Подарок для Дороти (сборник) Дассен Джо
Дэвид вытягивает руку с сигаретными пачками и показывает подбородком на церковь:
— Давай высыплем их в воду. Все лоб себе грязью вымажут.
— В какую воду? — спрашивает Джонни недоуменно.
— Сам знаешь. Там, где мы были сегодня утром.
— В святую воду? — Джонни ошеломлен.
— Да. Замутим ее. Все перемажут себе лица в темноте.
— Это же грех! — торжественно заявляет Джонни.
— Откуда ты знаешь?
— Да уж знаю, грех, и все тут.
— Подумаешь, никакой это не грех, просто ты трусишь.
Он презрительно смотрит на Джонни сверху вниз. С ним этот трюк всегда срабатывает.
— Я не трушу. Грех это.
— Откуда ты знаешь? Давай, Джонни, все вымажут себе лица грязью.
А поскольку Джонни все еще колеблется, Дэвид повторяет:
— Так ты все-таки трусишь?
— Нет, — говорит Джонни, немного поразмыслив.
— Ну так пошли! — говорит Дэвид и сбегает с кучи песка, растоптав замок Джонни. И протягивает ему одну из обернутых целлофаном пачек: — Давай!
— Ладно, — говорит Джонни, возбужденный и напуганный.
— Иисус, — говорит Дэвид, и оба крестятся.
Они досыпают в целлофан мокрого песка и бегут к боковому входу в церковь.
— Лица себе вымажут! — прыскает Джонни, и Дэвид тоже весело смеется.
Они осторожно проскальзывают в темный притвор.
— Никого, — шепчет Дэвид.
Через пять ходок обе чаши со святой водой полны грязи.
— Ну-ка, что это вы тут делаете?
Священник, выглянув из ведущей в неф двери, пронзает их взглядом.
— Стойте! — кричит он, устремляясь за ними к выходу. — Стойте! Но они уже исчезают за живой изгородью сада Ханнагенов.
Почти ночь. Дэвид плачет в своей постели, катая взад-вперед подшипник по подушке и прислушиваясь к шуму голосов, которые доносятся из гостиной.
Священники вышли из своего дома целой делегацией. Дэвид видел, как они поднимались по ступеням крыльца Ханнагенов, как позвонили и вошли. Когда они ушли, он услышал щелканье кожаного ремня и вопли Джонни в гараже. Мистер Ханнаген — сторонник телесных наказаний. Когда же Дэвид сделает какую-нибудь глупость, за ним иногда гоняется Фэт Лави, вооруженная сложенным вдвое ремешком, но ей никогда не удается его поймать.
Теперь священники внизу, говорят с его отцом. Фэт Лави поет в комнате для прислуги, и через решетку слышно:
Войдите в воду,
Войдите в воду, дети,
Войдите в воду…
А Малышка Бесс говорит:
— Мам, у Лиззи опять голова отвалилась.
Пение прерывается.
— Пришью после ужина, детка.
— Обожаю Лиззи, — говорит Малышка Бесс. Дэвид шмыгает носом. В окно можно видеть миссис Мюллер, выгуливающую Лаки. Пес останавливается у пожарного гидранта, а миссис Мюллер роется в своей сумочке.
Лаки обмотался поводоком вокруг уличного фонаря, и мистер Мюллер вернулся, чтобы помочь Дэвиду его распутать. Пока он склонялся над поводком, Малышка Бесс дернула за его рукав.
— Бум по голове, — сказала она с гордостью.
Мистер Мюллер проворчал:
— Дэвид, надо было держать его крепче.
К ним по лужайке подбежал Джонни.
— Ладно, пойду есть пирожные, но мне потом надо сразу домой.
Он улыбнулся мистеру и миссис Мюллер.
Дверь им открыл мистер Левин — в домашних тапочках и с синей книгой в руке. Он улыбался, галстук был распущен.
— А, миссис Мюллер, мистер Мюллер! Как дела? Да входите же.
Он широко распахнул дверь, проводил их в гостиную и усадил — высокую миссис Мюллер в кресло у раздвижной двери, а толстого мистера Мюллера на диван в глубине комнаты.
— Ну, Дэвид, как кино? Хорошо? — спросил он.
— Ага! — отозвался Дэвид из коридора.
Мистер Мюллер прошептал что-то слишком тихо, чтобы Дэвид разобрал, и мистер Левин сказал:
— Иди на кухню есть десерт. А, Джонни, здравствуй, я тебя не заметил.
— Здравствуйте, — сказал Джонни.
— Рут, — позвал мистер Левин, — спускайся, Мюллеры пришли. — Он обернулся к ним с улыбкой: — Рад вас видеть.
На кухне Фэт Лави мыла посуду в раковине, пеня воду мокрыми руками и тяжело переминаясь с ноги на ногу на плиточном полу. Она улыбнулась детям, сверкнув золотыми зубами, и стянула тряпку с крючка.
— Ну, садитесь, принесу вам молока и пирожных.
Она вытерла руки и переместилась к буфету. Малышка Бесс подбежала к матери и уцепилась за складки ее живота.
— На злого дядьку ком снега свалился, — защебетала она. — Бум, прямо по голове!
Фэт Лави, сияя, наклонилась к ней:
— Хорошо повеселилась, детка?
— Вот такущий ком снега! — сказала Малышка Бесс, надувая лоснящиеся щеки. — Вот такущий! — и она раскинула ручонки, насколько смогла.
— Да неужели? — откликнулась Фэт Лави, роясь в буфете.
— Ну да, — сказала Малышка Бесс.
— А теперь садись, родная.
Фэт Лави налила молока и раздала пирожные.
— Спасибо, — сказал Джонни.
— Благослови тебя Бог. Фэт Лави вернулась к посуде и снова затянула своим глубоким голосом проникновенную песнь:
Войдите в воду, дети,
Войдите в воду,
Бог возмутит эту воду…
Она прервалась, чтобы взять другую тряпку.
Из гостиной донесся голос мистера Мюллера — так же чисто и ясно, как вода, текущая из крана:
— Поймите, это не мы с женой. Но с тех пор, как она приходит, остальные родители начали жаловаться — и каждый раз все больше. Видит Бог, как нам не хотелось говорить вам об этом — мы думали, все утрясется. Но теперь они заявили, что больше не станут пускать к нам своих детей.
Дрожащий голос миссис Мюллер подхватил:
— Поймите, мы здесь ни при чем. Мы-то очень любим Малышку Бесс. Очень любим… Но вы же знаете, как дети рассчитывают на нас. А Салливаны сказали, что не допустят, чтобы они продолжали играть с черной девочкой…
Фэт Лави уронила тарелку. Осколки разлетелись по кухне.
— …Вообще-то, они сказали «С этой черномазой».
Голос мистера Мюллера принял сконфуженный, извиняющийся тон. И он добавил:
— Войдите в наше положение. Господи боже, только не думайте, будто я их поддерживаю, или будто мы с ними согласны, вовсе нет. Но вы же понимаете, как бы там ни было, мы не можем принимать ее у себя. Фэт Лави снова затянула свою песню:
Вода в Иордане холодна и чиста,
Бог возмутит эту воду…
Малышка Бесс очень осторожно положила свое недоеденное пирожное на тарелку, потом соскользнула со стула.
Фэт Лави пробормотала:
— Деточка моя…
Вытерла руки тряпкой, развязала лямки передника и сняла его через голову. Малышка Бесс смотрела на нее со слезами в глазах.
— Я больше не буду ходить в кино! — Она вытерла молочные «усы» с губ. — Почему я черная? — И заплакала. Потом показала язык Фэт Лави.
— Почему ты такая черная? — закричала она, рыдая. — Зачем ты сделала меня черной? — И, набросившись на мать, стала колотить кулачками и царапать ее тело.
— Черная! — кричала она. — Черная, черная… — Она пинала Толстуху Лави по ногам, щипала за грудь.
— Боже, — стонала Фэт Лави, — Благой Иисус… — Она прижала Малышку Бесс к себе, вдавливая ее в свою плоть.
— Черная!
Голос Малышки Бесс заглох, утонул в теле Толстухи Лави. Тогда она стала его кусать.
— Боже милосердный, — повторила Фэт Лави, еще крепче прижимая дочку к себе, чтобы избежать ее пинков. — Не делай больно своей маме, Бесс, малышка моя, не такая уж ты и черная. Господи Иисусе, не делай больно своей маме…
Дэвид сидел за столом, втянув голову в плечи и засовывая руки в карманы — все глубже и глубже.
— Черная!
В дверях стоял растерянный мистер Левин.
— Не беспокойтесь, мистер Левин, — вздохнула Фэт Лави, отпуская Малышку Бесс одной рукой, чтобы поправить прядь волос, — это должно было случиться.
— Черная! — все еще кричала Малышка Бесс.
— Тише, детка, — пробормотала Фэт Лави, — тише… Перестань делать больно своей маме… Видите, мистер Левин, уже проходит.
Рыдания Малышки Бесс превратились в череду непрерывных жалобных поскуливаний. Фэт Лави взвалила ее на плечо и стала похлопывать по попке:
— Вот и все, детка, вот и все…
Малышка Бесс продолжала тихонько плакать.
Мистер Левин положил Дэвиду руку на затылок и сказал:
— Поднимайтесь-ка в комнату, мальчики.
У подножия лестницы Дэвид остановился:
— Тебе лучше вернуться домой, Джонни. Завтра увидимся.
Из окна комнаты дом Ханнагенов кажется спокойным. Мистер Ханнаген стоит на крыльце в одной рубашке, глубоко засунув руки в задние карманы брюк.
Голоса священников внизу умолкли. Дэвид слышит, как отец говорит им:
— Могу вас заверить, больше это не повторится.
И священники с достоинством отвечают хором:
— Спасибо, мистер Левин.
Когда они уходят, Дэвид слышит, как родители говорят в гостиной вполголоса, а потом прыскают, не сумев удержаться от смеха.
— Да уж, история! — восклицает папа Левин. — Забавно… Песок!
В окно видно, как мистер Ханнаген поворачивается и исчезает в глубине своего дома.
Дэвид с яростью вжимается в подушку правым глазом. Кусает ее, бросает подшипник на пол, сильно пинает матрас.
— Иисус, Иисус, Иисус, — рыдает он и трижды крестится.
Снизу поднимается голос Фэт Лави:
— Перестань, детка. Я же сказала, что пришью после ужина. — Обожаю Лиззи, — говорит Малышка Бесс.
Утренняя Краса и банки из-под оливок
От Ленни Джона Стейнбека («О мышах и людях») до Брамбалоу Эрнста Павела («Жизнь в черные годы») образ непредсказуемого грубияна и силача — чаще всего в паре с мелким пронырой и бахвалом, патетичным козлом отпущения, как в фильмах Лоурела и Харди или Чарли Чаплина — настоящая классика художественной литературы и, без сомнения, американского общества.
«Я, конечно, читал Фолкнера, но в жизни никогда не встречал людей, подобных Брамбалоу, — пишет Павел. — Он был довольно мягким человеком, пока не напивался, что я, с моим запоздалым романтизмом в духе Толстого, принимал за исконную доброту человека земли. Вплоть до того вечера, когда он ввалился ко мне вдребезги пьяный и, грубо разбудив, объявил, что набьет мне морду. И наверняка исполнил бы угрозу, если бы сумел поймать меня, спотыкаясь в темноте. Тут-то я и понял, что, когда речь идет о фермерах Миссисипи, лучше доверять Фолкнеру, чем Толстому».
В этой новелле — второй из опубликованных журналом «Generation» — Джо Дассен как раз и выводит на сцену такую парочку, Вилли и Барни. Декорации: зимние снега городка Чикопи в Новой Англии. Но отчаянное паясничанье этих персонажей могло бы с тем же успехом иметь в качестве обрамления и Юг США: например, Миссисипи Уильяма Фолкнера или Мемфис и Теннесси молодого Элвиса Пресли.
Как только мы выходим из дома, Вилли вырывается вперед, размахивая руками, как тамбурмажор. Людей, которые с ним незнакомы, он всегда раздражает, потому что шагает слишком быстро, ровно настолько, чтобы вывести вас из себя. Я-то привык, меня этим уже не проймешь.
Возле дома туман искрится, но стоит отойти от фонаря над дверью, как погружаешься в потемки. Все становится серым, даже снег.
Вилли перелезает через живую изгородь из кустов бирючины и оказывается в поле — или, быть может, здесь, в Чикопи, это следует называть пустырем? Останавливается, поджидая меня.
— Давай, — говорит он, сотрясая изгородь, с которой сыплется корка обледенелого снега. — Вот тут лезь.
Когда я догоняю его, он кривится, будто у него изжога.
— Морозит, — говорит он. — Слушай, о чем мы только что говорили, там, в доме?
— О Барни.
— Ах да, — отзывается он, довольный, что я вспомнил. — Точно. А я тебе говорил, что мы служили вместе? В одной казарме и все такое?
— Ну да.
— Погоди, я тебе расскажу. Он был самый здоровенный во всей дивизии. Ну прям скала. Плечищи, как у быка. На нем даже бабкиделали.
Вилли обращается ко мне, но на самом деле говорит сам с собой. Он снова шагает впереди, стараясь вести меня по не слишком заснеженным местам, чтобы не пришлось возвращаться назад. Вдалеке уже виднеется железнодорожная насыпь.
— Что значит «делали бабки»?
— Да спорили на него. Когда новобранцев привозили. Он разрывал банки из-под оливок голыми руками.
— Банки из-под оливок?
— Он обожал оливки. Все время их покупал. Так вот, он засовывал руку внутрь… — Не оборачиваясь, Вилли показывает, как рука входит в банку. — А потом растопыривал пальцы. — Его кулак с трудом разжимается, словно преодолевая сопротивление. — И крак! Банка разрывалась. — Вилли останавливается, чтобы оценить произведенный эффект. Он любит производить впечатление. — И ни разу не порезался. Настоящий бычара, я же тебе говорю!
Он продолжает стоять, качая головой и воображая, как Барни разрывает банки из-под оливок.
— Эй! Давай-ка пойдем. Двигай, а то холодно.
— Ну да, ну да… И еще надо было видеть, как он ими обжирается. Ты бы только видел, как он запихивает их себе в глотку!
Воротник его куртки поднят. Вилли нарочно это делает, потягивая его за уголки. Говорит, так он мало-помалу принимает форму. Что ему так нравится.
— А один раз даже спрыгнул с крыши казармы. И ничего себе не сломал.
— Ты мне это уже рассказывал.
— Да ну? Как он с крыши прыгал?
Вообще-то, он мне уже почти все рассказывал. Он никогда не помнит, что говорит, впрочем, и того, что ему говорят тоже. Он любит поговорить и болтает, не закрывая рта. Всех потчует своими историями, и каждого так, будто оказывает ему особую милость. А потом замечаешь, что он рассказывает то же самое кому-то другому — точно с такими же интонациями. Кое-кому это не нравится, они чувствуют себя обманутыми его искренностью и простодушием. Я-то общаюсь с Вилли уже три года: мы с ним вместе работаем, садимся утром на одну электричку до Говенорс-Айленда — под его рассказы про Барни. Я никогда раньше не бывал в Чикопи, но уверен, что мог бы узнать всех его соседей, если встречу. Так что незачем вдаваться в подробности. Я отвечаю:
— Да, как он прыгал с крыши.
А он:
— Да ну? И что ты об этом думаешь?
Мы приближаемся к железнодорожным путям, впереди вразвалку движется силуэт Вилли. Как он сказал, и впрямь морозит.
— А как он жену привел, я рассказывал?
— Нет.
— Очень хорошенькая. Почти красивая. Понимаешь, что я хочу сказать?
Он оборачивается, чтобы посмотреть, понимаю ли я.
Я говорю «угу», потому что это все, что приходит мне в голову.
Он карабкается на откос, чтобы перебраться через рельсы, которые отделяют нас от дороги.
— Ну да, ну да, — в конце концов говорит Вилли.
Наверху, на балластном слое, полно грязного снега, а между шпалами, там, где он растаял, а потом снова замерз, — черные ледяные корки.
— Знаешь, — добавляет Вилли как бы между прочим, — раньше она была моей подружкой. До армии и всего остального.
— Жена Барни?
— Жена Барни! А ты как думал?
— Нет, кроме шуток?
Вилли уже стоит на краю откоса, но возвращается, чтобы подхватить меня за локоть:
— Видишь? Вон, в глубине и справа. Это там.
— Так это и есть «Космос»?
— Вроде того. Ага, «Космос».
Он сияет:
— Это наш дом. Мы туда с Барни все время ходили до армии. Я там у себя дома, хотя вроде и не дома.
Под нами между железнодорожной насыпью и обочиной дороги виднеется нагромождение обомшелых бетонных труб.
— Эй, видишь ту кучу? — Вилли принимает до крайности простодушный вид. — В детстве мы приходили сюда почти каждую неделю с моей младшей сестренкой. С Рути.
Он с вызовом глядит на трубы, словно те собираются броситься на него.
— Убегали сюда и прятались. Знаешь, они всегда делали такие штуки… в общем, не для нас. Мы же маленькие были. Короче, смывались сюда и прятались в трубах, пока мать не посылала кого-нибудь, чтобы отыскать нас и привести домой. И устраивала нам хорошую взбучку, потому что мы надевали ее туфли на высоких каблуках, из замши или чего там еще. А она потом мучилась, отчищая всю эту грязищу.
Вилли замолкает, ожидая, когда я что-нибудь скажу, так что я говорю:
— Смешно.
— Еще бы! — блаженно вспоминает он. — Мы с Рути сидели там внутри и рассказывали друг другу всякую всячину, пока не становилось совсем темно. Как станем королями, когда вырастем. Сначала королями, а потом солдатами, тогда же война была, сам знаешь. — Он качает головой, погрузившись в воспоминания. — Хотел бы я, чтобы ты поглядел на Рути, она классная девчонка. Вот, значит, захотела она стать солдатом, как я сказал, и стала думать, где найти ружье. Спрашивает маму: у всех ли солдат есть ружья? Мама говорит, что, в принципе, да. А откуда берутся все эти ружья? Мама ей отвечает, что правительство раздает. — Вилли восхищенно смеется. — И знаешь, что Рути надумала? Что станет правительством!
По дороге у подножия насыпи проезжает машина, попав лучами своих фар прямо ему в глаза. Вилли стоит ближе меня к проезжей части, так что машина ослепляет его. Он моргает. Его глаза слезятся от слепящего света и от холода.
— Она в самом деле была умницей, эта малышка.
— Что с ней стало?
— Да я не очень-то в курсе…
Вилли зевает и потягивается, сцепив руки кольцом и вытягивая их как можно дальше.
— Она где-то в Небраске. В лагере Пейпуорт. Вышла замуж за сержанта, так что живет на базе.
Он засовывает руку под куртку и осторожно щупает, будто нашел что-то, чего там быть не должно. Но, встрепенувшись, хлопает меня по плечу:
— Вот, погоди, увидишь эту девчонку. Поймешь тогда, на что этот город способен в хороший сезон.
— Ты это о ком?
— Да о жене Барни. О жене Барни, о ком же еще.
— О той, с которой ты был?
— Ну да. Мы с ней были, пока меня в армию не забрали. А потом Барни дембельнулся первым и заделал ей ребенка, пока я не вернулся.
— Отличный дружок!
— Знаешь, между ней и мной не было ничего официального. Нет, он в самом деле классный тип. Называл меня Утренней Красой [3]. «С добрым утром, Краса, глянь на небеса!» Вот зараза! Каждое утро: «С добрым утром, Краса»…
— Ты мне уже это рассказывал.
— Да ну?.. Эй, может, спустимся? А то холод собачий.
Я начинаю спускаться с откоса вслед за Вилли. Даже упираясь покрепче всей подошвой, стоит ступать осторожнее.
— Скользко.
— Ага, — соглашается Вилли. — Зимой всегда так. Иди за мной, я тут все знаю как свои пять пальцев.
Внизу под грудой бетонных труб что-то вроде канавы, заполненной снегом, — похоже на могилу, — а между канавой и дорогой сугроб больше двух метров ширины. И все это накрепко замерзшее.
— А, паскуда, чтоб тебя… вот дерьмо!
— Вилли, ты в порядке?
— Ну да… только иди осторожнее. Тут сам черт ногу сломит.
— Ты уверен, что цел?
— Ну да… Проклятье, я же тебе сказал, все путем. Слава богу, никакая железяка не попалась. Все нормально.
Он встает и пытается отряхнуть снег с рукавов. Но тот уже примерз, налип влажными корками. По дороге с каким-то мокрым свистом проносится машина. Лучи фар прыгают вдоль сугроба и снова бьют Вилли по глазам. Он отпускает ей вслед ругательство. А я ищу сигареты, но не нахожу. Стрельнуть у Вилли не стоит и пытаться, он, как всегда, окажется пустой.
Когда мы выбираемся на дорогу, он интересуется: