Диктатор Снегов Сергей
– О, я практически в этом уверен! Вопрос в том, насколько большие неприятности…
Мы стали ждать, когда весть о случившемся достигнет Рима. В угасающем свете дня я понял, что не могу выкинуть из головы образ Клодия, умирающего, как заколотая свинья. Я и раньше видел смерть, но впервые стал свидетелем убийства человека прямо передо мной.
Примерно за час до наступления темноты где-то неподалеку раздался пронзительный женский вопль. Эта женщина вопила и вопила – то были ужасные, потусторонние завывания.
Цицерон подошел к двери на террасу, открыл ее и прислушался.
– Если не ошибаюсь, – рассудительно сказал он, – госпожа Фульвия только что узнала, что стала вдовой.
Он послал слугу на холм, чтобы выяснить, что происходит. Тот вернулся и доложил, что тело Клодия прибыло в Рим на носилках, принадлежащих сенатору Сексту Тедию, который обнаружил труп возле Аппиевой дороги. Тело доставили в дом Клодия, и его приняла Фульвия. В горе и в ярости она сорвала с него все, кроме сандалий, посадила его возле дома и теперь сидела рядом с ним на улице под горящими факелами, крича, чтобы все пришли и посмотрели, что сделали с ее мужем.
– Она хочет собрать толпу, – сказал Цицерон и приказал, чтобы в эту ночь охрану дома удвоили.
На следующее утро было решено, что Марку Туллию и любому другому известному сенатору слишком опасно выходить на улицу. Мы наблюдали с террасы, как огромная толпа, возглавляемая Фульвией, сопроводила на форум лежащее на похоронных носилках тело и положила его на ростру, а потом слышали, как соратники Публия Клодия пытались разъярить плебеев. В конце горького панегирика скорбящие ворвались в здание Сената и внесли туда труп Клодия, а после вернулись через форум к Аргилету[48] и начали вытаскивать из лавок книготорговцев скамьи, столы и сундуки, полные книг. К своему ужасу, мы поняли, что они сооружают погребальный костер.
Около полудня из маленьких окон, прорубленных высоко в стенах здания Сената, начал струиться дым. Простыни оранжевого пламени и клочки горящих книг кружили на фоне неба, а изнутри раздавался ужасный непрерывный рев, словно там открылся выход из подземного царства. Спустя час крыша раскололась от одного края до другого, и тысячи черепиц и обломков горящего дерева беззвучно обрушились внутрь и скрылись из виду. Наступил странный промежуток тишины, после чего до нас, как горячий ветер, донесся грохот падения.
Фонтан дыма, пыли и пепла несколько дней темным покровом висел над центром Рима, пока его не смыло дождем. Так последние смертные останки Публия Клодия Пульхра и древнее здание собрания, которое он оскорблял всю свою жизнь, вместе исчезли с лица земли.
VIII
Уничтожение здания Сената оказало огромное воздействие на Цицерона. На следующий день он отправился туда под большой охраной, сжимая крепкую палку, и бродил вокруг дымящихся руин. Почерневшая кирпичная кладка все еще была теплой на ощупь. Ветер выл вокруг зияющих брешей, и время от времени над нашими головами сдвигался какой-нибудь обломок и падал с тихим стуком в медленно сносимый ветром пепел. Этот храм стоял тут шестьсот лет – свидетель величайших моментов существования Рима и своего собственного существования, – а теперь исчез меньше, чем за полдня.
Все, включая Цицерона, решили, что Милон отправится в добровольное изгнание или, во всяком случае, будет держаться как можно дальше от Рима. Но они недооценили браваду этого человека. Какое там затаиться! Во главе еще большего отряда гладиаторов он в тот же день вернулся в город и забаррикадировался в своем доме.
Горюющие приверженцы Клодия немедленно осадили этот дом, но их легко отогнали стрелами. Тогда они отправились на поиски менее грозной твердыни, на которую можно было излить свою ярость, и нашли таковую в доме интеррекса Марка Эмилия Лепида.
Несмотря на то что ему исполнилось всего тридцать шесть и он даже еще не был претором, Лепид являлся членом коллегии понтификов, и в отсутствие избранных консулов этого было достаточно, чтобы временно сделать его главным магистратом. Ущерб, нанесенный его собственности, был невелик – нападающие лишь разломали свадебное ложе его жены и уничтожили ткань, которую она ткала, – но нападение породило в Сенате ощущение паники и попрания законов.
Марк Эмилий, всегда полный чувства собственного достоинства, выжал из этого случая все, что мог, и это стало началом его пути к высотам карьеры. Цицерон говаривал, что Лепид – самый удачливый политик из всех, каких он знал: стоит ему испортить какое-нибудь дело, как на него всякий раз сыплется дождь наград. «Он своего рода гениальная посредственность», – заявил мой друг.
Молодой интеррекс потребовал, чтобы Сенат собрался за городскими стенами, на Марсовом поле, в новом театре Помпея Великого (большой зал в этом комплексе полагалось специально освятить для такого случая) – и пригласил самого Помпея присутствовать при этом.
Это случилось спустя три дня после того, как сгорело здание Сената.
Гней Помпей сделал, как предложил Лепид, устремившись вниз по холму из своего дворца в окружении двухсот легионеров в полном боевом порядке. Это была совершенно законная демонстрация силы, поскольку он обладал военным империем, как губернатор Испании, – и все-таки со времен Суллы в Риме не видывали ничего подобного. Помпей оставил легионеров расставлять заставы в портике театра, а сам вошел внутрь и скромно слушал, как его сторонники требуют, чтобы его назначили диктатором на шесть месяцев, дабы он мог предпринять необходимые шаги для восстановления порядка: созвать всех военных резервистов в Италии, установить в Риме комендантский час, временно отсрочить приближающиеся выборы и предать правосудию убийц Клодия.
Цицерон немедленно заметил опасность и встал, чтобы заговорить.
– Никто не уважает Помпея больше, чем я, – начал он, – но мы должны быть осторожны, чтобы не сделать работу наших врагов за них. Утверждать, что ради сохранения наших свобод мы должны временно отказаться от наших свобод, что ради того, чтобы защитить выборы, мы должны отменить выборы, что ради защиты от диктатуры мы должны назначить диктатора – какая же в этом логика? У нас есть расписание выборов. У нас есть кандидаты для голосования. Предвыборная агитация закончена. Лучший способ показать уверенность в наших институтах – это разрешить им функционировать нормально и выбрать магистратов так, как учили в былые времена наши предки.
Помпей кивнул, как будто он сам не мог бы выразиться по этому вопросу лучше, и в конце заседания устроил вычурное представление, поздравляя Цицерона со стойкой защитой конституции. Но мой друг не был одурачен. Он прекрасно видел, что затевает триумвир.
Тем же вечером Милон явился к Марку Туллию на военный совет. Там присутствовал также Целий Руф – ныне трибун и давний сторонник и близкий друг Тита Анния. Снизу, из долины, доносились звуки драки; там лаяли псы, и время от времени кто-то кричал, а потом через Форум пробежала группа людей с пылающими факелами. Но большинство граждан слишком боялись соваться на улицу и оставались в своих домах за запертыми на засов дверями.
Милон, похоже, думал, что избрание уже у него в кармане. В конце концов, он избавил государство от Клодия, за что большинство порядочных людей были ему благодарны, а сожжение дома Сената и насилие на улицах привело в ужас большинство избирателей.
– Я согласен, что, если бы голосование состоялось завтра, Милон, ты бы, наверное, победил, – сказал Цицерон. – Но голосования не будет. Помпей позаботится об этом.
– Да как он сможет? – не поверил Тит Анний.
– Он использует предвыборную кампанию как прикрытие, чтобы создать атмосферу истерии и вынудить Сенат и народ обратиться к нему с просьбой прекратить выборы.
– Он блефует, – сказал Руф. – У него нет такой власти.
– О, у него есть власть, и он это знает, – возразил Марк Туллий. – Все, что он должен сделать, – это не сдавать позиций и ждать своего будущего.
Милон и Руф отмахнулись от страхов Цицерона, считая их нервозностью старика, и на следующий день с новой энергией возобновили кампанию. Но оратор был прав: настроения в Риме были слишком нервозными для нормальной предвыборной кампании, и Тит Анний прямиком угодил в ловушку, расставленную Помпеем.
Однажды утром, вскоре после их встречи, Цицерон получил срочный вызов к Гнею Помпею. Он обнаружил дом этого великого человека в кольце солдат, а самого Помпея – в возвышенной части сада с удвоенным числом телохранителей. Вместе с ним в портике сидел человек, которого Помпей представил как Лициния, владельца маленькой таверны рядом с Большим Цирком. Триумвир велел Лицинию повторить для Цицерона свой рассказ, и тот послушно описал, как подслушал разговор нескольких гладиаторов Милона, которые за стойкой в его заведении строили заговор с целью убить Помпея. Поняв, что Лициний подслушивает, они попытались заставить его молчать, пырнув кинжалом: в доказательство он показал небольшую рану прямо под ребрами.
Конечно, как сказал мне впоследствии Цицерон, вся история была нелепой.
– Для начала – ты слышал когда-нибудь о таких слабых гладиаторах? Если человек подобного сорта желает заткнуть тебе рот, ты затыкаешься! – уверенно заявил он.
Но это было неважно. О заговоре в таверне стало известно, и это добавилось ко всем прочим слухам, ходившим теперь о Милоне – что он превратил свой дом в арсенал, полный мечей, щитов и копий, что у него по всему городу есть запасы факелов, чтобы сжечь Рим дотла, что он перевозит оружие по Тибру в свою виллу в Окриколе[49], что наемные убийцы, прикончившие Клодия, будут спущены на выборах на противников Милона…
Когда Сенат собрался в следующий раз, не кто иной, как Марк Бибул, бывший соконсул Цезаря и его давнишний яростный враг, поднялся и предложил, чтобы ввиду критической ситуации Помпей занял должность единственного консула. Это уже само по себе было удивительно, но чего никто не предвидел, так это реакции Марка Порция Катона. Тишина воцарилась в зале, когда он встал.
– Сам бы я не сделал такого предложения, – сказал Катон, – но, поскольку оно было изложено, предлагаю принять его в качестве разумного компромисса. Какое-то правительство лучше никакого, единственный консул лучше диктатуры, и Помпей станет править мудро с большей вероятностью, чем кто-либо другой.
Услышать такое от Катона было почти невероятно – впервые за всю свою жизнь он употребил слово «компромисс», – и никто не выглядел более ошеломленным, чем Помпей.
Говорили, что позже он пригласил Марка Порция в свой дом, чтобы лично поблагодарить его и попросить в будущем быть его личным советником во всех государственных делах.
– Ты не должен меня благодарить, – ответил ему Катон, – потому что я сделал лишь то, что считал наилучшим для республики. Если ты пожелаешь поговорить со мной наедине, я, конечно, буду в твоем распоряжении. Но я не скажу тебе конфиденциально ничего, что не сказал бы где-нибудь еще, и никогда не буду держать язык за зубами на публике, чтобы доставить тебе удовольствие.
Цицерон наблюдал за их новой близостью, остро предчувствуя беду.
– Почему, по-твоему, люди вроде Катона и Бибула внезапно связали свою судьбу с Помпеем? Думаешь, они поверили во всю эту чепуху насчет заговора с целью убить его? Думаешь, они внезапно изменили мнение о нем? – рассуждал он. – Вовсе нет! Они вручили ему исключительную власть потому, что видят в нем свою главную надежду сдержать амбиции Цезаря. Я уверен, что Помпей сознает это и верит, что может контролировать этих людей. Но он ошибается. Не забывай, что я его знаю. Его слабость – тщеславие. Они будут льстить ему, заваливать его властью и почестями, а он даже не будет замечать, что они делают, – до тех пор, пока в один прекрасный день не станет слишком поздно: они пошлют его навстречу Цезарю. И тогда начнется война.
Прямо с заседания Сената Марк Туллий отправился на поиски Милона и напрямик заявил ему, что теперь тот должен отказаться от выборов в консулы.
– Если ты до наступления темноты пошлешь сообщение Помпею, что отзываешь свою кандидатуру в интересах народного единства, ты сможешь избежать судебного преследования, – предупредил он его. – Если же не сделаешь этого, с тобой все кончено.
– Если меня будут судить, – лукаво ответил Тит Анний, – ты будешь меня защищать?
Я ожидал, что Цицерон ответит, что это невозможно, но вместо этого он вздохнул и провел ладонью по волосам.
– Послушай меня, Милон… Послушай внимательно. Когда я был на самой низкой точке своей жизни, шесть лет назад, в Фессалонике, ты был единственным, кто подарил мне надежду. Поэтому можешь быть уверен – что бы ни случилось, теперь я от тебя не отвернусь. Но, умоляю, не допусти, чтобы до такого дошло! Напиши Помпею сегодня же!
Тит Анний пообещал подумать об этом, но, естественно, не отступил. Осторожность и здравый смысл теперь уже были бессильны перед его безудержным честолюбием, за какие-то полдюжины лет вознесшим его от владельца гладиаторской школы почти до избрания в консулы. Кроме того, его долги из-за предвыборной кампании были так огромны (некоторые говорили, что он задолжал семьдесят миллионов сестерциев), что перед ним стояла возможность изгнания, как бы он ни поступил: он ничего бы не выгадал, если б сдался сейчас. Поэтому Милон продолжил вербовать избирателей, и Помпей сделал безжалостный ход, чтобы уничтожить его, начав расследование событий восемнадцатого и девятнадцатого января, включая убийство Клодия, поджог здания Сената и нападение на дом Лепида, под председательством Домиция Агенобарба.
Рабов Милона и Клодия подвергли пыткам, чтобы выяснить факты, и я боялся, что какой-нибудь бедняга в отчаянии может вспомнить о моем присутствии на месте преступления и это бросит тень на Цицерона. Но, похоже, я был благословен такого рода внешностью, которую никто не замечает – может, по этой причине я и выжил, чтобы написать это сочинение, – и обо мне никто не упомянул.
Расследование привело к тому, что Тита Анния в начале апреля судили за убийство, и Цицерон был обязан выполнить свое обещание и защищать его. Это был единственный раз, когда я видел своего друга в нервной прострации. Гней Помпей наводнил центр города солдатами для обеспечения порядка, но вместо того, чтобы успокоить людей, это возымело обратный эффект. Солдаты перекрыли все подступы к форуму и охраняли главные общественные здания. Все лавки были закрыты, и над городом повисла атмосфера напряжения и ужаса. Помпей лично явился наблюдать за судебным процессом и занял место высоко на ступенях храма Сатурна, окруженный своими воинами. Но, несмотря на демонстрацию силы, громадной толпе поклонников Клодия разрешили запугивать суд. Они глумились и над Милоном, и над Цицероном всякий раз, когда те пытались говорить, и добились того, что защиту трудно было расслышать. На их стороне были и эмоции, и грубое нарушение закона – жестокость преступления, вид плачущей вдовы и ее оставшихся без отца детей и, возможно, прежде всего курьезная ретроспектива святости, которая окутывает репутацию любого политика, каким бы никудышным тот ни был, если его карьера обрывается в зените.
На Цицерона как на главного представителя защиты, которому специальными правилами суда дозволялось говорить всего два часа, была возложена почти непосильная задача. Он не мог притворяться, что Милон, открыто похвалявшийся тем, что сделал, неповинен в этом преступлении. Некоторые из сторонников Тита Анния, такие как Руф, считали, что Марк Туллий должен превратить убийство в добродетель и убеждать, что оно было вовсе не преступлением, а одолжением народу, но такая цепь умозаключений вызвала у Цицерона отвращение.
– Что вы такое говорите? – возмутился оратор, когда ему предложили это. – Что любой человек может быть осужден на смерть без суда и бесцеремонно казнен своими врагами, если это устраивает достаточное количество людей?! Это правило черни, Руф, – именно то, во что верил Клодий, – и я отказываюсь стоять в римском суде и приводить такие доводы.
Единственной возможной альтернативой было убедить, что убийство оправдывается самозащитой – но это трудно было примирить со свидетельствами о том, как Клодия выволокли из таверны и хладнокровно прикончили. И все-таки это не было невозможным. Я знал, что Цицерон выигрывал и находясь на более слабых позициях. Теперь мой друг тоже написал хорошую речь, однако в то утро, когда он должен был ее прочесть, Цицерон проснулся, охваченный ужасной тревогой. Сперва я не обратил на это внимания. Он часто нервничал перед большими выступлениями и страдал от рвоты и слабого кишечника. Но тем утром дело было не в этом. Его охватил не страх, который он иногда называл «холодной силой» и который научился использовать, – скорее, он просто пребывал в таком подавленном состоянии, что не мог вспомнить ни слова из того, что ему полагалось сказать.
Милон предложил, чтобы он спустился на форум в закрытых носилках и подождал где-нибудь в стороне от посторонних глаз, возвращая себе душевное равновесие, пока не придет его время говорить, и именно это мы и попытались сделать. Помпей по просьбе Цицерона предоставил ему телохранителей на время суда, и они оцепили часть Рощи Весты, никого туда не пуская, пока оратор лежал под толстым вышитым балдахином, пытаясь закрепить в памяти свою речь и время от времени наклоняясь вбок, чтобы осквернить священную землю, так как его по-прежнему тошнило. Но хотя Цицерон не видел толпу, он слышал, как она скандирует и ревет неподалеку, и от этого ему фактически становилось еще хуже. Когда служащий претора в конце концов пришел, чтобы отвести нас в суд, у Марка Туллия так ослабели ноги, что он едва мог стоять.
Когда мы вошли на форум, шум был ужасающим, и солнечный свет, отражающийся в доспехах и щитах солдат, слепил глаза. Клодианцы встретили появление Цицерона насмешками и глумились над ним все громче, когда он пытался заговорить. Нервозность оратора была столь очевидна, что он практически признался в ней в своем вступлении: «Я боюсь, сограждане судьи. Необычное состояние, чтобы начинать речь в защиту храбрейшего из людей, но так оно и есть…» После этого он напрямик обвинил в своем страхе фальсифицированный характер слушаний: «Куда бы я ни посмотрел, я напрасно ищу знакомую обстановку судов и традиционную законную процедуру».
К сожалению, жалобы на правила состязания – всегда верный признак того, что человек знает, что проиграет. И хотя Цицерон привел некоторые впечатляющие доводы – «Предположим, сограждане, я мог бы убедить вас оправдать Милона, но только при условии, что Клодий снова вернется к жизни… К чему все эти перепуганные взгляды?» – речь хороша лишь настолько, насколько хорошо ее произносят. Тридцатью восемью голосами против тридцати Милона признали виновным и приговорили к пожизненному изгнанию. Его имущество поспешно распродали на аукционе по сногсшибательно низким ценам, и Марк Туллий приказал управляющему Теренции, Филотиму, анонимно купить многое из этого, чтобы позже перепродать и отдать вырученное жене Тита Анния, Фаусте: она ясно дала понять, что не будет сопровождать мужа в изгнании.
Днем или двумя позже Милон удивительно весело отбыл в Массилию[50] – поселение в Южной Галлии. Отъезд его был вполне в духе гладиатора, который знает, что рано или поздно проиграет, и просто благодарен за то, что прожил так долго. Цицерон пытался загладить свою вину, опубликовав речь, которую произнес бы, если б нервозность не взяла над ним верх. Он отослал изгнаннику копию, и спустя несколько месяцев тот ответил в очаровательной манере – дескать, он рад, что его защитник не произнес ее, «потому что иначе мне не пришлось бы есть такую изумительную массилийскую кефаль».
Вскоре после того, как Милон покинул Рим, Помпей пригласил Цицерона на обед, чтобы показать, что не держит на него обиды. Мой друг с ворчанием отправился туда, а после, пошатываясь, вернулся домой в таком изумлении, что пошел и разбудил меня, потому что за обеденным столом присутствовала не кто иная, как вдова Публия Красса, девушка-подросток Корнелия, – и оказалось, что Помпей женился на ней!
– Что ж, естественно, я его поздравил, – сказал Цицерон. – Это красивая и благовоспитанная девица, хотя достаточно молода, чтобы быть его внучкой. А потом в ходе беседы я спросил, как отнесся к этому браку Цезарь. Помпей посмотрел на меня с огромным презрением и ответил, что вообще ничего не рассказал Цезарю: какое тому дело? Ему, Помпею, пятьдесят три года, и он женится на любой девушке, какая ему понравится! Я сказал – как можно осторожней, – что, возможно, у Цезаря другая точка зрения: в конце концов, он добивался родства через брак и получил резкий отказ, а отец новобрачной вряд ли выказал себя его другом. На что Помпей ответил: «О, не беспокойся насчет Сципиона, он настроен исключительно дружелюбно! Я назначаю его своим соконсулом на весь оставшийся срок полномочий». Как ты считаешь, этот человек сумасшедший? Цезарь посмотрит на Рим и подумает, что тот весь захвачен партией аристократов с Помпеем во главе.
Цицерон застонал и закрыл глаза. Думаю, он порядочно выпил в гостях.
– Я же говорил тебе, что это произойдет, – вздохнул он. – Я, как Кассандра, – обречен видеть будущее, но так уж предначертано, что мне никогда не верят.
Кассандра или не Кассандра, но одного последствия назначения Помпея особенным консулом Цицерон все же не предвидел. Чтобы помочь покончить с коррупцией на выборах, Помпей Великий решил реформировать законы, связанные с властью над четырнадцатью провинциями. До этого момента консулы и преторы всегда покидали Рим сразу после окончания срока своих полномочий, чтобы принять под начало одну из назначенных им по жребию провинций. Из-за огромных сумм, которые можно было вымогать благодаря такой власти, установилась следующая практика: кандидаты брали взаймы в счет ожидаемых доходов, чтобы финансировать свои предвыборные кампании. Помпей с изумительным лицемерием – учитывая его собственное злоупотребление данной системой – решил положить всему этому конец. Отныне между занятием должности в Риме и вступлением в должность заморского губернатора должен был пройти промежуток в пять лет. А для того, чтобы заполнить эти посты в ближайшие годы, было установлено, что каждый сенатор преторианского ранга, никогда не занимавший должность губернатора, обязан получить одну из незанятых провинций, выбранных по жребию.
К своему ужасу, Цицерон понял, что ему грозит опасность заниматься тем, чего он поклялся избежать: томиться в каком-нибудь уголке империи, верша правосудие над местными жителями.
Мой друг отправился повидаться с Помпеем, чтобы умолять освободить его от этого. Он сказал, что слаб здоровьем и стареет, и даже намекнул, что время, проведенное в изгнании, можно засчитать как срок работы за границей.
Но Гней Помпей не пожелал ничего слушать. Воистину казалось, что он испытывает злобное удовольствие, перечисляя все возможные губернаторства, которые могли теперь свалиться на Цицерона, с их различными специфическими изъянами: громадным расстоянием от Рима, мятежными племенами, свирепыми обычаями, враждебным климатом, жестокими дикими тварями, непроходимыми дорогами, неизлечимыми тамошними болезнями и так далее и тому подобное…
Жребии, чтобы определить, кто куда отправится, были брошены во время специального заседания Сената под председательством Помпея Великого. Цицерон поднялся, вынул свой жетон из урны, протянул его Помпею, и тот с улыбкой прочитал:
– Марк Туллий вытягивает Киликию.
Киликия! Цицерон едва мог скрыть свое уныние. Эта гористая, примитивная родина пиратов на самом восточном краю Средиземного моря – в управление входил и остров Кипр – находилась настолько далеко от Рима, насколько это было возможно. А еще она граничила с Сирией, и поэтому была в пределах досягаемости парфянской армии, раз уж Касс не смог сдержать парфян. В довершение всех злосчастий нынешним губернатором Киликии являлся брат Клодия, Аппий Клодий Пульхр, и можно было не сомневаться: он сделает все, чтобы осложнить жизнь своему преемнику.
Я знал: Цицерон ожидает, что я отправлюсь с ним, и отчаянно пытался придумать повод, чтобы остаться. Он только что закончил свой труд «О государстве», и я сказал, что, с моей точки зрения, я буду полезнее ему в Риме, присматривая за публикацией книги.
– Ерунда, – ответил он, – Аттик позаботится о том, чтобы ее скопировали и распространили.
– К тому же мое здоровье… – продолжал я, – …я до конца не оправился после лихорадки, которую подхватил в Арпине.
– В таком случае морское путешествие пойдет тебе на пользу, – заявил мой бывший хозяин.
И так далее, и так далее. На каждое мое возражение у него находился ответ, пока Цицерон не начал обижаться на меня.
У меня было плохое предчувствие насчет этой экспедиции. Хотя Марк Туллий и поклялся, что мы уедем всего на год, я чувствовал, что это продлится дольше. Рим казался мне странно непостоянным – может, потому, что мне каждый день приходилось проходить мимо выгоревшей оболочки здания Сената, а может, из-за того, что я знал о все увеличивающемся расколе между Помпеем и Цезарем. В чем бы ни была причина, я суеверно страшился, что если уеду, то могу больше никогда не вернуться, а если и вернусь, это будет уже другой город.
В конце концов Цицерон сказал:
– Что ж, я не могу заставить тебя поехать – ты теперь свободный человек. Но я чувствую, что ты должен оказать мне эту последнюю услугу. Я заключу с тобой сделку. Когда мы вернемся, я дам тебе деньги на покупку той фермы, которую ты всегда хотел иметь, и не буду уговаривать оказывать мне еще какие-то услуги. Остаток твоей жизни будет принадлежать тебе.
Вряд ли можно было отказаться от такого предложения, и поэтому я попытался не обращать внимания на дурные предчувствия и стал помогать своему другу планировать его губернаторство.
В качестве губернатора Киликии Цицерону предстояло командовать действующей армией примерно в четырнадцать тысяч человек с весьма вероятной перспективой начала войны. Поэтому он решил назначить двух легатов, имевших военный опыт. Одним из них был его старый товарищ Гай Помптин, претор, который помог ему накрыть заговорщиков Катилины, а вторым он наметил своего брата Квинта, выразившего настоятельное желание покинуть Галлию.
Сперва Квинт служил под началом Юлия Цезаря с огромным успехом. Он принял участие во вторжении в Британию, а по возвращении Цезарь отдал под его командование легион, который вскоре после этого был атакован в зимнем лагере значительно более превосходящими силами галлов. Бой был жестоким: почти все римляне получили ранения. Но Квинт, хотя он и был в тот момент болен и измучен, сохранил хладнокровие, и легион продержался в осаде до тех пор, пока не прибыл Цезарь и не выручил их. После этого брат Цицерона был отмечен особой похвалой в «Записках» Цезаря.
На следующее лето его повысили до командира недавно сформированного Четырнадцатого легиона. Однако на этот раз он ослушался приказов Цезаря. Вместо того чтобы держать всех своих людей в лагере, Квинт послал несколько сотен новобранцев, чтобы раздобыть продовольствие, и их отрезал налетевший отряд германцев. Застигнутые на открытом месте, они стояли, таращась на своих командиров, не зная, что делать, и половина из них была вырезана, когда они попытались бежать.
«Вся моя прежняя репутация в глазах Цезаря уничтожена, – печально писал Квинт брату. – В лицо он обращается со мной вежливо, но я замечаю определенную холодность и знаю, что за моей спиной он советуется с моими младшими офицерами. Короче, боюсь, я никогда уже полностью не верну его доверие».
Цицерон написал Цезарю, спрашивая, нельзя ли позволить брату присоединиться к нему в Киликии. Тот с готовностью согласился, и два месяца спустя Квинт вернулся в Рим.
Насколько я знаю, Марк Туллий никогда ни единым словом не упрекнул брата, но тем не менее что-то в их отношениях изменилось. Я полагаю, Квинт остро ощущал свой провал. Он надеялся найти в Галлии славу и независимость, а вместо этого вернулся домой запятнанным, не при деньгах и более чем когда-либо зависимым от своего знаменитого брата. Брак его оставался неудачным, и он сильно пил. Да еще и его единственный сын, Квинт-младший, которому было теперь пятнадцать лет, демонстрировал все «прелести» этого возраста, будучи угрюмым, скрытным, дерзким и двуличным подростком. Цицерон считал, что его племянник нуждается в отцовском внимании, и предложил, чтобы мальчик сопровождал нас в Киликию вместе с его сыном Марком. Я и без того не слишком предвкушал эту поездку, а теперь – еще меньше.
Мы покинули Рим в начале перерыва в работе Сената в составе огромного отряда. Марк Туллий был наделен империем и обязан путешествовать с шестью ликторами, а также с огромной свитой рабов, несущих весь наш багаж, приготовленный для предстоящего плавания. Теренция проделала с нами часть пути, чтобы проводить мужа, – как и Туллия, которая только что развелась с Крассипом. Она была ближе к отцу, чем когда-либо, и читала по дороге его стихи. В частных беседах со мной Цицерон беспокоился о ее судьбе: двадцать пять лет – и ни ребенка, ни мужа…
Мы сделали остановку в Тускуле, чтобы попрощаться с Помпонием Аттиком, и мой друг спросил, не сделает ли тот одолжение присмотреть за Туллией и попытаться найти ей новую партию, пока сам Цицерон будет в отъезде.
– Конечно, – ответил Аттик. – А ты не сделаешь ли мне ответное одолжение? Не попытаешься ли заставить Квинта быть чуточку добрее с моей сестрой? Я знаю, что Помпония – трудная женщина, но с тех пор, как Квинт вернулся из Галлии, он неизменно пребывает в дурном настроении и их бесконечные споры оказывают плохое влияние на их сына.
Марк Туллий согласился и, когда мы встретились с Квинтом и его семьей в Арпине, отвел брата в сторону и повторил то, что сказал Аттик. Квинт пообещал сделать все, что в его силах. Однако Помпония, боюсь, была совершенно несносной, и прошло немного времени, как они с мужем отказались разговаривать друг с другом, не говоря уже о том, чтобы делить постель. В итоге они расстались очень холодно.
Отношения между Теренцией и Цицероном были более цивилизованными, если не считать одной досадной темы, служившей источником противоречий всю их совместную жизнь, – денег. В отличие от мужа, Теренция приветствовала его назначение губернатором, увидев в этом замечательную возможность обогащения. Она даже взяла в путешествие на юг своего управляющего, Филотима, чтобы тот мог поделиться с Марком Туллием различными идеями снимания денежных сливок. Но Цицерон все откладывал беседу с Филотимом, а его жена продолжала брюзжать, настаивая на этой беседе, пока, наконец, в последний день, когда они были вместе, оратор не вышел из себя.
– Твое пристрастие к деньгам воистину непристойно!
– Твое пристрастие к трате денег не оставляет мне выбора! – парировала она.
Цицерон мгновение помолчал, чтобы сдержать раздражение, а потом попытался объяснить свою позицию более спокойно.
– Ты, кажется, не понимаешь: человек в моем положении не может рисковать, допуская даже малейшее нарушение правил приличия. Мои враги только и ждут возможности отдать меня под суд за коррупцию.
– Итак, ты собираешься стать единственным в истории губернатором провинции, который не вернулся домой богаче, чем был до своего отъезда? – съехидничала Теренция.
– Моя дорогая жена, если б ты когда-нибудь прочла хоть слово из написанного мною, ты бы знала, что я как раз собираюсь опубликовать книгу о хорошем управлении. Как это будет сочетаться с репутацией того, кто ворует на государственном посту?
– Книгу! – с величайшим отвращением повторила Теренция. – Где в книгах деньги?
Однако вскоре после этой ссоры они помирились – настолько, чтобы вечером поужинать вместе. А затем, чтобы ублажить жену, Цицерон согласился когда-нибудь в грядущем году хотя бы выслушать деловые предложения Филотима – но лишь при условии, что они будут законными.
На следующее утро семья разлучилась – с обильными слезами и многочисленными объятьями. Мой друг и его сын, которому теперь было четырнадцать, отбыли верхом бок о бок, а Теренция и Туллия стояли у ворот семейной фермы и махали им вслед. Я помню, что перед тем, как поворот дороги скрыл нас от их взоров, я бросил последний взгляд через плечо. Теренции уже не было в воротах, но Туллия все еще стояла, наблюдая за нами, – хрупкая фигурка на фоне величественных гор.
Нам полагалось начать первый этап нашего морского путешествия в Киликию из Брундизия, и по дороге туда, в Венузии, Цицерон получил приглашение от Помпея.
Великий человек загорал на зимнем солнце на своей вилле в Таренте и предложил Марку Туллию приехать и пожить там пару дней, «чтобы обсудить политическую ситуацию». Поскольку Тарент находился всего в сорока милях от Брундизия и наш маршрут проходил практически мимо дверей Помпея, а тот был не таким человеком, которому легко ответить отказом, у Цицерона не было большого выбора – принять приглашение или нет.
И вновь мы нашли Гнея Помпея в состоянии великого домашнего счастья с новобрачной: казалось, что они играют в женатую пару.
Дом был на удивление скромным. Как губернатор Испании, Помпей имел для защиты всего лишь каких-нибудь пятьдесят легионеров, расквартированных в жилищах неподалеку. В остальных отношениях он не обладал исполнительной властью, отказавшись от консульства под всеобщие хвалы его мудрости. Я бы сказал, что он находился в зените своей популярности. Толпы местных стояли вокруг его дома, надеясь хоть мельком увидеть его, и один или два раза в день Помпей выходил к ним, чтобы пожать кому-нибудь руку и потрепать по головкам детей.
Теперь он был очень тучным, с одышкой и довольно нездоровым багрянистым цветом лица. Корнелия хлопотала над ним, как маленькая мама, пытаясь за трапезами сдержать его аппетит и побуждая его гулять вдоль берега моря; охрана следовала за ним на благоразумном расстоянии. Губернатор был праздным, сонным и чрезмерно привязанным к жене.
Цицерон преподнес ему копию трактата «О государстве». Помпей выразил огромное удовольствие, но немедленно отложил ее в сторону, и я ни разу не видел, чтобы он хотя бы развернул эти свитки.
Всякий раз, когда я оглядываюсь на эту трехдневную передышку во время нашего пути в Киликию, мне видится залитая солнцем поляна, выделяющаяся посреди безбрежного темного леса.
При виде двух стареющих государственных мужей, бросающих юному Марку мяч или стоящих в поддернутых тогах и пекущих камешками «блинчики» на волнах, было невозможно поверить, что надвигается нечто зловещее – а если уж надвигается, то что оно будет таким грандиозным. Помпей излучал абсолютную уверенность.
Я не был посвящен во все происходящее между ним и Цицероном, хотя потом Марк Туллий пересказывал мне основную часть того, о чем они говорили. По существу политическая ситуация была такова: Цезарь закончил завоевание Галлии, вождь галлов, Верцингеторикс, сдался и находился в заточении, вражеская армия была уничтожена. В последнем бою войска Цезаря захватили стоящую на вершине холма крепость Укселлодун с гарнизоном из двух тысяч галльских бойцов. Всем им по приказу Гая Юлия (по свидетельству его «Записок») отрубили обе руки, прежде чем отослать домой, «дабы все могли видеть, какое наказание отмерено тому, что сопротивляется правлению Рима». С тех пор в Галлии больше не было проблем.
С учетом всего этого теперь вставал вопрос: как быть с Цезарем. Сам он предпочитал, чтобы ему разрешили заочно во второй раз баллотироваться на должность консула, дабы он мог войти в Рим, обладая законной неприкосновенностью за все преступления и проступки, совершенные во время первого консульства. Самое меньшее, чего он хотел, – это чтобы срок его власти продлили и он мог остаться правителем Галлии. Его противники, возглавляемые Катоном, считали, что Цезарь должен вернуться в Рим и представить избирателям свою кандидатуру точно так же, как любой другой гражданин. А если он этого не сделает, следует заставить его отдать свою армию, решили они. По их мнению, было недопустимо, чтобы человек контролировал уже одиннадцать легионов, стоя на границе Италии и отдавая приказы Сенату.
– А какова точка зрения Помпея? – спросил я Марка Туллия.
– Точка зрения Помпея варьируется в зависимости от того, в какой час дня ты задаешь ему этот вопрос, – усмехнулся он. – Утром он думает, что совершенно уместно в порядке вознаграждения за достижения разрешить своему доброму другу Цезарю избираться в консулы, не входя в Рим. После обеда он вздыхает и гадает, почему Цезарь не может просто явиться домой и лично вербовать сторонников перед выборами, как делают все остальные: в конце концов, именно так на месте Цезаря поступал он сам, так что же в этом недостойного? А потом, вечером, когда Помпей, несмотря на все усилия доброй госпожи Корнелии, раскраснеется от вина, он начинает кричать: «Чтоб ему провалиться, проклятому Цезарю! Я сыт по горло разговорами о Цезаре! Пусть он только попытается сунуть нос в Италию со своими проклятущими легионами! Увидите, что я могу сделать – я топну ногой, и сто тысяч человек поднимутся по моей команде и явятся на защиту Сената!»
– И как ты думаешь, что будет?
– Полагаю, если б я был здесь, я смог бы убедить его поступить правильно и избежать гражданской войны, которая станет полнейшей катастрофой. Вот только боюсь, – добавил Цицерон, – что, когда будут приниматься жизненно важные решения, я буду находиться в тысяче миль от Рима.
IX
У меня нет намерения во всех деталях описывать время, проведенное моим другом на посту губернатора Киликии. Я уверен – история сочтет, что это не слишком важно в масштабе всех событий, а сам Цицерон считал это не важным уже тогда.
Мы добрались до Афин весной и остановились на десять дней у Ариста, главного преподавателя Академии. В то время он считался самым великим из ныне живущих последователей философии Эпикура. Как и Аттик, который тоже был истым эпикурейцем, Арист высказывал следующую точку зрения на то, что делает человека счастливым: здоровая диета, умеренные упражнения, приятная среда, близкая по духу компания и избежание нервных ситуаций.
Цицерон, чьим богом был Платон и чья жизнь была полна напряженных событий, оспаривал эти утверждения. Он считал, что учение Эпикура приводит к своего рода антифилософии.
– Ты говоришь, что счастье зависит от физического благополучия, – говорил он Аристу. – Но постоянное физическое благополучие нам неподвластно. Скажем, если человек страдает от мучительной болезни или если его пытают, он, согласно твоей философии, не может быть счастлив.
– Возможно, он не будет в высшей степенисчастлив, – допустил тот, – но счастье все же будет присутствовать в его жизни в той или иной форме.
– Нет-нет, он вообще не сможет быть счастлив, – настаивал Цицерон, – потому что его счастье полностью зависит от материального. Тогда как большинство самых изумительных и плодотворных перспектив в истории философии заключается в простом афоризме: «Нет ничего хорошего, кроме того, что хорошо морально». Основываясь на этом, можно доказать, что «моральной добродетели достаточно, чтобы дать счастливую жизнь». А из этого вытекает третий афоризм: «Моральная добродетель – единственная разновидность блага».
– Ах, но если я буду тебя пытать, – с многозначительным смехом возразил Арист, – ты будешь точно так же несчастлив, как я!
Однако Цицерон был совершенно серьезен.
– Нет-нет, потому что, если я сохраню моральную добродетель – между прочим, я не заявляю, что это легко, не говоря уже о том, чтобы попробовать достичь этого на самом деле, – тогда я должен буду оставаться счастливым, как бы ни была сильна моя боль. Даже когда мой мучитель отступит в изнеможении, останется нечто превыше физического аспекта, чего он не сможет достичь…
Естественно, я упрощаю эту длинную и сложную дискуссию, которая длилась несколько дней, пока мы осматривали афинские здания и памятники старины. Но именно к этому сводился спор двух ученых мужей, и с тех пор Цицерон начал задумывать идею написания некоей философской работы, которая была бы не рядом высокопарных абстракций, а скорее практическим руководством, как достичь хорошей жизни.
Из Афин мы поплыли вдоль берега, а потом перепрыгивали от острова к острову в Эгейском море в составе флота из двенадцати судов. Родосские суда были большими, громоздкими и медленными. Они качались туда-сюда даже при умеренном волнении на море и были открыты всем стихиям. Я помню, как дрожал в ливень, когда мы проходили мимо Делоса, этой меланхоличной скалы, где, как говорят, за один-единственный день продают до десяти тысяч рабов[51].
Повсюду являлись огромные толпы, чтобы увидеть Цицерона: среди римлян только Помпей, Цезарь да разве что, полагаю, Катон могли быть более знамениты.
В Эфесе нашу экспедицию, полную легатов, квесторов, ликторов и военных трибунов со всеми их рабами и багажом перегрузили в караван запряженных быками повозок и на целый табун мулов, и мы отправились по пыльным горным дорогам в глубинные районы Малой Азии.
Спустя полных двадцать два дня после того, как покинули Италию, мы добрались до Лаодикеи – первого города в провинции Киликия, – где Марку Туллию пришлось немедленно начать разбор судебных дел.
Бедность и измождение простого люда, бесконечные шаркающие очереди просителей в мрачной базилике и на ослепительном белокаменном форуме, постоянные стоны и жалобы насчет таможенников и подушных налогов, мелкое мздоимство, мухи, жара, дизентерия, острая вонь козьего и овечьего помета, которая как будто вечно висела в воздухе, горькое на вкус вино и маслянистая острая еда… Теснота города, отсутствие прекрасного, на чем можно было бы остановить взор, утонченного, что можно было бы послушать, вкусного, что можно было бы поесть, – о, как Цицерон ненавидел то, что застрял в подобном месте, в то время как судьба мира решалась без него в Италии!
Едва я успел распаковать свои чернила и стилусы, как он уже диктовал письма всем, кого только мог припомнить в Риме, умоляя похлопотать, чтобы срок его пребывания здесь сократили до года.
Мы пробыли там недолго, когда явился гонец от Гая Кассия Лонгина с докладом: сын парфянского царя вторгся в Сирию во главе такого большого войска, что Кассию пришлось отозвать свои легионы, дабы укрепить город Антиохию. Это означало, что Цицерону следует немедленно присоединиться к собственной армии у подножья Таврских гор – громадного естественного барьера, отделяющего Киликию от Сирии. Квинт был очень взбудоражен, и в течение месяца казалось вполне возможным, что его старшему брату придется командовать защитой всего восточного фланга империи. Но потом от Кассия пришло новое сообщение: парфяне отступили перед неприступными стенами Антиохии, а он преследовал и разбил их, сын царя погиб, опасность миновала.
Я не уверен, что сильнее почувствовал после этого Цицерон – облегчение или разочарование. Однако он все-таки сумел поучаствовать в своего рода войне. Некоторые местные племена воспользовались парфянским кризисом, чтобы поднять бунт против римского правления. Силы бунтовщиков были сосредоточены в основном в крепости под названием Пиндессий, и Марк Туллий осадил ее.
Два месяца мы жили в военном лагере в горах, и Квинт был счастлив, как школьник, возводя скаты и башни, копая рвы и пуская в ход артиллерию.
Я считал все это приключение отвратительным – полагаю, как и Цицерон, – потому что у бунтовщиков не было шанса. День за днем мы обстреливали город стрелами и пылающими метательными снарядами, пока, в конце концов, он не сдался и наши легионеры не хлынули в него, чтобы разграбить.
Квинт казнил главарей мятежников, а остальных заковали в цепи и отвели на побережье, чтобы их доставили на судах на Делос и продали в рабство.
Цицерон с мрачным выражением лица смотрел, как они уходит.
– Полагаю, если б я был таким же великим военным, как Цезарь, я бы отрубил им всем руки, – сказал он негромко. – Разве не так приносится мир этим людям? Но не могу сказать, что я получал большое удовлетворение, используя все ресурсы цивилизации, чтобы повергнуть в прах несколько варварских хижин.
И все-таки его люди приветствовали его на поле как императора. Впоследствии Цицерон заставил меня написать шестьсот писем – именно так, всем до единого членам Сената, – требуя, чтобы его вознаградили триумфом. В примитивных условиях военного лагеря это был громадный труд, оставивший меня в полном изнеможении.
На зиму Марк Туллий отдал армию под командование Квинта и вернулся в Лаодикею. Он был порядком потрясен тем наслаждением, с каким его брат подавил бунт, а также бесцеремонным обращением Квинта с подчиненными («раздражительным, грубым, пренебрежительным», как он потом описал это Аттику). Ему не слишком нравился и племянник – «мальчишка с огромным самомнением». Квинт-младший любил давать всем понять, кто он такой – одно его имя говорило об этом! – и обращался с местными жителями с огромным презрением. И все-таки Цицерон старался исполнить свой долг любящего дяди и в отсутствие отца мальчика на весеннем празднике Либералии[52] руководил церемонией, на которой юный Квинт стал мужчиной. Марк Туллий сам помог ему сбрить чахлую бородку и облачиться в первую тогу.
Что же касается его собственного сына, то юный Марк давал поводы для других тревог. Парень был приветливым и любящим спорт, но при этом ленивым, а когда речь заходила об уроках – не слишком-то сообразительным. Вместо того чтобы изучать греческий и латынь, он предпочитал слоняться среди армейских офицеров и упражняться в фехтовании и метании дротиков.
– Я очень его люблю, – сказал мне Цицерон, – и он явно добросердечный малый, но временами я недоумеваю, откуда, во имя неба, он взялся: я не вижу в нем вообще никакого сходства со мной.
Но на этом его семейные тревоги не заканчивались. Цицерон предоставил выбор нового мужа Туллии ей самой и ее матери, дав понять, что лично он предпочитает просто надежного, достойного, уважаемого молодого аристократа вроде Тиберия Нерона или сына его старого друга Сервия Сульпиция. Однако женщинам вместо этого приглянулся Публий Корнелий Долабелла – самая неподходящая, с точки зрения Цицерона, партия. Публий был худым, как щепка, молодым человеком с дурной репутацией, всего девятнадцати лет от роду – примерно на семь лет младше Туллии, – однако, что удивительно, успевшим уже дважды жениться на женщинах куда старше себя.
К тому времени как письмо с извещением о выборе жениха дошло до Марка Туллия, вмешиваться было поздно: свадьба состоялась бы раньше, чем его ответ прибыл бы в Рим, – о чем женщины наверняка знали.
– Что тут можно поделать? – со вздохом сказал он мне. – Что ж, такова жизнь – пусть боги благословят то, что сделано. Я могу понять, зачем это нужно Туллии – без сомнения, он красивый, очаровательный субъект, и если кто-нибудь заслуживает наконец-то вкусить радости жизни, так это она. Но Теренция! О чем она думает? Она как будто сама чуть ли не влюбилась в этого парня. Не уверен, что теперь понимаю ее…
И тут я перехожу к самому большому беспокойству Цицерона: что с Теренцией что-то не так. Недавно он получил укоризненное письмо от находящегося в изгнании Милона, желающего знать, что случилось со всем его имуществом, купленным Марком Туллием по дешевке на аукционе: его жена Фауста так и не получила ни монетки. В то же время агент, действовавший от имени Цицерона – управляющий Теренции Филотим, – все еще надеялся уговорить оратора принять некоторые из его сомнительных планов по добыванию денег, отчего и навестил его в Лаодикее.
Цицерон принял Филотима в моем присутствии и сказал, что о том, чтобы он или любой его служащий впутались в какие-либо сомнительные сделки, не может быть и речи.
– Так что не трудись говорить на эту тему. Вместо этого расскажи-ка мне, что сталось с имуществом, отобранным у Милона, – велел он управляющему. – Ты помнишь, что распродажа была устроена с тем, чтобы ты получил все за бесценок, а потом продал и отдал выручку Фаусте?
Филотим, еще более пухлый, чем раньше, и уже потеющий на летней жаре, еще сильнее раскраснелся и начал, запинаясь, говорить, что не может в точности припомнить детали: это было больше года назад. Он должен свериться со своими счетами, а счета остались в Риме.
Цицерон воздел руки:
– Брось, парень, ты должен помнить! Это было не так уж давно. Мы говорим о почти десяти тысячах. Что сталось со всей этой суммой?
Но его собеседник только твердил снова и снова одно и то же: ему очень жаль, он не может припомнить, ему нужно проверить.
– Я начинаю думать, что ты прикарманил эти деньги, – заявил мой друг.
Но Филотим яростно отрицал это.
Внезапно Цицерон спросил:
– Моя жена об этом знает?
При упоминании о Теренции ее управляющий чудесным образом преобразился. Он перестал ежиться, намертво замолчал и, сколько Марк Туллий ни нажимал на него, отказывался произнести хоть слово. В конце концов, мой друг велел ему убираться с глаз долой.
После того как Филотим ушел, Цицерон сказал мне:
– Ты заметил его последнюю дерзость? Вот это защита чести госпожи! Он как будто считал, что я недостоин произнести имя собственной жены.
Я согласился, что это было удивительно.
– «Удивительно» – самое верное слово, – мрачно проворчал оратор. – Они всегда были близки, но с тех пор, как я отправился в изгнание…
Покачав головой, он не закончил фразу. Я ничего не ответил: комментировать такое было бы неприлично. До сего дня я понятия не имею, верны ли были подозрения Цицерона. Все, что я могу сказать, – это что его глубоко возмутила вся эта история, и он немедленно написал Аттику, прося провести тайное расследование: «Не могу выразить словами то, чего я боюсь».
За месяц до окончания срока полномочий на посту губернатора Цицерон в сопровождении ликторов отправился обратно в Рим, взяв с собой меня и своих сына с племянником и оставив своего квестора управлять провинцией.
Он знал, что может столкнуться с осуждением за то, что преждевременно бросил свой пост и вверил Киликию человеку, который был сенатором первый год, но рассудил так: поскольку губернаторство Цезаря в Галлии вот-вот закончится, у большинства людей на уме будут проблемы посерьезней.
Наш путь лежал через Родос, который Цицерон хотел показать Квинту и Марку. Еще он желал посетить гробницу Аполлония Молона, великого наставника в ораторском искусстве, чьи уроки почти тридцать лет тому назад направили Марка Туллия на путь восхождения его политической карьеры.
Мы нашли гробницу на мысу, вдающемся в Карпатосский залив. На простом белом мраморе было высечено имя оратора, а под ним на греческом – одно из его любимых наставлений: «Ничто не высыхает быстрее слезы».
Цицерон долго стоял, глядя на камень.
К несчастью, крюк до Родоса надолго нас задержал. Тем летом ежегодные ветра были необычайно сильными – они дули с севера день за днем и на три недели заперли наши открытые суда в гавани. За это время политическая ситуация в Риме резко ухудшилась, и, когда мы добрались до Эфеса, моего друга уже ожидала целая охапка тревожных новостей.
«Чем ближе борьба, – писал Руф, – тем яснее становится опасность. Помпей полон решимости не допустить, чтобы Цезаря избрали консулом, если тот не отдаст свою армию и свои провинции, хотя Цезарь убеждает, что не сможет выжить, если покинет армию. Итак, их любовь, их скандальный союз дошел уже не до злословия украдкой, но до открытой войны!»
Спустя неделю в Афинах Цицерон нашел другие письма, включая послания от Помпея и от Цезаря – каждый жаловался на другого и взывал к верности Марка Туллия.
«Если спросишь меня, он может либо быть консулом, либо сохранить свои легионы, – писал Гней Помпей, – но никак не то и другое сразу. Полагаю, ты согласен с моей линией поведения и будешь решительно держать мою сторону и сторону Сената, как делал всегда».
У Цезаря была иная точка зрения: «Боюсь, благородная натура Помпея делает его слепым к истинным намерениям тех личностей, которые всегда желали мне зла. Я полагаюсь на то, что ты, дорогой Цицерон, скажешь им, что я не могу быть без защиты, не должен оставаться без нее и не допущу этого».
Эти два письма повергли моего друга в острую тревогу. Он сидел в библиотеке Ариста, положив оба послания перед собой, и переводил взгляд с одного на другое.
«Полагаю, я вижу величайшую борьбу, которую когда-либо знала история, – написал он Аттику. – Впереди вырисовывается грандиозное соперничество между ними, и каждый из них считает меня своим человеком. Но что же мне делать? Они попытаются выудить из меня, какова моя точка зрения. Ты будешь смеяться, но я от души желал бы все еще находиться в своей провинции».
Той ночью я лежал, дрожа и стуча зубами, несмотря на жару Афин, и мне чудилось, что Цицерон все еще диктует мне письмо, по одной копии которого следовало отправить и Помпею, и Цезарю, заверяя их в своей поддержке. Но слова, которые доставили бы удовольствие одному из них, взбесили бы другого, и я проводил час за часом, панически пытаясь сочинить совершенно нейтральные фразы. Всякий раз, когда я думал, что мне это удалось, слова рассыпались в моей голове и приходилось начинать все заново. Это было полное безумие, но в то же время все казалось совершенно реальным… И когда настало утро, я в период прояснения сознания понял, что вновь стал жертвой лихорадки, сразившей меня в Арпине.
В тот день мы должны были снова отправиться в путь, отплыв на корабле в Коринф. Я очень старался вести себя так, будто все хорошо, но, наверное, все равно выглядел мертвенно-бледным и с запавшими глазами.
Цицерон попытался уговорить меня поесть, но я не смог удержать еду в желудке, и, хотя мне удалось взойти на борт без посторонней помощи, дневное плаванье я провел почти в летаргии, а когда вечером мы высадились в Коринфе, меня пришлось снести с корабля и уложить в постель.
Теперь встал вопрос – что же со мною делать? Я ужасно не хотел, чтобы меня оставляли, и Марк Туллий тоже не желал бросать меня. Но ему нужно было вернуться в Рим: во-первых, чтобы сделать то немногое, что было в его власти, для предотвращения надвигающейся гражданской войны, а во-вторых, чтобы путем кулуарных переговоров с сенаторами попытаться добиться триумфа, на который он все еще вопреки всему питал слабую надежду. Он не мог позволить себе терять дни в Греции, ожидая, пока поправится его секретарь.
Оглядываясь назад, я понимаю, что должен был остаться в Коринфе. Но вместо этого мы рискнули, решив, что у меня хватит сил выдержать двухдневную поездку до Патр, где будет ждать корабль, который доставит нас в Италию. Это было глупое решение. Меня завернули в одеяла, положили в заднюю часть экипажа, и мы двинулись по побережью.
Поездка была ужасной. Когда мы добрались до Патр, я умолял, чтобы остальные отправились дальше без меня, не сомневаясь, что длинное морское путешествие убьет меня. Марк Туллий все еще не хотел так поступать, но в конце концов согласился.
Меня уложили в постель на стоящей неподалеку от гавани вилле греческого торговца Лисо. Цицерон, Марк и юный Квинт собрались вокруг меня, чтобы попрощаться. Они пожали мне руку, и мой друг заплакал. Я отпустил какую-то жалкую шутку насчет того, что эта прощальная сцена напоминает сцену у смертного одра Сократа. А потом они ушли.
На следующий день Цицерон написал мне письмо и отослал его с Марио, одним из самых доверенных его рабов. «Я думал, что смогу не очень сильно переживать из-за того, что тебя нет со мной, но, откровенно говоря, нахожу это невыносимым, – писал он. – Я чувствую, что поступил неправильно, оставив тебя. Если после того, как сможешь принимать пищу, ты сочтешь, что в силах меня догнать, – решение за тобой. Обдумай все своей умной головой. Я скучаю по тебе, но я люблю тебя. Любя тебя, я хочу видеть тебя здоровым и крепким, но, скучая по тебе, я хочу видеть тебя как можно скорее. Первое должно быть превыше второго. Итак, пусть твоей главной целью будет восстановление здоровья. Из всех бесчисленных услуг, оказанных мне тобою, эту я оценю больше всего».
Пока я болел, он написал мне много таких писем, и однажды даже прислал три письма за один-единственный день. Само собой, я скучал по нему так же, как и он по мне. Но здоровье мое было подорвано. Я не мог путешествовать. Прошло восемь месяцев, прежде чем я снова увидел своего друга, и к тому времени его мир – наш мир – полностью изменился.
Лисо был заботливым хозяином и привел собственного доктора, тоже грека, по имени Асклапо, чтобы тот лечил меня. Мне давали слабительное и потогонное, сажали на голодную диету и делали промывания: были испробованы все обычные средства против малярийной лихорадки, тогда как на самом деле я нуждался в отдыхе. Однако Цицерон волновался, что Лисо «слегка несерьезен – все греки такие», и договорился, чтобы несколько дней спустя меня перевезли в более обширный и более спокойный дом на холме, подальше от шума гавани. Дом принадлежал другу детства Марка Туллия – Манию Курию.
«Все мои надежды на то, что ты получаешь должное лечение и внимание, поручены Курию. У него добрейшее сердце, и он самым искренним образом ко мне привязан. Безраздельно вверься его рукам».
Курий и вправду был добродушным, культурным человеком – вдовцом, банкиром по профессии – и хорошо присматривал за мной. Мне дали комнату с террасой, выходящей на запад, на море, и позже, почувствовав себя достаточно окрепшим, я, бывало, сидел там в послеполуденные часы, наблюдая, как торговые суда входят в гавань и покидают ее. Маний поддерживал регулярную связь со всевозможными знакомыми в Риме – сенаторами, всадниками, сборщиками налогов, судовладельцами, – и благодаря его письмам вкупе с моими, как и географическому положению Патр – ворот в Грецию, мы получали политические новости настолько быстро, насколько их мог получать человек в той части мира.
Однажды, где-то в конце января – наверное, месяца через три после отъезда Цицерона, – Курий вошел в мою комнату с мрачным лицом и спросил, достаточно ли я окреп, чтобы выдержать плохие вести. Когда я кивнул, он сказал:
– Цезарь вторгся в Италию.
Годы спустя Цицерон, бывало, гадал, могли ли три недели, которые мы потеряли на Родосе, означать разницу между миром и войной. Если б только – стенал мой друг – он мог добраться до Рима на месяц раньше! Марк Туллий был одним из немногих, кого слушали обе стороны, и он рассказал, что еред тем, как разразился конфликт (за какую-то неделю до этого), едва очутившись на окраине Рима, он уже начал посредничать с целью достижения компромисса. По его мнению, Цезарь должен был отдать Галлию и все свои легионы, кроме одного, а взамен ему должны позволить избираться в консулы в его отсутствие. Но было уже поздно. Помпей с подозрением отнесся к этой сделке, Сенат отверг ее, а Цезарь, как и подозревал Цицерон, уже принял решение нанести удар, рассчитав, что никогда не будет так силен, как в тот момент.
– Короче, я находился среди безумцев, одержимых войной, – рассказал мне потом мой бывший хозяин.
Едва услышав о вторжении Юлия Цезаря, Цицерон отправился прямиком в дом Помпея на холме Пинчо, чтобы заверить его в своей поддержке. Дом был битком набит лидерами партии войны: там были Катон, Агенобарб, консулы Марцеллин и Лентул – всего пятнадцать или двадцать человек. Помпей был в ярости и в панике. Он ошибочно предположил, что Цезарь наступает со всеми своими силами, с войском тысяч в пятьдесят, но в действительности этот заядлый игрок пересек Рубикон всего лишь с одной десятой этого числа, полагаясь на потрясение, вызванное его агрессией. Однако Помпей Великий еще не знал этого, и поэтому издал указ, что город должен быть покинут. Он приказывал всем сенаторам до единого уехать из Рима, объявив, что все оставшиеся будут считаться предателями. А когда Марк Туллий стал возражать, убеждая его, что это безумная тактика, Помпей набросился на него: «Это касается и тебя, Цицерон!»
Нынешняя война будет решаться не в Риме, объявил Гней Помпей, и даже не в Италии – это сыграло бы на руку Цезарю. Нет, это будет мировая война, и сражения будут идти в Испании, в Африке и в восточном Средиземноморье, особенно на море. Он возьмет Италию в блокаду, сказал Помпей, и голодом принудит врага сдаться. Цезарь будет править покойницкой!
«Я содрогнулся от того, какого рода войну предполагалось вести, – писал Цицерон Аттику, – дикую, лежащую далеко за пределами воображения человека».
Личная враждебность Помпея по отношению к Марку Туллию тоже была для него потрясением. Он оставил Рим, как и было приказано, удалился в Формию и размышлял там, какой курс выбрать. Официально мой друг был назначен ответственным за морские силы обороны и за набор рекрутов в Северной Кампании, но практически он ничего не делал. Помпей послал ему холодное напоминание о его обязанностях: «Я настоятельно советую тебе, в силу твоего незаурядного и непоколебимого патриотизма, двинуться к нам, чтобы сообща мы могли принести помощь и утешение нашей страдающей стране».
Примерно в то же время Цицерон написал мне – я получил его письмо примерно через три недели после того, как узнал о начале войны. «От Цицерона его дорогому Тирону – привет, – говорилось в этом послании. – Мое существование и существование всех честных людей и всего государства висит на волоске, как ты можешь понять, исходя из факта, что мы покинули свои дома и оставили родной город на разграбление и сожжение. Подхваченный каким-то духом глупости, забывая имя, которое он носит, и почести, которые он завоевал, Цезарь захватил Арминий[53], Пезавр[54], Анкону и Арретиум[55]. Поэтому мы бросили Рим. Насколько это мудро или насколько храбро – нет смысла спорить. Мы дошли до той точки, когда не можем выжить, если только какой-нибудь бог или случай не придет нам на помощь. И в довершение всех моих мук зять мой, Долабелла, сейчас с Цезарем.
Я хотел, чтобы ты знал эти факты. Но в то же время не позволяй им расстраивать тебя и препятствовать твоему выздоровлению. Поскольку ты не можешь быть со мною, когда я более всего нуждаюсь в твоих услугах и верности, позаботься о том, чтобы не торопиться, и не будь настолько глуп, чтобы предпринять путешествие, будучи больным, или зимой».
Я послушался его наставлений и поэтому невольно следил за падением римской республики из своей комнаты больного. В моих воспоминаниях моя болезнь и безумие, разворачивающееся в Италии, навечно сплелись в один порожденный лихорадкой ночной кошмар.
Гней Помпей и его второпях собранная армия двинулась к Брундизию, чтобы погрузиться на корабли, отправиться в Македонию и начать свою мировую войну. Цезарь погнался за Помпеем, собираясь его остановить, и попытался перекрыть гавань. Но он потерпел неудачу и лишь наблюдал, как паруса транспортных судов Помпея уменьшаются, отдаляясь, а потом развернулся и промаршировал обратно – туда, откуда пришел, в сторону Рима. Его путь по Аппиевой дороге прошел мимо дома Цицерона в Формии, о чем мой друг тоже рассказал мне в письме.
«Формия, 29 марта.
От Цицерона его дорогому Тирону – привет.
Итак, я наконец-то повидался с безумцем – впервые за девять лет, можно ли в это поверить? Он как будто совсем не изменился. Стал немного тверже, более худым, более седым и, может быть, более морщинистым, но, полагаю, эта бандитская жизнь ему по вкусу. Теренция, Туллия и Марк со мной (они посылают тебе свою любовь, между прочим).
А случилось вот что. Вчера весь день легионеры Цезаря текли мимо наших дверей – дикая с виду, огромная тьма, – но они не тронули нас. Мы только принялись обедать, как суматоха у ворот дала знать о прибытии колонны всадников. Какая свита, какие подонки! Ты никогда еще не видел более страшной группы головорезов! Сам же этот человек – если он человек (в чем я уже начинаю сомневаться) – был настороженным, наглым и торопливым. Он римский военачальник или Ганнибал? «Я не мог проехать так близко и не остановиться на мгновение, чтобы повидаться с тобой», – сказал он мне. Как будто он мой деревенский сосед! С Теренцией и Туллией он был сама вежливость. Он отверг все их гостеприимство («Я должен спешить»), и мы удалились в мой кабинет, чтобы поговорить. Мы были совершенно одни, и он сразу перешел прямо к делу. Через четыре дня он созывает Сенат.
– Кто дал на это полномочия? – спросил я у него.
– Вот это, – сказал Цезарь, прикоснувшись к своему мечу. – Поезжай со мной и поработай на дело мира.