Подарок для Дороти (сборник) Дассен Джо

Бонани ценил откровенность своей жены, но через год или два стало заметно, что он уже не так усердствует, искупая свое долгое отсутствие. Правда же состояла в том, что он начал ее стыдиться. В первое время он был очень внимательным, часто выводил ее погулять, а потом стал все более и более сдержанным и пользовался всеми маленькими уловками, которые в ходу у мужчин, женатых без любви. Бонани был кокетлив, следил за своей внешностью, и ему не нравилось идти рядом с ней. Он не хотел, чтобы люди думали, будто эта женщина, выглядевшая на десять лет старше, — его супруга. Когда они все-таки выходили куда-нибудь вместе, он вел себя так, чтобы это выглядело, будто он один. Мами обожала кино, но он терпеть не мог водить ее в кинотеатр, потому что она говорила без умолку во время сеанса, несмотря на шквал протестов, который обрушивался на них в темноте. Бонани было явно не по себе, когда ему приходилось представлять жену друзьям, и с некоторых пор он предпочитал встречаться с ними в своем клубе. И вообще начинал замечать, что после всех этих лет разлуки у них, собственно, мало общего, и его удивляло, что в начале их примирения его ожидание счастья могло казаться ему столь щедро удовлетворенным. Он начал думать, что, в сущности, счастлив сегодня вопреки ей. В конце концов возобновленный союз родителей неизбежно сошел с первой полосы семейных новостей. Огромный прилив нежности к Мами схлынул, и мои дядюшки перестали чувствовать натянутость в отношениях с отцом. Воскресные сборища уже не производили искр и тонули в обыденности — не лишенной приятности, но и без всяких сюрпризов. Порой там бывало скучно, порой кто-то отсутствовал. Время от времени, когда наезжал кто-нибудь из дядюшек с Восточного побережья, еще случались отголоски того, что было на первых порах, но, как ни странно, воссоединение родителей словно ослабило связь между братьями, и эти визиты становились все реже и реже. Жизнь семьи вошла в свою колею, стала спокойной и упорядоченной. У Мами и Бонани находилось все меньше, что сказать друг другу, но они все больше вели себя так, словно вообще никогда не расставались. Единственным внешним признаком напряженности между ними стало их соперничество за внимание детей. Так на протяжении почти пяти лет они и прожили ничем не примечательной супружеской жизнью, пока однажды Мами не заболела.

Целый месяц сменявшие друг друга врачи ставили противоречивые диагнозы и прописывали исключавшие друг друга лекарства, пока некий приглашенный на консилиум специалист из ливанского Кедрового госпиталя не обнаружил, что Мами умирает. У нее развилась какая-то особенно гнусная разновидность рака, когда жировая прослойка распадается, образуя на коже наполненные водой волдыри. Очень редкая и совершенно неизлечимая болезнь. Даже госпитализировать ее было бесполезно, а впрочем, она бы в любом случае этого не перенесла.

Отправили телеграммы дядюшкам с Востока, те тут же бросились в самолет и устремились к ее изголовью, но Мами боролась мужественно, как стойкий солдатик. Она слишком ценила жизнь, так что умирала долго. Противостояла смерти целых восемнадцать месяцев — врачи давали ей всего шесть, — и чем ближе подходила к концу, тем тягостнее становились для нее посещения. Тогда восточные дядюшки вернулись по домам, ожидая вызова к ее смертному одру.

Бонани был совершенно сломлен. Пока Мами умирала, тяжело и мучительно, он страдал от самого ужасного чувства вины, которое мне приходилось видеть. Оно было таким сильным, что стало для него словно некоей невозможной любовью, цветком его отчаяния, окрашенным тоской по их былым отношениям.

Мами, погрузившись в свою болезнь, отказалась его видеть. Избавилась от своей терпимости по отношению к нему, выбросила ее, как скорлупу разбитого яйца. Когда-то она любила Бонани со всей силой, на которую способно только простое сердце, но потом защитные укрепления, которые она возвела из чувства самосохранения, пошатнулись вместе с ее здоровьем и желанием жить. Теперь уже и речи быть не могло, чтобы она его простила. Ее муж, с виду такой же больной, как и она, готовил для нее еду, кормил с ложечки, пока она не запретила ему входить в свою комнату.

Еще находясь в здравом уме, Мами часами говорила с моей матерью о Бонани:

— Где он был, когда он был мне нужен? Где он был, когда я еще была настоящей женщиной? Вернулся, когда я стала старухой. Вернулся, когда я ничего уже не хотела, а он ничего не мог мне дать. И теперь расхаживает по дому в кальсонах. Он мне противен.

Она забыла и дом, и сад. Благоухание соснового паркета растворилось в запахе больничной палаты. По совету врача шторы были задернуты. Уже ничто не напоминало светлое жилище, которое она устроила и поддерживала как хорошая хозяйка в течение пяти лет. Или это уже не имело никакого значения.

А Бонани сидел в гостиной с красной плиткой на полу. Он платил за все отвращение и боль, которую она испытывала, за свое дезертирство в годы Депрессии — исполненный бессилия и ненависти к себе, пожираемый любовью, родившейся из чувства вины. Будь он собакой, он бы выл все время, пока длилась агония Мами. Будь он собакой, никто бы не позволил ему так страдать.

Но все его игнорировали. Когда Мами начала чахнуть и покрываться волдырями, мой отец и Эдди тоже почувствовали разочарование и вину. Они приходили посидеть с ней, но его присутствия уже не выносили. Их взгляды проходили сквозь него, когда они сталкивались с ним, словно его тут вообще не было. Во время их посещений Бонани ходил из угла в угол по дому или сидел в гостиной. Глаза у него запали, кожа на носу облупилась.

Перед самым концом все тело Мами было покрыто гноящимися ранами, и она весила меньше сорока килограммов. Бредила целыми днями. Отвечала уроки, заданные в вечерней школе, хвасталась своим сыном Тони, учившимся в университете. В редкие и мучительные моменты, когда ее сознание прояснялось, она настаивала, чтобы ее вещи были разделены между детьми. И умоляла, чтобы ее не хоронили рядом с Бонани.

Она умерла в середине осени. Только Эдди был с ней рядом. Мои родители после двенадцатичасового бдения вернулись домой поспать, думая вернуться на следующее утро. Едва рассвело, им позвонил Эдди.

Мы поехали дожидаться вместе с ним, когда откроется похоронная контора, чтобы они забрали тело. Эдди был неспособен к нему прикоснуться. Когда мы приехали, Мами лежала с открытыми глазами, а ее ночная рубашка была распахнута на жалкой дряблой груди, лишившейся плоти, покрытой водяными пузырями. Моя мать закрыла покойнице глаза и набросила простыню ей на лицо. Не осталось ничего от Мами в этом маленьком трупике под одеялом. Эдди, сидевший до этого в оцепенении, зарыдал как младенец.

Когда она умерла, Бонани спал на диване в гостиной, и никто не дал себе труда ему об этом сказать. Только заслышав стоны Эдди, он, пошатываясь спросонья, еще весь расхристанный, вошел в комнату и застыл, уставившись на постель. Горе Эдди сменилось яростью. «Она умерла!» — крикнул он отцу. Бонани покачнулся, словно его ударили. «Умерла! — завопил Эдди так пронзительно, что его голос пресекся. — Умерла, ненавидя тебя до кишок, мерзавец!» У Бонани перехватило дыхание, и он попятился вон из комнаты, по-прежнему не сводя глаз с постели.

На похороны съехались всех далекие дядюшки с женами. Их разместили у нас и у Эдди, как смогли. Бонани не стал сидеть вместе с ними в гостиной. Договорился с начальством, чтобы пожить некоторое время на военной базе. Все старательно избегали упоминать о нем.

Для меня это были первые настоящие похороны. К глубокому горю в нашем доме примешивалось странное чувство вины, которое словно вдруг украло чувство семейной невинности. Между моими дядюшками уже не было ни малейшего ощущения братства. Они и телом и душой отдались своей скорби, которая изнуряла их и даже лишала желания смотреть друг на друга.

Три дня подряд лило как из ведра, и дороги в Долине, в то время еще грунтовые и плохо дренированные, стали похожи на реки, текущие между рядами домов. Похоронная контора Шерман-Оукса, где было выставлено тело, превратилась в остров, окруженный грязной водой. Когда мы поехали вслед за катафалком на кладбище Санта-Моники, дождь припустил еще сильнее. Нам выдали маленькие флажки, чтобы обозначить нашу принадлежность к погребальной процессии, но они были бумажные, а потому размокли и обтрепались на ветру. Бонани проделал всю дорогу один, в своем красном «Форде». Когда мы приехали, он уже сидел в часовне. Нам пришлось проторчать там несколько часов, ожидая, когда кончится дождь. Бородатый священник, которому предстояло совершить обряд, ходил перед гробом взад-вперед, точно зверь в клетке. Мои тетушки шмыгали носами и сморкались в платки. В конце концов служащий похоронной конторы, молодой жирный парень с белобрысым ежиком на голове, сказал нам как можно учтивее, что могильщикам пора уходить, так что погребение состоится под дождем.

В вырытой могиле было полно воды, а козлы, на которых гроб стоял во время церемонии, увязали в раскисшей земле. Мы стояли друг напротив друга под черными зонтами. Только Бонани остался под проливным дождем, ничем не прикрывшись, точно кающийся грешник. Во время надгробного слова мой отец держал зонт над священником. Когда гроб рывками опустили в могилу и он исчез под поверхностью грязной воды, Бонани душераздирающе взвыл и упал на колени прямо в грязь.

А в самый ужасный момент ритуала, когда все стали бросать по горсти земли в могилу, он разразился хриплыми, какими-то скрежещущими рыданиями. Так он и сидел, держа в руке комок сочащейся грязи и хныча, как наказанный ребенок:

— За что? Что я такого сделал? За что? После похорон он уехал в Шерман-Оукс, даже не попрощавшись. Поскольку ни одна из моих тетушек не чувствовала себя в состоянии заняться обедом, мы все поехали на авеню Санта-Моника заесть наше горе у Шрафтса.

На следующее утро семья собралась у Бонани, чтобы выполнить устное завещание Мами. Она выразила желание, чтобы все ее вещи перешли к детям, так что те принялись опустошать дом. Поскольку большая часть мебели была куплена ими, они стали вытаскивать ее на своих спинах. Это расточительство усилий длилось около часа, пока в доме не осталось почти ничего, что можно было забрать. Тетушка Эдна привезла из сарая барбекю, благо оно было на колесиках, и попросила помощи, чтобы засунуть его в машину. Моя мать остановила ее, напомнив, что это она подарила его Мами, — ей не нужны никакие сувениры, но барбекю она дорожит. У Эдны оставалось еще много вещей, которые она собиралась забрать, так что эту она уступила легко.

Когда Джон и Эдди пришли за комодом из вишни, который Джон подарил на Рождество три года назад, они обнаружили Бонани лежащим на кровати. Хотя сыновья были очень вежливы с ним, он так и пролежал в своей комнате, пока все не уехали. Дом казался новым и необитаемым. Моя мать решила оставить барбекю и вернула его в сарай, где на крючке висели фартук и поварской колпак.

Несколько месяцев Бонани был отлучен от семьи. Дядюшки с Восточного побережья не позвали его, чтобы попрощаться перед отъездом. И ни наша семья, ни семья Эдди его не навещали. А он, казалось, даже поощрял это отчуждение и не подавал никаких признаков жизни. Быть может, чувствовал, что не будет желанным гостем. Смерть Мами вновь всколыхнула все негативные чувства к нему, и, хотя они вскоре рассеялись, их сменило не что-то положительное, а попросту безразличие. Встреча с Бонани была бы в тягость, и сыновьям не хотелось себя этим обременять.

Но в конце концов, поскольку никакого предлога все не представлялось, Эдди с моим отцом смирились с необходимостью нарушить молчание и как-то вечером сели в машину и поехали к Бонани. Они обнаружили его в саду — он вырубал фруктовые деревья. Встретил их вполне радушно, отложил топор и предложил сварить кофе.

Рубить фруктовые деревья было почти святотатством. Они были самой большой отрадой в жизни Мами. Эдди поинтересовался у Бонани, зачем он это делает.

— Хочу посадить тут оливы, — ответил тот, словно это само собой разумелось.

— Господи, папа, — удивился Эдди, — но почему? — Видишь ли, когда я был молодым, у нас были свои оливы. Это прекрасное дерево. Растет даже там, где овцам несладко приходится.

Мой отец попытался его разубедить: оливе нужно много лет, чтобы вырасти, и еще больше, чтобы начать плодоносить.

— Я подожду, — сказал Бонани. — Времени у меня полно, да и что мне еще делать?

Они обсуждали это до самого отъезда — скорее потому, что это давало естественный повод для разговора, чем из-за особенной убежденности с той или другой стороны.

Бонани так и не посадил оливы и даже не успел расчистить сад, поскольку серьезно заболел. Вскоре выяснилось, что он нуждается в довольно сложной операции на ободочной кишке.

Эта болезнь приключилась с ним слишком скоро после медленной смерти Мами, чтобы семья обеспокоилась сверх меры, но все же несколько раз навестила его. Когда я увидел его в первый раз после похорон бабушки, мне показалось, что он похудел. Из-за проблем с пищеварением он словно ссохся и затвердел, как орех. Тем не менее он сам вел машину до больницы, где у него должны были взять предварительные анализы. Когда мой отец позвонил хирургу, тот его успокоил, сказав, что операция, конечно, серьезная и определенный риск есть, но прогноз в целом благоприятный. Члены семьи несколько раз звонили Бонани, желая ему удачи, а моя мать вызвалась отвезти его в назначенный день в больницу Святого Иосифа.

Как только он водворился в своей палате, монашка, сиделка на этаже, спустилась за моей матерью в приемный покой — Бонани захотел увидеться с ней еще раз, прежде чем она уедет.

— Хочу сказать тебе кое-что важное. Всего две-три вещи, — сказал он ей. — Может так получиться, что я умру…

Моя мать перебила его, еще раз повторив, что хирург уверен в благополучном исходе.

— Поди знай. Это не должно вас беспокоить. Я уже старик, а дом после смерти Мами опустел. Так вот, я хочу, чтобы ты знала, что делать, если я умру. Всего две-три вещи. Дом продайте. Я немного задержал с выплатами, а вам он не нужен. У меня есть небольшая страховка на случай смерти, там немного, но за похороны вам платить не придется. За парикмахерские инструменты сможете выручить несколько сотен долларов и столько же — за машину. И есть еще кое-что. Ты знаешь, я никогда не был религиозным, а мы в католической больнице. Так вот, если я умру, не надо никакого священника — это было бы неправильно. Как я жил, так и умереть хочу. — Какое-то время он смотрел на белые стены вокруг себя. Его медицинская страховка не позволяла ему одноместной палаты, но вторая койка, заправленная и стерилизованная, пустовала. — Слушай, Клара, — продолжил он, — мне плевать, что вам сказал доктор. Я думаю, что умру, и хочу быть похороненным рядом с Мами. Я знаю, она была против, но я и в самом деле очень этого хочу. Передай это от меня мальчикам.

Моя мать пробормотала, что он сам не знает, что говорит, и что все будет хорошо. Но его тон встревожил ее, и, вернувшись домой, она передала весь разговор отцу.

Поздно вечером позвонили из больницы, и хирург сообщил моим родителям, что операция была сложной и длилась шесть часов. Но прошла успешно, как только можно было надеяться. А на следующее утро около шести часов из больницы снова позвонили и сказали, что Бонани полчаса назад умер.

Когда мои родители и Эдди с женой приехали для выполнения формальностей, сиделка, присматривавшая ночью за Бонани, принесла нам свои соболезнования. Она была маленькая и кругленькая, в металлических очках на красном носу, и говорила, тяжело дыша.

— Я хотела, чтобы вы знали, что этот превосходный человек не страдал, когда его привезли из операционной. Рассказывал нам о детстве на своей прежней родине. Перед операцией, правда, немного нервничал и молился, когда за ним приехали. Но когда все закончилось и он вернулся в палату, проговорил почти два часа, а потом уснул.

Мои родители поблагодарили ее за любезность. Она призналась, что ей очень жаль: он отошел так быстро, что она даже не успела позвать священника.

— Проснулся буквально за секунду до смерти, — вздохнула она и с жаром добавила: — Думаю, вам будет приятно это узнать: он сказал, что счастлив снова встретиться с мамой. Он так ее и назвал: la Mamma.

При расставании сиделка пообещала молиться за упокой его души.

После похорон Мами прошло слишком мало времени, чтобы Ник и Карно снова смогли приехать. Так что обычный сбор семьи прошел в несколько уменьшенном составе. Хоронили Бонани сдержанно, никто слишком не горевал, и в воздухе витало даже некоторое облегчение.

Его благополучно предали земле. Стояла прекрасная погода, и в сведениях, сообщенных священнику для надгробного слова, было деликатно опущено любое упоминание о долгой жизни усопшего вне лона семьи. Военную базу, приславшую огромный венок, представлял сержант интендантской службы в парадном мундире. Профсоюз парикмахеров и товарищи по работе тоже прислали своих представителей, чтобы проводить Бонани в последний путь. Дядюшки решили уважить его последнюю волю, и он был похоронен рядом с Мами. На их могилах лежат две одинаковых плиты из черного мрамора. Лос-анджелесские газеты опубликовали маленький некролог с датами его рождения и смерти, а также с полными именами шестерых его сыновей, для которых он был горячо любимым отцом.

Войдите в воду

Название новеллы (по-английски «Wade in the Water») — это строка из госпела, так называемого негритянского спиричуэла, сочиненного в XIX веке и отсылающего к двум библейским эпизодам — из Ветхого Завета (бегство евреев из Египта, Исход 14) и Нового (чудесное исцеление, Иоанн 5, 4). В обоих случаях речь идет о божественном вмешательстве, «возмутившем воду» ради спасения человеческих жизней. Традиция даже утверждает, что «Wade in the Water» был вполне недвусмысленной инструкцией для беглых рабов — чтобы те уходили от погони не по дорогам, а по воде, сбивая со следа собак.

Отец Джо Дассена пострадал за свои крайне левые убеждения, попав в черный список Голливуда, как сочувствующий коммунистам, однако его сын не обладал слишком активным «политическим сознанием» и, учась в Энн-Арборе, не чувствовал, что его особо интересуют шествия в поддержку кубинской революции или антиядерные манифестации (речь тогда шла о бомбах, а не об атомных электростанциях). И все же он участвовал в большом деле тех лет, зародившемся в либеральных, преимущественно университетских кругах, — в движении за гражданские права чернокожих. В частности, вместе со своими единомышленниками он устраивал sit-ins — сидячие акции протеста у дверей учреждений или предприятий, где практиковалась расовая сегрегация. И откровенно выступал против расизма, а такая позиция в то время в Соединенных Штатах, надо это напомнить, требовала определенного мужества, поскольку не обходилась без риска.

Этот текст, описывающий атмосферу квартала, населенного благонамеренным американским средним классом — не слишком религиозными евреями и многочисленными католическими семьями, — получил «вторую Национальную премию за рассказ» и стал первым из двух произведений Джо Дассена, опубликованных в журнале «Generation». На написание этого рассказа Джо вдохновил один случай, о котором поведал в интервью его отец, Жюль Дассен: «Я помню, как ребенком, в Лос-Анджелесе, он со своими сестрами ходил смотреть мультфильмы к соседям. Однажды он повел туда маленькую негритяночку по имени Бетти, которая жила у нас. А через четверть часа вернулся с ней обратно, потрясенный тем, что эти люди отказались впустить к себе цветного ребенка».

Малышке Бесс приснился кошмар, и она расплакалась.

Звук поднимается по трубам, словно где-то в лабиринте системы отопления работает радио. Доносится из-за решетки в помещении для прислуги, этажом ниже. Иногда Дэвид сидит на полу в углу своей комнаты, проникаясь этой близостью между Фэт Лави и Малышкой Бесс, матерью и дочерью, которая разливается по дому с цокольного этажа, неся любовь и жизненную силу.

Кошмар приснился Малышке Бесс в воскресенье, очень рано утром. Дэвид слышит Фэт Лави, ее хриплый, утробный голос, вынырнувший из тумана сна:

— Ну же, детка, замолчи, шш-ш, тише, это всего лишь дурной сон, всего лишь дурной сон. Шш-ш, тише, детка.

Когда Малышка Бесс не может заснуть или нуждается в утешении, Фэт Лави похлопывает ее по попке — в размеренном, гипнотическом ритме.

— Шш-ш, ну хватит, детка, все хорошо. Тише, детка.

Этот рефрен размечает паузами нежные пошлепывания и сонные всхлипы Малышки Бесс.

Дэвид заворачивается в темную спираль одеяла и закрывает глаза, крепко зажмуривается, чтобы отгородиться от звуков, которые доносятся через решетку отопления. Но он не может помешать себе представлять Фэт Лави, всю из волнистых округлостей, ее грудь, бедра, лоснящиеся черные щеки, белки глаз с карими крапинками, и Малышку Бесс, уткнувшуюся личиком в необъятность материнского живота под терпеливое, успокаивающее баюканье ее рук.

— Шш-ш, детка, шш-ш, молчи, моя маленькая-маленькая детка…

По мокрой улице проезжает машина. Дэвид провожает глазами наплыв светящихся узоров, которые взбираются по стенам и растворяются в тишине комнаты, снова соединившись в лучи фар.

Эти световые пятна напоминают ему снежный ком из мультика. Накануне, как повелось по вечерам в субботу, живущие рядом Мюллеры крутили для соседской детворы фильмы на шестнадцатимиллиметровой пленке: бледноватые, непонятно кем изготовленные копии, несколько бобин с любительскими съемками путешествия по Европе, подсунутых в общую кучу и навязанных детям, когда те перестают шумно протестовать, требуя свое любимое название. И в завершение каждого субботнего вечера — всегда один и тот же мультфильм, который заканчивается тем, что злодея накрывает снежным комом, который, скатываясь по склону, становится все больше и больше и, наконец, ныряет в пропасть.

Свет фар проплывает по комнате, следуя одной и той же математической прогрессии — пятна забираются все выше от стены к стене, достигают верхней точки и исчезают в углу за кроватью.

По-прежнему слышно: «Шш-ш, шш-ш… тише, тише, детка».

Дэвид смотрит на светящийся циферблат будильника на прикроватной тумбочке и ждет. Стрелки «Беби Бена» словно остановились. Утром будет воскресенье, и он пойдет в церковь с Ханнагенами. В церковь Святого Георгия, прямо напротив, на другой стороне улицы. Самому младшему из детей Ханнагенов, Джонни, восемь, как и Дэвиду, так что дело уладилось само собой. Он спросил разрешения у родителей вчера вечером, во время их бриджа с Салливанами. Его родители, Левины, играют в бридж с Салливанами. Не то чтобы они обожали бридж или Салливанов, но те живут всего через два дома, на улице Уинстон, а там полным-полно Салливанов.

Дэвид проскользнул через узкую щель между створками раздвижной двери библиотеки и остался в своем углу из уважения к ритуалам старших.

Миссис Салливан была Югом. Она собрала свои карты в аккуратную стопку и, держа ее в одной руке, прикоснулась пальцем к красному тузу, как к амулету.

— Двойка треф, — объявила миссис Салливан.

— Я пас, — сказал мистер Левин, который был Западом, и стукнул по столу.

— Да, — сказал мистер Салливан, — хм-м-м-м-м.

Он согнул свои карты и откинулся назад вместе со стулом. Потом открыл карты, не глядя на них.

— Ну что ж, — объявил мистер Салливан, — я тоже пас.

— Гарри! — визгливо воскликнула миссис Юг. — Ты же не можешь пасовать на двойке треф…

Стул снова качнулся вперед и встал на ножки. Север поерзал на сиденье и уныло вгляделся в свои карты.

— Да-да, конечно, не могу, — согласился мистер Салливан. — Черт, о чем я только думал?

Он приложил согнутый палец ко лбу и втянул щеки.

— Да, конечно.

Дэвид тщательно спланировал свою атаку, но, оказавшись в библиотеке, почувствовал, что ему не хватает воздуха и кружится голова. Он решил отказаться от постепенного приближения к цели, которое предусматривал план, разработанный вместе с Джонни в гараже, и почесал себе бедро через карман.

— Джонни Ханнаген сказал, что я могу пойти с ним завтра в церковь, — бросил Дэвид и опять почесался. — Его родители согласны.

Разумеется, он может пойти.

Мистер Салливан улыбнулся ему и сделал вид, будто хочет наподдать кулаком. Миссис Салливан взъерошила ему волосы.

— Как он вырос, — сказал мистер Салливан. — Извините меня, Ирвин, Рут, ничего, если я передумаю? Не знаю, где была моя голова. — Нет проблем, — немедленно ответил мистер Левин. — Давайте, я же сказал, что пасую.

— Ну вот, тише, детка… моя маленькая детка… Дэвид потягивается и начинает вертеться в постели, как угорь. Ищет для своей щеки на подушке место попрохладнее.

— Моя маленькая детка…

Он был удивлен и восхищен, что не было никаких возражений, никаких споров. Но ужин казался ему подгорелым, а родители говорили о политике, о бридже, о Салливанах. Во время этой долгой трапезы его возбуждение сменилось какой-то пустотой, которую мало-помалу заполняли неловкость, смутное чувство стыда.

— Можно выйти из-за стола? — пробормотал Дэвид.

Он побежал в буфетную, где Малышка Бесс и Фэт Лави ели за складным столом.

— Хочешь пойти в кино, Малышка Бесс?

— Мама, можно мне пойти в кино к Мюллерам?

— Надень пальто, детка, — сказала Лави.

Она перегнулась через стол и покрыла лицо девочки влажными поцелуями.

— И не расстегивайся, пока туда не придешь, слышишь?

— Я за Лиззиным пальто! — крикнула, убегая, Малышка Бесс.

Когда она вернулась в буфетную, ее пухлые пальчики возились с пуговицами куклы. Она говорила:

— А ты, Лиззи, не шали, не расстегивай пуговицы. Будь умницей.

Кукла еще шире улыбалась своими тряпичными губами, и Малышка Бесс прижала к себе черную головку, гладя курчавую шерсть ее волос.

— Идем? — спросил Дэвид.

В саду он обхватил рукой ствол дерева авокадо и дважды крутанулся вокруг него. Потом втянул голову в плечи от холода.

— А мне не надо надевать пальто.

— Простудишься.

— Ничего подобного.

Он обнял дерево.

— А тебя мама заставляет надевать пальто.

— Лиззи может простудиться.

— Кукла не может простудиться.

— Я ее мама и не разрешаю ей снимать пальто.

— А мне мама разрешает не надевать пальто, — сказал Дэвид торжествующе.

— Простудишься.

— А вот и нет.

— А вот и да.

— Ничего подобного.

— Правда-правда!

Дэвид, держась за скользкий ствол, сделал оборот вперед, потом оборот назад.

— И ни капельки не холодно.

— А мама тебе клеит такие штуки на спину?

— Какие штуки?

— Когда болеешь.

Дэвид подцепил большим пальцем кусочек коры и, двигаясь вокруг древесного ствола, стал осторожно отдирать длинную полоску, пока та совсем не истончилась и не оторвалась. И соорудил из нее кольцо.

— А мне мама клеит такие жгучие штуки на спину.

Дэвид неуверенно спросил:

— А ты к доктору, что ли, не можешь пойти?

— Я не хочу!

— Нет, хочешь, но не можешь.

— А вот и нет.

— Хочешь, хочешь!

— Не хочу!

Малышка Бесс сказала кукле:

— Поцелуй мамочку и обними покрепче…

И она обвила тряпичными руками Лиззи свою шею.

— Уродина твоя кукла.

— И никакая она не уродина! — возразила Малышка Бесс и шепнула Лиззи: — Не слушай его.

Она прижала ее к себе, потом засунула между двумя пуговицами под пальто, прикрыв руками образовавшуюся выпуклость.

— Так ей будет тепло.

— В кино опоздаем, — сказал Дэвид.

Он потащил Малышку Бесс за руку вдоль дома и помог подняться по ступеням крыльца Мюллеров. Нажимая на кнопку звонка, он сказал:

— Хочешь.

— Не хочу.

Джонни Ханнаген был уже там и открыл им дверь. — Нет, хочешь! — крикнул Дэвид и устремился в дом, чтобы поздороваться с миссис Мюллер.

—Тише, детка, шш-ш… Успокойся… Спутанные нити сна стали совсем слабыми. Прохлада подушки растаяла.

После окончания мультика у Мюллеров Дэвид спросил:

— Джонни, пойдешь к нам есть пирожные?

— Большущий снежный комок как… бум! Прямо по голове! — прыснула Малышка Бесс. — Бум по голове!

— Эй, Джонни, так ты идешь?

Джонни участвовал в серенаде: «До свидания, миссис Мюллер, до свидания мистер Мюллер», которая раздавалась у входа.

— У мамы спрошу, — крикнул Джонни с крыльца.

— Бум по голове! — повторила Малышка Бесс, совсем развеселившись.

Дэвид схватил ее за руку и потянул к двери.

— Погоди минутку, — сказал мистер Мюллер, — мы с миссис Мюллер хотим поговорить с твоими родителями.

— А можно мне подержать Лаки за поводок? Ну, пожалуйста, мистер Мюллер…

Лаки был тяжело сопящим бульдогом, розовым и почти безволосым. Миссис Мюллер подобрала пса на улице после того, как его сбила машина. Вылечила ему сломанную лапу, которая так и осталась кривой, из-за чего он прогибался спереди и косолапил сзади. Лаки пыхтел и плаксиво поскуливал, пока миссис Мюллер пристегивала цепочку к его ошейнику.

— Хорошо, Дэвид, — согласился мистер Мюллер, — только держи его покрепче. — И, обращаясь к жене: — Идем, дорогая, вот твое пальто. Он помог ей одеться, придержал ей раскрытую дверь и закрыл за собой.

Из-за решетки доносится голос Фэт Лави:

— Вот все и прошло, детка, ложимся в постельку.

Дэвид слышит, как скрипят пружины кровати в комнате для прислуги. И тут вдруг пронзительно звонит будильник.

Дэвид одевается, стоя у изножья кровати, и завязывает шнурки двойным узлом. Когда он выходит из комнаты, дверь выскальзывает у него из рук и тяжело хлопает. Дэвид медленно идет по коридору, застывая от каждого скрипа половиц: он уверен, что, если разбудит отца, тот его не отпустит. К тому же ему кажется, будто его что-то преследует, ухитрясь оставаться невидимым, когда он оборачивается, но что-то там все-таки есть.

Сквозняк захлопывает за ним входную дверь, он бежит во весь дух через лужайку и улицу к Ханнагенам. Дотягивается рукой до кнопки звонка. В глубине дома раздается перезвон.

Дверь открывает Мэтти, один из старших братьев Джонни. Он сначала смотрит поверх его головы на занимающийся день, потом опускает глаза к нему. Улыбаясь, спрашивает:

— Ты ведь Дэвид, верно? — И, не дожидаясь ответа, говорит: — Входи!

Потом осторожно закрывает дверь и зовет, обращаясь к верху лестницы:

— Джонни, Дэвид внизу!

Мэтти ведет его за плечо в гостиную, где собирается вся семья. Ханнагены похожи друг на друга как вылитые, различаясь только ростом и длиной волос в зависимости от возраста и пола. Дэвид направляется туда, где в огромном кресле восседает мистер Ханнаген.

— Джонни сказал, что мне можно пойти с вами в церковь.

Мистер Ханнаген подмигивает Мэтти и говорит:

— Очень хорошо, Дэвид. Для нас честь отвести тебя туда.

Вся семья здоровается с ним, подходит миссис Ханнаген и гладит его по голове, а тут и Джонни врывается в комнату с криком:

— Вот видите! Я же говорил, что он придет.

Миссис Ханнаген говорит: «Тсс», потом и его тоже гладит по голове. Из столовой приходит Билл в военной форме, и мистер Ханнаген пересчитывает личный состав.

— О’кей, идем, — говорит он.

Семейство — все, как один, — пускается в путь через кухню к задней двери.

Тереза, самая старшая из сестер, берет Дэвида за руку. Его свободная рука пассивно болтается, он засовывает ее в карман и чешется через ткань. Садик Ханнагенов разделен надвое живой изгородью, которая тянется от дома до приходской школы рядом с церковью. Едва проснувшаяся семья движется без единого слова — это слегка угнетенное молчание семи часов утра. Они заходят в церковь через боковой вход, между двумя чашами для святой воды из резного камня. Ханнагены обмакивают в них пальцы и, крестясь, увлажняют себе лоб и грудь. Дэвид останавливается в мрачноватой тишине трансепта, и Тереза, почувствовав, что он колеблется, шепчет ему: «Да, можно». Тогда, встав на цыпочки, чтобы дотянуться до края чаши, он окунает пальцы в теплую воду и неловко крестится. Миссис Ханнаген пришпиливает белую мантилью себе на голову, и они доходят до центрального нефа, преклоняют там по очереди колена — Дэвид, споткнувшись от смущения, но подражая остальным, — а потом идут к своим местам с молитвенными скамеечками, где в лакированное дерево врезаны маленькие медные таблички с фамилией «Ханнаген».

Церковь внутри очень длинная и высокая, гораздо внушительнее, чем это обещает унылый бетонный фасад. Из окна своей комнаты Дэвиду виден шпиль колокольни и перекладина трехметрового креста на крыше. Он заметил, что позолота на нем местами облупилась. Но это зажиточный католический квартал, и статуи святых в церкви великолепно вызолочены и украшены кружевами. Со сводов свисают три гигантских люстры, и Дэвид может проследить глазами электрические провода, которые змеятся до каменных стен и перечеркивают по диагонали витражи, — его это смущает.

Дэвид сидит, прижимаясь к спинке скамьи, истертой тремя поколениями Ханнагенов. Опасливо посматривает по сторонам, не осмеливаясь откровенно повернуться. Ханнагены сидят в ряд, опустив головы, отчасти из благочестия, отчасти из-за раннего часа. Дэвид шепчет: «Джонни…» Но Джонни смотрит на свои коленки, где лежит молитвенник, на переплете которого написано «Джон Майкл Ханнаген», и еле слышно шепчет: «Тсс». Такие же молитвенники в черных переплетах лежат на пюпитрах перед каждой скамьей. Дэвид открывает свой: на первой странице стоит красный штемпель: «Добавочный экземпляр».

В конце службы священник объявляет: «Ite missa est», закрывает большую изукрашенную священную книгу, целует ее и, держа спину прямо, преклоняет колена перед алтарем. Поднявшись, подхватывает полы ризы и уходит в ризницу.

Дэвид покидает церковь в облаке молчания. Вместе с Ханнагенами присоединяется к толпе, обступившей священника, который проводил богослужение и читал проповедь. Тот кладет руку на голову Дэвида и говорит:

— Это ведь малыш… Левин, не так ли?

Дэвид отвечает: «Да, святой отец», потому что слышал, как другие называли его святым отцом, и краснеет. Священник смеется и поворачивается, чтобы пожать руку мистеру Пелику, который тоже живет на этой улице. Мистер Пелик мажет свежим гудроном крышу своего гаража, чтобы на нее не залезали дети. Он поздравляет священника с отличной проповедью.

Спустившись вниз по ступеням, Дэвид спрашивает у Джонни — Увидимся после завтрака, у кучи песка? — Потом говорит: — До свидания, мистер Ханнаген, — и убегает, пересекая улицу по диагонали до своего дома.

К приходской школе пристраивают еще одно крыло. В воскресенье на стройке никого нет, и после полудня, когда прихожане расходятся, Дэвид идет играть на куче песка за бетономешалкой. Вначале Джонни опасался: ему казалось, что это место расположено в чересчур опасной близости к церкви, чтобы устраивать тут нечестивые игры по воскресеньям, но, с другой стороны, тут столько возможностей поразвлечься, что не стоит уж слишком беспокоиться о потенциальных грехах.

Дэвид сидит на самом верху кучи, а Джонни строит внизу замок из сырого песка.

— Так тебе понравилось в церкви? — спрашивает Джонни, укрепляя угловую башню, которая все время осыпается.

Дэвид был поначалу зачарован балетной слаженностью в движениях верующих: вставал, когда все вставали, кланялся, когда все кланялись, бормотал, когда все бормотали. Но уверенная повадка Ханнагенов в конце концов развеяла очарование. Вставать, садиться, преклонять колена стало пустой мимикой, а бархат молитвенной скамеечки был неудобен для коленей. Все два часа, что длилась служба, он чесался, шмыгал носом и пялился на электрические провода, чувствуя унижение, оттого что вынужден притворяться, в то время как Джонни явно знал все ритуалы наизусть. В конце мистер Ханнаген раздал детям монеты по десять центов для пожертвований. Дэвид свою уронил, и ему пришлось ползать под пюпитром, пока он ее не нашел, заставляя ждать нетерпеливого сборщика.

— Да, понравилось, — отвечает Дэвид.

Джонни щурится и спрашивает:

— А что понравилось?

— Иисус…

Оба мальчика крестятся: Дэвид — с гордостью, хвастаясь перед Джонни и целым светом, Джонни — просто рефлекторно.

— Его нельзя называть, — говорит Джонни.

— Ты мне уже говорил.

— Нельзя поминать имя Господа всуе.

— Иисус не Бог.

— Бог! — говорит Джонни и снова крестится.

Дэвид спохватывается, что забыл это сделать, и касается пальцами лба и живота.

— Ты весь мокрый, — говорит Дэвид.

Джонни ничего не отвечает. Дэвид выше ростом и принимает укоризненный вид.

— Ты раньше не крестился, — возражает Джонни.

— Да крестился я! Только ты не видел.

Дэвид достает из кармана подшипник и начинает катать его по песку, выдавливая маленькие отпечатки.

— Нет, не крестился, — говорит Джонни. — Это же я тебя научил.

— А я говорю, что ты просто не видел. Что я могу поделать, если ты не видел?

Дэвид находит в песке две пустые смятые пачки из-под сигарет. Распрямляет их, кладет перед собой, потом наполняет обе песком. Вскакивает на ноги и засовывает подшипник в карман.

— Эй! У меня идея.

— Какая?

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Сегодня экономика развивается под девизом «Инновации или смерть». Эта книга – руководство для тех, к...
Яна Чипчейза, автора этой книги, называют спецагентом маркетинговых исследований. Его работа заключа...
В 2010 году, когда отмечалась столетняя годовщина смерти Л. Н. Толстого, тема его ухода из Ясной Пол...
Гарри Рикс – человек, который потерял все. Одна «романтическая» ошибка стоила ему семьи и работы. Ко...
Поработив богов – создателей царства смертных, Арамери правили две тысячи лет. Но недавно их жестока...
Верить этому или нет? Историй слишком много, рассказаны они разными людьми в разное время, и все же ...