Школа Козлов Владимир
– Неправда, есть.
– А я говорю – нету.
– А я говорю – есть.
– Ладно, хоть семь, хоть тридцать семь, – мне какая разница? Расскажи лучше, с кем ты так на бухалась?
– А тебе какое дело?
– Нет, ну просто.
– Так, выпили с подругой по пять капель. У нее мамаша из Польши приехала, ликера привезла. Вкусный такой, вишневый.
– Не, я такое не пью. Говно все это. От ликеров только голова потом болит. Вот водочки – это я понимаю.
– Пошли назад, – говорит Олька. – Я что-то не хочу в «Пингвин».
– Почему? Тут два шага осталось.
– Ну, не хочу, и все. Пошли назад.
– Ну пошли.
Я достаю сигареты.
– Курить будешь?
– Да. Только давай где-нибудь сядем во дворе, чтобы никто не видел.
– Тебе что, не все равно, если увидят?
– Нет, представь себе, не все равно.
Заходим во двор, садимся на скамейку спиной к улице. Я подкуриваю Ольке и себе, потом кладу ей руку на плечи. Она отодвигается.
– Что такое?
– Ничего. Руку убери.
– А что я такого сделал?
– Ничего.
– Нет, ну что я такое сделал?
Олька выкидывает сигарету – потянула всего раза два или три.
– Что ты до меня доколупался? – Она начинает орать. – Что тебе надо?! Пошел ты на хуй, понял?! Нет, ты понял? Пошел не хуй, ясно? Не лезь ко мне! Уходи отсюда. Она плачет.
– Что такое?
Олька ничего не говорит, только хныкает. Я придвигаюсь, обнимаю ее. Она кладет голову мне на плечо.
– Ну что такое? Успокойся ты.
Она отодвигается.
– Дай еще сигарету.
Я подкуриваю и даю ей. Она вся красная, некрасивая от плача. Тушь растеклась щекам, сигарета в пальцах трясется.
– Ты мне объяснишь, что случилось?
– Нет.
Мы докуриваем, выбрасываем бычки, поднимаемся и идем к площади Ленина. Она молчит, я тоже. Такая малая, а уже психованная дура.
Доходим до остановки. Надо и мне послать ее на хуй, но я говорю:
– Давай еще встретимся. В пятницу, а?
– Ну давай. Опять на этой остановке, в семь, да?
– Ага. Может, поехать с тобой до Юбилейного?
– Не надо.
– Ну, я пошел.
– Пока.
Сегодня большой сбор – пацаны со всех районов будут стелить вьетнамцев. Я не ходил на сборы уже, может, полгода – сейчас за Рабочий лазят одни малолетки, восьмой-девятый класс. А на вьетнамцев пойду – эти козлы стали много на себя брать. Раз приехали к нам, то сидите тихо. А то мало того что все в магазинах разбирают, из-за них ничего не купишь, так еще стали на пацанов за-лупаться на Луполове – около своих общаг. Может, конечно, пацаны и сами на них первые полезли по пьяни, но все равно – что это за дело: на своем районе ни за что получить, да еще от вьетнамцев?
Луполовские пацаны сказали своим «основным», и те пустили по городу базар, что будет сбор на вьетнамцев, чтоб со всех районов приезжали их мочить.
Со мной с Рабочего едут еще три малых с восьмого класса – сходили пару раз в «трест», теперь хотят зарисоваться.
На остановке на Луполово уже целая толпа – большинство луполовские пацаны, но есть и с других районов.
Идем к общаге. Во дворе на скамейке курят два вьетнамца. Луполовские «основные» хватают их, стягивают со скамеек, остальные налетают и гасят ногами. Я не лезу – там и без меня народу хватит.
Другие вьетнамцы смотрят из окон, галдят по-своему, выбегают на улицу. Мы встречаем их около входа. Я бью одному прямого, он падает. Налетают малые и молотят его ногами по ребрам и в живот.
Вьетнамцы сосцали, больше не выскакивают.
Мы орем:
– Едьте на хуй в свой Вьетнам! Вон из Могилева!
Вдруг сзади подваливает целая толпа вьетнамцев с колами. Видно, с другой общаги. Начинается мочилово, но мы в жопе: у нас колов нет, эти суки давят. Все малые, худые, а колами махают – не надо баловаться.
Мы рвем когти. Они – за нами, орут по-своему. Народ на улице охеревает: человек сто или больше пацанов убегают от вьетнамцев с колами.
Они отстают, мы разбегаемся кто куда. Где рабочинские малолетки – не знаю. Сажусь на троллейбус и еду домой один.
После первого урока все классы с восьмого по десятый загоняют в актовый зал. На сцену вылазит директор.
– Нам только что позвонили из гороно, рассказали, что вчера группа хулиганов старшего школьного возраста напала на вьетнамских рабочих возле общежития на проспекте Пушкина. Ну разве это не безобразие? Эти люди приехали за тысячи километров, чтобы работать у нас на заводах, на стройках – везде, где не хватает рабочих рук, а какие-то, извините, сопляки, продемонстрировали им такое вот «гостеприимство». Я не знаю, был ли там кто-либо из вас, ребята. Надеюсь, что нет. Но, в любом случае, хотел бы вас предупредить о недопустимости подобного поведения. Эти подонки позорят наш город, позорят нашу страну. Но должен заметить, что наши вьетнамские друзья смогли дать достойный отпор хулиганам. Среди них много взрослых, опытных людей, в том числе тех, кто был в армии, воевал за независимость против американцев. И если они проломили некоторым молодчикам черепа, то я считаю, что это справедливо.
Наши бабы поглядывают на меня. В классе я, само собой, никому не говорил, что ездил, но они знают, что со всего класса только я хожу за район. Я делаю чугунную морду – типа, не знаю, о чем вообще базар.
Сидим с Олькой на скамейке в ее дворе. Сегодня она трезвая и не выделывается, как тогда. Мы сходили в «Пингвин», поели мороженого с сиропом и шоколадом, потаскались по улице, потом курили на скамейке у фонтанов. После этого пришли в ее двор и сидим уже, может, часа два или три.
Я спрашиваю:
– А у тебя тогда назавтра голова болела? Ну, после ликера?
– Ага, болела. – Олька улыбается. – Я вообще редко пью, только если ликер или шампанское – но чтоб сладкое или полусладкое, не сухое. Водку ненавижу. Раз пацаны дали попробовать, давно еще, в пятом классе, – ы-ы-ы, гадость.
Я обнимаю ее за плечи. Она не реагирует. Сидит, ковыряет туфлей землю. Я лезу к ее губам, она отворачивается.
– Что такое?
– Ничего. Дай лучше сигарету.
Я даю ей «космосину», она подкуривает моей зажигалкой, выпускает дым, смотрит на деревья. Потом тянет еще и достает сигарету изо рта. Я тяну к ней губы. Она не упирается, сама сует язык мне в рот. От нее пахнет помадой, сигаретой и апельсиновой жвачкой. Сосаться не умеет, но старается.
Смотрю на часы – без пяти час ночи. Я говорю:
– Час ночи – троллейбусы не ходят. Опять придется пешком.
– Если хочешь, спи у меня. Мамы нет, она у подруги сегодня ночует, а папе все равно. Пошли, если только не будешь ко мне лезть.
– Не буду, не бойся.
Поднимаемся на третий, она отмыкает квартиру. В прихожей темно.
– Проходи туда – это моя комната.
На ощупь открываю дверь, захожу. Олька – за мной, включает свет.
Письменный стол, две кровати, шкаф.
– А чья вторая кровать?
– У нас раньше моя двоюродная сестра жила – она здесь училась, в культпросвете, кончила и уехала. Вот, ложись здесь.
– А туалет где?
– Выйдешь из комнаты – и направо.
Я нахожу туалет, сцу, смываю, возвращаюсь в комнату. Олька уже под одеялом. В шмотках или нет – не видно.
Она говорит:
– Выключай свет.
Я жму на выключатель, снимаю рубашку, штаны и лезу под одеяло. На улице гремит гром.
– Сейчас будет гроза, – говорит Олька. – Первый гром в этом году.
Окна не занавешены. Блестит молния, потом гремит еще. С шумом начинается дождь.
В комнате за стеной что-то падает. Скрипит дверь, слышно, как включается вода.
– Это папа. Наверно, его гроза разбудила. Блин, если пьяный, то будет сейчас выступать.
– Еб твою мать, – говорит за стеной ее батька. – Дождь еще этот сраный. Олька, ты дома?
– Дома!
– Хоть одна дома, еб твою мать. Одна проблядь где-то блядует, а другая дома, наблядовалась уже. Теперь – да, теперь можно и дома посидеть, на всем готовом. Я, блядь, работаю с утра до вечера, а они, суки, только блядовать умеют – кошки драные.
– Хочешь, я пойду настучу ему по башке?
– Не надо. Он же пьяный – не соображает, что говорит.
– И часто он так?
– Концерты? Так, не очень. Когда напьется и не выспится. Его пьяного никогда нельзя будить.
– Пробляди, суки вонючие! – орет он за стеной. – Я бы вас своими руками задушил, на хер, да воспитание не позволяет. А эти – эти кто? Говно они, вот кто. Пидарасы, бля, чмо сраное – и тоже туда, деловые все стали, просто еб твою мать.
– А что-нибудь можно сделать, чтобы он заткнулся? Он нам спать не даст.
– Бесполезно. Ничего не сделаешь. Не мен тов же на него вызывать?
Он еще бубнит минут пять, потом затыкается.
Я вырубаюсь, а когда просыпаюсь, – уже светло, в окно светит солнце. Я встаю, натягиваю штаны и иду в туалет посцать. Потом – на кухню, пью холодную воду из крана – и назад в Олькину комнату.
Она спит, волосы рассыпались по подушке, а под ними – мордочка, как у дитенка. Вот бабу снял, называется: малолетка еще вообще.
Я беру сигарету, выхожу на балкон. Двор весь зеленый – одни деревья, из-за них и домов толком не видно. Дворник метет тротуар, чирикают птицы. Небо синее, чистое.
Я выкидываю бычок и иду назад в комнату. На столе в стопке тетрадей и книг – Олькин дневник. Она правду сказала, что отличница: за третью четверть все пятерки, а за вторую – одна четверка, по алгебре.
Семь часов, надо ехать на Рабочий – в школу. Сегодня придет фотограф снимать нас на выпускной альбом.
Ольку не бужу – пусть спит. Выхожу из комнаты, обуваю «саламандеры». Замок на двери точно такой, как у нас: черная круглая вертушка, крутится вправо.
На лестнице воняет горелым маслом. Я спускаюсь и выхожу из подъезда.
Фотограф – молодой и понтовый. Он в светлых летних «саламандерах», белых джинсах и желтой тенниске «Лакоста».
Сначала фотографируемся в классе. Бабы все в белых передниках, накрашенные, начесанные, пацаны – в белых рубашках. Я тоже одел свою – она у меня еще с того года осталась.
Коноплева приносит из лаборантской модели по физике, и кто хочет, фотографируется с ними. Потом фотограф щелкает нас за партами и около доски, с классной.
– Это мой первый выпуск, – говорит классная фотографу. – В первый раз вот так фотографируюсь с учениками.
– Все когда-нибудь бывает в первый раз, – говорит фотограф и подмигивает бабам, – чтоб классная не видела. – Поначалу тяжело, а потом как понравится… – Он лыбится. – Ну что, пойдем теперь на улицу, продолжим наш фоторепортаж.
Он щелкает нас около турников, потом на площадке – здесь, когда тепло, классы собирают на линейки.
– Теперь давайте по два-три человека, кто с кем хочет, – говорит фотограф.
Я не хочу ни с кем, но чтоб особо не выделяться, фотографируюсь с Сухими и Антоновым – типа, все пацаны класса. Потом подходит Князева, говорит:
– Давай с тобой сфотографируемся.
– Ну давай.
Я обнимаю ее сзади, она кладет мне руку на плечи. Фотограф прицеливается и щелкает.
У меня стрелка с Олькой, идем с ней по «рентгену». Она злая, как черт. Я спрашиваю:
– Ну что, куда пойдем?
– Не знаю. Куда хочешь, туда и иди, а я домой.
– Чего «домой»? В чем дело?
– Ни в чем. Я тебе сказала – хочу домой! Что тебе непонятно?
– Да мы только встретились пятнадцать минут назад…
– Ну и что, что пятнадцать? Хоть три минуты. Я тебе сказала, что не хочу никуда идти, хочу ехать домой. Ты это понял или ты дурной?
– Понял.
Мы разворачиваемся, переходим дорогу и идем к остановке.
– Мне тебя проводить?
– Как хочешь.
– Ты скажи – да или нет?
– Я сказала – как хочешь.
Подходит «тринадцатый», мы садимся. Она становится в самый зад, я трусь рядом, типа, даже и не пацан ее, а так, мудак какой-нибудь, который цепляется к бабе, хочет познакомиться, а она посылает его в жопу.
– Хайль Гитлер! – орет на весь автобус мужик в голубой майке.
– Э, ты что? – К нему поворачивается другой, в пиджаке. – Тебе, может, за Гитлера по ебалу на щелкать? Немец тут сраный нашелся.
– Не, ты меня не понял. Я не за Гитлера, я это – против врагов.
– А кто твои враги?
– Мои враги – жиды и цыгане. Душил бы гадов своими руками.
– Правильно, этих надо давить. Держи пять.
Автобус останавливается, мы выходим. Олька идет к своему дому, я – за ней. Не знаю, что делать: идти до ее дома или вернуться на остановку и ехать домой?
– Если хочешь, пошли ко мне – чаю попьем, – говорит Олька.
– А батька дома?
– Нет. И мамы тоже нет. Никого.
На кухне я сажусь на табуретку. Олька ставит чайник. Стекло в двери выбито.
– Это – папа, – говорит она.
– А-а-а.
– У него бывают заходы. А когда трезвый, то всегда нормальный. Ему просто пить не надо.
– А кем он работает?
– Инженером на лифтовом. И мама тоже там. Экономистом в отделе труда и зарплаты.
Олька наливает чай, достает из шкафчика сахарницу и блюдце с вареньем. В варенье плавают крошки батона.
Пьем чай, потом идем в Олькину комнату. Я обнимаю ее, и мы сосемся. Я сую руку под юбку, но она сразу ее убирает. Малая еще, а рука сильная.
Потом мы смотрим в большой комнате телевизор и курим.
Щелкает замок, Олька резко тушит сигарету, кидает бычок в пепельницу и берет со стола жвачку – она жевала ее перед этим, потом вынула изо рта, скрутила в шарик и прилепила к столу.
– Ты можешь курить, она тебе ничего не скажет, – говорит она.
Заходит мамаша – молодая еще, хиповая: накрашенная, в джинсах и белой кофте с рисунком – такие привозят из Польши. Я говорю:
– Здравствуйте.
– Познакомься, мама. Это мой друг Сергей. Сергей, это моя мама.
– Очень приятно, – говорит мамаша.
Я бубню:
– Очень приятно.
Мамаша выходит из комнаты.
– Ну я, наверно, пойду?
– Посиди еще, ладно?
– Нет, пойду.
– Ну, как хсчешь.
Последний звонок. Все классы согнали на площадку во дворе школы. Директор толкает речь. Я его не слушаю, думаю только про то, чтобы все скорее кончилось. Несколько наших баб плачут, черная тушь растекается по щекам. Их в этой школе имели во все дырки, ставили двойки, обзывали блядями, проститутками и умственно отсталыми, а они еще и плачут. Не все, само собой: Князева не плачет. Я спрашиваю:
– А ты почему такая спокойная? Смотри, как все рыдают.
– Что я – дура? Им нравится – пусть плачут.
– Ну, вообще да.
Мамаша Коноплевой приволокла фотоаппарат «ФЭД», и мы фотографируемся всем классом в саду, под деревьями, потом расходимся по домам.
Я на ходу жру, переодеваюсь и еду в город: у меня стрелка с Олькой в два часа – вечером она не может.
Встречаемся, как обычно, на остановке у Дома советов, и идем гулять по Первомайской.
– Везет тебе, – говорит Олька. – Школу закончил. А мне еще три года мучиться.
– Какая это мука? Тем более, ты отличница.
– Ну так что, что отличница? Значит, я должна любить школу?
– Не знаю.
Навстречу идет лысый дядька. Дужка очков обмотана синей изолентой, на ногах – стоптанные тапки, около уха держит транзистор. Слышно, как кто-то выступает и ему хлопают.
Еще один мужик – в пиджаке, с галстуком – тоже прется по улице с приемником.
Я спрашиваю у Ольки:
– Что они все слушают?
– Ты что, не знаешь? Съезд народных депутатов.
– Не-а.
– Ну ты даешь. У нас дома только и разговоров, что про съезд. А твои что, про это не говорят?
– Они вообще друг с другом почти не говорят, и я с ними тоже редко.
– А-а-а.
Подходим к молочному ларьку.
– Хочу мороженого, – говорит Олька.
– Пошли лучше в «Пингвин» – посидим, нормального мороженого схаваем – с сиропом, а не это чмо.
– Не хочу в «Пингвин». Купи мне сливочное за тринадцать копеек.
– Давай лучше пломбир за двадцать.
– Не надо мне указывать, какое мороженое есть. Какое хочу, такое хочу.
– Ладно, не ори. Куплю за тринадцать.
– Все, поздно. Иди. До свидания.
– Что с тобой такое?
– Ничего. Сказала – иди.
Олька уходит по тротуару. Я догоняю ее.
– Что с тобой сегодня такое?
– Ничего. Что и всегда. Все надоело, все задрали.
Олька начинает плакать, прижимается ко мне. Я обнимаю ее.
– Знаешь, как они меня уже достали?
– Кто – они?
– Родители, кто еще? У мамы – любовник, папа пьет, а до меня им дела нет, я им вообще не нужна. Им было бы лучше, если б меня вообще не было. Не надо было вообще меня рожать.
– Ладно, успокойся. Положи ты на них.
– Дай мне сигарету.
Первый экзамен – математика. Пишем его в своем кабинете, в физике. Кроме нашей математицы, в классе еще одна, Остроумова, – она вела у нас в восьмом классе, – и, само собой, классная. Как только принесли из районо конверт с заданиями, математица с Остроумовой сели и сделали их все под копирку. Теперь разносят по рядам, а классная помогает: подбегает к каждому, спрашивает, какое задание нужно, и приносит. Мне принесла четыре первых. Я их аккуратненько перекатал сначала на черновик, потом на чистовик, потом переписал условия пятого – типа, начинал решать. Теперь сижу, балдею, смотрю в окно. По двору носятся малые со школьного лагеря.
Подходит математица, берет мои листки, смотрит.