подавляющим большинством голосов. Потом, что было крайне необычно, трибуны пригласили именно Цицерона, а не обслуживающего магистрата, выйти на форум и доложить народу, что решил Сенат.
Перед тем как мы отправились на встречу с Октавианом, мой друг сказал нам, что власть в Риме лежит в пыли и просто ожидает, чтобы кто-нибудь ее поднял. Именно это он и сделал в тот день. Цицерон взобрался на ростру – Сенат наблюдал за ним – и повернулся лицом ко всем этим тысячам граждан.
– Ваше невероятное число, римляне, – взревел он, – и размер – самый огромный, какой я могу припомнить, – этой ассамблеи вдохновляет меня на то, чтобы защищать республику, и дает надежду на ее восстановление! Я могу сказать вам, что Сенат только что поблагодарил Гая Цезаря, который защищал и защищает государство и вашу свободу!
Над толпой вознесся вал аплодисментов.
– Я предлагаю, – прокричал Цицерон, силясь, чтобы его услышали, – я предлагаю вам, римляне, поприветствовать самыми теплыми аплодисментами имя благороднейшего молодого человека! Божественные и бессмертные почести причитаются ему за его божественные и бессмертные услуги! Вы сражаетесь, римляне, против врага, с которым невозможны мирные соглашения. Антоний не просто преступный и подлый человек: он чудовищное и дикое животное. Вопрос не в том, на каких условиях мы будем жить, но в том, будем ли мы жить вообще или погибнем в муках и бесчестии! Что касается меня, то я не пожалею ради вас никаких усилий. Сегодня мы – впервые после долгого перерыва – по моему совету и по моей просьбе, были воспламенены надеждой на свободу!
С этими словами оратор сделал шаг назад, чтобы дать понять – его речь закончена. Толпа взревела и одобрительно затопала ногами, и для Цицерона начался последний – и самый восхитительный – этап его карьеры государственного деятеля.
Расшифровав свои стенографические заметки, я записал обе речи, и команде писцов снова пришлось работать поэтапно, чтобы скопировать их. Речи были вывешены на форуме и отправлены Бруту, Кассию, Дециму и другим выдающимся людям республиканского дела. Само собой, копии послали также Октавиану, который сразу же прочитал их и ответил в течение недели:
«От Гая Цезаря его другу и наставнику Марку Цицерону – привет. Твоя последняя “филиппика” доставила мне огромное наслаждение. “Непорочный”… “Скромный”… “Чистый”… “Божественный ум”… У меня горят уши! Серьезно, не перебарщивай, старина, потому что я могу стать обманутыми надеждами! Мне бы очень хотелось как-нибудь поговорить с тобой о тонкостях ораторского искусства – я знаю, сколь многому могу у тебя научиться и в этом вопросе, и в других. Итак – вперед! Как только я получу от тебя известие, что моя армия признана законной и у меня есть необходимые полномочия для ведения войны, я двину свои легионы на север, чтобы атаковать Антония».
Теперь все тревожно ожидали следующего собрания Сената, которое должно было состояться в первый день января. Цицерон волновался, что они зря тратят драгоценное время:
– Самое важное правило политики – это всегда заставлять события двигаться.
Он отправился повидаться с Гирцием и Пансой и долго убеждал их назначить собрание на более ранний срок, но те отказались, говоря, что у них нет на это законных полномочий. И все-таки Марк Туллий полагал, что оба эти человека доверяют ему и что они втроем выступают единым фронтом. Однако когда с наступлением нового года на Капитолии, в соответствии с традицией, состоялись жертвоприношения и Сенат удалился в храм Юпитера, чтобы обсудить положение в государстве, Цицерона ждало ужасное потрясение. И Панса, который руководил собранием и прочел вступительную речь, и Гирций, выступавший следующим, выразили надежду, что, какой бы угрожающей ни была ситуация, все еще остается возможность найти мирное решение проблем с Антонием. Не это хотел услышать мой друг!
Как старший экс-консул он ожидал, что его вызовут выступать следующим, и поэтому встал. Но Панса проигнорировал его, вместо этого вызвав своего тестя Квинта Калена, старого приверженца Клодия и закадычного друга Антония. Калена никогда не избирали консулом – его просто назначил на эту должность диктатор. Это был приземистый, дородный человек с телосложением кузнеца и с невеликим талантом оратора, но говорил он напрямик, и его слушали с уважением.
– Этот кризис, – сказал он, – премудрый и знаменитый Цицерон подал как войну между республикой, с одной стороны, и Марком Антонием – с другой. Но это неправильно, сограждане. Это война между тремя разными партиями: Антонием, назначенным губернатором Ближней Галлии голосованием этого собрания и народа, Децимом, отказывающимся подчиниться командованию Антония, и мальчиком, набравшим личную армию и стремящимся заполучить все, что сможет. Из этих троих я лично знаю Антония и благоволю к нему. Может, в качестве компромисса мы должны предложить ему губернаторство в Дальней Галлии? Но, если для вас это чересчур много, я предлагаю, чтобы мы, по крайней мере, оставались нейтральными.
Когда он сел, Цицерон снова поднялся, но Панса опять проигнорировал его и вызвал Луция Кальпурния Пизона, бывшего тестя Цезаря, которого Марк Туллий, естественно, тоже считал своим союзником. Пизон произнес длинную речь, суть которой заключалась в том, что он всегда считал Марка Антония опасным для государства и до сих пор так считает, однако, пережив последнюю гражданскую войну, не имеет желания пережить еще одну и полагает, что Сенат должен предпринять последнюю попытку закончить дело миром, послав делегацию к Антонию с предложением соглашения.
– Я полагаю, что он должен отдаться на волю Сената и народа, прекратить осаду Мутины и вернуть свою армию на итальянский берег Рубикона, но не ближе к Риму, чем на двести миль, – заявил Кальпурний. – Если он это сделает, то даже на нынешнем позднем этапе войну можно будет предотвратить. Но если не сделает и начнется война, то, по крайней мере, у всего мира не будет сомнений, чья в том вина.
Когда Пизон закончил, Цицерон даже не потрудился встать. Он сидел, опустив подбородок на грудь и сердито глядя в пол. Следующий оратор был еще одним его предполагаемым союзником, Публием Сервилием Ватием Исавриком: он разродился великим множеством банальностей и резко говорил об Антонии, но еще резче – об Октавиане. Благодаря женитьбе он являлся родственником Брута и Кассия и поднял вопрос, который у многих был на уме:
– С тех пор как Октавиан появился в Италии, он произносил самые свирепые речи, клянясь отомстить за своего так называемого отца, предав его убийц суду. Этими речами он угрожает безопасности некоторых самых известных людей в нашем государстве. С ними посоветовались насчет почестей, которые теперь намечаются для приемного сына Цезаря? Какие у нас гарантии, что, если мы сделаем этого амбициозного и незрелого так называемого военачальника «мечом и щитом Сената» – как предлагает благородный Цицерон, – он не повернется и не использует свой меч против нас?
Все эти пять речей были произнесены после церемониального открытия и заняли весь короткий январский день, и Марк Туллий вернулся домой, так и не произнеся подготовленной речи.
– Мир! – Он словно выплюнул это слово. В прошлом мой друг всегда был защитником мира, но отныне – нет. Он негодующе выставил подбородок, горько жалуясь на консулов. – Что за парочка бесхребетных посредственностей! Сколько часов я провел, обучая их, как нужно выступать… И зачем? Уж лучше бы меня наняли, чтобы я научил их здраво мыслить!
Что же касается Калена, Пизона и Исаврика, то они, по мнению оратора, были «пустоголовыми миротворцами», «трусливыми сердцами», «политическими уродцами» и еще много кем – спустя некоторое время я перестал записывать его оскорбления.
Выпустив пар, Цицерон удалился в кабинет, чтобы переписать свою речь, и на следующее утро отбыл для участия во втором дне дебатов, похожий на военный корабль в полном боевом порядке.
С начала заседания он был на ногах и продолжал стоять, давая знать, что ожидает, чтобы его вызвали, и не принимает «нет» в качестве ответа. Видя это, его сторонники начали выкрикивать его имя, и в конце концов у Пансы не осталось иного выхода, кроме как жестами дать понять, что Цицерон может выступить.
– Ничто и никогда, сограждане, – начал Марк Туллий, – не казалось мне столь запоздалым, как наступление этого нового года и – вместе с ним – собрание Сената. Мы ждали… Но те, кто ведут войну против республики, – не ждали. Марк Антоний желает мира? Тогда пусть сложит оружие. Пусть попросит мира. Пусть умоляет нас о пощаде. Но отправить посланцев к человеку, которому вы тринадцать дней назад вынесли самый суровый и жестокий приговор, – если я могу высказать свое откровенное мнение, то это безумие!
Один за другим Цицерон разбил аргументы своих противников, словно снарядами, выпускаемыми некоей могучей баллистой. Антоний, сказал он, не имеет никакого права быть губернатором Ближней Галлии: он протолкнул свой закон на состоявшемся в грозу и не имеющем законной силы собрании. Он – подделыватель указов. Он – вор. Он – предатель. Отдать ему провинцию Дальняя Галлия будет все равно что дать ему доступ к «движущей силе войны – безграничным деньгам». Эта идея абсурдна!
– И к такому человеку, всеблагие небеса, мы рады отправить посланников? Он никогда не подчинится ничьим послам! Мне известны безумие и высокомерие этого человека. Но время, между тем, будет потеряно. Приготовления к войне поведутся не спеша – они уже затянулись из-за медлительности и проволочек. Если б мы действовали быстрее, нам теперь вообще не пришлось бы воевать. Любое зло легко сокрушить при рождении, но позволь ему укорениться – и оно всегда наберет силы. Поэтому я предлагаю, сограждане, не отправлять посланников. Я говорю, что вместо этого следует объявить чрезвычайное положение, закрыть суды, надеть военную одежду, начать набор рекрутов, приостановить освобождение от военной службы по всему Риму и всей Италии и объявить Антония врагом общества…
Окончание этой фразы потонуло в стихийном громе аплодисментов и топанья ног, но мой друг продолжал говорить сквозь шум:
– …Если мы сделаем все это, он почувствует, что начал войну против государства. Почувствует энергию и силу единого Сената. Он говорит, что это война партий. Каких партий? Война была раздута не какими-либо партиями, но лишь им одним! А теперь я перехожу к Гаю Цезарю, которого мой друг Исаврик осыпал такими насмешками и подозрениями. Однако не живи этот юноша на земле, кто из нас смог бы сейчас жить? Какой бог даровал римскому народу этого посланного небесами мальчика? Его защита разрушила тиранию Антония. Поэтому позвольте вручить Цезарю необходимую власть, без которой нельзя управлять военными делами, нельзя удержать армию, нельзя вести войну. Позвольте ему быть пропретором с максимумом власти, которую дает официальная должность. В нем заключается наша надежда на свободу. Я знаю этого молодого человека. Для него нет ничего дороже республики, нет ничего важнее вашей власти, нет ничего более желанного, чем мнение хороших людей, нет ничего милее подлинной славы. Я даже рискну дать вам слово, сограждане, – вам и римскому народу: я обещаю, я ручаюсь, я торжественно заверяю, что Гай Цезарь всегда будет таким же гражданином, каким является сегодня! Именно о таком гражданине мы бы сейчас молились и такого искренне желали бы иметь.
Его речь и в особенности его гарантии изменили все. Полагаю, можно сказать – и редкая речь может этим похвалиться! – что, если б Цицерон не произнес свою «пятую филиппику», история пошла бы по-другому, потому что мнения в Сенате разделились почти поровну, и, пока он не заговорил, дебаты склонялись в пользу Антония. Теперь же его слова задержали прилив, и голоса потекли обратно, в пользу войны. Марк Туллий воистину мог бы победить по каждому пункту, если б трибун по имени Сальвий не воспользовался своим правом вето, отсрочив дебаты до четвертого дня и дав жене Антония Фульвии шанс появиться у дверей храма и умолять о снисходительности. Ее сопровождали маленький сын – тот, которого посылали на Капитолий в качестве заложника, – и пожилая мать Антония Юлия, кузина Юлия Цезаря, которой восхищались из-за ее благородного поведения. Все они были одеты в черное и дали самое трогательное представление: три поколения, идущие по проходу Сената с умоляюще стиснутыми руками. Каждый сенатор сознавал, что, если Марка Антония назовут врагом общества, вся его собственность будет захвачена и этих людей вышвырнут на улицу.
– Избавьте нас от этого унижения, – выкрикнула Фульвия, – умоляем!
Голосование, чтобы объявить Антония врагом общества, было провалено. Зато утвердили ходатайство отправить делегацию посланников, чтобы в последний раз предложить ему мир. Однако все остальное прошло в пользу Цицерона: армию Октавиана признали законной и объединили с армией Децима под штандартом Сената, самого Октавиана сделали сенатором, несмотря на его юность, и наградили также пропреторством с властью империя, и на будущее возраст, необходимый для консульства, снизили на десять лет (хотя до того возраста, когда Октавиан мог бы быть избран, все равно еще оставалось тринадцать лет). Лояльность Планка и Лепида купили, утвердив первого консулом на следующий год, а второго удостоив позолоченной конной статуи на ростре. Было также приказано немедленно начать набор новых армий и объявить состояние боевой готовности в Риме и по всей Италии.
И вновь трибуны попросили Цицерона, а не консулов, передать решения Сената тысячам собравшихся на форуме людей. Когда он сказал им, что к Антонию будут отправлены посланники, раздался всеобщий стон. Марк Туллий сделал обеими руками успокаивающий жест.
– Я полагаю, римляне, вы отвергаете этот курс так же, как и я, и по веской причине. Но я призываю вас быть терпеливыми. То, что я сделал раньше в Сенате, я сделаю перед вами сейчас. Я предсказываю, что Марк Антоний не обратит внимания на посланников, опустошит землю, будет осаждать Мутину и наберет еще войска. Я не боюсь, что, услышав мои слова, он изменит планы и повинуется Сенату, чтобы меня опровергнуть – для этого он слишком далеко зашел. Мы потеряем драгоценное время, но не бойтесь: в конце концов мы одержим победу. Другие народы могут сносить рабство, но самое драгоценное достояние римского народа – свобода.
Мирная делегация отправилась в путь с форума на следующий день, и Цицерон нехотя пошел посмотреть на ее отбытие. В послы выбрали трех экс-консулов: Луция Пизона, который первым выдвинул идею переговоров и поэтому едва ли мог отказаться принять в них участие; Марка Филиппа, отчима Октавиана, чье участие Марк Туллий назвал «отвратительным и постыдным»; и старого друга оратора, Сервия Сульпиция, настолько слабого здоровьем, что Цицерон умолял его передумать:
– Это же двести пятьдесят миль посреди зимы, через снег, волков и бандитов, с единственным удовольствием в конце пути – военным лагерем! Умоляю, мой дорогой Сульпиций, сошлись на свою болезнь и позволь найти кого-нибудь другого!
– Ты забываешь, что при Фарсале я был на стороне Помпея, – возразил тот. – Я стоял и наблюдал, как истребляют лучших людей государства. Моей последней услугой республике будет попытка не допустить того, чтобы это случилось снова.
– У тебя, как всегда, благородные порывы, но сейчас ты не смотришь на вещи здраво. Антоний рассмеется вам в лицо. Все, чего ты добьешься своими страданиями, – это поможешь затянуть войну.
Сервий грустно посмотрел на Марка Туллия.
– Что сталось с моим старым другом, который ненавидел военную службу и любил книги? Я порядком по нему скучаю. И явно предпочитаю его подстрекателю, который разжигает в толпе жажду крови.
С этими словами он неловко забрался в свои носилки и был унесен вместе с другими, чтобы начать долгое путешествие.
Пока римляне ожидали результатов мирного посольства, подготовка к войне замедлилась и шла спустя рукава, о чем и предупреждал Цицерон. Несмотря на то, что по всей Италии набирались рекруты для новых легионов, теперь, когда непосредственную угрозу как будто рассеяли, не было особого смысла спешить. Между тем, Сенат сумел привлечь только два легиона, которые встали лагерем рядом с Римом и провозгласили, что они за Октавиана, – Марсов и Четвертый. Получив разрешение Октавиана, эти легионы согласились маршировать на север под командованием одного из консулов, на выручку Дециму.
В соответствии с законом тянули жребий, кому занять пост командующего, и по жестокой шутке богов, он достался больному человеку, Гирцию. Глядя, как тот, в красном плаще, похожий на призрак, болезненно поднимается по ступеням Капитолия, чтобы принести по традиции в жертву Юпитеру белого быка, а после уехать на войну, Цицерон преисполнился дурных предчувствий.
Прошел почти месяц, прежде чем глашатаи города возвестили, что мирное посольство возвращается, приближаясь к Риму. Панса созвал Сенат, чтобы в тот же день выслушать их доклад.
Только двое из посланников вошли в храм – Кальпурний Пизон и Марк Филипп. Пизон встал и мрачным голосом объявил, что доблестный Сервий не успел добраться до штаба Антония, скончавшись от изнеможения. Поскольку до Рима было далеко, а зимнее путешествие – дело долгое, пришлось кремировать его на месте, вместо того чтобы доставить тело домой.
– Должен сказать, сограждане, мы обнаружили, что Антоний окружил Мутину очень мощной системой осадных механизмов и все время, проведенное нами в его лагере, продолжал забрасывать город снарядами, – сказал затем Кальпурний. – Он отказался позволить нам пройти через осадные линии и поговорить с Децимом. Что же касается условий, которые нас уполномочили предложить, то он отверг их, дабы выдвинуть свои.
Пизон извлек письмо и начал читать:
– Он откажется от своих притязаний на губернаторство в Ближней Галлии, только если ему в порядке компенсации отдадут Дальнюю Галлию на пять лет вкупе с командованием над армией Децима, доведя его военные силы до шести легионов. Он требует, чтобы все указы, которые он издал именем Цезаря, были признаны законными, чтобы не было никаких дальнейших расследований исчезновения городской казны из храма Опс, чтобы его сторонникам даровали амнистию и, наконец, чтобы его солдатам заплатили то, что им причитается, а также вознаградили их землей.
Потом Кальпурний свернул документ и сунул его в рукав.
– Мы сделали все, что могли, сограждане. Не буду скрывать – я разочарован. Боюсь, этому собранию следует признать: республика и Марк Антоний находятся в состоянии войны.
Цицерон встал, но Пизон вновь вызвал своего тестя Калена выступить первым.
Тот сказал:
– Я считаю предосудительным слово «война». Напротив, я уверен, что у нас, сограждане, есть основание для почетного мира. Моим предложением – первым предложением, выдвинутым в этом Сенате, – было следующее: Антонию надо предложить Дальнюю Галлию. И я рад, что он ее принял. Все наши главные цели достигнуты. Децим остается губернатором, люди Мутины избавлены от дальнейших невзгод, и римляне не поднимают руку на римлян. Я вижу по тому, как качает головой Цицерон, что ему не нравится то, что я говорю. Он – сердитый человек. Более того, рискну сказать, что он сердитый старик. Позвольте напомнить ему: среди тех, кто погибнет на этой новой войне, не будет людей нашего возраста. Это будет его сын, и мой сын, и ваши, сограждане, – и твой, и твой тоже, – он указал на некоторых заседающих. – Я говорю: дайте нам заключить перемирие с Антонием и мирно уладить наши разногласия, пример чего нам показали наши доблестные сотоварищи Пизон, Филипп и оплакиваемый нами Сервилий.
Речь Калена приняли тепло. Стало ясно, что у Марка Антония все еще есть сторонники в Сенате, в том числе и его легат, миниатюрный Котила, или «Коротышка», посланный Антонием на юг, чтобы тот докладывал о настроениях в Риме. Пока Панса вызывал одного оратора за другим – в том числе дядю Антония, Луция Цезаря, который сказал, что чувствует себя обязанным защищать племянника – Котила демонстративно записывал реплики, по-видимому, для того, чтобы послать их своему господину. Это оказывало странно нервирующее воздействие, и в конце дня большинство собравшихся, включая Пансу, проголосовали за изъятие из проекта закона слова «война». Вместо этого предлагалось объявить, что страна находится в состоянии «беспорядков».
Панса не вызывал Цицерона до следующего утра, но это снова сработало ему на руку. Он не только встал в атмосфере напряженного ожидания, но и смог атаковать аргументы предыдущих ораторов. Начал мой друг с Луция Цезаря:
– Он оправдывает то, как он проголосовал, семейными связями. Он – дядя. Согласен. Но вы, остальные, тоже дяди?
И вновь Марк Туллий заставил собравшихся рассмеяться. А едва разрыхлив, так сказать, почву, он обрушил на них ливень брани и насмешек.
– Децима атакуют – это не война. Мутину осаждают – но даже это не война. Галлию разоряют – что может быть более мирным? Сограждане, это невиданная доселе война! Мы защищаем храмы бессмертных богов, наши стены, наши дома и неотъемлемые права римского народа, алтари, очаги, гробницы наших предков, мы защищаем наши законы, суды, свободу, жен, детей, отечество… С другой стороны, Марк Антоний сражается, чтобы разрушить все это и разграбить государство. Тут мой храбрый и энергичный друг Кален напоминает мне о преимуществах мира. Но я спрашиваю тебя, Кален: что ты имеешь в виду? Ты называешь рабство миром? Идет жестокий бой. Мы послали трех ведущих членов Сената, чтобы в него вмешаться. И Антоний с презрением их отверг. Однако вы остаетесь неизменнейшими его защитниками! Какое бесчестье вчера пришло вам в голову! «О, но что если он заключит мир?» Мир? В присутствии посланников, буквально у них на глазах, он бил по Мутине из своих орудий. Он показал им свои осадные работы и осадные механизмы. Ни на мгновение, несмотря на присутствие посланников, осада не прекращалась. Отправить послов к этому человеку? Заключить мир с этим человеком? Я скажу, скорее, с печалью, чем с целью оскорбить: мы брошены – брошены, сограждане! – нашими лидерами. Какую уступку мы бы ни сделали Котиле, агенту Марка Антония? Хотя ворота нашего города по праву должны были быть закрыты для него, однако этот храм для него открыт. Он явился в Сенат. Он вносит в свои записки то, как вы проголосовали, вносит все, что вы сказали. Даже занимающие высочайшие должности заискивают перед ним до утраты собственного достоинства. О, бессмертные боги! Где древний дух наших предков? Пусть Котила вернется к своему генералу, но при условии, что он никогда больше не вернется в Рим.
Сенат был ошеломлен. Их не стыдили так с того самого дня, когда это сделал Катон. В конце концов, Цицерон выдвинул новое предложение: чтобы сражающимся на стороне Антония до мартовских ид позволили сложить оружие. После этого любой, кто продолжит служить в его армии или присоединится к нему, будет считаться предателем.
Предложение приняли подавляющим большинством голосов. Не должно было быть ни перемирия, ни мира, ни сделки. Марк Туллий получил свою войну.
День или два спустя после первой годовщины убийства Цезаря – обстоятельство, оставшееся незамеченным, если не считать возложения цветов на его могилу – Панса последовал за своим коллегой Гирцием в битву. Консул ускакал с Марсова поля во главе армии, состоящей из четырех легионов: это было почти двадцать тысяч человек, набранных изо всех уголков Италии.
Цицерон вместе с остальными членами Сената наблюдал, как они маршируют мимо. Это, скорее, называлось военной силой, чем на самом деле являлось ею. Большинство были самыми зелеными новобранцами – фермерами, конюхами, пекарями и рабочими прачечных, едва умеющими держать строй. Их настоящая сила была чисто символической. Так республика вооружилась против узурпатора Антония.
Поскольку оба консула отсутствовали, самым старшим оставшимся в городе магистратом был городской претор, Марк Корнут – солдат, выбранный Цезарем за верность и благоразумие.
Теперь оказалось, что этот человек обязан руководить Сенатом, несмотря на свой минимальный опыт в политике. Вскоре он полностью доверился Цицерону, который, таким образом, в возрасте шестидесяти трех лет стал действительным правителем Рима впервые с тех пор, как сделался консулом двадцать лет тому назад. Именно Марку Туллию все имперские губернаторы[90] направляли свои рапорты, именно он решал, когда должен собраться Сенат, и назначал людей на главные должности, именно его дом целый день был набит просителями.
Он послал Октавиану веселое сообщение о своем возвращении: «Не думаю, что будет хвастовством, если я скажу: ничто не происходит нынче в городе без моего одобрения. Воистину, это лучше консульства, потому что никто не знает, где начинается и где кончается моя власть. Поэтому, чтобы избежать риска меня оскорбить, все советуются со мной обо всем. Если подумать, это даже лучше диктаторства; ведь когда что-то идет не так, никто не настаивает на том, что это – моя вина! Вот доказательство того, что никто никогда не должен принимать побрякушки официального поста за настоящую власть: еще один отеческий совет для твоего блистательного будущего, мой мальчик, от преданного старого друга и наставника».
Октавиан ответил на письмо в конце марта, сообщив, что держит свое обещание: его армия, насчитывающая почти десять тысяч человек, свернула лагерь к югу от Бононии, близ Эмилиевой дороги, и движется на соединение с армиями Гирция и Пансы, дабы снять осаду с Мутины: «Я отдаюсь под командование консулов. Мы ожидаем, что в ближайшие две недели состоится великая битва с Антонием. Обещаю, что попытаюсь выказать столько же доблести на поле боя, сколько ты выказываешь в Сенате. Как говорили спартанские воины? “Вернусь со щитом или на щите”».
Примерно в то же время до Цицерона дошли вести о событиях на востоке. От Брута из Македонии он узнал, что Корнелий Долабелла, двигаясь в Сирию во главе небольшого отряда, добрался до Смирны на восточном побережье Эгейского моря, где его встретил губернатор Азии Гай Требоний. Последний обошелся с ним довольно учтиво и даже позволил ему продолжить путь. Но той же ночью Публий Корнелий повернул обратно, вошел в город, захватил губернатора спящим и два дня и две ночи усиленно пытал его, пустив в ход бичи, дыбу и раскаленное железо, чтобы заставить того сказать, где находится казна. После этого по приказу Долабеллы Требонию сломали шею. Ему отрезали голову, и солдаты Корнелия пинали ее по улицам туда-сюда, пока от нее ничего не осталось, а тело несчастного было изуродовано и выставлено на всеобщее обозрение. Говорили, что Долабелла заявил:
– Такова смерть первого из убийц, прикончивших Цезаря. Первого – но не последнего.
Останки Требония на корабле были доставлены в Рим и подвергнуты посмертному изучению, чтобы подтвердить характер его смерти, после чего переданы его семье для кремации. Его жуткая судьба произвела благотворный эффект на Цицерона и остальных лидеров республики. Теперь они знали, что их ожидает, если они попадут в руки врагов, особенно после того, как Антоний послал консулам открытое письмо, заверяя в своей лояльности к Долабелле и выражая свое восхищение судьбой Требония: «То, что этот преступник понес наказание, – повод для радости».
Марк Туллий вслух зачитал его письмо в Сенате, и это укрепило решимость людей не идти на компромиссы. Долабеллу объявили врагом общества. Для Цицерона было особенным потрясением то, что его бывший зять выказал подобную жестокость. Впоследствии он горько жаловался мне:
– Как подумаешь, что такой монстр оставался под моей крышей и делил постель с моей бедной дорогой дочерью, как подумаешь, что мне действительно нравился этот человек… Кто знает, какие животные таятся в близких нам людям?
Нервное напряжение, в котором мой друг жил все эти ранние дни апреля, ожидая вестей из Мутины, было неописуемым. Сперва пришли хорошие новости. После нескольких месяцев молчания Кассий, наконец, написал, что полностью контролирует Сирию, что все стороны – цезарианцы, республиканцы и последние оставшиеся люди Помпея – стекаются к нему и что у него под командованием объединенная армия не меньше чем в одиннадцать легионов.
«Я хочу, чтобы ты и твои друзья в Сенате знали, что вы не остались без мощной поддержки, так что можете защищать государство в лучших интересах надежды и мужества», – заверял он Цицерона.
Бруту также сопутствовал успех: он набрал в Македонии еще пять легионов, около двадцати пяти тысяч человек. Юный Марк был с ним, набирая и тренируя кавалеристов. «Твой сын заслуживает моего одобрения своей энергией, стойкостью, упорным трудом и бескорыстным характером – воистину он оказывает все и всяческие услуги», – написал Цицерону Юний.
Но потом начали приходить более зловещие депеши. Децим находился в отчаянном положении после четырех с лишним месяцев в осажденной Мутине. Он мог связываться с внешним миром только с помощью почтовых голубей, и несколько выживших птиц принесли вести о голоде, болезнях и низком боевом духе. Лепид тем временем подвел свои легионы ближе к месту надвигающейся битвы с Антонием и побуждал Цицерона и Сенат рассмотреть новое предложение о мирных переговорах.