Диктатор Снегов Сергей
Тит Анний замолчал и поднял чашу, чтобы ему налили еще вина. Наш гость не торопился, рассказывая свою историю, – он явно был хорошим рассказчиком и собирался поведать все в нужное время.
– Это было недели две тому назад, вскоре после выборов. Помпей занимался какими-то мелкими делами на Форуме, когда наткнулся на шайку людей Клодия. Несколько толчков и пиханий – и один из них выронил кинжал. Это видело множество людей, и поднялся оглушительный крик, что они собирались убить Помпея. Свита Помпея быстро вывела его с Форума и доставила домой, где тот забаррикадировался… И он все еще сидит там, насколько мне известно, и компанию ему составляет только госпожа Юлия.
Цицерон удивленно вскинул брови:
– Помпей Великий забаррикадировался в собственном доме?
– Я не буду тебя винить, если ты решишь, что это смешно. Да и кто бы так не решил? В этом есть суровая справедливость, и Помпей это знает. Вообще-то он сказал мне, что величайшей ошибкой в его жизни было позволить Клодию выгнать тебя из города.
– Помпей так сказал?
– Вот почему я мчался через три страны, почти не останавливаясь для сна и еды, – чтобы доставить тебе весть о том, что он делает все возможное для отмены твоего изгнания. Он хочет, чтобы ты вернулся в Рим, чтобы мы втроем сражались бок о бок ради спасения республики от Клодия и его банды! Что ты на это скажешь?
Милон напоминал пса, только что положившего к ногам хозяина убитую дичь – будь у него хвост, он бы постукивал им о ткань ложа. Но, если он ожидал восторга или благодарности, ему пришлось разочароваться. Может, Цицерон и пребывал в унынии и у него был неприбранный вид, но он сразу проникал в суть вещей. Марк Туллий покачал вино в своей чаше и нахмурился, прежде чем заговорить.
– И Цезарь с этим согласен?
– А вот это, – сказал тот, слегка шевельнувшись на ложе, – должен уладить с ним ты. Помпей сыграет свою роль, но ты должен сыграть свою. Для него будет трудно провести кампанию по возвращению тебя из изгнания, если Цезарь будет решительно возражать.
– Итак, он хочет, чтобы я помирился с Юлием Цезарем?
– Он сказал – чтобы ты «успокоил» его.
Пока мы разговаривали, стемнело. Рабы зажгли лампы вокруг сада, их свет теперь затеняли ночные мотыльки. Но на столе света не было, поэтому я не мог как следует разглядеть выражение лица Цицерона. Он долго молчал. Как обычно, было ужасно жарко, и я улавливал ночные звуки Македонии: стрекот цикад и писк москитов, время от времени – собачий лай и голоса местного люда на улицах, говорящего на странном, грубом языке. Я гадал, не думает ли Марк Туллий о том же, о чем думал я: что еще один год в таком месте убьет его? Может, у него и были такие мысли, потому что в конце концов он вздохнул, сдаваясь, и спросил:
– И в каких выражениях мне полагается его «успокоить»?
– Это решать тебе, – ответил Милон. – Если кто и может найти верные слова, так это ты. Но Цезарь ясно дал понять Помпею, что ему нужно что-то письменное, прежде чем он вообще начнет думать об изменении своей позиции.
– И я должен дать тебе этот документ, чтобы ты отвез его в Рим?
– Нет, эта часть соглашения должна быть заключена между тобой и Юлием Цезарем. Помпей считает, что тебе было бы лучше послать в Галлию своего личного эмиссара – того, кому ты доверяешь, – чтобы тот передал в руки Цезаря твое письменное обязательство.
Цезарь… Похоже, все рано или поздно возвращалось к нему.
Я снова подумал о звуках его рогов, покидающих Марсово поле, и в сгущающейся темноте скорее ощутил, чем увидел, как оба возлежащих рядом мужчины повернулись, чтобы посмотреть на меня.
II
Как легко тем, кто не принимает никакого участия в общественных делах, глумиться над компромиссами, которые требуются от тех, кто ими занимается! В течение двух лет Цицерон оставался верен своим принципам и отказывался присоединиться к Цезарю, Помпею и Крассу в их триумвирате, чтобы контролировать государство. Он публично обличал их преступность, и они отплатили тем, что дали возможность Клодию стать трибуном. А когда Юлий Цезарь предложил Марку Туллию пост в Галлии, давший бы ему законный иммунитет от нападок Клодия, тот отверг предложение, потому что согласие сделало бы его ставленником Цезаря. Но ценой его верности принципам стали ссылка, нужда и горе.
– Я лишил себя силы, – сказал он мне после того, как Милон отправился спать, оставив нас обсуждать предложение Помпея. – И где же в том добродетель? Какую пользу я принесу своей семье или своим принципам, застряв в этой мусорной куче до конца жизни? О, без сомнения, когда-нибудь я смогу стать своего рода блистательным примером, на котором будут учить скучающих учеников: человек, который неизменно отказывался идти на сделки с совестью. Может, после того как я умру, мою статую даже воздвигнут в задней части ростры. Но я не хочу быть монументом. Мой талант – это талант государственного деятеля, и он требует, чтобы я пребывал живым и в Риме.
Он помолчал, а затем добавил:
– Но, с другой стороны, мысль о том, что придется преклонить колено перед Цезарем, почти невыносима. Пережить все то, что пережил я, а потом приползти к нему, как какой-то пес, который понял преподанный ему урок…
В конце концов, мой хозяин удалился спать, все еще пребывая в нерешительности, и на следующее утро, когда Милон заглянул к нему, чтобы спросить, какой ответ ему следует отвезти Помпею, я не мог предсказать, что скажет Цицерон.
– Ты можешь передать ему следующее, – ответил тот. – Что вся моя жизнь была посвящена служению государству и что, если государство требует от меня, чтобы я примирился со своим врагом, я так и поступлю.
Тит Анний обнял его, а потом немедленно отбыл на берег в своей боевой колеснице. Рядом с ним стоял его гладиатор – вместе они были такой страшной на вид парой громил, жаждущих драки, что оставалось только дрожать за Рим и бояться той крови, которая должна была пролиться.
Было решено, что я покину Фессалонику в конце лета, чтобы отправиться со своей миссией к Цезарю сразу по окончании сезона военных кампаний. Ехать раньше было бессмысленно, поскольку Гай Юлий со своими легионами далеко углубился в Галлию, и из-за его привычки к быстрым маршам невозможно было с уверенностью сказать, где он может находиться.
Цицерон провел много часов, трудясь над письмом. Много лет спустя, после его смерти, нашу копию письма захватили власти вместе со всей прочей перепиской Цицерона и Цезаря – возможно, на случай, если она противоречит официальной истории: дескать, диктатор был гением, а все, кто оказывал ему сопротивление, – глупыми, жадными, неблагодарными, недальновидными и реакционными. Я полагаю, что письмо было уничтожено. В любом случае с тех пор я никогда больше о нем не слышал. Однако у меня все еще есть мои стенографические записи, охватывающие основную часть тех тридцати шести лет, что я работал на Цицерона, – это такая громадная масса непонятных иероглифов, что невежественные сыщики, обыскавшие мой архив, наверняка сочли их безобидной тарабарщиной и не тронули. Именно по этим запискам я сумел воссоздать многие беседы, речи и письма, по которым составлена эта биография Цицерона, в том числе и его унизительное воззвание к Цезарю – так что в итоге оно не пропало.
Фессалоника
от Марка Цицерона Гаю Цезарю, проконсулу, – привет.
Надеюсь, ты и твоя армия в добром здравии.
К несчастью, между нами за последние годы возникло много недопониманий, но есть одно недопонимание, которое – если оно существует – я должен рассеять. Я никогда не переставал восхищаться такими твоими качествами, как ум, находчивость, патриотизм, энергия и умение командовать. Ты по праву занял высокое положение в нашей республике, и я хотел бы увидеть, как твои усилия увенчаются успехом как на поле битвы, так и на государственных советах – что, я уверен, и произойдет.
Помнишь, Цезарь, тот день, когда я был консулом и мы обсуждали в Сенате, как наказать пятерых предателей, устроивших заговор с целью уничтожить республику и убить меня? Страсти бурлили. В воздухе пахло насилием. Каждый не доверял своему соседу. Удивительно, но даже на тебя пало несправедливое подозрение, и, не вмешайся я, цветок твоей славы мог бы быть срезан прежде, чем получил бы шанс расцвести. Ты знаешь, что это правда. Поклянись в обратном, если осмелишься.
Колесо фортуны сейчас поменяло нас местами, но разница в том, что теперь я немолод, в отличие от тебя тогдашнего, имевшего золотые перспективы. Моя карьера закончена. Если б римский народ когда-нибудь проголосовал за мое возвращение из изгнания, я не стал бы искать никакой официальной должности. Я не встал бы во главе какой-либо партии или фракции, тем более той, которая вредна для твоих интересов, не добивался бы отмены какого-либо закона, принятого во времена твоего консульства. В то короткое время, что осталось мне на земле, моя жизнь будет посвящена лишь одному: восстановлению состояния моей бедной семьи, поддержке моих друзей в суде и служению, по мере сил, благополучию государства. В этом можешь не сомневаться.
Я посылаю тебе это письмо с моим доверенным секретарем Марком Тироном, которого ты, возможно, помнишь. Можешь не сомневаться, что он передаст конфиденциально любой ответ, какой ты пожелаешь дать.
– Что ж, вот он, позорный документ, – сказал Цицерон, закончив писать. – Но, если однажды придется прочесть его вслух в суде, вряд ли мне придется сильно за него краснеть.
Он тщательно и собственноручно скопировал письмо, запечатал его и протянул мне.
– Смотри в оба, Тирон. Подмечай, как выглядит Цезарь и кто с ним. Я хочу, чтобы ты предоставил мне об этом точный доклад. Если он спросит, в каком я состоянии, запинайся, говори нехотя, а после признайся, что я полностью сломлен и телом, и духом. Чем больше он будет верить, что со мною все кончено, тем больше вероятность, что он позволит мне вернуться.
К тому времени, как было дописано письмо, наше положение действительно стало куда более опасным. В Риме в результате публичного голосования, подтасованного Клодием, был награжден должностью губернатора Македонии старший консул, Луций Кальпурний Пизон, тесть Цезаря и враг Цицерона. Пизон вступил в должность в начале нового года, и вскоре в провинции ожидались первые из его служащих. Схвати они Марка Туллия, они могли бы убить его на месте. Еще одна дверь начала закрываться для нас, так что тянуть с моим отбытием было больше нельзя.
Я страшился нашего эмоционального расставания и знал, что то же самое чувствовал и Цицерон, и поэтому, по негласному уговору, мы решили этого избежать. В ночь перед моим уходом, когда мы в последний раз обедали вместе, он притворился усталым и рано ушел в постель, а я уверил, что разбужу его утром, чтобы попрощаться. Но на самом деле я без всякой шумихи ускользнул перед рассветом, когда во всем доме было еще темно, – именно так, как он и хотел.
Планций отрядил сопровождающих, которые перевели меня через горы до Диррахия, а там я сел на корабль и отплыл в Италию – на сей раз не прямиком в Брундизий, а на северо-запад, в Анкону. Этот морской переход был куда длиннее нашего предыдущего и занял почти неделю. И все равно путь по морю был быстрее, чем по суше, и имел то добавочное преимущество, что я не наткнулся на агентов Клодия.
Никогда еще я не путешествовал самостоятельно на такие большие расстояния, не говоря уже о том, чтобы делать это на корабле. В отличие от Цицерона, я страшился моря не потому, что боялся попасть в кораблекрушение или утонуть. То был, скорее, страх перед огромной пустотой горизонта днем и перед сверкающей безразличной громадой Вселенной ночью.
В ту пору мне было сорок шесть лет, и я сознавал пустоту, в которой мы путешествовали: сидя на палубе, я часто думал о смерти. Я столько всего повидал! Каким бы стареющим ни было мое тело, душой я был еще старше. Как мало я тогда осознавал, что на самом деле прожил меньше половины жизни и что мне суждено увидеть то, перед чем померкнут и станут незначительными все прежние чудеса и драмы…
Погода стояла благоприятная, и мы без происшествий высадились в Анконе. Оттуда я пустился по дороге на север, спустя два дня пересек Рубикон и формально оказался в провинции Ближняя Галлия. Эти места были мне знакомы: шесть лет назад я совершил сюда путешествие вместе с Цицероном, когда тот стремился стать консулом и вербовал сторонников в городах вдоль Эмилиевой дороги[13].
С виноградников вдоль дороги несколько недель назад сняли урожай, и теперь лозы подреза`ли на зиму, поэтому над плоской равниной, насколько хватало глаз, поднимался белый дым от горящей зелени, словно отступающая армия выжигала за собой землю.
В маленьком городе Клатерна, где остановился на ночлег, я узнал, что губернатор вернулся из-за Альп и устроил свой зимний штаб в Плаценции. Но при этом он с типичной для него неуемной энергией уже путешествовал по стране и устраивал судебные разбирательства: на следующий день его ожидали в соседнем городе Мутине.
Я вышел рано, добрался туда к полудню, вступил за тяжело укрепленные стены и направился к базилике[14] на местном форуме. Единственное, что говорило о присутствии Цезаря, – это группа легионеров у входа. Они не сделали никаких попыток спросить, какое у меня дело, и я сразу вошел в базилику. Холодный серый свет лился из верхних окон на молчаливых граждан, ожидающих в очереди, чтобы вручить свои прошения. В дальнем конце – слишком далеко, чтобы я мог разглядеть лица, – между колонн в судейском кресле сидел и выносил приговоры Гай Юлий Цезарь в тоге столь белой, что она ярко выделялась среди тускло-коричневых зимних одежд местных жителей.
Не уверенный в том, как к нему приблизиться, я присоединился к очереди просителей. Цезарь выносил свои постановления с такой скоростью, что мы, шаркая, почти непрерывно продвигались вперед. Подойдя ближе, я увидел, что он делает несколько дел одновременно: выслушивает каждого просителя, читает документы, протянутые ему секретарем, и совещается с армейским офицером, который, сняв шлем, наклоняется и шепчет ему на ухо. Я вытащил письмо Цицерона, чтобы оно было наготове, но потом меня осенило, что тут, возможно, неподходящее место для вручения воззвания: с достоинством бывшего консула несовместимо, чтобы его просьбу рассматривали вместе с домашними жалобами всех этих фермеров и торговцев, хотя те и были, без сомнения, достопочтенными людьми.
Офицер закончил доклад, выпрямился и двинулся мимо меня к двери, застегивая шлем, как вдруг глаза его встретились с моими, и он удивленно остановился.
– Тирон?
Прежде чем я смог вспомнить имя этого молодого человека, перед моим мысленным взором промелькнул его отец. То был сын Марка Красса, Публий, ныне – начальник кавалерии на службе Цезаря. В отличие от своего отца, он был образованным, любезным и благородным человеком, а кроме того, поклонником Цицерона, общества которого привык искать. Он очень любезно поприветствовал меня и сразу же поинтересовался:
– Что привело тебя в Мутину?
Когда я обо всем рассказал, Публий тут же вызвался устроить мне приватную беседу с Цезарем и настоял, чтобы я сопровождал его на виллу, где остановились губернатор и его свита.
– Я вдвойне рад тебя видеть, – сказал он мне по дороге, – потому что часто думал о Цицероне и о несправедливости, которую совершили по отношению к нему. Я говорил об этом с моим отцом и убеждал его не противиться возвращению Цицерона. И Помпей, как ты знаешь, тоже за возвращение – лишь на прошлой неделе он послал сюда Сестия, одного из трибунов, чтобы ходатайствовать перед Цезарем об этом деле.
Я не удержался от замечания:
– Похоже, нынче все зависит от Цезаря.
– Ну, ты должен понимать, какова его позиция. Он не испытывает к твоему хозяину никакой личной вражды – как раз наоборот. Но, в отличие от моего отца и Помпея, он не в Риме и не может там себя защищать. Он беспокоится, что во время своего отсутствия потеряет политическую поддержку там и что его отзовут прежде, чем он завершит свою работу здесь. А в Цицероне он видит величайшую угрозу своему положению. Входи… Позволь показать тебе кое-что.
Мы миновали часового и вошли в дом, и Публий проводил меня через переполненные людьми общие комнаты в маленькую библиотеку, где вытащил из шкатулки из слоновой кости несколько депеш в пурпурных футлярах. Документы были с красивой черной каймой и с написанным киноварью заголовком «Записки»[15].
– Это копии, принадлежащие лично Цезарю, – объяснил он, осторожно протягивая их мне. – Он берет их с собой, куда бы ни направлялся. Это рассказы о кампании в Галлии, которые он решил отсылать регулярно, чтобы их вывешивали в Риме. Цезарь хочет однажды собрать их вместе и опубликовать в виде книги. Тут просто изумительный материал. Убедись сам.
С этими словами он взял у меня свиток и прочел:
– «По земле эдуев и секванов протекает и впадает в Родан река Арар с таким поразительно медленным течением, что невозможно распознать на глаз, в каком направлении она течет. Гельветы переправлялись через нее на плотах и связанных вместе лодках. Когда разведчики сообщили Цезарю, что гельветы уже переправили через эту реку три четверти своих сил, но около четверти осталось по эту сторону Арара, он выступил из лагеря с тремя легионами и напал на них, не ожидавших такого и обремененных поклажей, и очень многих изрубил на куски…»
Я немного удивился:
– Он пишет о себе удивительно отстраненно.
– Так и есть. Потому что не хочет, чтобы это выглядело хвастовством. Важно найти правильный тон.
Я спросил Публия, не позволит ли он скопировать кое-что из этого и показать Цицерону.
– Он скучает по регулярным новостям из Рима, – объяснил я ему. – Те, что доходят до нас, – разрозненные и запоздавшие.
– Конечно… Это все общедоступная информация. И я позабочусь, чтобы ты лично встретился с Цезарем. Ты найдешь его в чрезвычайно хорошем расположении духа.
Затем Публий оставил меня одного, и я принялся за работу.
Даже учитывая некоторую долю преувеличения, из «Записок» было ясно, что Цезарь наслаждался рядом изумительных военных успехов. Первоначальной его миссией было остановить переселение гельветов и четырех других племен, которые двигались на запад через Галлию к Атлантике в поисках новых территорий. С новой армией в пять легионов, по большей части набранных им самим, Цезарь последовал за необъятной колонной, состоявшей из воинов, пожилых людей, женщин и детей. В конце концов, он вовлек гельветов в битву при Бибракте и, чтобы гарантировать своим новым легионам, что ни он, ни его офицеры их не бросят, если придется туго, отослал всех лошадей далеко в тыл. Они сражались пешими, и в результате Цезарь, по его собственному описанию, не просто остановил гельветов – он учинил им кровавую бойню. Позже в брошенном вражеском лагере был обнаружен список всех сил переселенцев:
Гельветы – 263000
Тулинги – 36000
Латобриги – 14000
Раурики – 23000
Бойи – 32000
Итого – 368000
Из них, если верить Цезарю, полное число тех, кто вернулся живыми в свои бывшие земли, было 110000.
Потом – наверняка больше никто и не мечтал бы попытаться такое сделать – он заставил свои усталые легионы промаршировать обратно через Галлию и встретиться с 120000 германцев, которые воспользовались переселением гельветов, чтобы пересечь контролируемую римлянами территорию. Состоялась еще одна ужасающая битва, длившаяся семь часов. Юный Красс командовал в ней кавалерией, и к концу сражения германцы были полностью уничтожены. Вряд ли кто-нибудь из них остался в живых, чтобы бежать обратно через Рейн, впервые ставший естественной границей Римской империи.
Таким образом, если верить отчету Цезаря, почти треть миллиона человек или погибли, или пропали без вести в течение одного лета. Чтобы успешно завершить год, он оставил свои легионы в новом зимнем лагере в сотне миль к северу от старой границы Дальней Галлии.
К тому времени, как я закончил копировать, стало смеркаться, но на вилле все еще стоял деловой шум – солдаты и штатские ожидали встречи с губернатором, гонцы вбегали в дом и выбегали из него…
Когда стемнело настолько, что я больше не смог видеть, что пишу, я отложил табличку и стилус и продолжал сидеть в полумраке, гадая, что бы из всего этого извлек Цицерон, будь он в Риме. Осуждение побед показалось бы ему непатриотичным, но в то же время истребление жителей с таким размахом и перенос границы без разрешения Сената были незаконными. Я размышлял также о том, что сказал Публий Красс: что Цезарь опасается присутствия Цицерона в Риме и боится, «что его отзовут прежде, чем он завершит свою работу здесь». Что в данном контексте означало слово «завершит»? Фраза казалась зловещей.
Мои раздумья прервало появление молодого офицера немногим старше тридцати лет, с тугими светлыми кудряшками и в неправдоподобно чистой форме, который представился помощником Цезаря, Авлом Гирцием. Он сказал, что, насколько он понимает, у меня есть письмо от Цицерона губернатору, и, если я буду так добр отдать послание, он позаботится, чтобы губернатор получил его. Я ответил на это, что мне даны строгие указания вручить письмо лично Цезарю. Авл сказал, что это невозможно, и тогда я заявил, что в таком случае буду следовать за губернатором из города в город до тех пор, пока мне не выпадет шанс с ним поговорить. Гирций сердито посмотрел на меня, притоптывая аккуратно обутой ногой, – и вышел.
Прошел час, прежде чем он снова появился и отрывисто велел следовать за ним.
В общей части дома все еще толпились просители, хотя уже наступила полночь. Мы прошли по коридору, а потом через крепкую дверь – в теплую комнату, ярко освещенную сотней свечей, сильно пахнущую благовониями и устланную толстыми коврами. В центре комнаты на столе возлежал Цезарь. Он лежал на спине совершенно голый, и негр-массажист втирал в его кожу масло. Цезарь бросил на меня беглый взгляд и протянул руку. Я вручил письмо Цицерона Гирцию, тот сломал печать и передал его губернатору. В знак уважения я начал смотреть в пол.
– Как прошло твое путешествие? – спросил Цезарь.
– Хорошо, благодарю вас, – ответил я.
– О тебе позаботились?
– Да, благодарю вас.
Тут я осмелился впервые как следует посмотреть на Цезаря. Тело его было блестящим, с развитой мускулатурой и с полностью выщипанными волосами – приводящая в смущение вычурность, благодаря которой бросались в глаза бесчисленные шрамы и синяки, вероятно, полученные на поле боя. Лицо Цезаря, несомненно, было поразительным – угловатым и худым, – и больше всего на нем выделялись темные пронзительные глаза. Создавалось общее впечатление великой силы – как умственной, так и силы духа. Было ясно, почему и мужчины, и женщины легко подпадали под действие его чар. В ту пору ему было тридцать три года.
Цезарь повернулся на бок, лицом ко мне – я заметил, что на его теле нет ни единой лишней складки и что живот его совершенно твердый, – приподнялся на локте и сделал знак Гирцию. Тот вынул переносной чернильный прибор и поднес его губернатору.
– И как здоровье Цицерона? – спросил Цезарь.
– Боюсь, очень неважно, – ответил я.
В ответ он засмеялся:
– О нет, не верю ни единому слову! Он переживет нас всех – уж меня-то в любом случае.
Цезарь обмакнул перо в чернильницу, нацарапал что-то на письме и вернул его Гирцию, который присыпал песком влажные чернила и сдул остатки песка, после чего снова свернул документ и с бесстрастным лицом передал его мне.
– Если тебе что-нибудь понадобится, пока ты будешь жить здесь, – сказал Цезарь, – обязательно проси.
Затем он снова лег на спину, и массажист вновь начал разминать его мускулы.
Я заколебался. Проделав такой длинный путь, я чувствовал, что должен привезти Цицерону нечто большее, хоть сколько-нибудь подробный рассказ. Но Гирций дотронулся до моей руки и кивком указал на дверь.
Когда я подошел к ней, Цезарь окликнул:
– Ты все еще занимаешься этой своей стенографией?
– Да, – сказал я.
Больше он не произнес ни слова. Дверь закрылась, и я вслед за Гирцием пошел обратно по коридору. Сердце мое сильно колотилось, как после внезапного падения. Только когда мне показали комнату, в которой я должен был спать этой ночью, я вспомнил, что надо проверить, что же Гай Юлий Цезарь написал на послании. Там было всего два слова, начертанные, в зависимости от интерпретации, либо с элегантной краткостью, либо с типичным презрением: «Одобряю. Цезарь».
Когда я встал на следующее утро, в доме было тихо. Цезарь со своей свитой уже отбыл в соседний город. Моя миссия была выполнена, и я тоже пустился в долгое обратное путешествие.
Добравшись до гавани Анконы, я обнаружил, что меня ожидает письмо от Цицерона: он писал, что первые из солдат Пизона только что прибыли в Фессалонику, и поэтому он из предосторожности немедленно отбывал в город Диррахий – который, находясь в провинции Иллирик, лежит за пределами влияния Пизона. Марк Туллий надеялся встретиться со мною там, и дальше, в зависимости от ответа Цезаря и от того, как будут разворачиваться события в Риме, мы решим, куда нам отправиться после. «Похоже, мы, как Каллисто, обречены на вечные скитания»[16], – приписал мой господин в конце своего послания.
Мне пришлось десять дней прождать благоприятного ветра, и я добрался до Диррахия только к празднику Сатурналий. Отцы города предоставили в распоряжение Цицерона хорошо укрепленный дом на холме с видом на море, где я и нашел его, глядящего на Адриатику. Я приблизился к Марку Туллию, тот повернулся ко мне, и я вздрогнул – я и забыл, как сильно состарило его изгнание! Наверное, я не смог скрыть своей тревоги, потому что, едва увидев выражение моего лица, он помрачнел и с горечью спросил:
– Что ж, насколько я понимаю, ответ: «Нет»?
– Наоборот.
Я показал Цицерону оригинал письма с каракулями Цезаря на полях. Он взял его в руки и долго рассматривал.
– «Одобряю. Цезарь»… Нет, ты посмотри только! «Одобряю. Цезарь». Он делает то, чего не хочет делать, и дуется из-за этого, как ребенок.
С этими словами Цицерон уселся на скамью под зонтичной сосной и заставил меня рассказать со всеми подробностями о моем визите. Потом он прочитал выдержки, которые я скопировал с «Записок» Цезаря, и, закончив чтение, сказал:
– Он пишет очень хорошо, в собственном жестоком стиле. Такая безыскусственность требует некоторого искусства – и прибавит ему репутации. Но интересно, куда эта кампания заведет его дальше? Он становится силен – очень силен. Если Помпей не будет осторожен, однажды он проснется и обнаружит за своей спиной монстра.
Нам оставалось только ждать. Всякий раз, думая о тогдашнем Цицероне, я представляю одну и ту же картину: он стоит на террасе, облокотившись на балюстраду, с письмом с последними новостями из Рима в руке и мрачно глядит на горизонт, как будто одним усилием воли может перенестись отсюда в Италию и присоединиться к тамошним событиям.
Сперва мы узнали от Аттика о приведении к присяге новых трибунов, из которых восемь были сторонниками Цицерона и только двое – его явными врагами. Однако этих двоих было достаточно, чтобы наложить вето на любой закон, отменяющий его изгнание. Потом брат Цицерона, Квинт, сообщил нам, что Милон, сделавшись трибуном, начал судебное преследование Клодия за насилие и запугивания и что последний в ответ приказал своим громилам напасть на дом Милона.
В день Нового года новоизбранные консулы вступили в должность. Один из них, Лентул Спинтер, уже был твердым сторонником Цицерона, а другой, Метелл Непот, давно считал Марка Туллия своим врагом, но кто-то из политиков, наверное, причинил ему много неприятностей, потому что во время вступительных дебатов в новом Сенате Непот заявил: хотя лично ему и не нравится Цицерон, он не будет противиться его возвращению.
Два дня спустя Сенат изложил перед народом составленное Помпеем ходатайство об отмене изгнания Цицерона.
Тогда появилась возможность верить, что его изгнание вскоре закончится, и я начал осторожные приготовления к нашему отъезду в Италию.
Но Клодий был изобретательным и мстительным врагом. В ночь перед народным собранием он и его соратники заняли Форум, комиций[17], ростру – в общем, все законодательное сердце республики, – и, когда друзья и союзники Цицерона явились на голосование, на них безжалостно напали. Двух трибунов, Фабриция и Киспия, убили вместе со слугами и швырнули в Тибр, а когда на ростру попытался подняться Квинт, его стащили вниз и так избили, что он выжил лишь благодаря тому, что притворился мертвым.
Милон ответил на это тем, что спустил с цепи свой отряд гладиаторов.
Вскоре центр Рима превратился в поле боя, и сражение длилось несколько дней. Но, хотя Клодий впервые был жестоко наказан, его еще не полностью оттеснили, и у него все еще оставались два трибуна с правом вето. Принятие закона о возвращении Цицерона домой пришлось отложить.
Когда Марк Туллий получил отчет Аттика о случившемся, он впал в отчаяние почти столь же глубокое, как раньше в Фессалонике.
«Из твоего письма, – ответил он, – и исходя из самих фактов, я вижу, что со мною все кончено. Заклинаю тебя не покидать нас в наших невзгодах, если семья моя будет нуждаться в твоей помощи».
Однако о политике можно сказать следующее: она непрерывно меняется. Как и природа, она следует вечному кругу роста и упадка, и ни один государственный деятель, каким бы он ни был искусным, не избегает этого процесса. Не будь Клодий таким самонадеянным, безрассудным и амбициозным, он никогда не достиг бы тех высот, каких сумел достичь. Но из-за этих же качеств и из-за того, что он, как и другие, зависел от законов политики, рано или поздно он должен был зарваться и пасть.
Во время праздника Флоры[18], когда Рим был переполнен людьми, явившимися со всех концов Италии, головорезы Клодия в кои-то веки обнаружили, что их меньше, чем обычных граждан, которые с презрением отнеслись к их тактике запугивания. Даже над самим Клодием поглумились в театре. Там он, не привыкший видеть от людей ничего, кроме лести, если верить Аттику, медленно огляделся по сторонам, услышав размеренные хлопки, насмешки и свист и увидев непристойные жесты, и понял – чуть ли не слишком поздно, – что ему грозит опасность самосуда. Клодий торопливо удалился, и это было началом конца его власти, потому что Сенат теперь понял, как можно его победить: апеллируя через головы городского плебса ко всем гражданам в целом.
Спинтер надлежащим образом выдвинул ходатайство о созыве всех граждан республики в ее самой суверенной форме – коллегии выборщиков, состоящей из ста девяноста трех центурий[19], дабы они раз и навсегда решили судьбу Марка Туллия Цицерона. Ходатайство было утверждено Сенатом: четыреста тридцать голосов «за» и один «против», принадлежащий самому Клодию.
Было также решено, что голосование насчет возвращения Цицерона будет происходить в то же время, что и летние выборы, когда центурии уже соберутся на Марсовом поле.
Едва услышав об этом решении, Цицерон настолько уверился, что его помилуют, что позаботился о жертвоприношении богам. Эти десять тысяч обычных граждан, собравшихся со всей Италии, были прочным, здравомыслящим фундаментом, на котором он построил свою карьеру, и Марк Туллий был уверен, что они его не подведут. Он послал весточку своей жене и другим родственникам, прося встретить его в Брундизии и, вместо того чтобы задержаться в Иллирике в ожидании результата голосования, который дошел бы до нас только через две недели, решил плыть домой в день голосования.
– Если прилив движется в нужном для человека направлении, человек должен тут же его поймать, не дав ему превратиться в отлив, – сказал он мне. – Кроме того, если я продемонстрирую уверенность, это покажет меня в нужном свете.
– Но, если голосование закончится не в твою пользу, ты нарушишь закон, вернувшись в Италию, – заметил я.
– Этого не случится. Римский народ никогда не проголосует за то, чтобы я остался в изгнании. А если проголосует, что ж… Какой тогда смысл продолжать жить, не так ли?
И вот, спустя пятнадцать месяцев после того, как высадились в Диррахии, мы спустились в гавань, чтобы начать путешествие обратно в жизнь. Цицерон сбрил бороду, постриг волосы и надел тогу сенатора – белую с пурпурной каймой.
Так случилось, что наше обратное путешествие по морю проходило на том же торговом судне, которое доставило нас в места нашего изгнания. Но не могло быть более яркого контраста между двумя плаваниями. На этот раз мы весь день неслись с попутным ветром по гладкому морю и провели ночь, растянувшись на палубе, а на следующее утро уже показался Брундизий.
Вход в величайшую гавань Италии распахивается, как две гигантские протянутые руки, и, когда мы прошли между бонами и приблизились к многолюдной пристани, нас как будто прижал к сердцу дорогой и давно потерянный друг.
Чуть ли не весь город был в гавани и на празднике: играли флейты и били барабаны, юные девушки несли цветы, а юноши размахивали ветвями, украшенными разноцветными лентами. Я подумал, что они тут ради Цицерона, о чем и сказал с большим волнением, но он оборвал меня и велел не дурить.
– Откуда им было бы знать о нашем приезде? Кроме того, разве ты обо всем позабыл? Сегодня годовщина основания колонии Брундизий – стало быть, местный праздник. Тебе бы следовало узнать это, еще когда я избирался на должность консула.
Тем не менее некоторые люди заметили сенаторскую тогу Марка Туллия и быстро смекнули, кто он такой. Весть об этом разнеслась, и вскоре внушительная толпа уже выкрикивала его имя и приветствовала его громкими возгласами.
Пока мы скользили к месту швартовки, Цицерон, стоя на верхней палубе, поднял руку в знак благодарности и поворачивался туда-сюда, чтобы все могли его видеть. Среди простонародья я заметил его дочь Туллию. Она махала руками вместе с остальными, кричала ему и даже подпрыгивала, чтобы привлечь его внимание. Но оратор нежился в лучах овации, полузакрыв глаза, как узник, выпущенный из темницы на свет, и в шуме и суматохе толпы не увидел ее.
III
То, что Цицерон не узнал свою единственную дочь, было не так странно, как могло показаться. Она сильно изменилась за время, проведенное нами на чужбине. Ее лицо и руки, некогда пухлые и девические, стали тонкими и бледными, а волосы покрывал темный траурный головной убор. В день нашего появления был ее двадцатый день рождения, хотя, стыжусь сказать, я об этом забыл, а потому и не напомнил об этом Цицерону.
Первое, что тот сделал, сойдя по сходням, – опустился на колени и поцеловал землю. Только после этого патриотического поступка, который был встречен громкими приветствиями, оратор поднял взгляд и заметил, что за ним наблюдает дочь в траурных одеждах. Он уставился на нее и разрыдался, потому что искренне любил и Туллию, и ее мужа, а теперь по цвету и стилю ее одеяния понял, что тот мертв.
К восхищению толпы, Цицерон заключил дочь в объятья и долго не выпускал ее, а потом сделал шаг назад, чтобы как следует ее рассмотреть.
– Мое дражайшее дитя, ты представить не можешь, как сильно я жаждал этого момента! – воскликнул он.
Все еще держа Туллию за руки, он перевел взгляд на лица тех, кто стоял за ней, и нетерпеливо осмотрел их.
– Твоя мать здесь? А Марк?
– Нет, папа, они в Риме.
Вряд ли этому стоило удивляться – в те дни двух-трехнедельное путешествие от Рима до Брундизия было трудным, особенно для женщины, так как во время дальних странствий имелся серьезный риск попасться грабителям. Если уж на то пошло, было удивительно, что Туллия приехала сюда, к тому же одна. Но разочарование Цицерона было очевидным, хотя он и попытался его скрыть.
– Что ж, не важно… Совершенно не важно, – заявил он. – У меня есть ты, и это главное.
– А у меня есть ты – и это произошло в день моего рождения!
– Сегодня твой день рождения?.. – Цицерон бросил на меня укоризненный взгляд. – Я чуть не забыл… Ну конечно! Мы отпразднуем его нынче вечером! – решил он и, взяв Туллию за руку, повел ее из гавани.
Поскольку мы еще не знали наверняка, отменили ли его изгнание, было решено, что мы не должны отправляться в Рим, пока не получим официального тому подтверждения. И снова Линий Флакк вызвался поселить нас в своем поместье близ Брундизия.
Вокруг были расставлены вооруженные люди, чтобы защищать Цицерона, и тот провел следующие дни с Туллией, бродя по садам и по берегу и узнавая из первых рук, как нелегко ей жилось во время его изгнания. Например, она рассказала, как приспешники Клодия напали на ее мужа, Фругия, когда тот пытался высказаться в защиту своего тестя, сорвали с него всю одежду, закидали грязью и прогнали с Форума, и как его сердце с тех пор перестало биться как следует, пока, наконец, он не умер у нее на руках несколько месяцев тому назад. Цицерон узнал, что, поскольку его дочь была бездетна, ей осталось лишь несколько драгоценностей и возвращенное ей приданое, и Туллия отдала все это Теренции, чтобы оплатить семейные долги. Также он узнал, что его жена была вынуждена продать основную часть своего личного имущества и даже заставила себя молить сестру Клодия похлопотать перед своим братом, чтобы тот сжалился над ней и детьми, и как та насмехалась и хвастала, будто Цицерон пытался завести с нею роман. Рассказывала Туллия, и как семьи, которые они всегда считали друзьями, теперь в страхе закрыли перед ними двери – и так далее, и так далее…
Цицерон печально пересказал мне все это однажды вечером после того, как Туллия ушла спать.
– Слегка удивляет, что Теренции тут нет, – заметил он. – Похоже, она всеми силами избегает появляться на людях и предпочитает сидеть взаперти в доме моего брата. Что же касается Туллии, то нам нужно как можно скорее найти ей нового мужа, пока она еще достаточно молода, чтобы благополучно подарить детей какому-нибудь мужчине.
Он потер виски, как делал всегда в стрессовых ситуациях, и вздохнул.
– Я-то думал, возвращение в Италию положит конец всем моим бедам… Теперь я вижу, что они только начинаются.
Мы гостили у Флакка шестой день, когда от Квинта явился гонец с вестями: несмотря на демонстрацию силы, которую в последний миг устроили Клодий и его банда, центурии единодушно проголосовали за то, чтобы вернуть Цицерону все права гражданина. Следовательно, он снова стал свободным человеком.
Странно, но эти новости как будто не слишком его развеселили. Когда я упомянул об этом равнодушии, Марк Туллий снова вздохнул:
– А с какой стати я должен веселиться? Мне просто вернули то, чего вообще не следовало отнимать. Во всем остальном я слабее, чем был раньше.
На следующий день мы начали свое путешествие в Рим. К тому времени вести о восстановлении Цицерона в правах распространились среди людей Брундизия, и толпа в несколько сотен человек собралась у ворот виллы, чтобы посмотреть на его отъезд. Цицерон вышел из экипажа, который делил с Туллией, поприветствовал каждого доброжелателя рукопожатием и произнес короткую речь, после чего мы возобновили путешествие. Но не проделали мы и пяти миль, как в ближайшем поселении повстречались с другой, еще более многочисленной группой людей – они тоже ждали возможности пожать моему хозяину руку. Цицерону вновь пришлось повторить приветствия, и так продолжалось весь этот день. Все последующие дни происходило то же самое, только толпы становились все больше – весть о том, что тут будет проезжать Цицерон, неслась впереди нас. Вскоре люди являлись уже из мест, лежащих в милях от дороги, и даже спускались с гор, чтобы встать вдоль нашего пути. К тому времени, как мы добрались до Беневента, их были уже тысячи; в Капуе улицы были полностью перекрыты.
Сперва Цицерона тронуло такое искреннее проявление привязанности, потом оно его восхитило, затем изумило и, наконец, заставило задуматься.
Есть ли способы, гадал он, обратить эту удивительную популярность среди обычных граждан в политическое влияние в Риме? Но популярность и власть, как он прекрасно знал, – совершенно разные вещи. Часто самые могущественные люди в государстве могут пройти по улице неузнанными, в то время как самые знаменитые наслаждаются почетным бессилием.
В этом мы убедились вскоре после того, как покинули Кампанию, когда Цицерон решил, что мы должны остановиться в Формии и осмотреть его виллу на берегу моря. От Теренции и Аттика ему было известно, что на виллу напали, и он заранее приготовился к тому, что найдет ее в руинах. Но в действительности, когда мы свернули с Аппиевой дороги и вошли в его владения, дом с закрытыми ставнями выглядел совершенно нетронутым: исчезли только греческие скульптуры. Сад был чистым и прибранным, среди деревьев все еще важно разгуливали павлины, и мы слышали вдалеке шум морского прибоя.
Когда экипаж остановился и Цицерон вышел из него, отовсюду начали появляться домочадцы: казалось, что они где-то прятались. Увидев снова своего хозяина, все они бросились на землю, плача от облегчения, но, когда он двинулся к передней двери, несколько человек попытались преградить ему путь, умоляя не входить.
Оратор жестом велел им уйти с дороги и приказал отпереть дверь.
Первым потрясением, которое ждало нас после этого, был запах дыма, влаги и человеческих испражнений. За ним последовал звук – пустой, порождающий эхо, нарушаемый только похрустыванием штукатурки и керамики под нашими ногами да курлыканьем голубей на стропилах. Когда начали опускать ставни, свет летнего дня показал анфиладу ободранных догола комнат. Туллия в ужасе прижала ладонь ко рту, и отец ласково велел ей уйти и подождать в экипаже.
Затем мы двинулись вглубь дома. Исчезли вся мебель и картины, а также вся утварь. Здесь и там провисли куски потолка, и даже мозаику полов выломали и вывезли, так что теперь на полу из голой земли среди птичьего помета и человеческих фекалий росли побеги. Стены были опалены в тех местах, где разжигали костры, и покрыты самыми непристойными рисунками и надписями – все они были сделаны подтекающей красной краской.
В обеденном зале просеменила вдоль стены и втиснулась в нору крыса. Цицерон наблюдал, как она исчезает, с выражением безмерного отвращения, а потом вышел из дома, снова забрался в экипаж и приказал вознице возвращаться на Аппиеву дорогу. По меньшей мере час он не разговаривал.
Спустя два дня мы добрались до Бовилл – предместья Рима.
Проснувшись на следующее утро, мы обнаружили, что еще одна толпа ожидает на дороге, чтобы сопроводить нас в город. Когда мы шагнули в зной летнего утра, я был полон тревоги: то, в каком состоянии оказалась вилла в Формии, вывело меня из равновесия. К тому же был канун Римских игр – нерабочий день. Улицы были забиты народом, и до нас уже дошли рассказы о нехватке хлеба, которая привела к бунту. Я не сомневался, что Клодий, воспользовавшись беспорядками, попытается устроить нам какую-нибудь засаду.
Но Цицерон был спокоен. Он верил, что люди защитят его, и попросил, чтобы у экипажа сняли крышу. Возле него сидела Туллия, держа зонтик, а я примостился рядом с возничим. Так мы и ехали.
Я не преувеличиваю, когда говорю, что вдоль каждого ярда Аппиевой дороги стояли жители и почти два часа мы неслись на север на волне непрерывных аплодисментов. Там, где дорога пересекала реку Альмо, близ храма Великой Матери, люди даже стояли в воде – по три-четыре человека возле каждого берега. Дальше люди сгрудились на ступеньках храма Марса так плотно, что это напоминало толпы на гладиаторских играх. И возле самых городских стен, там, где вдоль дороги тянется акведук, молодые люди кое-как примостились на вершине арок или цеплялись за пальмовые деревья. Они махали руками, и Цицерон махал в ответ.
Шум, жара и пыль были ужасающими. В конце концов, мы вынуждены были остановиться возле Капенских ворот: давка стала такой, что мы просто не смогли двигаться дальше.
Я спрыгнул на землю и попытался обойти экипаж, намереваясь открыть дверцу. Но волнующиеся люди, тчаянно стремящиеся приблизиться к Цицерону, так прижали меня к повозке, что я едва мог двигаться и дышать. Экипаж сдвинулся, грозя перевернуться, и я всерьез думаю, что моего господина мог убить избыток любви всего в десяти шагах от Рима, если б в этот миг из ниши ворот не появился его брат Квинт с дюжиной помощников, которые оттеснили толпу назад и расчистили место для Цицерона.
Прошло четыре месяца с тех пор, как мы виделись с Квинтом в последний раз, и он больше не выглядел младшим братом великого оратора. Ему сломали нос во время драки на форуме, он явно слишком много пил и смахивал на избитого старого боксера. Квинт протянул к Марку Туллию руки, и они заключили друг друга в объятья, будучи не в силах говорить от избытка чувств – слезы текли по их щекам, и каждый молча колотил другого по спине.
После того как они выпустили друг друга, Квинт рассказал брату о своих приготовлениях, и, когда мы пешком вступили в город, братья шли, держась за руки, а мы с Туллией – за ними. Кроме того, слева и справа от меня и Туллии гуськом двигались помощники.
Квинт, который раньше руководил избирательными кампаниями Цицерона, продумал маршрут, с тем чтобы показать брата как можно большему числу его сторонников. Мы прошли мимо Большого Цирка[20], флаги которого уже развевались в преддверии игр, а затем медленно тронулись по забитой толпой долине между Палатинским холмом и Целием[21], и нам показалось, будто все, чьи интересы Марк Туллий когда-либо представлял в суде, все, кому он оказал услугу, и просто те, кому он пожал руки в предвыборное время, явились, чтобы поприветствовать его.
И все-таки я заметил, что не все собравшиеся приветственно кричат, что здесь и там маленькие группки мрачных плебеев сердито таращатся на нас или поворачиваются к нам спиной – особенно когда мы приблизились к храму Кастора, где Клодий устроил свою штаб-квартиру.
Храм был размалеван свежими лозунгами, выведенными такой же пламенеющей красной краской, какой воспользовались в Формии: «Марк Цицерон ворует у людей хлеб. Когда люди голодны, они знают, кого обвинять». Один человек плюнул в нас, а еще один медленно отвел полы своей туники, чтобы показать мне нож. Цицерон сделал вид, что не заметил этого.
Толпа в несколько тысяч человек непрерывно радостно кричала, пока мы шли через форум и поднимались по ступеням лестницы Капитолийского холма к храму Юпитера, где превосходный белый бык ждал, когда его принесут в жертву.
Я боялся, что в любой миг на нас могут напасть, хотя здравый смысл подсказывал, что такой поступок был бы самоубийственным: сторонники Цицерона разорвали бы любого нападающего на куски, даже если б тому удалось подойти достаточно близко, чтобы нанести удар. Тем не менее я предпочел бы, чтобы мы смогли попасть туда, где есть стены и дверь. Но это было невозможно: сегодня Цицерон принадлежал Риму.
Сперва мы выслушали, как жрецы читают свои молитвы, а потом Цицерону пришлось покрыть голову и шагнуть вперед, чтобы принести ритуальную благодарность богам. После этого он должен был стоять, наблюдая, как убивают быка и исследуют его внутренности. Наконец, было объявлено, что ауспиции[22] благоприятны. Цицерон вошел в храм и возложил приношения у ног маленькой статуэтки Минервы, которую поставил здесь еще до своего изгнания.
Когда он вышел, его окружили многие из тех сенаторов, что упорнее всего сражались за его возвращение: Сестий, Цестилий, Курций, братья Циспии и остальные, возглавляемые старшим консулом Лентулом Спинтером – каждого из них требовалось поблагодарить лично. Много было пролито слез, много было поцелуев, и время, наверное, давно перевалило за полдень, когда мы смогли двинуться к дому. И даже тогда Спинтер и остальные настояли на том, что будут нас сопровождать. Туллия к тому моменту уже ушла вперед незаметно для нас.
«Домом», конечно, был теперь не наш прекрасный особняк на склонах Палатинского холма – взглянув вверх, я увидел, что тот дом полностью разрушен, дабы дать место святилищу Свободы Клодия. Вместо этого нам пришлось обосноваться чуть ниже по холму, в доме Квинта, где нам и предстояло жить до тех пор, пока Цицерон не добьется возвращения прежнего имения и не начнет отстраиваться.
Та улица тоже была забита доброжелателями, и Цицерону пришлось с трудом протискиваться к двери. За порогом, в тени двора, его ожидали жена и дети.
Я знал, поскольку он часто об этом говорил, как сильно предвкушал этот момент. И все-таки в той сцене чувствовалась неловкость, из-за которой мне захотелось прикрыть лицо. Теренция в пышном наряде явно ожидала уже несколько часов, а маленький Марк успел за это время соскучиться и капризничал.
– Итак, муж мой, – сказала жена Марка Туллия со слабой улыбкой, свирепо дергая мальчика за руку, чтобы заставить его стоять как положено, – ты наконец-то дома! Иди, поприветствуй своего отца! – велела она Марку и подтолкнула его вперед, но тот быстро метнулся обратно и спрятался за ее подолом.
Цицерон остановился чуть в стороне и протянул руки к сыну, не зная, как ему отреагировать. В конце концов, только Туллия спасла положение: она подбежала к отцу, поцеловала его, подвела к матери и ласково прижала своих родителей друг к другу. Так семья наконец-то воссоединилась.
Вилла Квинта была большой, но недостаточно просторной для того, чтобы в ней с комфортом разместились два семейства, так что между ними с самого первого дня начались трения. Из уважения к брату – старшему и по возрасту, и по положению, – Квинт с типичной для него щедростью настоял на том, чтобы Цицерон и Теренция заняли хозяйские покои, которые обычно он сам делил со своей женой Помпонией, сестрой Аттика. Было ясно, что Помпония резко против этого возражала и с трудом заставила себя вежливо поприветствовать деверя.
Я не собираюсь задерживаться на сплетнях о личностях всех этих людей: такие вопросы были бы ниже достоинства моего сюжета. И все-таки нельзя должным образом поведать о жизни Цицерона, не упомянув о случившемся, – ведь именно тогда начались его домашние несчастья, оказавшие воздействие и на его политическую карьеру.
Они с Теренцией были женаты больше двадцати лет. Супруги часто спорили, но их разногласия были основаны на взаимном уважении. Теренция была женщиной с независимым состоянием, почему Цицерон на ней и женился – во всяком случае, он наверняка сделал это не из-за ее внешности и не из-за безмятежности ее нрава. Именно состояние супруги дало ему возможность войти в Сенат. Ну, а успех Марка Туллия позволил его жене улучшить свое положение в обществе. Теперь же его злосчастное падение обнажило присущие их союзу слабости. Теренции не только пришлось продать добрую часть своего имущества, чтобы защитить семью в отсутствие мужа, ее еще и оскорбляли и поносили, и она опустилась до того, что нашла приют у мужниной родни – в семье, которую всегда чванливо считала ниже своей собственной. Да, Цицерон был жив и вернулся в Рим, и я уверен, что она была этому рада. Но Теренция не скрывала своего мнения о том, что дни его политической власти пришли к концу, даже если он сам – все еще витающий в облаках народной лести – не сумел этого осознать.
В тот первый вечер меня не позвали поужинать вместе с семьей, но, учитывая напряженные отношения между супругами, не могу сказать, что я был сильно против. Однако я расстроился, обнаружив, что мне отвели постель в помещении для рабов на чердаке и мне предстоит делить эту комнатушку с управляющим Теренции Филотимом. Этот управляющий был льстивым и жадным существом средних лет. Мы никогда не нравились друг другу, и, полагаю, он был не более счастлив видеть меня, чем я – его. И все-таки любовь этого человека к деньгам сделала его усердным управляющим Теренции, и ему, наверное, больно было видеть, как ее состояние тает месяц за месяцем. Меня разъярила горечь, с которой он нападал на Цицерона за то, что тот поставил жену в это положение, и спустя некоторое время я резко велел ему закрыть рот и выказать некоторое уважение к моему хозяину, иначе я позабочусь, чтобы тот отхлестал его бичом. Позже, когда я лежал, бодрствуя и слушая храп Филотима, я гадал, какие из только что услышанных мною жалоб принадлежат ему, а какие он просто повторил, услышав из уст своей госпожи.
Из-за беспокойной ночи на следующий день я проспал и, проснувшись, впал в панику. Тем утром Цицерон должен был посетить Сенат, чтобы выразить свою официальную благодарность за поддержку. Обычно он учил свои речи наизусть и произносил их без заметок. Но прошло столько времени с тех пор, как он говорил на людях, что Марк Туллий боялся споткнуться на словах, – поэтому ему пришлось надиктовать речь, и я записал ее по дороге из Брундизия. Я вытащил речь из своего ящичка для документов, проверил, полный ли у меня текст, и поспешно сошел вниз как раз в тот момент, когда секретарь Квинта Статий ввел на террасу двух посетителей. Одним из них был Тит Анний Милон – трибун, навещавший нас в Фессалонике, а вторым – главный помощник Помпея Луций Афраний, который был консулом два года спустя после Цицерона.
– Эти люди желают видеть твоего господина, – сказал мне Статий.
– Я посмотрю, свободен ли он сейчас, – кивнул я.
На что Афраний заметил – тоном, который не очень мне понравился:
– Лучше б ему быть свободным!
Я тотчас отправился в главную спальню. Дверь ее была закрыта, а служанка Теренции приложила палец к губам и сказала, что Цицерона там нет. Вместо спальни она показала мне на коридор, ведущий в туалетную комнату, где я и нашел Марка Туллия – слуга помогал ему облачиться в тогу. Рассказывая, кто пришел с ним повидаться, я заметил через его плечо небольшую импровизированную постель. Хозяин перехватил мой взгляд и пробормотал:
– Что-то не так, но она не говорит мне, что именно.
А потом, возможно, пожалев о своей откровенности, он грубо приказал привести Квинта, чтобы тот тоже услышал, о чем собираются сказать посетители.
Сперва встреча проходила дружелюбно. Луций Афраний объявил, что привез самые теплые приветствия от Помпея Великого, который надеется вскоре лично поздравить вернувшегося в Рим Цицерона. Оратор поблагодарил его за это сообщение, а Милона – за все, что тот сделал ради его возвращения из изгнания. Он описал, с каким энтузиазмом его встречали по всей округе и какие толпы вчера собрались в Риме, чтобы увидеть его.
– Я чувствую, что начинаю совершенно новую жизнь, – сказал он под конец своей речи. – И я надеюсь, Помпей будет в Сенате, чтобы услышать, как я восхваляю его со всем своим скудным красноречием.